Книга: Памятью сердца в минувшее…
Назад: Из Москвы на оборону Кавказских предгорий и перевалов
Дальше: 1944 год. Снова по знакомой дороге на Астрахань через калмыцкие степи на Северный Кавказ

Из‑под Новороссийска — в Москву к генералу Пияшеву

Не пришлось нам, нашему Истребительному мотострелковому, а потом просто — 308‑му Стрелковому полку участвовать в полном освобождении Кубани и Таманского полуострова. В конце апреля 1943 года после освобождения станицы Небержаевской мы не дошли до моря пять, от силы десять, километров. Не преодолели мы тогда сопротивления противника на последней гряде невысоких Таманских гор, поросших густым лесом. А после освобождения станицы Крымской в итоге атаки, предпринятой 26 мая, мы вышли на высоты, с которых уже виден был Новороссийск. Но и здесь враг не пустил нас дальше первой линии своей обороны. Была ли это наша неудача, не ведаю. Читал я в воспоминаниях генерала Штеменко, писавшего о пребывании на нашем фронте маршала Жукова как представителя Ставки Верховного Главнокомандующего. Автор рассказывал, что маршал был не доволен действиями командования фронта и, в частности, действиями нашего командира дивизии генерал‑майора И. И. Пияшева. Медленно под его руководством полки продвигались в начавшемся 1 мая наступлении нашего фронта. Жуков не сдерживал неудовольствия, в резкой форме требовал активизации действий. А наши полки, прижатые к земле безнаказанными "Юнкерсами", несли большие потери.

Маршал Жуков, наверное, имел право на недовольство и низкую оценку действий наших командиров. Но мы, солдаты, виноватыми себя не чувствовали. Мы шли вперед и в грязь, и на ветру, и в снег. Я видел, как атаковал немецкие позиции 26‑й Пограничный полк, наш правый сосед, 26 мая в районе хуторов Горишный, Гречишный и Арнаутский. Пограничники после артподготовки шли в полный рост, с винтовками на ремень. Немцы не выдержали их молчаливой атаки. Да и наш 308‑й в тот день не кланялся немецким пулям и не отсиживался в укрытиях от немецких бомб. По себе знаю. Но не дошли мы до моря.

А может быть, и впрямь не совладал наш командир дивизии с силой, ему предоставленной. Ведь фактически он командовал тогда корпусом. В составе нашей дивизии было тогда восемь полков (26‑й и 29‑й Пограничные, 145‑й Горнострелковый, 3‑й Краснознаменный, 34‑й, 169‑й, 308‑й и 290‑й Стрелковые полки). Если добавить к ним приданные средства артиллерийской и танковой поддержки, то, конечно, это был корпус, которым надо было умело распорядиться. Допускаю, что наш генерал И. И. Пияшев этого не сумел сделать. В его личной храбрости никто не сомневался. Он как командир полка еще осенью 1941 года отличился в боях под моим родным городом Мценском. Его действия тогда очень высоко оценивал будущий танковый маршал Катуков. Позднее опять, командуя полком, подполковник Пияшев успешно оборонял Тулу. Нашу дивизию он принял в Краснодаре, будучи уже в чине генерал‑майора. С тех пор я и запомнил его, маленького, толстоватенького, очень подвижного, решительного и крикливо‑матерщинного. Но всего этого оказалось недостаточно, чтобы умело командовать корпусом. После неудачного наступления 26 мая И. И. Пияшева в должности командира дивизии заменил полковник Скородумов. Под его командованием дивизия принимала участие в завершении освобождения Кубани и Тамани. Полки наши получили наименование Новороссийских. 290‑й полк отличился особо, действуя на Малой земле. Нашего 308‑го полка тогда уже не существовало, его знамя было передано на хранение в штаб войск. А генерал И. И. Пияшев был назначен командиром знаменитой и доныне Отдельной мотострелковой дивизии особого назначения имени Ф. Э. Дзержинского (ОМСДОН). Там, в Москве, наш генерал, видимо, не забыл своих храбрых кубанских солдат. Скоро некоторым из них предстояло встретиться с ним вновь.

* * *

Однажды к нам на батарею, в наш прекрасный сад прибыл в сопровождении старшего лейтенанта Муратикова незнакомый офицер — лейтенант. Одет он был не по фронтовому, в отлично сшитом кителе и франтоватых бриджах с напуском. И сапоги у него были, не как у нашего Муратикова — яловые. Сапоги незнакомого лейтенанта были хромовые и блестели, как говаривал нам Душа — Гринченко, как у кота яйца. И фуражка у лейтенант была васильковая, с малиновым околышем. Один изъян был у лейтенанта — он был рябым. Скоро мы узнали его фамилию. Нас построили. Он нам представился лейтенантом Демченко и объявил, что ему дано право отобрать из нас лучших для дальнейшего прохождения боевой службы в другой дивизии, которую пока не назвал. Началось составление списка, сопровождавшееся личной беседой с каждым из нас. Лейтенант интересовался нашими биографиями, ранениями, контузиями, наличием родственников, находящихся на оккупированных территориях. Нас удивила такая тщательность при знакомстве. Мы терялись в догадках. Нам, однако, импонировало, что лейтенант интересуется нашими боевыми характеристиками. Мы стали предполагать, что нас набирают в какую‑нибудь особую часть. Мы даже подумали, что вновь понадобились для действий в тылу врага.

Через несколько дней, когда список был уже готов, мы сдали свои сорокапятимиллиметровые "Прощай, Родина", распрощались со своими ездовыми. Они не подходили своими возрастными и физическими параметрами к системе измерений солдатских качеств лейтенанта Демченко. Нас перевели из прекрасного райского сада колхоза Калинина в центр Краснодара, на улицу Седина в полуразрушенный дом. Там собирались все группы, отбираемые другими лейтенантами‑щеголями из других полков нашей дивизии. Теперь их всех называли купцами. Они вроде бы приехали к нам в дивизию покупать молодых, боевых и не очень много раз раненых и контуженых солдат. Мы готовились к отъезду. Но перед этим нам пришлось присутствовать при одном неприятном событии. В эти дни в Краснодаре завершался судебный процесс над группой предателей, изменников Родины и немецких военнослужащих, виновных в массовом истреблении мирных жителей Краснодарского края в период его оккупации. Здесь фашистами тогда проводились испытания автомобилей‑душегубок. Массовые расстрелы проводились немцами в противотанковых рвах. Среди подсудимых было 11 человек из местных жителей русской, украинской и адыгейской национальностей. Теперь в моей памяти сохранились лишь две фамилии предателей. Один был Тищенко — заместитель начальника Краснодарского гестапо. А другой был черкес или адыгеец Набцок. В газетах тогда печатались отчеты о заседаниях Военного трибунала, фотографии преступников, их жертв и мест массовых уничтожений советских людей. А нам во время нашего наступления по Ставропольскому и Краснодарскому краям и на Кубани не раз приходилось видеть все это в страшной натуре. Между прочим, фашистская жестокость оказалась суровым уроком тем, кто с иными надеждами ожидал врага. Были во время нашего отступления летом 1942 года такие случаи и такие станицы, где фашистов встречали хлебом‑солью и под колокольный звон. Всего несколько месяцев разгула фашистских зверств и насилия хватило, чтобы излечить эту болезнь — надежды некоторых кубанских казачков на возврат к прошлому. Я помню, когда мы на рысях вкатывались в освобождаемую станицу Крымскую, как нас встречал старый кубанский казак. Он крестился на наши сорокапятимиллиметровые "Прощай, Родина" и кланялся нам низко в пояс. Теперь в Краснодаре завершался суд над предателями и немецкими палачами. Был вынесен жестокий приговор, и все одиннадцать бывших советских граждан должны были быть повешенными. Был назначен день казни. Нам напоследок приказано было принять участие в обеспечении порядка во время публичного приведения страшного приговора в исполнение. Ни до этого, ни после мне не приходилось видеть такой жестокой нечеловечной картины.

Сочувствия изменникам и предателям, добровольцам‑гестаповцам не было, но было не по себе от предстоящего зрелища. Ведь людей убивали не в бою, а в присутствии огромной толпы народа, на специально сооруженных виселицах и эшафоте под ними, составленном из кузовов военных грузовиков. Казнь была назначена на утро. И уже часам к десяти площадь бывшего старого стадиона в квартале при пересечении улиц Красноармейской, Чапаева и Шаумяна (четвертую улицу не помню) заполнилась народом. Но в это время раздался сигнал воздушной тревоги. Народ разбежался по укрытиям. Через час вернулись на старый стадион. Но опять раздались сигналы воздушной тревоги. Все повторилось. Такое же повторилось и в третий раз. Поэтому казнь состоялась примерно в 15 часов. Числа я не помню, а месяц был июль. Народ дожидался страшного, жестокого зрелища справедливого возмездия.

Приговоренных привезли к месту казни в закрытых автомобилях, из которых охрана вывела всех — одиннадцать человек. Их провели сквозь людской коридор. Толпа молчала в оцепенении страшного ожидания. Почти все приговоренные находились в состоянии полной прострации. С помощью охранников (а они же и были исполнителями приговора) всех подняли по ступенькам на эшафот, а затем поставили на специальные табуреты. На груди приговоренных висели фанерные доски, на которых были написаны их фамилии и инициалы со словами: "Приговором Трибунала Северо‑Кавказского фронта казнен за предательство, измену Родине и злодеяния против мирных советских граждан".

Затем всем связали сзади руки и на каждого накинули петлю. Председатель Трибунала зачитал приговор и приказал привести его в исполнение. Кто‑то из приговоренных попытался что‑то крикнуть. Кажется, это был помощник начальника Краснодарского гестапо Тищенко. Но в это время автомашины, составившие своими кузовами эшафот, тронулись и выехали из‑под виселиц. Казненные закачались на веревках. Все кончилось при полном молчании толпы. Скоро она разошлась.

Жителям Краснодара не впервой довелось видеть страшную картину казни с помощью виселиц, расстрелов и удушения на рвах и в душегубках. Фашисты в этом деле проявили здесь немало усердия, наводя свой порядок на оккупированной казачьей земле. Но на этот раз они стали свидетелями жестокого возмездия. Между прочим, казнь предателей и изменников проходила недалеко от квартала, в котором стояло здание гестапо. Гитлеровцы при отступлении подожгли его, но оно сгорело не полностью. В его подвалах тогда еще можно было прочитать предсмертные надписи жителей Краснодара, участников подполья, партизан и красноармейцев, обреченных здесь на мученическую смерть. Здесь и проявили свое предательское рвение и Тищенко, и Набцок, и все остальные, угодившие в конце концов в петлю возмездия. Толпа на казни молчала, но не сочувствовала осужденным на смерть. Казненные еще три дня висели на виселицах. И все дни около них толпились люди. В один из этих дней я с товарищами, проходя мимо, остановился, услышав разговор. Говорил‑то один, это был старик. А услышать мне удалось такие слова: "Их бы, б… не так надо было вешать!" "А как же?" — спросил я. "Их надо было бы повесить на крюк под ребро. Так же, как они вешали наших. Чтобы висел он и не сразу бы подох". Старик плюнул под виселицу и пошел прочь от нее, не оглядываясь.

О суде над военными преступниками в Краснодаре и об их казни был снят документальный фильм. Назывался он, кажется, "Суд народа". Я и сейчас помню того угрюмого и осиротевшего старика, плюнувшего под ноги болтавшихся на виселицах предателей Родины. Никто и никогда не убедит меня в том, что они ими не были. И еще больше, никто не сумеет заставить меня поверить в то, что они и им подобные якобы боролись за свободную Россию. А пропагандисты этой предательской идеи продолжают ее навязывать современным поколениям людей на страницах так называемой демократической прессы. Нас, участников Великой войны, они своими измышлениями не убедят, но тень на плетень наведут. Кто‑то из современной молодежи попадет под нее. А кто ей расскажет правду, когда нас уже не будет?

* * *

Наконец вся группа специально отобранных во всех полках нашей дивизии солдат и сержантов собралась в Краснодаре и была готова к отправке во все еще неизвестном нам направлении. Всего нас было отобрано 800 человек, молодых, не раненых и с легкими ранениями. Однажды ночью мы прошли последний раз по освобожденному нами красивому городу Краснодару к разрушенному вокзалу и погрузились в знакомые нам вагоны из расчета "по 40 человек или 8 лошадей" в каждый. Скоро, расположившись по нарам, мы заснули, а проснулись уже где‑то под городом Кропоткиным. Эшелон наш стоял против разрушенного здания вокзала. Только оно напоминало нам войну. В городе было тихо. Небо над ним было чистое и голубое. А нам он все еще помнился в дыму и копоти, в грохоте рвущихся снарядов и бомб. Всего каких‑то четыре месяца назад все это в районе этой станции обрушилось на нас. А теперь было тихо. Вдоль эшелона бегали женщины с кринками молока и ряженки, с вареными яйцами, лепешками. Веселый голос этого раннего пристанционного базара нас и разбудил. От Кропоткина наш эшелон поехал на Тихорецкую, а дальше на Ростов. А мы все думали и гадали, куда мы едем. В пути мы узнали о начале сражения на Курской дуге. И тут пошли разговоры, что едем мы на эту дугу в состав якобы формирующейся особой армии.

Ехали мы весело. К этому располагала нас хорошая погода и продолжительные стоянки на разъездах. Дорога еще не была полностью восстановлена после недавних боев. На перегонах действовала одна колея. Наш эшелон к тому же был сборный и ускоренной литеры не имел. На остановках мы устраивали гулянья. Со всей округи собирались соскучившиеся по мужикам женщины. Бывалым солдатам даже хватало времени, чтобы закрутить страстную пристанционную любовь. Иногда они отставали от эшелона, а потом нагоняли его более скоростными пассажирскими поездами или литерными эшелонами. Наше веселое настроение еще больше взбудоражили разговоры о Курской дуге. В предчувствии новых испытаний солдатской судьбы мы веселились с большим азартом. От нашего веселого разгула забеспокоились сопровождавшие нас лейтенанты. Они не в состоянии были нас унять и навести должный порядок. И тут вдруг в нашей команде объявился очень строгий и решительный подполковник. Мы видели его и раньше. Он ехал как попутчик в командирском вагоне вместе с лейтенантами и терпел нашу вольность до Ростова. Там мы вступили в конфликт с солдатами дорожной комендатуры и немножко погоняли их по рельсам за то, что они задержали наших товарищей якобы за неуставной, нестриженый вид. Шум на станции был большой. В конце концов нас водворили в вагоны, а начальство из комендатуры поторопилось отправить наш эшелон от греха подальше.

На следующей станции всему эшелону была подана команда выйти из вагонов и построиться в каре против состава. И тут перед нами возник незнакомый нам подполковник, наш попутчик. Он был при всех наградах и вид имел суровый и решительный. Он представился нам подполковником Каменевым, бывшим командиром 34‑го полка, тем, которым командовал когда‑то наш недавний командир дивизии генерал‑майор И. И. Пияшев. С нами подполковник ехал в Москву по новому назначению на должность командира 1‑го полка дивизии имени Дзержинского.

Появление этого сурового человека внутри разношерстного каре мигом остудило наше анархичное, не поддающееся лейтенантам настроение, а затем и поведение. Подполковник начал с жесткой фразы: "Солдаты, мне стыдно за вас. На кого вы похожи?". Потом он говорил что‑то еще, не взывая к нашей совести, а осуждая ее. Особенно он был жесток по отношению к своим бывшим солдатам 34‑го Стрелкового полка, представители которого тоже были в нашем эшелоне. А в заключение он сказал, что все мы едем служить в прославленную со времен Октябрьской революции и Гражданской войны дивизию имени Ф. Э. Дзержинского. "Служить в ней, — закончил И. И. Каменев, — не каждому дано".

Наша бесшабашная вольница и удаль в дальнейшем пути поумерились. Но на долгих остановках мы тем не менее не способны были устоять против соблазна повеселиться, потанцевать и хоть на часок повлюбляться.

* * *

Итак, после внушительной беседы на станции под Ростовом мы доподлинно узнали, куда едем. Ровно через год мне и немногим оставшимся в живых моим друзьям‑однополчанам Истребительного мотострелкового полка выпало неожиданной судьбой вернуться в Москву. Странно прозвучала тогда для нас неблагозвучная аббревиатура названия дивизии Дзержинского — ОМС ДОН. Сопровождавшие нас лейтенанты на длинных перегонах между станциями рассказывали нам про свою необычную дивизию. О том, что она была ровесницей Октябрьской революции и стала тогда одним из первых воинских формирований Советского государства, что ей доверялось самое важное и ответственное дело — охрана правительства и Центрального Комитета ВКП(б). Однако это не помешало ей принять участие в Гражданской войне на различных фронтах со специальными заданиями и в оборонительных, и в наступательных боях. С особой гордостью лейтенанты рассказывали, как дорожила честью и достоинством этой дивизии Советская власть. За участие в Гражданской войне она была награждена орденом Красного Знамени. А за достижения в боевой учебе в мирное время — орденом В. И. Ленина. В Великой Отечественной войне ОМСДОН в полном своем составе в боевых действиях не участвовала. Отдельные ее подразделения, главным образом полковые артиллерийские батареи, отражали танковые атаки фашистов под Вязьмой, на Можайском, Боровском и Нарофоминском направлениях. А в 1944 году артиллерийский полк дивизии участвовал в боях под Новгородом. Тогда на вооружении полка состояли 150‑миллиметровые гаубицы системы "Шкода" из трофеев Первой мировой войны. После того как весь боевой запас в этих боях был израсходован, эти пушки были сданы в переплавку, а артполк получил 76‑миллиметровые пушки ЗИС‑З.

На фронт из дивизии постоянно отправлялись команды снайперов. Но главной задачей ОМСДОН все годы войны оставалась охрана правительства и обеспечение порядка в столице. Дивизия охраняла правительство, а правительство берегло дивизию, как надежный его оплот. В составе дивизии было тогда четыре мотострелковых полка — 1‑й, 2‑й, 3‑й и 10‑й, артиллерийский и кавалерийский полки, танковый батальон, батальон связи, батальон боевого обеспечения. Все годы войны части и подразделения дивизии несли охрану правительственных учреждений и ЦК ВКП(б), патрульную службу на улицах Москвы. А в самые суровые и опасные месяцы непосредственной угрозы Москве осенью 1941 года полки дивизии в полной боевой форме с оркестрами маршировали по улицам Москвы, демонстрируя свою силу, уверенность и непреклонную волю отстоять столицу. Тогда родилась знаменитая песня:

Мы не дрогнем в бою

За столицу свою.

Нам родная Москва дорога.

Нерушимой стеной,

Обороной стальной

Разгромим, уничтожим врага.

Эту и другие песни пели солдаты ОМСДОНа своими громкими и уверенными голосами. Обо всем этом лейтенанты нам, конечно, рассказывать не могли. Все это мы узнали сами потом по ходу службы в прославленной дивизии. А тогда в эшелоне мы все еще горевали по своему несправедливо расформированному добровольческому полку, по своим командирам и товарищам, оставшимся на Кубани добивать врага под Новороссийском и на Тамани. Нам хотелось вернуться туда. А лейтенанты, наоборот, успокаивали нас. Дескать, не беспокойтесь, ребята, мы не на фронт вас везем. Сами они там не были и не могли понять нашего чувства фронтового товарищества.

От лейтенантов мы узнали, что дивизией имени Ф. Э. Дзержинского теперь командует наш недавний командир — генерал‑майор И. И. Пияшев. Узнали мы и о том, что не случайно нам выпала честь служить теперь в незнакомом ОМСДОНе. Наш боевой генерал, приняв новую дивизию, решил пополнить ее боевым составом солдат‑кубанцев, обстрелянных и проверенных войной. Нам, конечно, импонировало такое намерение, и мы даже стали надеяться на его особое отношение к своим солдатам‑фронтовикам.

Эшелон наш с частыми переформировками на узловых станциях двигался к Москве. И вот наконец она предстала перед нами. Мы медленно подъехали к ней с той же стороны, в которую год назад в тот же месяц уезжали срочным литерным эшелоном. Не всем суждено было сюда возвратиться.

На подходе к Москве, то ли в Перово, то ли в Кусково, эшелон наш в последний раз переформировали, и наши вагоны теперь покатились по Окружной дороге. Из открытых дверей мы любовались своей Москвой. Но вдруг мы остановились на месте пересечения Окружной железной дороги и шоссе Энтузиастов. Кажется, находящаяся здесь станция называлась "Нефтегазовый завод". Кто‑то из наших лейтенантов обмолвился, что теперь мы скоро приедем в Реутово, что там предстоит разгрузка, что там же находится лагерь нашей дивизии имени Дзержинского.

Вагон наш остановился против лестницы, спускающейся с полотна Окружной железной дороги прямо на какой‑то московский проезд. Внизу я увидел продовольственный магазин. Почему‑то в этот момент я нащупал в своем кармане пятнадцатикопеечную монету. Мысль сработала мгновенно. Да и не мысль это была вовсе, а сработал какой‑то солдатский инстинкт. Я выпрыгнул из вагона и буквально скатился по лестнице к магазину, уверенный в том, что в нем есть телефон‑автомат. И действительно, он там был, целый и невредимый, с трубкой. Я опустил монетку и снял трубку. Но увы! Аппарат щелкнул и проглотил мою монетку, а больше у меня никаких денег не было. Я стал бить по аппарату, но он оставался безразличен к моему отчаянию. В магазине в это время стояла небольшая очередь. Она состояла из женщин, которые вмиг поняли причину моего отчаянного буйства у телефонного аппарата, и все вместе буквально закричали мне что‑то. Я не понимал. Наконец, одна из них сказала, что за углом магазина есть другой исправный телефон‑автомат. Но у меня уже не было монеты. И это поняли женщины: в моей руке вдруг оказалась целая горсть пятнадцатикопеечных монет. Женщины поняли все. А кто‑то из них за руку повел меня в телефонную будку за углом магазина. Влетев в будку, я стал судорожно совать монетку из своей горсти в щель, и монеты сыпались на пол. Наконец, одна проскочила, я услышал гудок и стал набирать номер телефона своего Отца. Тогда был еще день, и время было рабочее. Однако на другом конце долго не брали трубку. Я уж, было, готов был повесить свою, и все оглядывался на наши вагоны, боясь, что они вот‑вот тронутся. Наконец, издалека отозвались: "Алло, алло!" Кричу во весь голос: "Позовите Григория Ивановича!" "А кто его просит?" — слышу в ответ. "Его сын, — ору я, — сын его, Константин, позовите скорей!"

А сердобольные женщины, одарившие меня монетами, не отходят от будки. Мое нетерпение и волнение передались и им. Они мне сочувствовали и переживали. А я вдруг слышу: "Константин, это ты?" "Я, конечно, я! — ору, — а вы кто?" "А это я, твой дядя Иван Ильич, — тоже криком отвечают мне с того конца, — сейчас отец подойдет". Наконец‑то трубку взял Отец. Чувствую, что он никак не может понять, откуда я вдруг взялся, откуда и почему звоню. А я, кося глазами на вагоны, кричу, что приехал с фронта в Москву, что долго говорить не могу, что эшелон вот‑вот тронется, что остановится наш поезд где‑то в Реутове, что там меня ждет какая‑то новая служба, что сам я здоров и не ранен, и пусть, дескать, Мама не беспокоится. А вагоны в это время поехали. Я выскочил из будки и на ходу успел схватиться за поручни тормозной площадки последнего вагона.

В Реутово мы приехали вечером. Разгрузились возле каких‑то больших складских кирпичных сараев. Потом мы узнали, что это были так называемые склады СТО. В расшифровке это название звучало, как склады Совета труда и обороны. Они были устроены здесь еще во времена Гражданской войны. За складами на огромной лесной территории в конце двадцатых годов, а может быть и раньше, расположились лагеря дивизии имени Дзержинского.

Уже в темноте мы долго шли по лагерю и наконец остановились около белого палаточного городка. Ужина в этот вечер не было. Нас разместили по палаткам, а на утро под звуки сигнальной трубы мы проснулись в новой для нас жизни. Она началась командами новых командиров. Нас построили, сделали перекличку и потом распределили по ротам. А роты определили по полкам дивизии. Между нами произошло новое расставание. Я попал с большинством товарищей из нашего 308‑го полка во 2‑й мотострелковый полк, где из нас сформировали две учебные роты. В тот же день мы познакомились с нашим новым Батей — полковником Шевцовым, с его заместителем по политчасти майором Просянком и начальником штаба, тоже майором Королевым. А командиром нашей роты был назначен лейтенант Куцев. Ему было поручено привести нас в надлежащий строевой вид, в дальнейшем нам предстояло распределение по подразделениям полка. Таким образом, после почти двух лет службы, после боевой фронтовой службы мы к неудовольствию своему должны были пройти курс строевого обучения. Полковник Шевцов не даром именовался в дивизии доктором строевых наук. Теперь эта наука должна была заполнить все основное время в распорядке дня новой армейской жизни. Но сначала была баня, дезобработка, переобмундирование, после которой мы снова превратились в новобранцев. Состригли с нас фронтовые неуставные чубы. Одели в новые сапоги, брюки и гимнастерки с новыми красными погонами, а на головы выдали фуражки с васильковым верхом и малиновым околышем. Теперь такие фуражки можно увидеть лишь в кинофильмах про ненавистные народу органы НКВД, а тогда они обозначали нашу причастность к самому почетному воинскому соединению — Отдельной мотострелковой орденов Ленина и Красного Знамени дивизии особого назначения имени Феликса Эдмундовича Дзержинского. Между прочим, свое качество оплота нового "демократического" режима в нашей нынешней России эта бывшая имени Дзержинского дивизия обрела вновь. Нет только теперь на головах ее солдат и офицеров васильковых фуражек, их заменили малиновые береты. А служба ее осталась все той же. В годы начавшейся перестройки у ее бывших солдат и командиров отобрали награды за оказавшиеся неправедными дела на Кавказе, в Крыму, Прибалтике и Западной Украине. Но теперь ее новых солдат и офицеров снова награждают за Кавказ. А в октябре 1993 году многие были отмечены за "подвиги" у Белого Дома и в Останкине. Дивизия по‑прежнему отважно защищает Россию в сложной междоусобной, межнациональной разборке в горячих точках.

Отмытые, переодетые, в белых палатках среди соснового леса реутовских лагерей мы продолжали скучать и горевать по своему боевому диверсионному 308‑му стрелковому полку.

На следующий день по прибытии к новому месту службы произошло чудо. После обеда, при выходе из столовой, я вдруг услышал голос нашего старшины и свою фамилию: "Младший сержант Левыкин, подойти ко мне!" Я подошел, а старшина мне и говорит: "Иди к Никольским воротам, там, кажется, тебя ожидает твоя мать". Я, конечно, бегом кинулся к этим воротам, они были недалеко. Бегу, а сам думаю, как же она нашла меня, ведь в разговоре с Отцом я назвал только Реутово? А лагерь‑то наш был совсем не в Реутове. Как же она, моя родная, нашла меня? Я даже засомневался, может быть, старшина ошибся. Подбегаю к проходной, к шлагбауму, а за ним действительно стоит моя Мама. Стоит с гостинцами и плачет. Сержант, дежуривший на проходной, не разрешил мне выйти к ней. Так мы и поцеловались с ней через проволоку — такие вот порядки оказались в прославленной дивизии имени Ф. Э. Дзержинского.

Мама рассказала, что она с раннего утра приехала в Реутово и почти весь день искала наш лагерь. Нашла она этот лагерь, в конце концов, и разыскала меня. Настоящей разведчицей оказалась моя Мама, а в следующее воскресенье по разведанной ею дороге ко мне на свидание приехал и Отец с сестрой Тоней. А еще через воскресенье, возвращаясь с занятий, я вдруг увидел у своего барака брата Александра. Узнав от родителей о моем приезде с фронта, он тоже приехал со мной повидаться. Служил он тогда в авиационном корпусе ПВО и был в звании лейтенанта авиации. Ему удалось не только пройти на территорию лагеря, но и встретиться с заместителем командира полка по политчасти майором Просняком и выпросить у него для меня увольнительную на целые сутки. Так я впервые после почти двух фронтовых лет оказался дома. Хорошо было проснуться утром не в лагерной палатке и не по команде старшины "Подъем!", а от домашнего утреннего солнышка в окне. Хороши был мамин завтрак и обед. Впервые в жизни мы с Отцом чокнулись рюмками с водкой. А Мама смотрела на меня и, качая головой, промолвила: "Вот и вырос ты, сынок, и водку уже пьешь, и куришь". Я застеснялся от ее ласкового укора, а Отец сказал: "Ничего, сынок. Можно и выпить. Не пропивай только ума своего!" Так хорошо было дома, но пришлось в конце дня снова возвращаться в дивизию. Мне предстояло прослужить в ней до 28 марта 1950 года.

* * *

Перво‑наперво полковник Шевцов, наш командир 2‑го полка, решил научить нас ходить строем с соответствующей для дивизии Дзержинского выправкой. Мы‑то, воюя два года, настоящему строевому маршу обучены не были. Правда, перед отправкой на фронт в мае — июне 1942 года наш ротный Федя Свинин преподал нам эту науку, но с тех пор мы ходили вольным фронтовым шагом, все более думая о применении к местности, кланяясь земле‑матушке. Поэтому гордой выправки и не имели. Это сразу заметил "доктор строевых наук" полковник Шевцов. Он устроил нам строевой смотр. Прошли мы обеими фронтовым ротами мимо него на нашем лагерном плацу под оркестр. Он стоял на трибуне. Прошли еще разок. Потом мы остановились перед трибуной и услышали от Бати короткую речь: "Ходите вы, как охотники. Сейчас я покажу, как надо правильно у нас в дивизии ходить!"

В это время на плац вышел батальон кадровых, еще довоенного призыва, солдат‑дзержинцев. Они были одеты в парадную форму, тоже еще довоенного пошива. Оркестр заиграл им колонный марш, и они пошли. Взяли с места полным шагом одновременно все шеренги. Батальон шеренгами по двадцать человек двинулся прямым квадратом, четко печатая 120 шагов в минуту, держа винтовки "на плечо". Потом внутри этой неудержимой машины что‑то вскрикнуло под левую ногу, и винтовки с громким треском упали с плеча "на руку". Мы смотрели и глазам своим не верили — все в строю было абсолютно прямо и ровно. Шеренги и ряды были абсолютно прямыми. Прямыми были линии и по диагонали, а красивые винтовки СВТ с примкнутыми штыками стальной щетиной лежали на левых вытянутых руках. Правые же, согнутые в локте, упирались в левый бок соседа. Это еще более выпрямляло шеренги и сплачивало ряды на выдержанных дистанциях. Потом внутри батальона что‑то еще ухнуло, вроде "Эй, ухнем", и солдатские головы враз повернулись под левую ногу в сторону гордо стоящего на трибуне Бати, а он явно наслаждался этим неудержимым, монолитным и торжественным строем. Пройдя мимо трибуны, вскинув винтовки "на плечо", батальон, не ломая строя, развернулся, снова вышел на исходный рубеж и еще раз повторил торжественное прохождение. Мы смотрели на все это, не веря, что нам когда‑нибудь удастся сделать так же. Но Батя в короткой речи заверил нас и в этом: "Вот так надо ходить! Ваши командиры вас этому научат".

И стали нас учить каждый день на плацу по несколько часов строевой подготовке. И очень скоро мы своими пятками поняли, почему полоса перед трибуной, на которой стоял полковник Шевцов, была так гладко вытоптана. Точнее не вытоптана, а втоптана на несколько видимых сантиметров ближе к центру земли. Работу эту утрамбовочную делало не одно поколение омсдоновских солдат с далеких довоенных лет. Теперь и нам, фронтовикам, предстояло ее продолжить в учебных ротах под руководством поставленных над нами командирами сержантов, старшин, взводных и ротных лейтенантов. Многие из нас тоже были сержантами, но с омсдоновскими младшими командирами в деле строевой выправки, умении подгонять и носить обмундирование, ходить даже не парадным, а обычным шагом, не в строю, а просто по дороге, умении так наладить на своих плечах погоны с латунными лычками и трафаретами, что они, будто крылья, облегчали им быструю и упругую походку, равняться не могли. Всеми этими внешними качествами, своей спортивной натренированной формой, подтянутостью, физической силой и ловкостью омсдоновские сержанты должны были, обязаны были превосходить своих подчиненных, рядовых солдат. Иначе они не могли были бы стать их командирами. Ведь по возрасту между ними большой разницы не было. Сохранившийся тогда личный рядовой и сержантский состав, да и лейтенантский тоже, начинали свою службу еще в довоенных тридцать восьмом, тридцать девятом и сороковых годах. Неуставных отношений, или, как сейчас их определяют в современной российской армии, дедовщины, в ОМСДОНе не было. В ОМСДОНе царила настоящая воинская казарменная дисциплина и в военной, боевой и политической учебе, и в службе, и в повседневной бытовой жизни. Олицетворяли эту дисциплину и порядок на своем уровне сержанты и лейтенанты. От своих подчиненых они только добивались подобия своего. Они отлично, почти назубок, знали все воинские уставы и наставления в части, касающейся их и их подчиненных прав и обязанностей, и были очень высоко подкованы в солдатской политграмоте, ими четко была усвоена омсдоновская философия командирской власти над подчиненными. Эти сержанты, будучи поставленными командирами в наших учебных фронтовых ротах, в тех случаях, когда между нами и ими возникали конфликты, внушали ее и нам в надзиданиях перед строем в своих отделениях и взводах. Важно прохаживаясь вдоль строя, они строго повторяли слова своих вышестоящих командиров и политруков. "Вы меня можете не любить, — начинали они свою командирскую проповедь, — но уважать меня и команды мои выполнять вы обязаны". Заканчивали еще более назидательно и строго: "Меня на мою должность народ поставил". И все! Попробуй не выполни! И нам, фронтовикам, прошедшим свою школу солдатской жизни, пришлось в ОМСДОНе начинать сначала усваивать и эту философию, и традиционный порядок, и службу в этой элитной правительственной дивизии. Мы очень скоро, однако, втянулись в эту новую жизнь. Научились так же четко и лихо печатать шаг. Ведь мы еще были тогда молодые, намного моложе омсдоновских сержантов, и мы быстро усвоили от них их амбицию, внешний лоск и даже назидательную командирскую лексику. Нашим временным сержантам‑командирам мы, однако, не уступили своих фронтовых амбиций. Мы не уступали им в боевой стрельбе на занятиях по тактике и на проводившихся здесь традиционно соревнованиях в форсированных марш‑бросках. Их проводили командиры на многокилометровые дистанции летом в пешем строю, а зимой на лыжах, с преодолением штурмовой полосы и боевой стрельбой.

Омсдоновские сержанты и лейтенанты и в этом деле были на недосягаемой высоте. После первых уроков по строевой подготовке командир полка приказал провести соревнование между взводами обеих наших учебно‑фронтовых рот: предстояло пробежать с боевой выкладкой пятнадцать километров до деревни Новой и те же пятнадцать километров — обратно. Деревня эта, а за нею и наше стрельбище до сих пор стоит на шоссе Москва — Нижний Новгород. Однажды ее даже посетил наш первый Президент накануне разгона Верховного Совета.

Со старта мы все пошли быстрым шагом, а как только вышли за пределы лагеря, младший сержант Смирнов, наш командир взвода, скомандовал: "Бегом марш!" Пробежали километра три, и я стал безнадежно отставать. И тут вспомнил, что не отстает тот, кто идет впереди, собрал все свои силы и вышел вперед. Все мы и даже те, кто имел ранения, как бы там ни было, добежали до деревни Новой и повернули обратно, перебежав на противоположную обочину. А там оказался колодец. Мои товарищи бросились к нему, я же опять вспомнил солдатскую заповедь: "Не пей воды в жару на походе". Очень скоро здоровые парни начали сдавать, а я все бежал впереди. Двоим сержантам‑фронтовикам, имевшим ранение, стало совсем невмоготу. Лейтенант приказал мне взять у них винтовки. Так я и бежал с тремя винтовками, а на подходе к лагерю одного, вконец обессилевшего, я буквально тащил на буксире. Наш взвод показал самое лучшее время. Я был отмечен увольнительной на сутки. Но это мое спортивное рвение обернулось впоследствии непосильными нагрузками тренировок и участием в соревнованиях так называемых унитарных команд. В конце концов я попал в сборную команду дивизии. Это случилось уже после того, как из учебной роты нас распределили по штатным подразделениям полка. Теперь моя служба продолжалась в роте автоматчиков.

* * *

Рота автоматчиков являлась элитным штабным подразделением, пользующимся особым отношением к ней со стороны командира полка. Я помню, как однажды Батя, поощряя нас за какие‑то успехи то ли в спорте, то ли за выполнение показательных учебных задач, сказал по‑отечески: "Автоматчики, вы моя гордость!" Действительно, солдаты роты были подобраны физически сильные, ловкие, смышленые, а самое главное, быстроногие. На базе этой роты командир полка составлял так называемую унитарную команду для состязаний между полками дивизии по форсированному маршу с выполнением боевых учебных заданий. Ротные офицеры здесь тоже были подобраны в соответствии с высокими требованиями специально для этого мобильного подразделения. Командиром роты был красивый старший лейтенант высокого роста, брюнет, физически очень сильный и решительный в действиях, громогласный, не терпящий возражений подчиненных, Яков Маркин. Только после того, как его перевели по службе в другую дивизию, я узнал, что наш Яша был евреем. Может быть, это было причиной перевода. Но эта мера не коснулась других офицеров этой национальности. У нас, кроме него, в полку командиром автороты был старший лейтенант Ройзен. Командиром противотанковой батареи — старший лейтенант Меерзон, заместителем командира минометного батальона — старший лейтенант Крупенько, заместителем командира полка по политчасти был тоже еврей, майор Просянок. Той же национальности был и инструктор по партполитработе капитан Янушевский. Это были отличные офицеры, и их национальную принадлежность никто не ставил им в какой‑либо укор или в качестве намека на принижение офицерской чести и достоинства. А майор Просянок — наш замполит — казался нам живым воплощением классического образа комиссара Красной Армии. Он был и красив, и умен, и строг, и очень добр по отношению к солдатам. Да и в штабе дивизии нашей евреями были начальник политотдела полковник Бабин, начальник штаба полковник Кабаков, заместитель командира по тылу полковник Страшко. Все они прибыли в дивизию Дзержинского с Кубани чуть раньше нас. Нам, солдатам, на фронте и в голову не приходило оценивать их по национальному признаку. В нашем сознании и поступках, в человеческих взаимоотношениях всегда главным неформальным принципом был интернационализм.

Мы, например, в нашей роте автоматчиков любили Яшу Маркина за его удаль, порой безрассудную, за его умение показать пример в силе, в ловкости, в смекалке. Но самое главное, за что мы его ценили, было очень редкое качество — дорожить своим солдатом. Он, например, никогда и никому из офицеров полка не позволял наказывать своих автоматчиков, но сам в отношении к нашим проступкам был строг и справедлив. Мы искренне сожалели, когда узнали о его переводе. Заместителем командира был лейтенант Конавец. Имя‑то у него было Николай, а все в полку звали его Иваном. Кто‑то из наших же автоматчиков однажды назвал его так, видимо, за то, что своим высоким ростом был сравним с колокольней Ивана Великого. А может быть, родилось это прозвище у солдата по иным, ведомым только ему ассоциациям. Но оно прочно прицепилось к нашему замкомроты. Все его так и звали — Иваном. И даже сам Батя употреблял для ясности это короткое и емкое наше русское имя, когда возникала потребность адресовать ему какое‑либо распоряжение через своих связных и адъютантов. Да и сам Николай Коновец привык к своему прозвищу настолько, что иногда при знакомстве с дамами рекомендовался Иваном. Был он долговяз и нескладен. Однако в быстроногости и в усердии по службе не уступал даже Яше Маркину. Тот был импровизатором, а иногда и фантазером‑авантюристом. Команды его иногда были просто непонятны. Их понимал только сам Яша, но в конце концов не столько команда, сколько авантюрное настроение его передавалось солдатам, и они с гиканьем перепрыгивали через все преграды, высокие заборы и в боевом снаряжении переплывали совсем не узкий наш пруд в лагерном лесу. Замкомроты же Иван был службистом иного толка. Лицо у него всегда было хмурое и недовольное. Он был придирчив к солдатам, щепетилен к выполнению устава и наставлений и не очень щедр на поощрения. За это солдаты его недолюбливали, и в настроении солдатского неудовольствия кличка "Иван" звучала как нарекание. Но и ему, Ивану, так же как и Яше Маркину, была очень дорога репутация своей роты. И он так же, как и тот, ревниво берег ее достоинство и также оберегал от обид своих солдат со стороны посторонних офицеров. Пожалуй, это он делал даже смелее и решительнее, не боясь упреков вышестоящего начальства. Иногда он буквально выхватывал своих солдат из‑под их гнева и наказания за явные проступки. За это мы прощали ему и придирчивость, и постоянно недовольное выражение его лица. Фамилия Ивана — Коновец — была украинская, но родом он был из России, с Белгородчины. Писался он всегда русским, однако хохлом был настоящим. Говорил он по‑русски, но на характерном украинском диалекте, да и ругался тоже по‑украински. В его ругательном наборе непременно присутствовало словосочетание: "Чертив на этот". Но часто оно же звучало как поощрение или похвала: "Ну, чертив на этот, ну ты даешь!" — говорил он в восторге Грише Найденову, который больше всех раз мог поднять двухпудовую гирю. А со мной он однажды так начал свое назидание: "Послухай, Левыкин, чертив на этот, чи правду говорят, шо ты хочешь перейти в батарею?" А у меня действительно был такой разговор с ее командиром старшим лейтенантом Меерзоном. Мои друзья однополчане‑кубанцы высказали как‑то ему пожелание забрать меня из роты автоматчиков. "Что же ты, чертив на этот, — продолжал возмущенно Иван, — хочешь поменять роту автоматчиков на какую‑то засратую батарею?" "Нет, — говорю, — товарищ лейтенант. Просто меня об этом спрашивал старший лейтенант Меерзон. А я служу там, где прикажут". "Ну, смотри, — пригрозил он мне и добавил строго, — и все! А этот Меерзон будэ избит, як последний милиционер!"

"Як последний милиционер" в лексиконе Ивана звучало высшей формой и выражением презрения. Вообще он чаще всего говорил короткими, только ему понятными афоризмами, а иногда и просто междометиями, перемежая их матерными словами. Каждое свое внушение солдату он заканчивал традиционным: "Чертив на этот", либо "И все!", либо совсем уже обычными ненормативными выражениями. Любил Иван сам проводить политинформацию о международном положении. Для этого ему всегда была нужна карта. И когда ее некуда было повесить, двое солдат держали ее на вытянутых руках. Все междометия и матерщина применялись им в характеристике и событий и имен, с ними связанных. Уинстона Черчиля он именовал "Черчимлем" непременно с "Ети его мать". Лондон у него звался "Лондоном", а руководитель Временного правительства Италии герцог Бадолио звучал, как "Бодооло" и тоже с той же матерщиной.

Однажды, спустя лет пять после демобилизации, я встретил Ивана около старого здания университета. Я узнал его, несмотря на то что внешне он сильно изменился. Неизменными оставались лишь его рост и хмурое выражение лица. Был он в штатском, а я по старинке, вытянувшись, приветствовал его: "Здравия желаю, товарищ лейтенант!" Он внимательно всмотрелся в меня и улыбнулся доброй улыбкой. А когда узнал, что я являюсь аспирантом МГУ, проговорил одобряюще: "Ну, Левыкин, чертив на этот! Ну ты даешь!" В сущности, он был хорошим, добрым человеком. Служба и верность воинским обязанностям, уставам и наставлениям лишь заслоняли от нас эти добрые его качества. Хорошее подчас видится и вспоминается только на временном удалении.

Самым быстроногим в роте автоматчиков был наш первый взвод. Его командиром был младший лейтенант Василий Копылец. В это звание он был произведен из сержантов накануне моего появления в роте. Такой чести была удостоена довольно большая группа сержантского состава дивизии, пополнившая ее недостающий офицерский состав. Но карьере нашего взводного помогло и другое обстоятельство. Конечно, он был службист, физически крепок. На марш‑броске устали он не ведал. Все воинские уставы и наставления знал назубок. К подчиненным был требователен без всякого снисхождения. Не скажу, однако, что он был жесток. В служебном рвении своем он не забывал, что сам недавно был солдатом. Поэтому в общении с нами он часто становился самим собой, не лейтенантом, а приятелем, мог поделиться своим доппайком, то есть печеньем и папиросами, не гнушался, однако, и нашего табачку. В ОМСДОНе таких службистов было немало из сержантов, но не все из них становились лейтенантами. Нашему Васе помогло, наверное, то, что влюбил он в себя девушку из офицерского городка, влюбил не из расчета. Был он, между прочим, хорош собой и на танцах в офицерском клубе обратил на себя внимание скромной, застенчивой и симпатичной девушки. Начался роман, а потом вдруг оказалось, что отец ее был штабным дивизионным офицером. Прознал он про увлечение и любовь дочери, но ухажер ему понравился. И приласкал он его по‑отечески. А потом и получилось так, что Вася оказался на краткосрочных курсах. Пока он проходил ускоренный курс офицерской подготовки, будущий его тесть скоропостижно помер. Но это не изменило отношений влюбленных. Как только получил Вася погоны младшего лейтенанта, так сразу и женился на своей Вере. Брак их оказался удачным, он состоялся как раз в то время, когда в его взводе оказался и я вместе с моим фронтовым другом Колей Шлихуновым. Все солдаты‑автоматчики нашего первого взвода почувствовали на себе благотворное влияние Васиного счастья — помягчал он в отношении к нам. На перекурах он делился с нами своими радостями начавшейся семейной жизни. А мы белой завистью завидовали ему, ибо нам она была еще недоступна. Он делился с нами своим счастьем. И жена его иногда приходила к нам, многие тогда влюблялись в нее, восемнадцатилетнюю женщину в длинной косой. Сути своей, однако, Вася не изменил. Он также был ретив в службе и верности уставам, он также был красноречив в матерщине. Ругался он изощренно, с различными оттенками произношения одних и тех же выражений, в зависимости от причины и повода, их вызывающих.

* * *

Совсем нетипичным был в роте автоматчиков старшина. Как правило, в ОМСДОНе старшинами были украинцы. Да и не только в ОМСДОНе. Прослужив в армии более восьми лет, я пришел к выводу, что старшинская должность и служба были специально придуманы для украинцев. Русские или другой национальности старшины встречались мне редким исключением. Примером такого исключения был наш Евгений Тараканов. Родом он был из Челябинска, а обличьем своим похож на татарина. Сам себя он называл челдоном. Был он в звании сержанта, но лычки свои он получил не за служебное рвение, а за спортивные достижения — он был отличным спортсменом, мастерски ходил на лыжах, был неутомим в многокилометровых кроссах, марш‑бросках, в преодолении штурмовых полос. Но особенно он был силен и талантлив в фехтовании и штыковом бою. В этом виде он был мастером спорта.

Спортивному и физкультурному мастерству сержант Тараканов нигде и никогда не учился и тренеров‑наставников не имел. Но, видимо, в нем самом для этого были большие задатки. Спорт и спортивные соревнования в дивизии Дзержинского составляли важную часть физической и боевой подготовки солдат и офицеров. Соревнования разных уровней проводились в полках и между полками круглый год. В них побеждали сильнейшие, и они, в конце концов, если не подрывали своего здоровья, то вырастали в мастеров высокого класса и выступали в дальнейшем за честь общества "Динамо" на всесоюзных соревнованиях, а затем участвовали и в международных чемпионатах. Среди таких спортсменов оказался в военных сороковых и сержант Евгений Евгеньевич Тараканов, ставший тогда чемпионом СССР по штыковому бою в командных соревнованиях. Назначение на старшинскую должность являлось формой поощрения его спортивных заслуг и переводом в резерв будущих соревнований. Он одновременно стал тренером унитарного взвода в роте. Свои старшинские обязанности он выполнял легко, без традиционного хохлацкого рвения. Он не злоупотреблял ни своими дисциплинарными правами, ни упрямыми назиданиями. Мы любили его за веселый нрав, за простоту общения. Для нас он больше был Женькой Таракановым, скорее другом и приятелем, нежели истуканом‑старшиной. Натура у него была уральская: широкая, жизнерадостная, открытая. В боевой обстановке, в операциях по борьбе с бандитизмом он был смел, находчив и решителен.

Наша совместная служба прервалась в 1945 году в связи с расформированием нашего 2‑го полка. Я тогда продолжил службу в 1‑м полку, а Женя Тараканов был демобилизован. Много позже я узнал о нем странную историю, в которую трудно было поверить. Рассказал мне ее мой однополчанин, а ему — кто‑то другой. Будто бы занялся Тараканов со своим бывшим помощником Бабанковым спекулятивными поездками в Прибалтику. Что‑то там покупали из ширпотреба, а потом продавали в Москве. Многие демобилизованные занимались тогда этим делом. Однажды где‑то в Литве бес попутал дружков. Соблазнились они на одном хуторе свинарником и решили увести у хозяина одну хавронью. А сделать решили это непросто: забрались они ночью в закутку, вывели оттуда хавронью, обули ее то ли в лапти, то ли в какие‑то опорки, чтобы не было следов, и повели со двора. Хозяин, однако, услышав шум, выскочил во двор и стал кричать. Они его немного пристукнули, а свинью все‑таки увели. Где‑то в лесу ее зарезали и, нагруженные свининой, добрались до железнодорожной станции, а тут их уже ждала милиция. Никто этой истории не опроверг, а я все это время недоумевал и не верил, что Женька Тараканов мог такое сотворить. Я знал его честным человеком. Приятель сказал мне, что срок он получил небольшой, но с тех пор о Тараканове я ни от кого ничего не слыхал. Но однажды перед Днем Победы у меня дома раздался звонок. Взяв трубку, я услышал молодой веселый и звонкий голос. Голос попросил меня. Я ответил, а он спрашивает: "Сынок, а не ты ли служил со мной в роте автоматчиков?" Тут‑то я узнал своего старшину и говорю ему: "Да, старшина, это я и рад тебя слышать живым, здоровым и молодым". Разговорились. Про свинскую историю его я спрашивать не стал, сделал вид, что ее не знаю. А может быть и вовсе не было этой истории, уж очень она была нелепа. Рассказал мне старшина, что ему уже за семьдесят, что у него уже взрослые внуки и что живет он в Монино. Договорились встретиться, но встреча так и не состоялась.

* * *

Как нам объясняли еще в Краснодаре незнакомые лейтенанты, до отъезда в Москву наш бывший комдив И. И. Пияшев после назначения его на должность командира ОМСДОНа решил пополнить эту прославленную в революционном историческом прошлом дивизию боевым, обстрелянным составом солдат и сержантов — фронтовиков Великой Отечественной войны. Таких до нашего прибытия в дивизию было в ней мало, так как в полном составе она в боях на фронте не участвовала.

Помню, что по дороге в Москву мы высказывали друг другу предположение, что нас ожидает необычная встреча и даже какое‑то особое к нам отношение наших будущих командиров и начальников. Но оказалось, что не мы, фронтовики, прибавили свои заслуги к славе дивизии имени Ф. Э. Дзержинского, а она заставила нас осознать себя в новом качестве солдат‑чекистов. До этого мы, служа во внутренних войсках, не относили к себе этого почетного имени, хотя и гордились тем, что нам доверяли совершать спецдиверсии в тылу фашистов или стоять насмерть на северокавказских перевалах, или прорывать несокрушимую оборону Кубанской "Голубой линии". Теперь надо было понять, что нам было оказано новое высокое доверие, — служить в дивизии — ровеснице Октября. Мы вроде как заново начинали с солдатских азов новую службу. Старые заслуги были не в счет. Теперь наши солдатские достоинства измерялись и оценивались по другим критериям казарменной жизни. А нам предстояло равняться на образцы омсдоновской службы: надо было научиться быстро вскакивать ранним утром из‑под одеяла по сигналу трубы и по неприятной команде "Подъем!" выбегать на зарядку по форме "с голым торсом" независимо от погоды, быстро и по установленному образцу заправлять постель, быстро завтракать, обедать и ужинать и выходить строиться по команде старшины независимо от того, успел ли ты выхлебать горячие щи. Меня до сих пор жена критикует за то, что я быстро и некрасиво расправляюсь с едой, сидя с ней вместе за столом. Откуда ей знать про мою приобретенную в ОМСДОНе привычку быстро и некрасиво проглатывать пищу? А тогда, пятьдесят уже с лишним лет назад, из всех этих мелочей складывалась характеристика и образ умелого, расторопного солдата. Конечно, не только в них было дело, но они играли свою роль. Надо было еще набрать необходимую форму физподготовки, надо было научиться ползать по правилам по‑пластунски под натянутой колючей проволокой, прыгать через рвы и двухметровые заборы, ловко, без раздумий, выполнять приемы штыкового боя. Оказалось, что все это, как оно делалось на фронте, было не по правилам, а теперь отделенный и взводный командиры заставляли нас повторять их оточенные движения в строгом соответствии с наставлениями. И еще были ежедневные строевые занятия, маршировки, марш‑броски и заучивание назубок всех причин задержек при стрельбе из автомата одиночными выстрелами, длинными и короткими очередями. Я стал однажды замечать, что память моя стала мне отказывать. Занятия доводили до отупения, которое особенно чувствовалось на политзанятиях. Изучали мы тогда приказы Верховного Главнокомандующего и должны были знать их содержание близко к тексту в соответствии с их номерами. Отклонение от текста и изложение "своими словами" не поощрялось, а заучивание поддавалось только коренным ОМСДОНовцам — те, бывало, в любое время суток могли без раздумий, бойко ответить на вопросы взводного, точно копируя их диалект и интонацию. Я, например, перестал замечать, когда подобно своему ротному произносил Лондомн вместо Лондона, английского Премьера называл Черчимлем, а слово "останется" звучало по‑взводному— "отстанется".

Но самое главное, что больше всего удручало нас всех, — это жизнь за колючей проволокой с часовыми из комендантского взвода лагерной комендатуры, злыми, как собаки. Они и отца родного не пощадили бы, случись увидеть его, пробирающегося из недолгой самоволки обратно в лагерь, к месту своей службы. Для того чтобы получить увольнительную на несколько часов, чтобы съездить домой и повидаться с матерью и отцом, надо было быть безупречным. И даже при соблюдении этого требования увольнительная доставалась не каждый месяц. До сих пор я считаю абсурдной эту жестокость. Ведь самоволка каралась гауптвахтой и судом трибунала. Мне, добровольцу, этого понять было невозможно. Вспоминаю один эпизод, который произошел со мной в первые дни пребывания в ОМСДОНе после приезда с фронта, когда мы, все еще фронтовики, были в учебных ротах. Однажды утром воскресного дня я решил сходить к Никольским воротам нашего лагеря, куда обычно приходили родственники и знакомые на свидание с солдатами. Я надеялся, что в этот день ко мне тоже кто‑нибудь приедет из дома. Вышли мы, как говорится, из расположения роты со старшим сержантом Костюченко — тоже фронтовиком — и зашагали по одной из лагерных линеек. Утро было теплое, погожее, августовское. Мы шли уже по‑омсдоновски, размахивая руками "от пупа до отказа", в новом обмундировании и почти строевым шагом. Вдруг нам навстречу появился неказистый капитан. Он шел с велосипедом. Когда мы поравнялись, мне показалось, что, если я поприветствую его, ему будет неудобно ответить мне, так как велосипед он вел правой рукой. Я и не стал этого делать, чтобы не создавать неказистому капитану неудобства. Мне казалось, что и мой попутчик Костюченко поступит также. Но я ошибся. Старший сержант перешел на строевой шаг и приветствовал капитана по‑уставному. Капитанишка, казавшийся усталым добрячком с велосипедом, вдруг преобразился в обозленного до ненависти ко мне служаку. Он заорал с такой яростью, что я застыл на месте. "Младший сержант! — крикнул он мне, — Вы почему не приветствуете меня?" Я наивно ответил ему, поборов испуг от злого окрика: "Извините, товарищ капитан. Я вас не заметил". А тот чуть было не уронил велосипед от злости. "Врете вы бессовестно, — завизжал он, как от личной обиды. — Вот старший сержант заметил, а вы нет?" И, повернувшись к нему, приказал: "Старший сержант, ведите его в комендатуру!" С этими словами он сел на велосипед и поехал в сторону комендантского барака, который был недалеко от расположения нашей роты. Недооценил я тогда последствий этой случайной встречи с озверевшим капитанишкой. Мысль сработала машинально— говорю моему попутчику: "Бежим!" А тот кивает в знак согласия. Я перепрыгнул через канаву и скрылся за противоположными бараками, а Костюченко остался на линейке и стал что‑то кричать мне вслед. Из‑за угла я наблюдал за действиями моего попутчика. А капитан, не успевший скрыться из виду, слез с велосипеда, вернулся к орущему старшему сержанту, что‑то ему сказал, и они пошли вместе в комендатуру.

За всей этой сценой весело наблюдала вся наша фронтовая рота. Когда капитан‑велосипедист вместе с Костюченко скрылись во дворе комендатуры, я вышел из своего укрытия и подошел к ребятам, чтобы посоветоваться, как быть. Мне теперь стало ясно, что за мою дерзость и побег будет отвечать невиновный Костюченко, которого мы вообще‑то недолюбливали. Уж больно выглядел он подхалимом перед новым начальством и усердно выслуживался прямо на виду у нас. Спросил я ребят совета, как быть. А они мне и говорят: "А хрен с ним! Пусть сам объясняется". Но мне‑то было ясно, что он выдаст меня этому капитану, да и неудобно было все‑таки, что из‑за меня может пострадать невиновный человек. Поразмыслив и решив, что встреча с родственниками у меня все равно не состоится, я пошел с повинной к комендантскому двору.

У входа в комендатуру стоял дневальный, рыжий, высокого роста ефрейтор с добродушным лицом. Я спросил его, кем является капитан, пришедший сюда недавно с велосипедом. Ефрейтор, улыбнувшись, сказал, что это Кубарев, комендант лагеря. Тут‑то я и понял, что теперь мне с этого комендантского двора не уйти без наказания. Делать было нечего, ведь не расстреляют же меня здесь, подумал я и спросил ефрейтора опять: "А где его кабинет?" Тот показал мне первую дверь справа по коридору. Я постучал и, услышав строгое "Войдите!", шагнул навстречу воскресной судьбе.

Капитан со злым выражением лица, будто бы ему только что была нанесена страшная личная обида, исподлобья взглянул на меня. А я бодро доложил ему, подняв руку под козырек своей новой василькового цвета омсдоновской фуражки: "Товарищ капитан, младший сержант Левыкин из учебной роты второго мотострелкового полка прибыл в ваше распоряжение". Знал капитан, что учебная рота состояла из фронтовиков, и я надеялся на снисхождение. Но лицо его стало после моего доклада еще злее. А я, изобразив на лице наивную улыбку, продолжал: "Товарищ капитан, прошу меня извинить, но я не хотел не выполнять вашего приказа. Я отлучился на минуту, чтобы попросить своих товарищей сходить к Никольским воротам и предупредить моих родителей, что я нахожусь в наряде и не могу с ними встретиться". Хитрый я уже был солдат и намеком на встречу с родителями хотел вызвать у коменданта сочувствие и снисхождение. А он от этих моих слов стал еще злее и даже подскочил на своем стуле от распиравшей его злобы. "Врешь, — завизжал он в ярости, — вот сейчас я отправлю тебя к твоему другу". И с этим словами он схватил телефонную трубку и заорал в нее: "Дежурного по гауптвахте! Дежурный! — рука его тряслась, — у тебя на простой арест места есть?" Тот, видимо, ответил, что нет, так как комендант опять спросил: "А на строгий?". Ответ опять был отрицательным. Капитан в негодовании бросил трубку и закричал: "Дневальный!" В дверях появился рыжий ефрейтор. Не имея теперь никакой возможности применить ко мне самую строгую меру наказания и будучи не в состоянии сдержать дикую ненависть ко мне, капитан заорал: "Ефрейтор, научи его приветствовать коменданта!" Ефрейтор ответил: "Есть!" Я повернулся перед капитаном кругом через левое плечо и шагнул за ним.

Два часа гонял меня, младшего сержанта‑фронтовика, рыжий ефрейтор. Теперь лицо его не было добродушным, он издевался надо мной. Устав отвечать на мои приветствия, он приказал мне приветствовать фонарный столб. Все это издевательство продолжалось два часа, до ефрейторова и комендантова обеда. И все эти два часа за этой экзекуцией наблюдал из своего окна в неукротимой злости капитан Кубарев, комендант лагеря дивизии имени Дзержинского в Реутове. При явном неудовольствии капитана от несостоявшегося более сурового наказания я был им отпущен. Он сел на велосипед и уехал обедать.

Мой попутчик, старший сержант Костюченко, ни за что ни про что отсидел на строгом аресте десять суток и вышел с гауптвахты заметно похудевшим. Я до сих пор не забыл чувства своей вины перед ним. Но, идя в комендатуру, я надеялся, что капитан отпустит его без наказания. Не отпустил, злодей. До сих пор я помню эту обидную историю и до сих пор не могу понять, почему в том человеке оказалось столько злобы и ненависти. Не наказание меня обидело, а именно эта дикая злоба. Такой капитан на фронте не пережил бы первой атаки. Но возмездие все же дважды настигало его и в прославленных реутовских лагерях — оно и не могло его не настигнуть. Комендант Кубарев в своем рвении и неукротимой злобе к солдатам буквально охотился за нарушителями порядка. Он устраивал засады в офицерском городке, куда часто наведывались бывалые солдаты к скучающим одиноким женам и вдовам офицеров. Прятался в кустах у колючей проволоки, через которую пробирались в лагерь те же бывалые солдаты‑самовольщики, возвращающиеся ночью из вдовствующей деревни Горенки, растянувшейся слева от шоссе Энтузиастов перед городом Балашиха. Ловил капитан Кубарев нарушителей со страстью охотника и лично препровождал их на гауптвахту. Но дважды он попал в засаду сам. Сначала его накрыли плащ‑палаткой во вдовьем бараке и прилично намяли ему бока. Недели две он не появлялся на службе. А однажды темной осенней ночью его перехватили на плацу, возвращающегося с охоты с пойманными нарушителями. В то время он уже был майором. После этой встречи комендант уже не появлялся в комендатуре. Видимо, все‑таки достало вышестоящему командованию ума, чтобы убрать этого садиста от греха подальше.

Однажды уже после демобилизации я встретил в центре Москвы плюгавого бывшего майора Кубарева. Узнал я его по злым глазам, но в разговор с ним не вступил — прошел мимо. Надо сказать, что в своем служебном рвении и в жестокости обращения с солдатами комендант лагеря в Реутово был в нашей славной дивизии не одинок. Не все, конечно, были такими откровенными садистами, но очень многие офицеры жалости к солдатам не обнаруживали. Однажды, например, старший лейтенант Вольгушев, командир пулеметной роты, будучи дежурным по полку, организовал охоту на меня. Я тоже имел тогда грех сходить в самоволку. Каким‑то образом дежурный узнал, что я должен был появиться на территории полка через дыру в заборе.

Но я все‑таки перехитрил этого охотника и перешел границу в другом месте. А потом, через некоторое время, похвалился этим перед ним. Дело в том, что не считал я Вольгушева плохим человеком. Но ведь и он, поймай меня тогда у забора, мог подвести меня под трибунал: бывали такие случаи в нашей славной дивизии, когда, прослужив в ней верой и правдой 5–6 лет, солдаты и сержанты, соскучившиеся от неласковой и неблагодарной службы, совершали проступки в виде самоволок и от ретивости своих командиров были обречены дослуживать до демобилизации в дисциплинарном батальоне по суровому приговору безжалостного трибунала.

* * *

Конечно, такие злыдни офицеры не составляли большинство в ОМСДОНе, я больше теперь помню таких, к которым сохранил самые мои добрые чувства. Между прочим, их доброте и человечности не мешали ни требовательность к порядку и дисциплине, ни служебное рвение. Без этого ведь офицер — не офицер. Мне, можно сказать, повезло. Мои первые ротные офицеры оказались именно такими командирами. Вся наша рота состояла из комсомольцев. Человек десять из солдат были коммунистами. В этом десятке был уже и я. Кандидатом в члены ВКП (б) я вступил еще во время обороны Грозного, в конце 1942 года. Но эта принадлежность к авангарду нашего советского общества никаких преимуществ нам не давала. Мои солдатские удачи и успехи доставались мне благодаря моим собственным физическим усилиям, смекалке и ловкости. Почти два года боевой службы на фронте научили меня многому, чего кадровые солдаты дивизии Дзержинского довоенного призыва не умели, но они лучше меня и других фронтовиков переживали жесткие условия дисциплины, распорядка дня и строя. Были даже физически сильнее. Но находчивости и смекалки им недоставало. Мы с Колей Шлихуновым в роте автоматчиков оказались самыми образованными солдатами — десятиклассниками. Однако первый наш успех в омсдоновской службе был замечен и отмечен не в этом превосходстве. Мы отличились с ним в первом марш‑броске. Так мы оказались равными среди признанных ассов этого тяжелого вида солдатского спорта. Через некоторое время сначала взводный, а потом и ротный заметили на политзанятиях нашу с Колей политическую грамотность и умение складно говорить. Удачное получилось сочетание спортивной закалки, умение владеть оружием, метко стрелять, да еще умение изложить на политзанятиях суть приказов Верховного Главнокомандующего. А еще однажды мы запели с Колей песню в строю:

Якорь поднят, вымпел алый реет на флагштоке.

Краснофлотец — добрый малый в рейс идет далекий.

После этого нас с другом послали к начальнику клуба полка разучивать новую строевую песню:

Белоруссия родная, Украина золотая,

Ваше счастье молодое

Мы стальными штыками оградим.

Наш командир роты старший лейтенант Маркин лично заметил наши таланты и однажды поручил нам с Колей выпустить "боевой листок" — стенгазету роты автоматчиков. Заметки‑то мы написали быстро, а вот художественно оформить боевой листок не могли. На это у нас таланта не было. Однако отказываться от этого поручения мы не стали. Помог нам выйти из этого затруднения наш общий друг Толя Ковалевский. Наша дружба с ним сложилась на фронте, как добрые братские отношения старшего с младшим. Рождения он был 1918 года и призывался еще до войны, в 1938 году. Родом он был из Самарканда. Среди нас он выделялся какой‑то особой внешностью, манерами и речью интеллигентного человека. И причиной этому, наверное, было не столько то, что до войны он закончил архитектурно‑строительный техникум, но и то, что его личные качества были унаследованы от родителей. Невдомек было мне у него спросить, из какого они сословия происходили. Но по прошествии лет я запоздало сделал предположение: а не имел ли Анатолий Николаевич отношения к роду Ковалевских, а может быть, даже к генералу Ковалевскому, одному из участников присоединения Средней Азии к России и первому генерал‑губернатору этого края? Наш же товарищ был всего лишь старшим сержантом, но держался он всегда с каким‑то необычайным щегольством. Он как‑то по‑своему умел подогнать свое неофицерское обмундирование и снаряжение, и от нас его отличала подтянутость, опрятность, благородная сдержанность в жестах и очень грамотная речь. К нам в полк Анатолий Николаевич попал под Краснодаром из госпиталя, после излечения от ранения. Служил он до этого в разведывательном кавалерийском эскадроне. И мне думается, что и в кавалеристах он оказался не случайно. Судя по рассказам, он и кавалерийскую езду знал, и с конем обращаться умел, и шпоры с медалями у него позвякивали будто бы сами по себе. Некоторое время по прибытии в наш пехотный стрелковый полк Толя еще щеголял в шпорах и кавалерийских ремнях. А со мной он подружился, узнав, что и я совсем недавно был в конной разведке. Он признал меня своим по взаимной симпатии, как это бывало у моряка с моряком. А потом мой новый старший товарищ нашел во мне собеседника по литературной начитанности. Толя любил читать стихи, да и сам легко мог сочинять их. А потом обнаружился у него и некоторый сценический талант. В нашей полковой самодеятельности однажды в короткий перерыв между боями он успел поставить небольшую пьеску о героической судьбе военного комиссара, принявшего смерть, но не выдавшего военной тайны врагу. Меня он тоже приобщил к этому действу в роли отвратительного немецкого офицера‑гестаповца. Между прочим, это разыгранное самодеятельное действо тогда попало в отчет политработника о воспитательной работе среди солдат, и его описание оказалось среди документов заместителя начальника политуправления знаменитой 18‑й армии, в которую входила наша дивизия весной 1943 года. Автором этого отчета, который был опубликован в журнале "Новый мир" уже в конце 70‑х годов, был Л. И. Брежнев. Был он тогда еще жив и бодр. А был ли жив тогда Анатолий Николаевич Ковалевский, и где он мог тогда жить, если еще был жив, я уже не знал. После демобилизации он, видимо, снова уехал в свой Самарканд.

А тогда, в начале нашей новой службы в ОМСДОНе, Толя помог нам с Николаем укрепиться в благорасположительном отношении к нам со стороны нашего ротного Яши Маркина, когда он поручил нам художественно оформить боевой листок. Ротный выдал нам для этого лист ватмана, а мы свернули его в трубочку, отправились в первый батальон, в котором помощником командира взвода назначен был служить наш друг‑фронтовик, кавалерист на войне и архитектор‑строитель по гражданской профессии. По этой причине он умел хорошо рисовать. Он помог нам с запасом. От листа ватмана он отрезал третью часть и на ней нарисовал отважного бойца с автоматом и медалями на груди, красивыми печатными буквами написал название боевого листа "Автоматчик", а внизу тоже красивыми буквами призыв — "За Родину, за Сталина!". Теперь нам не надо было каждый раз беспокоиться о художественном оформлении боевого листка. Толя сделал нам многоразовую заготовку. К ней достаточно было кнопками присоединить последующие выпуски. Ротному наш боевой листок очень понравился, и его к нам симпатии укрепились. Может быть, я и преувеличил последствия нашей с Колей находчивости. Ее могло бы тогда и не хватить надолго, не поддержи нас еще раз наш добрый старший товарищ Анатолий Николаевич Ковалевский.

Скоро нас вызвал к себе наш ротный и, ни слова не говоря, повел в барак второго батальона для ознакомления с художественным оформлением его интерьера. Ротный уже не сомневался в том, что мы будем способны перенять опыт самодеятельного малярного ремесла.

Той осенью 1943 года во всех бараках‑казармах реутовского лагеря проводился ремонт и подготовка их к зиме. Все ремонтные работы, произведенные самими солдатами, завершались наведением марафета. В этом деле особенно отличились умельцы второго батальона. Ими оказались три сержанта — профессиональные художники. Один из них, Евгений Сметанин, до призыва в армию был мастером‑художником в знаменитом Палехе. Павел Козлов до призыва в армию в 1941 году работал помощником художника‑декоратора в Ростовском драмтеатре. А Шалико Майсурадзе накануне войны поступил в художественное училище во Владикавказе. Им и поручил комбат‑2, капитан Наймушин, навести "полный марафет" в похожем на конюшню "двенадцатом" бараке. И ребята эти не ударили в грязь лицом. Они не спешили в своем творческом порыве. Это было не в правилах бывалых солдат. Случай дал им возможность не только окунуться в творческую атмосферу. Они не спешили, так как получили возможность избавиться хоть на время из‑под опостылевшей опеки своих командиров. Им была предоставлена полная самостоятельность по распорядку дня и, конечно, свобода творчества. Они не спешили терять эту свободу и самостоятельность. Поэтому и творчеству своему дали полный простор. Они выкрасили и расписали в бараке все поверхности, кроме пола. Заштукатуренные стены были разделаны филенками на зеркала, закатанные мочалкой по бледно‑синему полю красной, желтой, зеленой красками и иссиня‑синей синькой. Оконные проемы они украсили, как шторами, нарисованными полотенцами и занавесями. С необыкновенной фантазией были разукрашены сплошные двухэтажные нары по обеим сторонам барака. Нижняя часть этого удобного спального сооружения подзором была расписана под дуб. Столбы, на которых держалась конструкция второго этажа нар, стояли гранеными балясинами, как в боярских сенях. И их грани так же играли всеми цветами красок, которые удалось найти на складах нашей полковой квартирно‑эксплуатационной части. Верхние бордюры второго этажа нар были разрисованы растительным восточным орнаментом, а изголовья нар — русскими петухами. В абстрактной дисгармонии красок и линий, в безграничной фантазии художников сплелись, слились во внутренностях солдатского барака, на его стенах и нарах стили и традиции художественного народного оформительского творчества. Получился такой марафет, который по первому взгляду невозможно было повторить. Но командир полка, увидев это великолепие барачных чертогов, приказал командирам всех подразделений взять в пример это солдатское искусство и постараться сделать у себя "чтобы было не хуже, чем во втором батальоне". Вот сюда‑то и привел нас с Колей Шлихуновым наш разудалый ротный старший лейтенант Маркин. Привел, посмотрел и, не ожидая сомнений, спросил у нас весело: "Ну как, сумеем сделать не хуже?"

Мы с Колей были уже бывалыми солдатами. Мы не торопились с ответом. Прошлись по коридору между нар, по‑восхищались молча, почесали затылки и еще кое‑какие места, как положено мастерам, и сказали, что сможем, если, конечно, будут краски. На что ротный сказал, что краски есть, сколько хочешь, около склада КЭЧ, и еще пообещал нам в помощь одного солдата для их растирания и разведения.

Из барака второго батальона ротный отбыл к молодой жене, в офицерский городок. А мы с Колей Шлихуновым пошли в барак первого батальона, к нашему фронтовому другу Анатолию Николаевичу Ковалевскому, учиться малярному мастерству. Толя в это время на свой манер и вкус раскрашивал доверенные ему стены и нары своего батальонного интерьера. Учеба была недолгой. Теории в ней не было никакой. Была только практика. Толя делал свое дело, а мы повторяли за ним. Поработав с ним в качестве подмастерьев, оставшуюся часть своего времени на следующий день мы не то чтобы без страха, и не то чтобы без сомнения, озадаченные приказом и доверием своего ротного, приступили к незнакомому до этого делу. За неделю мы изукрасили свою половину барака так, что ни к одной стене нельзя было прислониться, не оставив на спине полного отпечатка малярного многоцветья. Нам удалось все, даже разделка подзоров нар под дуб, и даже подобие орнаментов. Нам не удалось только сделать так, чтобы покраска наша не пачкала гимнастерок и шинелей солдат. Не сумели мы достать необходимого клея, чтобы добавить его в краску. Но для первого взгляда нашего командира и для его удовлетворительной оценки мы сделали все, чего до этого не могли. Но самой высшей оценкой нашего усердия было не просто его удовлетворение, а новое поручение. Ротный приказал нам теперь отделать его комнату, которую он только что получил в офицерском городке, женившись на самой, по его мнению, красивой красавице. К выполнению этого поручения мы были готовы и уже на консультацию к старшему сержанту Ковалевскому не пошли. Ротный повел нас в свое жилище. Комната, доставшаяся ему, была грязным‑грязна.

Мы почесали свои потылицы и сказали важно своему командиру: "M‑да! Тут придется стены купоросить!" Чище от этой незнакомой технологической операции стены не стали. Но мы скоро закатали их обрамленное филенкой зеркало мочалкой с разными цветами красок: синей, бордовой, желтой и зеленой, и комната превратилась в фантастически сладострастный будуар. Пришел ротный. Посмотрел. Подумал. И спрашивает: "А ничего нельзя сделать на потолке?" Я опять почесал потылицу, подумал и говорю: "А почему нельзя? Мы вам на потолке ромб нарисуем". И нарисовали. Отбили шнурочком линии для филенки ромбом. А его внутренность закрасили все той же разноцветной мочалочной накаткой. Молодая жена ротного была довольна. А он сам теперь полностью уверовал в наши возможности, поручал нам иногда и другие дела. Платой за нашу солдатскую предприимчивость было его доверие, благосклонность и щедрость на увольнительные записки по субботним и воскресным дням. Случалось, что ротный отпускал нас домой на сутки. Лучшего поощрения нельзя было ожидать. Но скоро старшего лейтенанта Маркина откомандировали из полка к новому месту службы. С тех пор малярными делами мне заниматься не приходилось. У дивизии имени Дзержинского скоро началась новая походная и боевая служба. Она потребовала других солдатских качеств. Пришла пора вернуться к боевой жизни.

Назад: Из Москвы на оборону Кавказских предгорий и перевалов
Дальше: 1944 год. Снова по знакомой дороге на Астрахань через калмыцкие степи на Северный Кавказ