Книга: Памятью сердца в минувшее…
Назад: Из десятого класса добровольцем в истребительный мотострелковый полк
Дальше: Из‑под Новороссийска — в Москву к генералу Пияшеву

Из Москвы на оборону Кавказских предгорий и перевалов

19 июля 1942 года от фонтана "Золотой колос" наш полк прошел последний раз по безлюдной территории Всесоюзной сельскохозяйственной выставки и вышел к Северным воротам. Там нас ожидала вереница троллейбусов, на которых мы и доехали до товарной станции Московско‑Казанской железной дороги. В тот день все мы, солдаты, да и командиры, не знали, куда едем. Погрузка на товарной станции прошла быстро. За ней наблюдал сам начальник войск генерал Аполлонов. Мне пришлось его увидеть при очень неожиданных обстоятельствах. Мы с ребятами из моего отделения решили на прощание с Москвой выпить бутылку водки, которая оказалась кстати у Коли Макарова. Солдаты для этого дела мы еще были неопытные. Расположились около какого‑то пакгауза. Поставили на пол бутылку с закуской. Успели выпить неумело, "из горла". И вдруг из‑за вагона прямо на нас вышла группа необычных военных. Среди них был наш командир полка подполковник Сазонов. Во главе группы шел генерал‑лейтенант Аполлонов. Но мне кажется, там был и некто постарше. По звездам в генеральских петлицах я установил, что это был армейский комиссар первого ранга. Вспоминая эту сцену, я все время думаю, а не Мехлис ли был этим армейским комиссаром? Совсем не готовы мы были к встрече с таким высоким начальством. Но у нас хватило все‑таки солдатской смекалки спрятать пустую бутылку, сделав вид, что собрались мы здесь по малой нужде и быстро исчезнуть под вагоном.

До Саратова наш эшелон двигался быстро. Ему был придан самый высокий проходной литер "А". На коротких остановках для смены паровозных бригад не хватало времени получить обед. Только мы встанем в очередь с котелками у вагона с кухней, как уже раздается сигнал: "По вагонам!" Позавтракать и пообедать успели только в Саратове. И то, и другое было выдано в один котелок. Тут же, в Саратове, нашему полку дали пополнение — роту курсантов Петергофского пограничного училища, офицеров политсостава. С некоторыми курсантами пришлось вскорости познакомиться как со своими командирами. По ходу движения эшелона командование продолжало доукомплектовывать и реорганизовывать подразделения. А за продвижением эшелона лично следил начальник войск генерал Аполлонов. В Саратове на перроне мы снова увидели его могучую фигуру. Мы недолго стояли здесь на проходном пути.

Кроме курсантов‑пограничников к нашему эшелону в Саратове подцепили платформы с противотанковыми пушками. И сразу же возникло новое боевое подразделение полка — истребительная противотанковая батарея сорокопятимиллиметровых пушек "Прощай, Родина". Командиром батареи был назначен старший лейтенант Муратиков, недавний командир легендарной спецроты. Это он был зачинателем войны на рельсах между городами Калужской области Калуга — Киров — Людиново в феврале 1942 года. До войны он работал бухгалтером в московской сберкассе, а еще раньше проходил действительную службу в конно‑артиллерийском полку. Теперь его и назначили с учетом этой специальности. В батарею он в основном отобрал своих бывших партизан из спецроты. Не думал я тогда, в Саратове, что тоже попаду под его команду и стану даже его коневодом. Некоторые мои товарищи тоже оказались в артиллеристах. Поступило необычное пополнение и в нашу роту, и в наш взвод, и даже в мое отделение. Это были сержанты, откомандированные в полк из каких‑то других частей. Ко мне, под мое начало, попал старший сержант Панченко. Человеком он оказался подловатым и сразу же начал против меня вести нехитрые интриги. Я это видел. Он по любому поводу подвергал критике мои командирские поступки и докладывал о них взводному Миронову. Доносы, как говорится, падали на унавоженную почву. В интригах я был не силен. Был простодушен, откровенен и по‑мальчишески не сдержан, особенно в случаях несправедливости вышестоящего взводного. Все это сломало мою "карьеру". Где‑то уже около Астрахани я был освобожден от должности, и командиром отделения стал старший сержант Панченко. Но я не намерен был ему подчиняться. Дело могло плохо кончиться. А пока из Саратова мы переехали Волгу и уже заметно медленнее поехали вниз по старой однопутной Рязано‑Уральской дороге к Астрахани. Но и теперь мы еще не знали, куда мы едем. Думали, что под Сталинград. Очень скоро на разъездах мы стали встречаться с санитарными поездами, битком набитыми ранеными красноармейцами. Из вагонов доносились стоны и просьбы о помощи. Просили пить, просили позвать доктора или сестру, просили поправить бинты или вовсе непонятное — поправить мучившую дикой болью уже потерянную ногу или руку. Медперсонала в этих стонущих от боли и жажды эшелонах было мало. Сестры не успевали откликаться на просьбы раненых. А мы выскакивали из своих вагонов, бегали вдоль встречного состава и делали что и как могли.

Раненые были из‑под Сталинграда. В конце июля и начале августа лето здесь было обжигающе знойным. Мы, здоровые и молодые, сами мучились от жажды. А каково же было раненым? Из вагонов, кроме стонов, тянуло незнакомым нам смертным запахом. Я был поражен, увидев в одном из вагонов раненых, как бы распятых в специальных станках с раздробленными руками, ногами и искореженными позвоночниками. Они ничего не могли сделать, они ничем не могли помочь себе сами, они только тяжело стонали. А мы не знали, чем им помочь. Стояли и смотрели и впервые стали понимать, что скоро наступит и наш черед. Некоторые раненые спрашивали, куда их везут и скоро ли кончится эта страшная знойная дорога. Мы говорили им, что скоро, очень скоро они приедут в Саратов и там им будет легче. Наш паровоз давал гудок к отправлению. Звучала команда: "По вагонам!" Мы медленно проплывали мимо раскрытых дверей немилосердных вагонов с красными крестами. А на следующей станции снова встречались с такими же. Однажды я прочитал знакомое со школьного детства название станции — "Эльтон". Вспомнились уроки по экономической географии и, как строчка из веселенькой детской скороговорки, словосочетание: "Эльтон, Баскунчак — два соленых озера". Тогда, в детстве, они представлялись мне котлованами с окаменевшей белой солью. Но теперь на станции Эльтон я не увидел ничего похожего. Против нашего вагона, загораживая вид на застанционную заволжскую пустыню, снова стоял знакомый нам состав с красными крестами, и снова слышался стон. И снова из‑под водяной трубы мы с котелками бегали вдоль стонущих вагонов, утоляя жажду раненых солдат. Приходилось делиться и сухарями. А потом, вернувшись в свои вагоны, мы, как по команде, вдруг все вместе нараспев стали повторять: "Эльтон, Баскунчак — два соленых озера". Всем оказалось знакомым это словосочетание, помогшее нам когда‑то в школе запомнить природную, естественную и экономическую особенность заволжского края. А теперь он открылся нам диким и голым, с пожухлой от жары колючей растительностью, над которой маревом колыхался раскаленный воздух. Никаких селений ни справа, ни слева, ни по ходу движения не было видно. Удивление вызывали лишь верблюды, невесть откуда пришедшие к железной дороге и удивленно провожавшие нас своими умными печальными глазами.

Лишь только в самом начале нашего движения за Волгой, сразу за городом Энгельс, нас удивили необычные для этих бедных мест благоустроенные озелененные поселки колонистов автономной республики немцев Поволжья. Дома их с чистыми белыми стенами, под розовыми черепичными крышами, обсаженные фруктовыми деревьями, с цветниками перед окнами, огороженными выкрашенным в разные цвета штакетником, производили впечатление праздничного порядка и благополучной обустроенной жизни в этом диком и знойном и летом и зимой краю. Но в те дни людей в домах, садах и палисадниках не было видно. Да их и вовсе не было там. Незадолго до нашего проезда их выселили в такие же пустынные, дикие и труднодоступные казахстанские и алтайские степи. Власть наша опасалась тогда возможных враждебных действий со стороны наших российских немцев в связи с приближением к Волге фашистских войск.

В истории начавшейся Второй мировой войны уже имелись примеры использования немецким командованием так называемых "фольксдойче" — компактно проживавших на территориях оккупируемых стран немцев. Из них формировались так называемые пятые колонны, которые помогали гитлеровцам в покорении Европы. На этих примерах нашим политрукам нетрудно было разъяснить нам и убедить нас в правомерности принятия нашей властью такой жестокой меры.

Но я до сих пор помню безжизненные, пустые, красивые, обихоженные человеческим трудом поселки‑оазисы в знойной заволжской степи. Вспоминая эти картины, потом я спрашивал себя, а кому же они достались тогда, эти чистенькие домики с розовыми черепичными крышами? Но ответ на этот вопрос я нашел лишь много лет спустя.

В 1956 году, будучи аспирантом исторического факультета МГУ, я приехал в Саратов, чтобы поработать в Государственном архиве Средневолжского края. Я собирал тогда материал для своей диссертации о развитии и жизни колхозной деревни в предвоенном десятилетии. Тогда мне в руки и попал интересный документ о судьбе тех красивых немецких поселков с розовыми черепичными крышами, беленькими, с крылечками и заборчиками, домами. Об этом рассказывал в своем политдонесении в Обком ВКП(б) партийный работник, может быть, секретарь райкома одного из районов бывшей Республики немцев Поволжья. Он писал, что в бывшие немецкие поселки были поселены пожелавшие туда переехать жители из соседних волжских автономных республик: чуваши, мордва, татары. А жизнь свою в них они начали с того, что сменили черепичные крыши домов на привычные им соломенные, а аккуратные изгороди из штакетника употребили вместо дров.

Сообщалось также, что под топор пошли и фруктовые деревья. Вид поселков был приведен к привычной новым поселенцам картине и быту в местах их происхождения. Так отсталая бытовая цивилизация наложилась на рациональную немецкую культуру, казалось бы, навеки вписавшуюся в русское Заволжье еще с Екатерининских времен. Вслед за крышами и изгородями новые жители разрушили и сложившийся агрокомплекс и возделанную двухвековым трудом дикую природу. Я вспомнил, читая архивный документ, и нечто похожее на то, что увидел еще осенью 1941 года в немецких деревнях Высокиничского района дальнего приокского Подмосковья.

Но в ту жестокую военную пору думать и оценивать принятые властью меры нам, солдатам, было некогда. Шла война. А встречные эшелоны с ранеными красноармейцами загораживали нам не только раскаленные заволжские степи. За этими вагонами в раскаленном мареве проплыли и исчезли из виду немецкие оазисы заволжской культуры. Не нам было думать о них. Мы ехали на фронт. И каждый теперь "думал о своем".

Наконец, мы проехали "два соленых озера", так и не увидев их, и поняли, что дорога наша не повернула к Сталинграду, впереди могла быть теперь только Астрахань. А куда же дальше? Географию‑то мы знали, но замысел командования был нам пока неизвестен. Я хотя и знал, что приказ нам был дан идти на Северный Кавказ, но чтобы туда можно было ехать через Астрахань, предположить не мог. Дело‑то оказалось проще. Прямой дороги на Кавказ уже не было. Туда теперь добирались кружным путем, не только через Астрахань, но и через Красноводск.

За Эльтоном наш эшелон облетели два "Мессершмидта", но не атаковали. Мы ждали после этого налета, но все обошлось. Поезд медленно продвигался на юг. Он шел иногда так медленно, что мы успевали спрыгивать из вагонов, чтобы поживиться арбузами на придорожных бахчах. Спрыгнем, схватим один‑другой арбуз, бросим его в руки товарищей и бегом на тормозную площадку. А с нее еще раз спрыгнем, теперь уже для себя. Никто нас за это не ругал. Нам даже показалось, что машинист специально замедлял ход, чтобы дать нам возможность арбузами утолить жажду. Эшелонов с ранеными до Астрахани нам уже не встречалось. На станции Ахтуба, перед Астраханью, Миронов, наш комвзвода, построил нас около вагона и объявил о назначении на должность командира нашего отделения старшего сержанта Панченко. Мы поняли, что перестали устраивать нашего взводного, да и наш ротный Федя Свинин не заступился за нас. Мы были упрямы и подчиняться Панченко не собирались. Наметившаяся конфронтация с новыми сержантами разрядилась уже в Грозном. Но в пути я и мои товарищи во взводе и в роте почувствовали к себе изменившееся отношение со стороны строевых офицеров. Оказалось, что уже в пути сержантский состав в нашей роте заменен был полностью пришедшими к нам в полк из тыловых частей хотя еще и необстрелянными, но вышколенными казарменной службой сержантами. Пришел конец нашему панибратству, нашей непосредственности во взаимоотношениях с младшими, средними и даже старшими командирами. Пришел конец нашей романтической партизанщине. Это было неизбежно, но понять перемену в человеческих отношениях нам оказалось непросто, и мы сопротивлялись непослушанием и поэтому были уверены, что наш Панченко просто нехороший человек.

В Астрахань наш эшелон прибыл днем. Было это 22 или 23 июля. День был жаркий и сухой. От станции мы прошли через город к пристани. Кажется, эта пристань была под номером 17. Нам теперь предстояла погрузка на водный транспорт, чтобы плыть на Кавказ по Каспию. Теперь наш дальнейший путь стал нам известен. Но транспорта для нас еще не было. Трое суток мы ждали его на семнадцатой пристани. Города Астрахани я тогда и не увидел. Запомнилась только гостиница "Астрахань", мимо которой мы проходили с вокзала. Это было здание дореволюционной постройки, каменное, двухэтажное. Запомнилась мне и семнадцатая пристань огромной горой плетеных корзин, наполненных астраханской воблой. Гора эта была накрыта брезентом и охранялась сторожем с берданкой. Вобла в ту военную и уже голодную пору, однако, не была деликатесом только для избранных. Селедку и воблу у нас на кухнях даже не нормировали. Ешь, сколько хочешь, прямо из бочки. Но разве соленой селедкой или воблой наешься? Съешь, бывало, кусочек, а больше нельзя — боишься неминуемой жажды. А с собой про запас или на обмен с местным населением брать мы еще не умели. Склонности к рыночным отношениям у нас не было. Мы готовы были голодному отдать свое. Но здесь около вобловой горы под брезентом в ожидании транспорта побаловаться вяленой воблочкой захотелось. Попробовали попросить у грозного сторожа с берданкой. Но тот был неумолим. Тогда мы пошли на хитрость. Незаметно для этого стража мы залезали под брезент и там, в тени, шелушили воблочку. Там мы больше коротали время и спасались от дневной жары. Под брезентом мы устраивались и на ночь. Думаю, что большого урона вобловым запасам мы тогда не нанесли.

Наконец, нам под погрузку подали корабль. Это был небольшой двухпалубный волжский рейдовый пароходик под названием "Красноармеец". Нам он даже показался похожим на знаменитую "Севрюгу" из кинофильма "Волга‑Волга". Мы веселились по этому поводу. Откуда нам было знать, что пароходик этот в мирное время с Волги в море не выходил? Откуда нам было знать, что нам предстоит вскорости пережить на знакомом только по урокам географии Каспийском море‑озере. На палубах и в трюме "Красноармейца" разместился весь наш первый батальон. А на корме были поставлены еще и кони нашего кавалерийского взвода разведки. Грузились на пароход в конце дня, а к вечеру уже плыли по спокойному волжскому форватеру. Пароходик хлопал своими колесными, как у "Севрюги", плицами по воде, мерно стучал двигатель, а мимо нас проплывали камыши и низкие берега. На все это я смотрел из окон шикарного салона на нижней палубе, который был отведен под санчасть. Дело в том, что вдруг неожиданно, еще на пристани, я заболел какой‑то странной болезнью. У меня поднялась температура до 39°, меня лихорадило и батальонный фельдшер уже на пароходе определил меня в эту санчасть. Мне повезло, я плыл в комфортном салоне с большими светлыми окнами. Стены салона были отделаны каким‑то дорогим, покрытым лаком деревом. Вдоль стен были встроены диваны с кожаными сиденьями и спинками. У одной стены стояло пианино, на крышке которого золотыми буквами было написано название, наверное, знаменитой фирмы. Когда‑то, еще до революции, на этом пароходе, может быть, тогда он действительно назывался "Севрюгою", севрюжьи короли, богатые астраханские купцы, отцы города гуляли в шикарном салоне по Волге‑матушке. Вполне это могло быть. Пароходик наш был стареньким, колесным, но остатки былой роскоши он еще сохранял.

Пол в салоне был покрыт линолеумом, был чист, и я с удовольствием на нем устроился, предпочитая его прохладу мягким диванам. В сумерках нам принесли ужин — целое ведро пшенной каши на настоящем топленом масле. Нас, больных, в салоне набралось человек пять. У меня аппетита не было. Кажется, я до сих пор помню вкусный запах той каши, заправленной топленым маслом, но съел я ее тогда совсем немного. Высокая температура мешала, зато мое вынужденное воздержание спасло меня в наступившей ночи от совершенно неожиданных и мучительных переживаний. А все ведро каши съели двое пожилых и незнакомых мне солдат из третьей роты.

Скоро наступила темнота. Плицы мерно продолжали шлепать по воде, двигатель стучал, и наш неяркий сигнальный огонек над капитанским мостиком не быстро, но неуклонно двигался по фарватеру среди камышей. А с носа парохода доносился какой‑то странный мерный покрик: "Маячит, не маячит. Маячит, не маячит". Может быть, это были не те слова. Может быть, мне только показалось. Я был почти в бреду от высокой температуры. Потом мне объяснили, что на носу парохода один матрос то ли шестом, то ли тросом с грузом промерял глубину проходимого фарватера и вел пароход к выходу в открытое Каспийское море. Вскоре пароход наш стало покачивать. Начиналась морская дорога с небольшой волной. На небе взошла луна. Было по‑прежнему тихо. Только к шуму плиц стали добавляться шлепки от тихой морской волны. Я заснул, но вдруг среди ночи я проснулся от криков, раздававшихся в нашем салоне. Пароход наш сильно качало. А кричали оба пожилых солдата, наевшихся пшенной каши. Они скорее, не кричали, а мычали и корчились от боли. Каша не пошла им впрок. Может быть, повар не доварил ее, как следует, и она доваривалась у них в кишках, распирая их. Проснувшийся фельдшер стал поить их теплой водой, и скоро каша пошла обратно. От этого они так громко и жалобно мычали. А с носа корабля уже не слышалось никаких криков. Корабль наш речной, волжский, переваливался с боку на бок, с носа на корму. Начиналась большая морская волна. Наступало утро. Оно уже не было солнечным. Небо заволокли тучи. Пошел дождь, а пароходик наш стало качать так, что пианино гуляло по салону. Пришли матросы — два молодых парня, лет по семнадцати, привязали его к столбу, который стоял посредине салона в качестве опоры под верхней палубой. Несчастные любители пшенной каши все еще мычали. А каша, не успев довариться в их желудках, расплескалась по полу. В салоне стоял нехороший дух, и я решил выбраться на палубу. Тут я увидел то, что не видел никогда и представить себе не мог. Вокруг было серое, неласковое, бушующее море. Пароходик наш то поднимала, то опускала огромная волна. Когда он оказывался на ее гребне, колеса его с плицами начинали вращаться быстрее, не задевая воды, будто бы пытаясь это сделать за счет судорожных усилий. Они вращались с каким‑то грохотом и, как мне показалось, даже с искрами. На палубе было много солдат. Они тоже вылезли из трюма, так как там тоже невозможно было находиться. Началась массовая морская болезнь. И там вся съеденная вчера каша тоже выплеснулась из желудков обратно. Однако рвотные конвульсии продолжались. В трюме, душном и вонючем, нечем было дышать. А меня почему‑то морская болезнь не тронула. Даже и позывов не возникало. Может быть, я оказался натренированным к морской качке. В недалеком детстве я любил качаться на качелях в Останкинском парке. Мы ходили туда с ребятами на детские аттракционы, и я "прокачивал" на качелях все копейки. Может быть, тогда я и натренировал свой вестибулярный аппарат?

Но, кроме меня, были и другие, кого морская болезнь не свалила. Они в это время выполняли какую‑то странную работу. Ими командовал капитан нашего "Красноармейца", который стоял на мостике и громко, в зависимости от крена парохода, кричал: "На правый борт! На левый борт!" И ходячие солдаты по этой команде бегали с борта на борт для того, чтобы ограничить опасный крен и, может быть, предотвратить опрокидывание корабля. Капитан меня тогда вдохновил своим отважным видом. Он держался за штурвал — рулевое колесо. Был он в форменке, а на ней были два ордена: один — Боевого Красного Знамени, а другой — Трудового Красного Знамени. Я догадался тогда сразу, что наш капитан был героем Гражданской войны. По его команде я тоже стал бегать по палубе, и мне было даже весело.

На капитанском мостике, под ногами капитана, на полу сидели, свесив босые ноги, три наших офицера — старший лейтенант Кузнецов, старший лейтенант Андреев и старший лейтенант Механик. Все они были известными спортсменами‑гиревиками. Накануне войны Израил Механик, известный в стране штангист, побил мировой рекорд то ли в рывке, то ли в толчке, то ли в жиме, то ли в общей сумме. Мы все его знали и уважали. Но более всего уважали его за боевые дела в лесах Подмосковья. С нами на пароходе он плыл в должности командира третьей роты. Кузнецов был тоже штангист, мастер спорта. В том же виде спорта выступал и Андреев. И тот и другой были из тех немногих наших гиревиков, которые умели выжимать и держать крест двухпудовыми. А в полку они были штабными офицерами. Они были друзьями и всегда ходили парой. Один был высок и широкоплеч, а другой тоже широкоплеч, но вдвое меньше ростом. Потешная и веселая всегда была эта пара. Оба они погибли в 1943 году на Кубани. А Израил Механик получил пулю в ногу от чеченского бандита, когда стоял на обороне перевала в горах Большой Чечни, где‑то в Аргунском ущелье, вскоре после нашего прибытия на Кавказ. Пуля угодила ему в пятку и оборвала его спортивную карьеру. Но ротой после излечения хромающий рекордсмен мира продолжал командовать.

А в тот страшный штормовой день в сером, безбрежном Каспийском море‑озере эта веселая спортивная троица сидела, свесив босые ноги, на полу капитанского мостика и веселила нас своими шутками. Они попеременно как бы вели спортивный комментарий с капитанского мостика, замечая все наши неуклюжие движения в беге с борта на борт. Пока меня не развеселили шутки старлеев, я находился в оцепенении сковавшего меня страха. Я ждал, что вот‑вот волна или накроет нас, или опрокинет нас в пучину морскую. После первой же волны, прокатившейся по палубе, я промок до костей и в отчаянии искал хоть что‑нибудь, за что можно было бы зацепиться. Но зацепился только за поручни невысокого палубного ограждения и оказался на краю бушующей морской неукротимой и страшной стихии. Все бегали, а я стоял, не в силах оторваться от трубы ограждения. Но потом все‑таки оторвался и стал, спотыкаясь, бегать со всеми. Так произошло преодоление себя и страха. Старлеи шутили над нами, а мы, как могли, шутили над ними.

На корме нашего "Красноармейца" находились поваленные морской волной кони кавалерийского взвода разведки и недоуменно смотрели на нас своими большими и виноватыми глазами. Они‑то уже точно не понимали, что происходит. И все силились встать. И когда это им почти удавалось, пароход вдруг обрушивался вниз. Накатывалась волна, и кони снова падали, обессиленные и беспомощные.

Им не помогали шутки наших старших лейтенантов, а их хозяева корчились рядом от морской болезни. Кони жалобно вздыхали, но никто не спешил к ним на помощь. Пробегая мимо трапа, спускающегося вниз, в трюм, я вдруг увидел ползущего оттуда Володьку Шленского. Он вместе с нами пришел в полк, но уже в нем был знаменитостью. Таким его сделал мировой рекордсмен‑штангист старший лейтенант И. Механик. В нашей полковой самодеятельности он выбрал Володьку себе в акробатического партнера. Уж больно здорово у них получался выход в стойку в руках. Выступали они как профессиональные заправские акробаты. Володька крутил сальто, делал кульбиты. А рекордсмен‑штангист легко вскидывал его над головой и в руках, и на одной руке, и ногами на руках. Физически Володька был крепок и ловок. А вот тут, на "Красноармейце", морская волна так его укачала, что и узнать его сразу было невозможно. Я помог ему преодолеть последние ступеньки трапа. А приятель настолько ослаб, что и говорить ничего не мог. Поэтому я предложил ему пойти со мной в с ал он‑санчасть. Там я уложил его на наш линолеумный пол, да и сам тоже прилег рядом. И вдруг произошло такое, что враз вылечило и меня, и Володьку. На нас под ударом волны обрушилась лакированная под дуб или под орех великолепная стенка салона. Нас окатило морской водой. Очнувшись от дремоты и ничего не понимая, я только увидел, как мой котелок, поднятый мощным потоком воды, понесся как кораблик по салону прямо в коридор и через открытую дверь на палубу. А оттуда с той же водой он исчез за бортом. Так я надолго остался без котелка. А на кожаном диванчике вдоль стенки салона сидели на корточках двое вчерашних солдат‑кашееедов и, бормоча молитву, крестились. Это удивило меня, пожалуй, не меньше, чем то, что наделала морская стихия. Сейчас креститься стали все, даже бывшие секретари обкомов и члены Политбюро. А в нашу комсомольскую, советскую юность такое увидеть можно было только в церкви. А уж осеняющего себя крестным знамением солдата увидеть было невозможно. Позже я не раз встречал таких солдат с крестами и ладанками, с молитвою. Я их не осуждал. Это, как правило, были уже немолодые солдаты из глубокого деревенского запаса. Но тех двух кашеедов я помню и сейчас.

Мы с Володькой, как по команде, вскочили на ноги. И сделали это вовремя, так как на нас, сорвавшись с привязи на обратной волне, скользило черное пианино. Мы успели отскочить в сторону, а пианино стремительно понеслось к той стенке, у которой на диване на корточках крестились кашееды. От пианино отлетали черные лакированные крышки. Оно гудело. Жаль, что мы не знали с Володькой нотной грамоты и не смогли записать издаваемые звуки в нотах. Может быть, они могли бы стать сигналом — вступлением к какой‑нибудь героической или трагической увертюре. Володька схватил меня за руку и, когда пианино в очередной раз пронеслось мимо нас, с криком "Пойдем отсюда" увлек меня через коридорчик на палубу.

А там все еще продолжались гонки от борта на борт. Кругом бушевала морская стихия. Мы с Володькой были мокры. Морская купель и окрестила, и вылечила нас. Наступал вечер. На горизонте вдруг вспыхнул маяк. А нам показалось, что это прожектор. Его свет никак не подбодрил нас, не обнадежил. Наоборот, он подчеркнул огромное расстояние, отделяющее нас от берега. Не верилось, что "Красноармеец" когда‑нибудь подгребет к нему своими колесными плицами. Это сомнение усилилось, когда на мой вопрос, обращенный к матросу: "Часто ли случались с ним такие штормы?", он откровенно и с таким же страхом перед стихией ответил, что в такой шторм он попал сам впервые в жизни и что "Красноармеец" никогда до этого не выходил в открытый Каспий. Он всего лишь был волжским прогулочным пароходом. А матрос‑то возрастом не отличался от нас. До сих пор не могу объяснить, как нашему капитану‑волгарю все‑таки удалось довести свою речную посудину через Каспий до Махачкалы. Одно мне ясно и памятно: на груди его были два ордена Красного Знамени — Боевого и Трудового. Видимо, отвага, самообладание и уменье держать корабль на волне, и спасли нас тогда. Мы и не заметили, что уж близко подошли к маяку.

Была уже ночь. В порт к причалу нас не пустили. Волна и тут была опасна. На рейде мы встали на якорь. Я вернулся в салон и там дождался утра. На рассвете нас подвели к причалу. Началась выгрузка на берег. Мы прибыли в Махачкалу.

* * *

Когда с качающейся палубы парохода мы сошли на земную твердь, всем нам показалось, что и она колышется под нами. Мы все пошли, широко расставляя свои пехотинские солдатские ноги. Вот тогда и я, и мои товарищи поняли, почему у моряков такая особая походка, в раскачку, широко расставленными ногами. Из порта мы поднялись на немощеную площадь. Она оказалась центром города. Нам показалось, что это просто пустырь. Помню, что на ней стояли два одноэтажных здания, не похожие ни на жилые дома, ни на официальные учреждения. Все кругом было серым‑серо. Шторм на море еще продолжал бушевать. Небо было в рваных тучах. А нам в лицо дул сильный ветер. Он нес на нас облако пыли, в которой попадались и довольно крупные камешки. Пришлось пилотками загораживаться от них, попадавших в нас, как из рогатки. Больше ничего про Махачкалу рассказать не могу. Второй раз побывать в ней не пришлось. Лишь однажды, в 1953 году, ночью я проехал мимо этого города поездом Москва — Баку. Из окна вагона я увидел все ту же пыльную площадь, а штормовой ветер так же пылил серым песком.

Тогда, в июле 1942 года, здесь нам предстояла перегрузка снова в железнодорожный эшелон. Его тоже пришлось ждать двое или трое суток. Все это время — и дни и ночи мы провели на пляже неподалеку от железнодорожной станции, на рельсах которой в течение этих дней железнодорожники собирали нам состав вагонов и платформ.

Батальон, сошедший с Богом спасенного прогулочного транспорта, со всем своим снаряжением и имуществом расположился походным, бивуачным порядком вблизи железнодорожной станции. Там же неподалеку был и городской пляж. Хороший был этот пляж, мелководный. Можно было, не боясь штормящего моря, спокойно барахтаться в воде даже тем, кто не умел плавать. Одно было плохо — уж очень грязно было на пляже. И вообще весь город Махачкала запомнился мне грязью, неопрятностью и мухами.

Уже на второй день среди нас появились заболевшие расстройством желудка солдаты. Теперь эта дорожная болезнь будет сопровождать нас до самого фронта. Там она сама по себе исчезнет.

Первым делом приказано было всем почистить оружие и привести в порядок обмундирование и снаряжение. Все оно было не просто мокрым, но пропитанным морской солью. Оружие успело заржаветь и отчистить эту гидролизную, соленую ржавчину было непросто. Стволы у винтовок прочищали пулей. Стихийно на пляже началась стрельба, и командиры долго ее не могли прекратить. Может быть, они и не хотели этого делать? Они ведь по своему опыту знакомы были с таким методом чистки заросших ржавчиной стволов. А мне пришлось долго возиться со своей самозарядной винтовкой Токарева (СВТ). Пулей прочистить ствол оказалось невозможно, так как проржавевшие детали нежного и сложного затвора не производили выстрела, затвор просто не доходил до ударного состояния.

Этот случай убедил меня, что с такой нежной, хотя и красивой винтовкой у меня могут быть многие неудобства. Поэтому, когда в боевой обстановке представилась возможность, я подобрал себе короткий кавалерийский карабин, а красивую СВТ оставил под кустом. С карабином было и удобнее, и надежнее. Но все это произошло много времени спустя после нашего прибытия в Махачкалу. А там после чистки оружия мы занялись стиркой и сушкой обмундирования. Развесив и расстелив все носимое, мы, чтобы не смущать махачкалинских горянок своим естественным видом, скрывали свои телеса в море. Купаться было приятно. Вода была теплая. А волны нежно качали нас, словно извиняясь за жестокость шторма. Пережитый кошмар все еще стоял в наших глазах. Здесь, в Махачкале, мы узнали, что наш второй батальон, плывший на барже за буксиром, оторвало от него, и баржа два дня погибала в бушующих волнах. Но, слава Богу, не погибла, ее только унесло с курса. Выловили и привели ее в Баку военные моряки. А когда мы сами бедовали и не надеялись ни на что хорошее, нам навстречу попадались битком набитые гражданскими людьми небольшие суденышки. Люди кричали нам что‑то, размахивали руками, видимо, прося помощи. Но мы не могли им ее оказать. В то время в связи с вторжением фашистов на Кавказ шла массовая и плохо организованная эвакуация промышленных предприятий и мирного населения. И не всем тогда удалось доплыть до противоположного далекого берега.

Так, 53 года назад, наш полк прибыл на Кавказ для того, чтобы защитить народы братских республик, автономных и советских, от нашествия черной фашистской чумы. Мы усердно приводили в порядок себя и свое оружие. Впереди были тяжелые бои. Подвижного состава на станции Махачкала не хватало. Дня два‑три мы жили на пляже в ожидании вагонов. Отдыхали от страшных морских переживаний. А на второй день на пляже стали появляться веселенькие и пьяненькие солдатики. Скоро среди нас распространился слух, что на путях один любопытствующий красноармеец обнаружил пустую цистерну из‑под спирта. При более пристальном знакомстве с пустой железнодорожной емкостью красноармеец, имени его не сохранила история, обнаружил, что она не совсем пустая, что на ее дне еще оставалась жидкость со знакомым запахом. Красноармеец был не только любопытным, но и находчивым. Он нашел проволоку, нацепил на нее свой чистый носовой платок и макнул его в ту таинственную жидкость. Это было оно самое! Дегустация дала положительный результат. Красноармеец побежал за котелком и на ходу мысленно усовершенствовал добывающий аппарат. Вместо носового платка в ход пошли чистые портянки и вафельные полотенца. Они цеплялись к той же проволоке, обмакивались в жидкость и выжимались потом простым выкручиванием, как после полоскания белья. Дело пошло. У цистерны скоро выстроилась очередь с котелками. Командирам была пущена отвлекающая легенда, что, дескать, в цистерне была пресная вода. Но скоро кто‑то из красноармейцев не сдержался и угостил своего любимого отца‑командира. Солдатский секрет был рассекречен. Но и командиры некоторое время не спешили разоблачать такую версию о пресной воде. Многие из нас и из командиров успели тогда не только продегустировать крепкий напиток, но и впрок залить им свои походные емкости. Спирт, как дезинфицирующее средство, уберег тогда нас от начавшихся расстройств желудков и кишечников.

Наконец, к исходу третьих суток эшелон был сформирован, и мы снова оказались на колесах. Ехать нам долго не пришлось. На следующее утро мы разгрузились в городе Грозном.

* * *

Город Грозный встретил нас теплым июльским солнечным утром, умытыми дворниками мостовыми на зеленых центральных проспектах. С железнодорожной станции наш батальон прошел по этим мостовым и остановился в сквере, на берегу Сунжи, против здания Верховного Совета Чечено‑Ингушской автономной республики. Полк своими подразделениями прибывал в город не в один день. Второму батальону пришлось ехать сюда из Баку, куда прибил его баржу каспийский шторм. Вышло так, что наш батальон оказался здесь первым. Было еще рано. Город просыпался, и его жители, спеша на базар или на работу, смотрели на нас с удивлением и как бы спрашивая, откуда мы тут взялись. А мы уже к тому времени успели привести себя в порядок, расположившись в сквере под акациями. Мы тоже осматривались по сторонам. Слева от нас был мост, через который город получил свое продолжение на противоположном берегу Сунжи. Если мне не изменяет память, от моста протянулась прямая и широкая Партизанская улица. Название ее, как мы догадывались, увековечивало память горских партизан, боровшихся в Гражданскую за установление Советской власти на Северном Кавказе и, в частности, в Чечено‑Ингушетии. По дороге со станции в центр города мы видели лозунги, призывавшие чеченцев и ингушей к борьбе с фашистскими захватчиками, призывавшие их вступать в Красную Армию, строить оборонительные сооружения на подступах к городу и жертвовать свои сбережения на строительство бронепоезда имени героя Гражданской войны Асланбека Шерипова. Был среди лозунгов и призыв объявить Гитлеру газават. Но в то утро нам довелось увидеть и другое, прямо противоположное патриотическим призывам: на улице против нашего сквера появилась странная процессия. Вооруженные военные конвоиры вели группу молодых мужчин. Мы спросили у них, кого и куда они ведут. А те коротко ответили: "Бандитов, дезертиров в Старые Атаги". Там был тогда лагерь для осужденных. Конвой повернул на мост. И в этот момент один из конвоируемых выскочил из строя, вскочил на чугунную ограду моста и прыгнул вниз в Сунжу. Все произошло на наших глазах неожиданно, быстро и жестоко. Конвоир спокойно с моста расстрелял беглеца. А конвой пошел дальше. Так началось наше знакомство с городом, который наш полк прибыл защищать от врага. Очень скоро оказалось, что воевать нам придется на два фронта. В те дни немцы овладели Моздоком. Солнечное утро вдруг превратилось в пасмурный день. Пошел дождь, и мы тихо мокли под ним, пока наши командиры уточняли задачу.

После обеда, розданного нам из походной кухни, раздалась команда: "Строиться!" Нас куда‑то повели. Вскоре мы оказались за воротами небольшого городского сада‑парка, тоже на берегу Сунжи и тоже неподалеку от центра города. Сад этот был подобен нашему московскому Эрмитажу, был невелик по площади и назывался Треком. Потом мы узнали, что когда‑то здесь был велотрек. От этого и осталось такое странно звучавшее для парка‑сада название "Трек". Здесь был летний открытый кинотеатр, концертная эстрада, площадка для танцев. Прямо на берегу стоял большой дощатый павильон. Не всем нам удалось укрыться в нем от моросящего плотного дождя. Мы успели промокнуть и стали мерзнуть. Предстояло ночь провести под дождем. Устраивались на эстраде и под полом танцплощадки.

Прожили мы в Треке несколько дней, прежде чем нам был определен участок городской обороны. В один из дней, вернее в одну из ночей, нас использовали в общегородской облаве на дезертиров. Их оказалось здесь достаточно много. Но значительная их часть была дезертирами поневоле. После прорыва немцами фронта под Ростовом и на Кубани дезорганизованные части Красной Армии разрозненными группами уходили от противника, теряя свой личный состав, разбегающийся по городам, станицам и аулам. Нашему командованию было приказано собрать всех оставивших свои части солдат и сформировать из них маршевые роты. Запомнился мне из той облавной ночи один эпизод.

Дезертиры нашей группе из трех человек не попадались всю ночь. Мы ходили по домам на северной окраине города, прямо против аэродрома. Уже наступило утро, и в одном из дворов мы застали мужиков, свежующих только что зарезанную свинью. Это был казачий двор. Свежевал свинью мужчина постарше всех, плотного сложения и невысокого роста. Мы попросили предъявить документы. А он прямо и откровенно сказал, что является тем, каких мы ищем, что два дня назад пришел домой, а до этого несколько дней в драпмарше отступал от Ростова. Сказал он нам это честно, заявив, что и сам уже собирался явиться в комендатуру. Да вот решил кое‑что сделать по дому для семьи. Попросил он нас только об одном: попрощаться с семьей и отведать на дорогу свежей свининки. Старший нашей группы от предложения принять участие в прощальной трапезе отказался, но разрешил забредшему домой солдату отведать свежатинки и оставил меня с ним, чтобы солдат не обманул нас. Мои товарищи ушли, а я остался. При мне была моя омытая морскими водами СВТ. Скоро во двор к моему солдату‑казаку сошлись родственники и соседи. Началось застолье. Пригласили и меня за стол. Я не отказался. Но сел за стол со своей СВТ между ног. Рядом со мной посадили шикарную казачку, молодую, веселую и очень охочую. Меня вроде как бы испытывали на прочность. Но я самогону не пил, на откровенные намеки соседки‑соблазнительницы не реагировал. Сказать по правде, вообще‑то реагировал и преодолевал себя с трудом. Начались песни. Мой дезертир не спешил. Вдруг он встал из‑за стола и вышел на улицу. Я, конечно, последовал, за ним. На ходу передернул затвор и поставил крючок на предохранитель. А дезертир, оказалось, шел по нужде. Я, как дурак, стоял столбом около нехитрого сооружения. Чувство стыда не покидает меня до сих пор, когда я вспоминаю эту глупую сцену. Мой дезертир, наверное, и сам бы пришел в конце концов в комендатуру. До сих пор мне стыдно перед самим собой. Но в ту ночь имели место и случаи, когда приходилось стрелять в настоящих дезертиров. Но мой подопечный слово сдержал. Он как следует погулял, попел, попил, распрощался с женой и детьми. А потом сказал: "Ну, солдат, веди меня теперь". Мне опять стало стыдно. Мы пошли с ним рядом. Нас обоих провожала на войну его родня. А свежей свиной печенки я тогда так и не попробовал. Не попробовал я тогда и той казачки, которую помню до сих пор. Себя я обделил удовольствием, а ее обидел. В комендатуре мы распрощались, как братья. Обнялись на прощанье. А я даже прощенья у солдата не попросил. Может быть, он тогда и дома‑то побывал в последний раз.

В Трек я вернулся уже к вечеру, голодный. Обед мой съели мои товарищи. Через несколько дней из Трека мы спешным порядком отправились в район назначенной нам обороны. Но в том городском саду‑парке память о себе мы оставили навечно. Там мы похоронили в одной братской могиле четырех Николаев. Двое из них были солдатами нашего батальона и двое — летчиками с подбитого немцами самолета. Всех их убили чеченские бандиты. Наших Николаев они убили в горах, а летчиков добили в совершившем вынужденную посадку самолете. Я сам со своими товарищами копал тогда в Треке могилу. На деревянном обелиске тогда была прикреплена табличка с именами и фамилиями всех четырех Николаев и надпись о том, что они погибли от рук бан дитов‑национал истов.

Среди студентов нашего университета (МГУ) мне встречались ребята из Грозного. Среди них был и Руслан Хасбулатов. Я всякий раз спрашивал их, а не видели ли они в Треке той могилы четырех Николаев. Они удивлялись моему вопросу и отвечали сразу же: "Да, такая могила там есть. Она содержится в порядке. К ней ходят по праздникам в День Победы дети и дают клятву верности Родине. Ведь в ней похоронены солдаты, погибшие в боях с немецко‑фашистскими захватчиками. Вот так, за счет фашистов спрятали в Грозном правду гибели наших товарищей. Теперь уж не знаю, уцелела ли наша могила? Она ведь снова оказалась в центре жестокого боя.

* * *

Оборону нашей роте приказали занимать на южной окраине города в районе Новых Промыслов" на горе Велика" недалеко от только что построенного Дома культуры нефтяников. Из Трека мы пошли туда спешным порядком. По дороге у меня приключился конфликт с нашим взводным Мироновым. Он приказал мне нести его скатку. Я отказался. Дело шло к суровому концу, но я был упрям. До сих пор удивляюсь тому, что судьба уберегла меня от подлости этого человека. А Юру Календарева — не уберегла. Когда мы проходили мимо Дома нефтяников, то нас удивил его странный, необитаемый, без окон, вид. В пустых его залах гулял ветер. Нам сказали потом, что в нем недавно формировалась из чеченцев воинская часть. Однако все призванные сюда юноши, получив оружие, ушли в горы. А уходя, повыбивали в прекрасном доме все окна и двери.

Недалеко от Дома культуры нефтяников на обратном склоне горы нам предстояло окопаться, занять оборону. Дело это оказалось непростым. Земля на склоне горы поддалась нам только на один штык лопаты. А дальше пошла странная порода, будто бы сложенная из пластин твердого шифера. Ячейку требовалось отрыть в полный рост, а потом соединить ее ходом для сообщения с левым и правым соседями. Копали малыми лопатами, долго и упорно отковыривая пластинки породы по сантиметру. Копали целый день без остановки. А ночью выставляли боевое охранение. Вот тут‑то и случилась трагедия с Юрой Календаревым. Он заснул ночью на посту. Наш Миронов застал его спящим, а ротный передал дело в трибунал. Суд был короткий и простой. Я уже об этом рассказывал. Тогда, пожалуй, и закончилась наша партизанская дружба с нашим ротным Федей Свининым. Мы продолжали конфликтовать с сержантами и взводным Мироновым. А он стал понемногу откомандировывать нас в другие подразделения. Вскоре меня вместе с Колей Макаровым и Костей Бычковым отправили в распоряжение командира противотанковой артиллерийской батареи старшего лейтенанта Муратикова — недавнего героя партизанской войны на рельсах в феврале — марте 1942 года в Калужской области.

Может быть, этим откомандированием бывший ротный спас нас от нашего взводного.

Наша полковая батарея занимала тогда оборону на северной окраине Грозного в районе аэродрома, между Старыми Промыслами и поселком Катаяма. Тогда, в 1942 году, жители‑грозненцы называли этот отстоящий от города километров на 5–6 поселок нефтяников непонятным мне словом Сенкатаяма. Я не знал тогда, что это название было именем организатора и руководителя японской коммунистической партии, похороненного в Москве у Кремлевской стены. Знали ли тогда это имя грозненцы? Не уверен, что живущие теперь в Грозном люди смогут объяснить происхождение названия одного из районов своего города — Катаяма.

В 1942 году от станции Грознефтяная к Сенкатаяме тянулась узкоколейка. Маленький паровозик таскал по ней маленькие вагончики со взрослыми, большими людьми — рабочими‑нефтяниками. На выезде из Грозного, на полпути между его окраиной и Сенкатаямой, в августе строилась линия непосредственной обороны города. Приближение фашистов к нему ожидалось после взятия ими Моздока по долине, лежащей между двумя грядами высот, тянувшихся на север километров на 150. По ней танки генерал‑фельдмаршала Кейтеля могли появиться перед Грозным в любое время. Мы это расстояние, когда началось осенью наступление, прошли за трое суток. На пути своем до самого Моздока мы тогда не увидели никаких оборонительных рубежей. Путь на Грозный летом 1942 года был практически открыт противнику. Командование нашего полка по прибытии в Грозный организовало на этом направлении разведку, пользуясь знакомым нам опытом партизанской тактики. Боевая группа полка столкнулась тогда с подобной группой противника. В ее составе действовал наш расчет противотанкового орудия. Нам удалось тогда поразить немецкий броневик. Однако ни та, ни другая успеха друг перед другом не имели. Немцы, наткнувшись на наши засады в лесопосадках и приняв их за организованную оборону, быстро отошли назад. А мы их преследовать не стали. Было нас немного для этого, а от своих основных сил мы были довольно далеко. Но раненые и убитые в этой первой стычке с противником уже были. Был ранен здесь командир взвода нашей разведки, бывший воздушный гимнаст Московского цирка Немчинский. Немецкая пуля, видимо, на излете угодила ему в металлическую пуговицу и вмяла ее в грудь. Силы у этой пули тогда не хватило, чтобы убить циркового богатыря. Для этого в 43‑м на Кубани понадобился большой осколок от авиабомбы. А тогда, придя в себя от такой неожиданности, взводный выковырянную пальцем пуговицу с пулей, как сувенир, спрятал в кармане гимнастерки на память о счастливом дне, сберегшем ему жизнь.

В те же августовские дни потери нес и наш третий батальон, высланный в горы для прочески тыла от чеченских банд, которые тогда пыталось усилить и объединить своими десантами фашистское командование. Не смею утверждать, что это так и было, но наши политработники и командиры в беседах рассказывали нам, как некий Израил Хасанов, якобы бывший прокурор республики, возглавил одну из банд. Немецкое командование по приказу Гитлера присвоило ему чин полковника и Железный Крест за успехи в борьбе с Советской властью. Хасанов же на этот знак доверия ответил дорогим подарком самому фюреру — Адольфу Гитлеру — конем с золотой сбруей.

Целый месяц тогда наш третий батальон ходил по горам, сталкиваясь с десантниками‑фашистами и разрозненными бандами, ведя с ними бои иногда по нескольку часов с минометной и пулеметной подготовкой. Тогда‑то и был ранен в ногу наш мировой рекордсмен‑штангист, тоже Израил, но Механик — старший лейтенант, командир девятой роты. Тогда же погибли там четыре Николая, обозначенные на обелиске уже после войны, как погибшие от рук фашистских захватчиков. Там же погиб и бывший боец нашего взвода (в Москве) Иванников. Такое вот было наше положение по прибытии на оборону Кавказа. Один батальон был в авангарде, на подступах к Грозному, другой — в горных тылах. А основное ядро полка заняло довольно широкий рубеж обороны между двумя грядами высот Сунженского и Терского хребтов, от линии узкоколейки на левом фланге до консервного завода — на правом. Это было танкоопасное направление. На нем и были поставлены орудия полковых 76‑миллиметровых и наших сорокапяток.

Мы, несколько человек из пехоты, прибыли тогда в расположение старшего лейтенанта Муратикова для укомплектования боевых расчетов недавно полученных дополнительно противотанковых пушек. Всем нам предстояло быстро освоить новую профессию.

* * *

Фашистские войска после взятия Моздока дальше, в направлении Грозного, почему‑то своего успеха не развили. Захваченный ими было Молгобек был нами отбит, и фронт здесь был стабилизирован. Тем не менее весь Грозный был мобилизован на строительство оборонительного противотанкового рубежа. Пока мы его строили, наши девушки‑летчицы из полка Марины Расковой налетели однажды белым днем на командный пункт 4‑й танковой армии фашистов, забросали его со своих "кукурузников" гранатами и минами и убили самого командующего этой армией генерал‑фельдмаршала фон Клейста. Об этом мы узнали из фронтовой сводки, напечатанной в газете "Грозненский рабочий". Много лет спустя об этом будничном эпизоде войны мне рассказала одна из участниц того дерзкого налета фанерных бомбардировщиков‑кукурузников на фельдмаршальский КП Герой Советского Союза штурман‑бомбардир Полина Гельман. Отважные девушки‑летчицы тогда не предполагали, что им выпадет такая боевая удача, да и особых наград они тогда за нее не получили. Но для нас этот эпизод имел большое значение. Потеряв своего командующего, фашистские танковые колонны не отважились тогда, в августе 1942 года, двинуться дальше по открытому коридору между двумя фактически неукрепленными линиями высот на Грозный. Мы получили тогда время, чтобы укрепить свои оборонительные позиции. Наш орудийный расчет в те дни, получив задачу, тоже спешно закапывался в землю.

Командиром нам назначили одного из курсантов приданной полку еще в Саратове офицерской роты училища погранвойск — старшину Андрея Белого. А второй курсант, тоже старшина Андрей Сухов, стал наводчиком. Помощником наводчика стал Володька Курымов. А мне досталась должность второго номера — заряжающего. Третьим и четвертым номерами оказались мои друзья Коля Макаров и Костя Бычков. Подносчиком снарядов был определен недавно прибывший в наш полк из бакинских новобранцев Курбан Алиев.

Конную тягу в расчете обеспечивали ездовой Алексей Артемов и повозочный Чумичев. Почти все мы в приведенном составе расчета встретились впервые. Маленький коллектив наш еще не сложился, но работа, которую мы начали по оборудованию позиции, уже нас соединила. Никто из нас артиллерийского дела не знал. А научить нас должны были старшины — пограничники, курсанты Политического училища.

Командир наш Андрей Белый по гражданской профессии был музыкантом. До призыва в армию в 1939 году он учился в Москве в музыкальном техникуме игре на флейте. Фамилия‑то у нашего командира была известная, большая. А сам‑то он был человеком маленького роста, с маленькими несильными руками. Симпатий к себе он не вызвал. И голос у него был немужественный. Вскоре мы почувствовали его ехидный и злой характер. А он столкнулся с нашим неукротимым юношеским, еще детским, упрямством, замешанном уже на партизанской вольнице нашего добровольческого истребительного полка. Старшина Белый пытался нас учить верности Родине. А мы это уже успели доказать делом раньше него. Он пытался донять нас строгостью в службе. А мы это уже знали тоже до него. Он требовал к себе уважения, а мы не искали для этого ответных поводов. Уж больно ехиден и надменен был этот несостоявшийся музыкант по отношению к нам. Его преимущество перед нами состояло в четырех старшинских треугольниках. Артиллерийское дело он знал так же, как и мы. Но и постигали мы его гораздо успешнее, так как таскать пушку, чистить ее, следить за всеми ее частями и их боеготовностью приходилось нам. Наш старшина Белый был еще и белоручкой.

Совсем другим человеком был другой старшина и другой Андрей, наш первый номер, наводчик Сухов. Он был старше и обстоятельнее Белого. Рождения он был 1918 года.

Призывался на действительную в 1938 году и в 1941 году должен был уже демобилизоваться. Война бессрочно отложила его возвращение в Сибирь, на Алтай, откуда он был родом. До офицерского училища он служил в конвойных войсках и много успел увидеть такого, чего не все могли знать. Рябой и некрасивый, он вызывал к себе наше уважение и любопытство умением рассказывать, умением слушать нас, товарищеским вниманием к нам и еще умением петь песни. От него я унаследовал тогда большой запас украинских песен, да таких, каких встречавшиеся мне потом самые "щирые хохлы" и сами‑то не знали. Вообще‑то Андрей Сухов был вовсе не старшиной по званию, а замполитрука. Была такая должность и звание в ротах. Так вот Сухов, несмотря на то что он не кончал никаких школ политграмоты, несмотря на то что он был деревенским парнем из далекого алтайского села, политически был подкован, был в курсе основных современных проблем, умел доходчивым языком разъяснять их нам, десятиклассникам. А главное, он имел большой опыт многолетней службы в армии. Способнее всех он оказался и в постижении артиллерийского дела. Пройдя инструктаж у самого старшего лейтенанта Муратикова, Андрей Сухов очень быстро усвоил механизм взаимодействия всех частей орудия. Научился разбирать и собирать его ударную часть, освоил прицельное устройство. И всему этому он учил и нас. Мы быстро привязались к нему, как к доброму дядьке. Он разрешал нам просто называть себя Андреем. В нем мы почувствовали и свою защиту от злого прохиндейства Белого. Сухов не скрывал своего к нему более чем критического отношения. Мыто все считали, что командиром орудия должен был бы быть назначен он, Сухов. Да и сам он не обнаруживал желания подчиняться флейтисту. Он ценил себя гораздо выше. Между двумя старшинами установились неприязненные отношения. Случались и столкновения. Но Сухов был более сдержанным. А Белый накапливал подлые замыслы и против нас, и против своего однокашника. Нам всем повезло. Не пришлось нам под командой Белого встречать танки противника. Осенью 1942 года всех курсантов‑саратовцев вернули в училище доучиваться. Мы легко распрощались с Белым. А с Андреем Суховым сумели на память сфотографироваться. Фотография у меня цела до сих пор. Мне на ней не было еще восемнадцати, а Сухову шел еще только двадцать пятый год. Его я больше никогда не встречал. А Белого встретил однажды после войны на стадионе "Динамо". По его роскошному костюму было видно, что в жизни он устроился. А по надменной и ехидной улыбке и взгляду на меня, студента, я понял, что подлых черт своего характера он не утратил. Он был в окружении офицеров КГБ. Видимо, и сам он принадлежал к той же службе. А в бою на фронте он так и не побывал.

Как бы ни было, а расчет наш орудийный боевой единицей стал. Мы очень быстро на указанном месте откопали поворотный круг для орудия, вырыли капонир для него, ровик‑укрытие для себя и для снарядов. И после этого все больше и больше совершенствовали свою позицию. Скоро мы превратили ее в долговременное земляное укрепление (ДЗОТ). Затем вырыли для себя землянку, соорудили в ней печку, откопали погреб для снарядов. Все эти части позиции были соединены ходами сообщения. Начавшееся осеннее ненастье не застало нас врасплох. Пока мы строились сами, впереди нас грозненские женщины и девушки копали глубокий противотанковый ров. Работа была трудная, тяжелая. Земля здесь была непростая и не поддавалась простой лопате. Вообще здесь, в батарее, я понял цену лопате. Она спасала нам жизнь. И мы ухаживали за ней не меньше, чем за пушкой. Копать потом приходилось много и часто при сменах позиций. И каждый раз все приходилось делать сначала и в полном объеме. А под Грозным просто лопатой землю взять было нельзя. Свободно снимался слой на один штык. А дальше шла спрессованная галька. Ее можно было бы, наверное, пройти отбойным молотком. Мы же действовали киркой с насаженной на один ее конец лопатой. А после гальки начиналась какая‑то серая твердая земля, похожая на цемент. Каждый день мы или копали, или учились боевой службе у орудия. Наш орудийный расчет входил в систему батальонного опорного пункта, организованного справа и слева от шоссейной и узкоколейной железной дороги из Грозного на Катаяму.

Но мы успевали еще и на свидания к девушкам, работавшим на противотанковом рву. Завели мы там себе подруг. Удачливее всех в этом деле был наш Андрей Сухов. Мы‑то все еще оставались несмышлеными телятами, а Андрей нашел себе сразу подходящую пару и ей доставил удовольствие и себе дополнительный приварок. Перепадало от их любви и нам, но за это приходилось нам служить в качестве его охраны и связных. Однажды мне с Костей Бычковым пришлось выполнять его поручение, которое обернулось и смешной и несмешной совсем историей. Было это в начале ноября, может быть, даже 6 ноября. Работы на рву уже закончились, и несколько дней между Андреем и его любезной не было встреч. И тут выдалась оказия. Командир расчета поручил нам с моим другом Костей Бычковым съездить в тыл нашего батальона и получить там все, что нам полагалось из обмундирования, по зимнему плану. Ехать было не близко, на правый фланг обороны, а совсем точнее, на консервный завод. Ехать мы собрались верхом на лошадях. День тогда начинался предпраздничный. Служба по обороне требовала особой бдительности, так как враг имел обыкновение в такие наши праздничные дни портить нам настроение. Лошадей, конечно, хороших нам ездовые не дали. И поехали мы на двух старых меринах. Ехать‑то приходилось по казачьим окраинам Грозного и нам очень хотелось поприличнее выглядеть перед казачками. А мерины наши совсем об этом не думали. Они шлепали по размокшей от дождя черной дороге своими старыми копытами, низко опустив совсем не гордые свои конские головы. Я, однако, все время старался держать повод накоротке и все время поддерживал его, понукая старичка взбодриться. Иногда даже удавалось перевести его с шага на рысь. А мой друг Костя Бычков коня не трогал. Он у него шел сам по себе, тихим шагом. А седок задумчиво торчал на его спине. Сзади у него, как радиомачта, возвышалась длинная наша драгунка образца 1891–1894 года.

Костя был у нас поэт и, может быть, сидя на коне, сочинял какие‑нибудь стихи. Вид у нас был необычный, не казачий. И все‑таки казачки обратили на нас внимание. Одна из них даже воскликнула: "Гляньте, бабы! Какие лихие казаки к нам приехали!" Я‑то понял, что это была насмешка. И все же старался хоть кое‑как, но проехать мимо насмешницы на рысях. А Костя от меня все отставал. А молодые казачки продолжали от улицы до улицы комментировать нашу "казачью посадку". Наконец, мы доехали до консервного завода. Но тут оказалось, что батальонное тыловое начальство зимнее обмундирование не получило со складов полка. И нам, не солоно хлебавши, пришлось поворачивать назад. Но я совсем, было, забыл сказать о самом главном в этой истории. Андрей Сухов, в тайне от командира, попросил меня заехать к его любезной и отвезти ей письмецо. Адрес был на нем указан. Но, оказавшись у консервного завода, я понял, что улица, на которой жила дама сердца нашего наводчика, улица Партизанская, совсем нам не по пути. Чтобы на нее попасть, надо было с завода ехать совсем в другую сторону, Но что было делать? Посоветовавшись с Костей, решили просьбу доброго Андрея Сухова все‑таки выполнить. Вообще‑то мы с моим попутчиком надеялись, что за доставленную весточку с передовой обороны будем по‑праздничному чем‑нибудь вознаграждены.

Поехали дальше. И опять по казачьим окраинам и опять с соответствующим комментарием со стороны молодых казачек. А я все старался держать своего мерина на рыси. И когда выехал на Партизанскую улицу, Костю сзади уже не было видно. Он отстал от меня. К дому нашей невесты я подъезжал один. Увидев его крыльцо, я решил хоть как‑нибудь произвести впечатление своим молодецким видом. Тем более, мне показалось, что из окна на меня кто‑то посмотрел. Я дернул еще раз повод, да еще прижал каблуками тощие бока мерина и на рыси въехал во двор, намереваясь лихо подскакать к крыльцу и ловко соскочить с коня. Но тут произошла катастрофа. Мой мерин вдруг, даже не споткнувшись, прямо перед окнами на виду у хозяев дома неожиданно рухнул на бок. Я успел, правда, вовремя выдернуть правую ногу из стремени и все‑таки благополучно соскочить с повалившегося мерина. А он упал и, как мне показалось, захрапел. Меня охватил ужас. Я решил, что мерин подыхает. И в сознании моем сразу возникла жестокая картина неотвратимого наказания за загубленного коня и за отклонение с указанного командиром задания и маршрута. Конь мой, всхрапывая, жалобно глядел на меня. А я уже, совсем не думая ни о чем, кроме обрушившейся на меня беды, стоял посреди двора растерянный и жалкий. Кости по‑прежнему не было видно. Помощи ждать было неоткуда.

И вдруг на невестинском крыльце появился здоровый мужик, тоже солдат и тоже, наверное, оказавшийся в этом доме по сходной причине. Солдат имел вид бывалый. И был он намного старше меня. Но не старше, конечно, нашего Андрея Сухова. Мне стало как‑то не по себе. Я не ожидал от него ничего хорошего. Но солдат оказался участливым и добрым человеком. Он спустился с крыльца, подошел к храпящему мерину, посмотрел на него и на меня, а потом сказал спокойным голосом: "Ну что, солдат, давай поднимать! Ты бери его за хвост, а я за повод". Не веря, что это можно сделать, я схватил мерина за хвост и изо всей силы потянул его на себя. И случилось чудо. Мерин встал. Он пошатывался и как‑то, словно отряхиваясь, зябко подергивал своей тощей, старой шкурой. Я смотрел на него и думал, что он снова вот‑вот упадет. Мне подумалось, что это я своим понуканием и рысью загнал его, беднягу, до полного бессилия. От тяжких раздумий о неминуемой каре меня отвлек мой добрый и незнакомый солдат. Может быть, он и был настоящим казаком? Может быть, он не случайно оказался в этом казацком доме? Может быть, он и вовсе не был случайным, залетным дружком у знакомой нашей солдатки?

Походил мой спаситель вокруг моего мерина, похлопал по его бокам, погладил по холке, заглянул в его конскую пасть и спрашивает меня: "А чем ты его, брат, сегодня кормил?" А я его и вовсе не кормил. Я получил мерина от своих ездовых и, конечно, не знал, чем они его сегодня с утра кормили. "Не знаю, — говорю, — мне коня дали ездовые, а сам я, всего‑навсего, заряжающий в орудийном расчете". А солдат — хозяин дома (так я в конце концов решил) говорит: "Наверное, ездовые твои обкормили твоего мерина, да и не напоили. Давай мы его облегчим, погоняем на корде". Он отстегнул один конец повода от уздечки, и мы на длинном поводу стали гонять перед крыльцом моего незадачливого Росинанта. Незадачлив был и его ездок. Я с палкой гонял мерина по кругу, сам путаясь в полах своей длинной шинели. А тут еще и хозяйка вышла на крыльцо. Наверное, она меня не узнала, постояла и ушла в дом. Бегал я за мерином минут 15–20. Потом солдат говорит мне: "Теперь садись и не давай ему останавливаться. Скачи рысью. Если остановится, то может снова упасть!"

Позабыв про письмо, про поручение я вскочил на коня и вдоль улицы Партизанской рысью помчался. Я стегал своего мерина и совсем не думал о том, как все видится со стороны молодыми казачками. Может быть, как раз в этот момент я и был похож на казака, скачущего от беды. И тут через два‑три квартала я увидел Костю Бычкова. Он почему‑то шел пешком и вел своего мерина в поводу. Он шел впереди него так же понуро, как и старый конь. Наверное, сочинял свои стихи. Я проскакал мимо, обдав его ошметками грязи из‑под копыт моего скакуна. Костя встрепенулся и стал мне что‑то кричать. Но я остановить коня не мог. Я гнал его, боясь, что он остановится сам и снова упадет. Что мне кричал мой друг, я так и не разобрал. Партизанская улица через Сунженский мост вывела меня в центр города. Проехав его, я должен был повернуть направо, в сторону Грознефтяной. Но этого сделать мне не удалось. Мой мерин направо поворачивать не хотел. Он даже загарцевал на тротуаре своими старыми ногами, загородив дорогу пешеходам и никак не хотел поворачивать направо. Дело в том, что правый глаз его был сорочьим, то есть с бельмом, незрячим. Направо он уже вообще давно не поворачивал. Делать было нечего. Я снова поскакал прямо. И мне пришлось сделать большой крюк, чтобы выехать в свой район обороны далеко за станцией Грознефтяная. Наконец, я добрался до нашей конюшни и сдал моего мерина ездовым. Он, слава Богу, стоял на своих четырех ногах. Осторожно я спросил у нашего Чумичева, чем он кормил коня. А он мне в ответ: "Да ничем. Не успел. Сейчас покормлю". Ничего ему я рассказывать не стал. Пришел на позицию. Костя еще не возвратился. Пришел он только к вечеру. Оказалось, что он по дороге упал с коня. Подпруги его седла были плохо подтянуты. И он, как‑то качнувшись, вместе с седлом сполз с конской спины на повороте. Но после этого снова сесть на коня не смог. Ему мешала это сделать длинная шинель и длинная драгунка за спиной. Когда он пытался вскочить на коня, драгунка цеплялась за ветки акаций, а шинель каким‑то образом подворачивалась и мешала ему перекинуть через седло ногу. В конце концов он решил идти пешком. Командиру мы долго пытались объяснить наши приключения. Сказали, что долго ждали на консервном заводе тыловое начальство, а на обратном пути сбились с дороги. Сказали, что не заметили, как разминулись на обратном пути. Командир, кажется, поверил и в конце концов был доволен тем, что мы возвратились целыми и невредимыми. Лишь только Андрею Сухову я рассказал все о своем страшном приключении и о том, что не смог я его возлюбленной передать письмо. Рассказал я и о ее госте — добром солдате, помогшем мне совладать с незадачливым мерином. Андрей смеялся над этой историей. А о своей возлюбленной больше не вспоминал. Скоро он нашел себе новую утеху на казачьей окраине. История‑то оказалась смешная, а я тем не менее помню, что мне на той Партизанской улице у храпящего в повале мерина было совсем не смешно. Я запомнил всю эту историю и сейчас не прибавил к ней ни единого лишнего слова.

* * *

А с Костей Бычковым мне и всему нашему орудийному расчету пришлось пережить еще одну страшную историю, которая, к счастью, завершилась тоже смешным концом.

Служить в нашем полку с ним мы начали почти одновременно, но в разных ротах. Я был в первой, он — во второй. Костя оказался одним из немногих, кому удалось летом 1942 года выйти из вражеского тыла с боевого задания. Уже в Москве заболел желтухой. После излечения он оказался в нашей противотанковой батарее, в одном со мной расчете. До этого мы не были с ним знакомы, а в расчете стали друзьями.

Мой новый друг родом был из поселка Фабричное в Раменском. К началу войны он, как и я, окончил 9 классов. Отец его в начале войны ушел на фронт и тогда же погиб.

Кроме Кости, у его мамы были две сестры, младше его. Жили и до войны и во время нее бедно. Вспоминая свой дом, Костя больше всего говорил о постоянном переживании чувства настоящего голода и теперь все время беспокоился о том, как живут без него мать и сестры. Самого его от голодной жизни избавил уход в армию. Уходил он из дома, как и все мы, вместе со своими товарищами‑одноклассниками, добровольно, так же как и все по гражданскому долгу и комсомольской ответственности. Физически он был не силен, но в бою оказался смелым и надежным. Ему можно было довериться. С ним можно было пойти в разведку. Однако внешне все эти качества у него были не видны. Их можно было обнаружить только в деле. А на досуге, в обычном общении он казался человеком, не выросшим до взрослого состояния, наивным и непосредственным в выражениях и поступках. Он мог из детского упрямства не подчиниться командиру и прямо сказать ему о том, что о нем думает. Он мог непосредственно и откровенно, по детской наивности, высказать сомнение по поводу событий на фронтах, по поводу тех или иных политических решений. У него еще не выработалось чувство естественного страха и ответственности за слово, сказанное не по смелости мысли, а по наивности, непосредственности восприятия того или иного факта. Командиры всегда за это выговаривали ему, предупреждали об ответственности и даже намекали на еще более суровые последствия. Но перед нашим командиром расчета Андреем Белым у Кости было бесспорное преимущество. Командир врага еще не видел в лицо, а Костя тогда уже имел свой боевой счет. Вообще‑то все то, что я рассказываю о своем друге, было нашим общим качеством. Все мы, пришедшие в шестнадцать лет в истребительный мотострелковый полк, были одинаково наивны, непосредственны и упрямы. Но Костя даже и нам казался моложе и еще больше неподдающимся командирской воле. Но и перед нами у Кости было преимущество. Он умел сочинять стихи. К сожалению, я ничего не записал и не запомнил из его творений. Да он и сам их не писал, а вдруг начинал их нам читать неожиданно, удивляя не только рифмой, но и чувством. Он был романтиком, придумывал всякие небылицы, рассказывая необыкновенные сны, и по утрам не хотел умываться холодной водой. Она, по его словам, охлаждала его прекрасные сны. Он рассказывал их нам, не спеша умываться, и часто на весь день оставался чумазым. Мы все любили Костю, как младшего брата. А в стихах своих он становился сразу старше нас всех уменьем в рифме осмыслить жизнь. Он читал нам балладу о лесных скитаниях во вражеском тылу, стихи о матери и сестрах, о подвиге бойца, Бориса Червякова, оставшегося перед немцами с пулеметом, чтобы прикрыть отход своих товарищей в спасительный брянский лес. Иногда он на ходу сочинял что‑то про нас и особенно про Курбана Алиева, про его усы и рассказы об азербайджанской халве. Мы все любили Костю и прощали ему его непредсказуемые детские выходки. А он служил, как и все мы, солдаты войны.

Однажды ночью он стоял на посту у орудия, а мы все спали в землянке. Печка у нас потухла, было это уже осенью, в конце ноября. Стояла холодная, сырая, дождливая со снегом погода. И решил Костя нас погреть. Он спустился в землянку и стал разжигать печку. Но дрова у него никак не загорались. Тогда он решил, как это делали и все остальные, плеснуть на тлеющие чурбаки жидкости из бутылки с зажигательной противотанковой смесью. Плеснул. И сразу загорелась струя, выплеснутая из горла. В руках у незадачливого истопника оказался факел. Костя кинулся с ним из землянки. Ведь рядом с ней находился весь наш артиллерийский погреб с сорока ящиками снарядов. Пробегая по узкому ходу сообщения, он споткнулся и упал против ниши с четырьмя ящиками снарядов, бутылка с горящей смесью выскочила у него из рук. Брызги горящей жидкости обожгли огнем эти ящики. А мы в это время спали. И вдруг через звуковую трубу с поста услышали Костин тревожный голос: "Расчет, в ружье!" Мы все повскакали, мешая друг ДРУГУ" кинулись к орудию. Но вперед всех туда проскочил Коля Макаров. И когда мы выскочили в ход сообщения, услышали ругливые, но спокойные его слова. Он уже успел сбить землей пламя со снарядных ящиков. Лопата для такого случая была рядом. Коля незлобиво, но сурово обругивал поэта. А тот и не оправдывался. Мы даже не успели осмыслить происшедшее. Всем стало очень смешно и весело. Ведь могло быть хуже. Мы вернулись в землянку. Затопили печь и до утра уже не спали. Вдруг все подумали, что в эту ночь могли бы и не проснуться.

Скоро Костя позабавил нас необычным зрелищем. Он принес в землянку кота. Настоящего большого кота. Дело в том, что мы тогда подверглись нашествию мышей. Они сошлись в нашей землянке, словно со всей степи. На случай блокады нам был выдан месячный неприкосновенный запас продовольствия — сухари, крупа, макароны, сахар, консервы. Все это было размещено в специальных, сделанных нами, ларях. Вот в этих ларях и собирались степные грызуны. Мы соблюдали запас в неприкосновенности. Если даже и позволяли себе иногда выковырнуть по кусочку сухарика, все равно убыли запаса было не видно. Но мыши точили запас с необыкновенной быстротой. Средств борьбы с ними у нас не было. Ловили по одной мыши. Но разве так их переловишь? И вот наш романтик придумал. Он пошел в станицу и выпросил, а может быть, просто поймал большого серого кота. Мы встретили гостя с удовольствием и решили тотчас пустить его на охоту. Открыли ларь. Там в это время поднялась мышиная карусель. В нее мы и бросили серого. Он как лев поражал мышей ударами лап. Скоро от них в ларе стало тихо. Поверженные валялись бездыханными, а наиболее ловкие исчезли. Дня два наш кот наслаждался охотой. А потом вдруг потерял к мышам интерес. А они снова принялись за наш НЗ. Бывало, можно было увидеть удивительную картину. Кот наш подремывает на крышке ларя. А под крышкой во всю идет сухариная грызня с веселым мышиным писком. Кот кормился теперь из наших котелков. Одним едоком в нашем расчете стало больше. Помнится, Костя Бычков сочинил тогда балладу о коте.

Жаль, не записывал я Костиных стихов и не могу сейчас вспомнить ни одной строчки. Но помню, был и поэт, были и стихи. Помню его рассказы о блужданиях по смоленским лесам весной 1942 года, о гибели на его глазах нашего временного командира роты Артамонова, про то, как много дней их группа шла на восток, питаясь только тем, что успело в ту весну вырасти в смоленских и калужских лесах.

Мы с Костей Бычковым долго служили вместе, до самого конца войны и два года после. Мой друг не дождался демобилизации и поступил на службу в Комитет госбезопасности. Однажды в 1950 году я встретил его в центре Москвы около гостиницы "Националь". Он меня не узнал, а может быть, не захотел узнавать, но я окликнул его. Он остановился, но почему‑то встреча со мной его не удивила. А я был рад ей. Говорили, однако, недолго. Он мне сказал, что служит, что имеет звание лейтенанта, что еще не женился и сестер своих тоже замуж еще не выдал, что мать его пока жива, но болеет. А потом, когда мы прощались, он по‑дружески, доверительно дал мне совет, никогда на улице ни с кем не здороваться. Я удивился. Спрашиваю: "Почему?" А он пояснил, что я могу случайно поздороваться с человеком, за которым ведется оперативная слежка. И тогда тот, кто эту слежку ведет, переключает свое внимание на встречного человека и начинает следить за ним. Костя дал понять мне, что именно этой работой он и занимается. Совет его я помню до сих пор, но никогда им не воспользовался и бывшего друга своего никогда не встречал. Может быть, и сам он попал под колпак? Но все в конце концов оказалось проще. Недавно один из наших однополчан сообщил нам, что Костя Бычков уже лет десять тому назад умер от самой страшной болезни. Может быть, она началась от той желтухи, которая поразила его в немецком тылу в 1942 году.

* * *

До сих пор я так и не могу ответить себе на вопрос, почему немецкое командование, овладев в конце августа 1942 года Моздоком, не развило свой успех в направлении на Грозный. Нефтеносная столица Северного Кавказа была открыта для них. В это время, правда, фашистские войска завязли в упорных боях на подступах к Владикавказу, взяв который, возможно, немецкое командование рассчитывало прорваться в Закавказье. Но не мне об этом было судить.

Мое солдатское дело состояло в том, чтобы подготовиться к бою на указанном нам рубеже. Нам было дано время, чтобы выполнить поставленную задачу. И в короткий срок мы с ней справились. Позицию свою оборудовали в расчете на долговременную оборону. Материальную часть пушки изучили. Катать пушку научились. И даже провели занятия с боевой стрельбой по намеченным ориентирам. Мы ждали врага и готовы были к встрече с ним. Командиры наши организовывали боевую учебу применительно к требованиям боевой обстановки.

Однажды на нашем участке обороны появился командир полка подполковник Сазонов с начальником штаба и другими офицерами. Был среди них и наш комбат старший лейтенант Муратиков. Скоро эта группа приблизилась к нашей орудийной позиции. Наш командир расчета подал нам команду "Смирно!" и четко доложил комполка о том, что расчет занимается по программе боевой подготовки. А комполка тут же подает ему вводную задачу: "Прямо по фронту танки противника". А наш командир в ответ залился громким голосом нараспев: "Орудие к бою!" Мы быстро выкатили орудие из капонира на боевой круг, привели его в боевую готовность. А командир поет дальше: "Ориентир 2, справа 200, танки. Дистанция 1000 метров по головному, целиться в гусеницу, бронебойным заряжай!" Наш наводчик Андрей Сухов через прицел развернул ствол пушки в указанном направлении, дернул рычаг затвора и открыл ствол для приема снаряда, а потом нажал пальцами на лапки экстрактора без снаряда, вернул затворный клин в боевое состояние и доложил командиру: "Готово!" Последовала команда. Наводчик дернул спусковой рычаг, ударное устройство клацнуло в пустое жерло пушки. Мы имитировали выполнение команды быстро, четко и ожидали от комполка поощрения. А он стоит сзади нас и ехидно улыбаясь, говорит нам: "А где же ваш снаряд? А танки‑то уже подошли к вашей позиции и сейчас вас раздавят". Так, ожидая похвалы, мы напоролись на замечание в том, что расчет оказался не готов к ведению боя, так как к орудию мы не поднесли снаряда.

Командир полка лично следил за строительством обороны и за нашей боевой учебой. Через несколько дней он снова оказался у нашей позиции. И все повторилось. Только в этот раз мы не подкачали. Когда Андрей Сухов открыл затвор пушки, подносчики уже открыли ящик с боевыми снарядами, а я уже вытащил один из них по команде "Бронебойный!" и успел вытереть с него смазку. По команде "Заряжай!" я бросил снаряд в открытое жерло пушки, затвор автоматически скользнул вверх, в боевое состояние. Но тут комполка истошно закричал: "Отставить!" И еще несколько раз повторил: "Отставить! Отставить!" И даже с укоризной добавил: "Что вы делаете? Разве можно заряжать боевым снарядом?" А мы ему, не скрывая своего ехидства, отвечаем: "Мы действуем так, как вы нас сами учили. Танки‑то уже вот‑вот нас раздавят". Нас комполка тогда похвалил, а командиру орудия сделал выговор за то, что в расчете не оказалось холостого снаряда для учебных занятий.

Но пушка‑то наша так или иначе оказалась заряженной боевым снарядом. По боевому наставлению разрядить ее было можно только выстрелом. В этот раз комполка был вынужден разрешить произвести выстрел. Снаряд наш тогда упал на указанной дистанции и в районе указанного ориентира. За удачный выстрел в конце концов расчету была объявлена благодарность. Итак, к бою мы были уже готовы, но сражение под Грозным не состоялось. Наткнувшись на наш авангард еще в конце августа в районе Малгобека, противник на нашем направлении активной инициативы не проявил. А в конце сентября, видимо, ощутив потерю своей инициативы, он предпринял массированный авиационный налет на промысловые и обрабатывающие районы Грозного. До этого у него, видимо, была надежда взять город окружением, без боя, сохранив весь нефтедобыващий и обрабатывающий промышленный комплекс. Потеряв такую надежду, он двинул на город армаду бомбардировщиков. Произошло это 29 или 30 сентября 1942 года. День тогда был жаркий и солнечный. Часов в 11–12 мы увидели наплывающую на нас из‑за горизонта волну черных бомбардировщиков. Они пролетели над нами и где‑то сзади нас, на противоположной окраине, в Андреевской долине грохнули первые взрывы, а тут уже налетела и вторая волна, а за нею — третья, четвертая. Бомбежка продолжалась до вечера. Город загорелся. Точнее, загорелись вокруг центра города все промысловые участки, резервуары с нефтью и перерабатывающие заводы. Кругом города поднимались черные тучи.

Очень скоро они заволокли все небо, и солнечный, сентябрьский, еще летний день превратился в серый, осенний. Это были не тучи, то была копоть. К вечеру от нее стало трудно дышать. А ночь наступила такая темная, что двое разговаривающих, лицом к лицу, друг друга‑то не видели. Волны налетов фашистских бомбардировщиков прекратились, а взрывы на промыслах продолжались. Это рвались емкости с нефтью, бензином и мазутом. Копоть над городом стояла несколько дней. А необычная ночная темень очень осложнила нашу службу на обороне. В любое время можно было ожидать от противника самое невероятное. В первый вечер начавшегося городского пожара командир послал меня в штаб узла обороны за получением пароля на сутки. Пройти надо было не более полутора километров. А я потратил на это не менее трех часов, так как в темноте надо было не только угадать направление, но и еще опасаться упасть в траншею. Все наше оборонительное поле было перекопано ходами сообщения в полный рост. Сначала я шел, как слепой, вытянув вперед руки, и несколько раз проваливался в траншею. Падал неожиданно и все же как‑то умудрялся упасть удачно. Ничего не поломал — ни рук, ни ног, ни ребер. Потом все‑таки, чтобы больше не испытывать судьбу, я пополз. Вот так, ползком, добрался до дороги, недалеко от которой стоял недостроенный каменный дом, превращенный в опорный пункт обороны. Я стал покашливать, чтобы обратить на себя внимание сторожевых постов, и поступил правильно. Скоро меня окликнули, и я опять ползком пошел на этот окрик. Оказалось, что я точно вышел на цель, да и еще пришел за пропуском‑паролем первым. На обратном пути я еще пару раз падал в ход сообщения, пока не добрался до своей позиции. До сих пор удивляюсь, как я тогда в кромешной темноте не прополз мимо нее. Темнота была абсолютная, а я полз и опять покашливал. На этот мой сигнал меня окликнул знакомый голос Кости Бычкова.

На следующий день опять прилетели фашистские бомбардировщики. Видимо, потеряв надежду захватить нефтяные промыслы Грозного, они решили их разрушить. И кажется, им это удалось. Пожар тогда тушили несколько недель. Было очень много жертв со стороны пожарных. Сам пожар и борьба с ним оказались зафиксированными не только в истории обороны Грозного, не только в истории обороны Кавказа, но и в истории Великой Отечественной войны. Проходя офицерскую переподготовку в послевоенные годы, а потом специальную учебу в системе гражданской обороны, мне приходилось всякий раз слушать рассказ об этом пожаре из уст специалистов. Они оценивали его как один из самых крупных пожаров в истории Великой Отечественной войны.

Бомбардировка города, пожар и многонедельная борьба с ним в истории обороны Грозного стали рубежным событием. Собственно, на этом оборона и завершилась. Вскоре после этого, вслед за Сталинградом, успешно началось наше наступление под Моздоком и Владикавказом, северная группа войск Кавказского фронта начала свое движение к Черному морю.

* * *

В ноябре 1942 года мы наконец услышали ободряющие слова, вселявшие в нас надежду и еще большую уверенность в неизбежной Победе. В дни годовщины Октябрьской революции Совинформбюро сообщило о начавшемся разгроме немецко‑фашистских войск под Сталинградом. Тогда же пришел праздник и на нашу улицу. Началось наше наступление под Моздоком и Владикавказом. Кончалось наше стояние в обороне под Грозным. Наш и другие полки Грозненской дивизии войск НКВД были переподчинены командованию Орджоникидзевской дивизии, которая приняла участие в дальнейшем наступлении северной группы войск и в освобождении Северного Кавказа, Кубани и Новороссийска.

В конце декабря 1942 года наш 308‑й стрелковый полк своими подразделениями с разных участков обороны двинулся в направлении на Моздок. Расстояние в 150 километров по разбитым грунтовым дорогам мы прошли тогда за трое суток. Мы шли самостоятельно, батареей на конной тяге, с запасом корма. Более того, в пути мы отрабатывали выполнение вводных учебно‑боевых команд на развертывание батареи и подготовку к отражению танковых атак. Марш организовали так, чтобы основную часть пути перехода проходить по подмороженному грунту, примерно с полуночи и до полудня. А днем отдыхали в небольших поселках — отделениях Зерносовхоза. Переходы от дневки до дневки мы совершали в высоком темпе форсированного марша, на пределе сил. При очень скудном суточном пайке у меня иногда появлялось ощущение полного бессилия, полной потери сил, а иногда и невозможности подняться с земли после короткого отдыха.

Суточный паек тогда нам выдали очень пахучими, раздражающими аппетит мясными консервами. Каждому дали по пятисотграммовой стеклянной банке с этикеткой Буйнакского консервного завода. Вес банки был рассчитан на три дня — по 150 граммов тушеного, с лавровым листом, говяжьего мяса. А как его можно было разделить, когда оно было необыкновенно вкусно и всего на какие‑нибудь три ложки? А как его можно было сохранить в банке, если бы удалось преодолеть искушение все три ложки проглотить сразу? Признаюсь, я и мои товарищи тогда, в первый обед в пути, съели банку в один присест и сытыми не стали. Остальные дни мы питались сухарями и водой. Никакого подножного корма в пути не попадалось. На второй день мы остановились на большой привал. В сенях крайнего дома поселка мы сразу вповалку улеглись спать и проснулись поздно вечером. Хозяева ужинали, а у нас ничего не осталось, кроме сухаря. А в домах пахло жареной на сале картошкой. А еще днем мы заметили, что на чердаке у хозяев висели свиные окорока. И вообще дом нашего хозяина был с достатком: сам он был мужик здоровый, нестарый и не очень приветливый. Нашим присутствием в доме он явно тяготился. Мы не стали испытывать своего терпения. Запах жареной на сале картошки выгнал нас из дома. Мы не сказали "До свидания", а хозяева не пожелали нам доброго пути. Среди казачков оставались тогда, в ту военную пору, и такие, которые не желали добра ни Советской власти, ни ее солдатам. Мы ушли из хутора в ночь. На рассвете был у нас короткий, на один час, привал, чтобы покормить и попоить коней. Для них у нас корм был, а попоили коней мы из придорожного колодца. Вскоре раздалась команда: "Шагом марш!", а я никак не мог встать на ноги. Не было не только сил, но и желания. Никогда в жизни я не чувствовал в себе такого физического бессилия и безволия. Я лежал на белой полоске нестаявшего снега, а мимо меня проходила батарея. Необычное мое состояние заметил Мишка Курочкин, заряжающий из третьего орудийного расчета и наша медсестра Ирина Константиновна Зеленецкая. Они помогли мне встать и буквально погнали меня впереди себя. Накормить меня они не могли, но сумели заставить идти. Являясь моим ровесником, Мишка во всем выглядел гораздо старше прочих, рассудительнее и обстоятельнее в поступках. Под Москвой он в составе спецроты партизанил под командой нашего комбата Муратикова. Старший лейтенант как‑то совсем по‑особому относился к этому солдату. Он подчас на равных, по‑дружески беседовал с ним и совсем не мешал ему иметь свое мнение и даже возражать. А Михаил в иные моменты, когда чувствовал себя правым, мог и врезать комбату самое непотребное словечко. Особенно от него доставалось долговязому и нерасторопному замкомбата лейтенанту Осипову. Мишка прозвал его странной кличкой — "ургой с навалом". Только совсем недавно я узнал, что слово "урга" монгольское и означает оно в переводе что‑то вроде длинного шеста в степи или оглобли. Откуда Мишке было знать значение этого слова? Да и мы не могли представить, что оно значит. Но кличка к лейтенанту прилипла прочно. Она была словно для него специально предназначена. Лейтенант действительно имел вид если не оглобли, то здоровой неотесанной орясины. Он был груб с нами, а Мишки боялся. Побаивались Мишки и мы. Побаивались потому, что он всегда был прав и всегда мог сделать то, чего мы или не умели, или на что не хватало сил. И еще Мишка всегда был справедлив и в беде никогда товарищей не бросал. Дружбу с ним, однако, не просто было заслужить. Мне в конце концов это удалось, и мы дружим с ним до сих пор. Несмотря на то, что я стал профессором, а он — железнодорожным служащим, я и теперь преклоняюсь перед его авторитетом мудрого, рассудительного, справедливого и честного человека.

В раннее утро одного из последних дней декабря 1942 года мы с Мишкой первыми подошли к крайнему дому большой казачьей станицы Вознесеновской. Было еще утро. В домах топились печи, жители готовились к завтраку. Возле крайнего дома мы остановились и попросили у хозяйки воды. Она вынесла нам ведро с кружкой, а потом вдруг спросила, а не хотим ли мы поесть. Нам было неудобно признаться, что мы не только хотим поесть, но что мы просто голодны. Хозяйка, пожилая женщина, пригласила нас в дом и накормила нас картошкой с кислым молоком. А Мишка спросил у нее, сколько мы ей за это должны заплатить. При этом он даже сделал движение, будто бы пытаясь из кармана достать деньги. А хозяйка, молча смотревшая на нас во время нашей торопливой трапезы, вдруг запричитала, заголосила. Солдаткой она оказалась. И муж, и сын ее были на фронте. Назвала нас сыночками дорогими, сказав, что, может быть, чья‑нибудь мать или жена не откажет в куске хлеба и ее мужикам — солдатам. Накормила нас солдатка, чем могла, да еще и по краюхе хлеба в дорогу дала. В это время батарея наша подошла к станице. Мы остановились на большой привал. До Моздока оставалось 20 километров пути по ровной грейдерной дороге. А казачки из других хат понесли нам чугунки с картошкой и кринки с молоком и кормили нас, как своих сыновей и мужей. Помню все это до сих пор, даже в лицах. Не забыл я и те окорока на чердаке в доме угрюмого и неприветливого хуторского казака и жалею, что не срубили мы тогда клинком те окорока.

* * *

Последние 20 километров от станицы Вознесеновской до Моздока мы прошли на рысях. Кони перед этим были хорошо накормлены и напоены, да и мы сами — бойцы‑батарейцы — подкормились у казачьих вдов и матерей. По прибытии в этот дотоле неизвестный нам город наш полк стал уже частью Орджоникидзевской дивизии. В течение двухтрех дней сюда подошли и подъехали остальные подразделения полка. А еще через несколько дней мы погрузились в вагоны и по только что исправленному пути поехали догонять фронт. Догнали мы его на границе Ставропольского и Краснодарского краев. После освобождения Краснодара дивизия наша стала называться просто Первой отдельной дивизией войск НКВД. Она вошла в состав 56‑й армии, которой командовал генерал А. А. Гречко. Но об этом я узнал только спустя более двадцати лет. В 1965 году, в предъюбилейный месяц Дня победы к нам в гости на торжественное собрание в Московский государственный университет приехали генералы и маршалы Великой Отечественной войны. Собрание проходило в нашем актовом зале, и вел его я. В тот год я был избран в состав парткома МГУ и был первым заместителем секретаря университетской парторганизации. Среди знаменитых наших генералов и маршалов на этом собрании присутствовал и генерал армии, тогдашний заместитель Министра обороны Андрей Антонович Гречко. В президиуме собрания он сидел рядом со мной. Тогда я с ним и познакомился. Из зала в президиум поступали записки от присутствовавших на собрании ветеранов. Я читал их и передавал соответствующим адресатам. Кроме А. А. Гречко за столом президиума сидели маршалы Соколовский, Катуков, Казаков и другие. И вдруг в одной из записок, адресованной генералу Гречко, я успел прочитать личное обращение к нему нашей университетской преподавательницы немецкого языка. Она напоминала ему о себе, офицере разведотдела армии, и о боях на Кубани. Я не удержался и задал генералу армии наивный вопрос: "Товарищ генерал, — спрашиваю, — а вы, значит, воевали на Кубани?" А он мне важно отвечает: "Да". А я ему опять наивно, по‑простецки, говорю: "А я тоже там воевал в 1943 году". "А в какой армии вы тогда находились?" — спрашивает меня опять важно генерал армии. Мне стало неудобно. Я не знал, в составе какой армии была наша дивизия. Помявшись, я виновато сказал: "Я, к сожалению, тогда об этом не знал, а знаю только свою дивизию". Я назвал нашу Первую отдельную дивизию войск НКВД. Генерал великодушно простил мою солдатскую неосведомленность и также великодушно восполнил мое незнание: "Так ведь эта дивизия была в составе моей 56‑й армии". И тут же добавил: "Не повезло ей тогда. Она попала под удары немецкой авиации и понесла большие потери". Больше ничего мне генерал А. А. Гречко, оказавшийся моим командующим, о нашей дивизии не сказал. А я уж было стал надеяться, что он добавит что‑нибудь к этому о нас, солдатах этой дивизии, о том, как мы вгрызались тогда вместе с нашей соседкой, дивизией генерала Провалова, в оборонительный вал фашистской "Голубой линии", как освобождали кубанские станицы Северскую, Ахтырскую, Абинскую, Небержаевскую, Крымскую и закрымские хутора Горшиный, Арнаутский, совхоз "Табак", как форсировали узенькие речушки, берега которых были усеяны трупами наших товарищей. Всего в несколько метров шириной были эти речушки, а нам за их преодоление пришлось платить дорогой ценой. Авиация врага действительно нещадно бомбила нас. Но не только она была нашей бедой. В феврале — марте на нас обрушился холодный, снежный и дождливый ветер "норд‑ост". Дороги, поля, склоны невысоких таманских гор превратились в жидкое, непроходимое месиво, маленькие ручейки — в бурные потоки. В этой грязи кони отказывались тянуть наши пушки. Мы тащили их на себе. Помню особенно одну ночь. Вечером мы свернули с размокшей дороги прямо в поле и завязли в жирной, плодородной каштановой кубанской грязи. Целую ночь мы брели, тащили на лямках орудия и вытаскивали из грязи выбившихся из сил лошадей. Вытащив орудие, мы возвращались за повозкой со снарядами. Перед утром остановились. Потом узнали, что пришли мы тогда в Гусеву балку. Там мы должны были стоять в резерве. Смысл этого стояния в резерве так нам и остался неизвестным. Наверное, это ведомо было только главным командирам. Может быть, об этом знал наш командующий 56‑й армией генерал Гречко. А мы не знали. Мы мокли и голодали. Главной нашей заботой было накормить лошадей. Только на вторые сутки стояния в Гусевой балке мы сообразили устроить что‑нибудь для себя — стали строить палатки из трофейных немецких косяков. Несколькими днями раньше, чем мы пришли в эту мокрую Гусеву балку, я из орудийного расчета был переведен в отделение разведки вместо выбывшего из строя по ранению Саши Героева. От старшины Лукина я получил героевского коня со скромным именем Неважный, клинок и перископ разведчика с ракетницей. Вместе с конем и боевым снаряжением артиллерийского разведчика я еще получил в наследство от Саши Героева его обязанности коновода у начальника артиллерии полка. Им теперь был наш комбат старший лейтенант Муратиков. А командиром батареи стал его бывший заместитель лейтенант Осипов.

Теперь моя жизнь принадлежала моему начальнику и всем его заботам, двум моим коням, моему и коню начальника. До Гусевой балки я имел бравый вид кавалериста. Через одно плечо за спиной у меня был кавалерийский карабин, а через другое — на ремне слева у пояса висел клинок. Теперь я всегда ездил со своим начальником на три метра позади него и должен был всегда поймать повод его коня, если всадник слезал с него. Я не таил тогда своей мальчишеской радости и очень жалел, что не видят меня мои одноклассницы.

Вслед за старшим лейтенантом Муратиковым я гордо рысил на своем Неважном и окрикивал своих друзей, если они попадались мне по дороге: "Эй, пехота, не пыли!" Не было у меня только шпор. Но я собирался их раздобыть. Эйфория гордой радости, однако, скоро поугасла. Происходило это по мере того, как приходило понимание и физические ощущения усиливавшейся нагрузки по новой службе. Да и кавалерийская езда требовала уменья. А пока оно не пришло, от нее оказалось много неудобств, особенно для того места, на котором человеку приходится сидеть. А в Гусевой балке и вовсе положение мое оказалось отчаянным. Полк наш прятался в мокрой, поросшей непроходимым, стелющимся, корявым и жестким дубом балке, как в засаде, для внезапного удара по врагу. Мой начальник, старший лейтенант Муратиков, целыми днями мотался по рекогносцировкам. Мотался за ним и я. На батарею возвращались до нитки мокрыми. Ребята устроили в это время партизанский костер. Нажгли огромное количество жара, а на него положили толстое бревно, которое, разогревшись, источало много тепла, а с ним вместе и едкого дыма. Тепло было всем доступно. Все жались к нему, а дым ел глаза так, что они начинали слезиться. Казалось, что от этих слез мы теряли зрение. Слезы заволакивали глаза так, что все виделось в тумане.

Однажды, воротясь на батарею, я увидел, что ребята наконец соорудили палатку, предварительно выкопав на два‑три штыка углубление. Под крышей палатки стало сухо и тепло. Сделали ребята в стенке выкопанной ямки и маленькую печурку и даже вывели из нее дымоход. Разожгли в ней костерок. Получилось что‑то вроде камина. Я вполз в палатку. Мне уступили место у камина. Удовольствию не было предела. Я стал согреваться и млеть. А в печурке, в котелке, на всю разведку варилась рисовая каша. Разомлев, я облокотился на печурку, а она под моим локтем рухнула, и котелок накрылся слоем земли. Случилась катастрофа. Разведка осталась без каши.

Сейчас этот эпизод вспоминается если не смешным, то, во всяком случае, забавным. А тогда мои товарищи готовы были съесть меня вместо каши. Я схватил котелок и побежал к бушующей речке. Наверное, тогда я был похож на золотоискателя, когда, наклонившись над ручьем, стал мыть рис. Что‑то у меня получилось, какую‑то часть земли мне удалось смыть. Мы эту кашу в конце концов доварили и съели вместе с землей. Все‑таки заснули мы в своей палатке в ту ночь сытыми. Мать сыра земля нас накормила. А утром была подана команда сворачивать лагерь.

Тогда за несколько дней стояния под дождем и снегом в Гусевой балке все мы ощутили не сознанием, а мокрыми и холодными, да и не сытыми желудками, что значит находиться в резерве. Мы не знали и не видали, чьей воле были подчинены, какое значение имело это стояние во всей обстановке на нашем фронте и что нас ждет впереди. Мы лишь предполагали и ждали, что вот‑вот прозвучит команда "Вперед!". И она прозвучала на следующее утро после моей катастрофы с кашей. Но идти нам пришлось не вперед, а назад. Потом мы узнали, что противник опередил намерения нашего командования и где‑то обошел какой‑то наш фланг. Нам была команда отходить назад за реку Абинку. Предстоял путь недалекого, километров на пятнадцать‑двадцать, отхода на наши старые позиции, но он закончился для меня другой катастрофой, гораздо более серьезной, чем все, что со мной происходило до этого.

* * *

По команде мы свернули наш лагерь и тронулись из неласковой Гусевой балки. К сожалению, в погожий день в ней побывать не пришлось. Наверное, она порадовала бы своей красотой. По ее склонам рос настоящий буковый лес, а выше него кудрявился колючий и непроходимый стелющийся дуб. Внизу по дну балки в те дни ревел водяной поток разбушевавшегося ручейка. В погожий день он, наверное, порадовал бы нас своим журчанием и холодной, чистой водой. Но всего этого не дано в те дни нам было увидеть и услышать. Мы уходили из балки мокрые, голодные и почти слепые от едкого дыма костров. Все еще сеял дождь, но ветер уже стих. Наше отделение разведки шло впереди батареи. Мы вели коней в поводу. Наш хозяйственный старшина приказал нам навьючить на них мешки с овсом, чтобы не перегружать повозки со снарядами. На грейдерную дорогу через вязкое, мокрое поле мы вышли, когда уже стемнело. Сзади нас все еще преодолевали плодородную грязь наши орудийные расчеты. Дождь к этому времени кончился, и наконец мы увидели на небе звезды. Стало даже подмораживать. Идти стало легче. Нам, разведчикам, приказано было идти самостоятельно до переправы через реку в станице Абинской. Там мы должны были встретить пост‑маяк, который указал бы нам дальнейшее направление движения. Ускорив ход по затвердевающей от морозца дороге, мы скоро догнали идущую перед нами 9‑ю стрелковую роту нашего полка. С нею мы и вошли в станицу Абинскую, подошли к мосту через речку Абинку. Она тоже продолжала еще бушевать, и несколько опор деревянного моста оказались разрушенными водой. Перед мостом собралась уже колонна автомашин, повозок и пехоты. Саперы ремонтировали разрушенный настил моста. В это время немцы начали обстреливать район переправы. Стоять на месте стало опасно. Но вдруг мы увидели, что наша стрелковая рота, обойдя колонну автомашин и повозок, пошла вперед по только что настланным доскам. Мы попробовали сделать то же самое. Командир послал меня за пехотой. Я взошел на настил и дал знак свистом моим товарищам, что идти можно. Мост я прошел удачно, но, уже сойдя с него на берег, я услышал и почувствовал сильный взрыв слева от меня. Неподалеку разорвался снаряд. Меня кинуло на коня, зашлепали осколки. Вот‑вот должен был упасть другой снаряд.

Мне надо было ложиться, но под ногами была грязь. Я уже к этому моменту было подсох и окунаться снова в грязную жижу не хотелось. Я не лег, а только присел. Последовал второй разрыв. Опять зашлепали осколки, но все мимо меня. Взрывов больше пока не было. Я встал и быстро отбежал от моста. Мои товарищи, наверное, оставались еще на той стороне. Но во время второго взрыва я услышал крик шедшего за мной Юры Щекина, тоже разведчика нашего отделения. Он звал своего друга Ивана Елшанова. Я остановился и стал их ожидать. Но никто за мной не шел. Вместо них вдруг со мной поравнялась лошадь. Я разглядел ее. Это была серая кобыла Юры Щекина. Она, наверное, во время обстрела вырвалась из рук хозяина. Подумав так, я успел поймать ее за повод и стал недалеко от моста ждать с двумя лошадьми своих товарищей. А их все нет. Не оказалось у моста и обещанного поста‑маяка, который должен был указать направление дальнейшего движения нашей батарее. Шедшая впереди меня 9‑я рота уже давно растворилась в темноте, а сзади меня в ней образовалась беззвучная пустота. Я вернулся к мосту, по‑прежнему там никого из наших не было. Саперы продолжали стучать топорами. Я прошел вправо от моста и влево от него. Но ни там, ни там ничего и никого не нашел. Покричал. Никто не отзывался. Тогда я принял решение догнать 9‑ю роту и двигаться с ней. Примерно через час уже за станицей мне удалось ее догнать. В колонне я нашел командира роты и доложил ему о себе и о том, что случилось. Он разрешил мне идти вместе с ротой. Так, с двумя лошадьми я и пошел в хвосте ротной колонны. А рота скоро свернула с дороги, пошла неровным полем, а потом начался подъем по невидимому склону высоты. И тут я почувствовал сильную боль в ногах. Болели стертые в кровь пятки. Незадолго до этого вместо изношенных сапог старшина выдал мне американские ботинки. Я был рад им. Они были новые, добротные, о толстыми подошвами. Я не обратил сразу внимания на то, что уж больно жесткой и узкой была у этих ботинок колодка. В ту роковую ночь эти ботиночки устроили мне тяжкое испытание.

Стараясь не отстать от быстро идущей роты, я с двумя лошадьми в поводу преодолевал невидимые канавы, спотыкался на буграх, натыкался на колючие кустарники. А ноги жгло нестерпимой болью. Наконец рота остановилась. Оказалось, что мы поднялись на высоту, с которой несколько дней назад ушли в сторону Гусевой балки. Здесь, на этой высоте, стоял тогда штаб нашего полка. А до нас там находился командный пункт румынской армии, против которой мы вели наступление. Вот сюда мы снова и вернулись после стояния в резерве в Гусевой балке. Командир 9‑й роты сказал мне, что рота пойдет дальше, а я могу остаться здесь и дождаться утра, чтобы узнать о местонахождении батареи. Я рад был этому. Ноги уже не шли. Рота исчезла в темноте, а я двинулся на мерцающий огонек костра. Оказалось, что его развели штабные писари нашего полка. Они вычерпывали воду из бывших румынских землянок, готовили их для своих начальников, которые сюда еще не прибыли. Я подошел к ним, оставив своих лошадей. Мой мерин по кличке Неважный всегда спокойно ожидал меня, когда я давал ему свободу. Я даже и подумать не мог, что сейчас он поступит иначе. Но рядом с ним в этот раз оказалась серая кобыла Юры Щекина. Пока я выяснял у писарей, когда прибудет наш штаб, серая вдруг повернулась и пошла от землянки. Сначала я не подумал, что кобыла вознамерилась на что‑то серьезное. Но она уходила в темноту. Тут я кинулся за ней. А она прибавила шагу. Спотыкаясь и превозмогая боль, я почти ее догнал и тут же увидел, что и мой Неважный стронулся за ней со своего места. Я все еще не понимал происходящего. Но мой мерин уже поравнялся с серой щекинской кобылой. Тогда я схватил его за хвост, пытаясь остановить. Потом, улучив момент, я попытался поймать и повод, выскочил сбоку и почти достиг цели, но вдруг споткнулся и упал. Пока я поднимался с земли, моя пара, побрякивая стременами, уходила в темноту. До самого гребня высоты я бежал за ними. Я уже не чувствовал боли. Пока лошади шли по гребню, я еще их видел на фоне лунного неба, но потом они скрылись за гребнем и совсем пропали из виду. Всю ночь я искал коней, но так их и не нашел. На рассвете возвратился к штабным землянкам. Они уже заселялись прибывшими сюда офицерами штаба. Теперь я понял, что коней я потерял, что меня ждет за это суровое наказание. Я потерял двух боевых коней с седлами, а в моих переметных сумах были еще перископ разведчика и ракетница. Вот так неожиданно и очень просто закончилась моя служба в конной артиллерийской разведке.

Так случилось, что у штабных землянок я встретился сразу с парторгом полка, бывшим нашим политруком первой роты, теперь уже майором Алексеем Даниловичем Букштыновым, который совсем недавно дал мне партийную рекомендацию для вступления в члены ВКП(б). А теперь, ранним утром, я неожиданно предстал перед ним растерянный и подавленный случившейся бедой. Я стал рассказывать свою ночную историю. Услышав совершенно неправдоподобный рассказ о неправдоподобной истории, иначе ее не назовешь, настолько она была нелепа и непредсказуема, мой бывший ротный политрук мне поверил и сказал совершенно неожиданные слова: "Костя, — сказал он мне, — иди в мою землянку и поспи". Я так и сделал. В землянке я сразу заснул и проспал часов до десяти. Проснулся и все сразу вспомнил. И снова все рассказал моей покровительнице Ирине Константиновне Зеленецкой. Она тогда уже служила в штабе инструктором политчасти полка. Выслушав меня, она поделилась со мной завтраком, а потом попросила сходить к ручью за водой. Я взял котелки, вышел из землянки и тут увидел подъезжавших к штабу полка начальника полковой артиллерии старшего лейтенанта Муратикова и командира нашей батареи лейтенанта Осипова. Они очень удивились, увидев меня здесь. Я доложил о своем необыкновенном приключении. Они хмуро выслушали. Комбат после этого приказал мне идти в станицу Абинскую, рассказав, где найти батарею. Теперь меня ждал не только суд, но и позор в глазах моих товарищей. Ведь я был тогда комсоргом батареи, кандидатом в члены ВКП(б).

От неминуемого суда меня спасли мои старые командиры, мой бывший комбат Петр Ильич Полушкин и бывший политрук Алексей Данилович Букштынов. Первый был теперь заместителем командира полка по строевой части, а второй — парторгом полка. Они поверили мне, пожалели меня по‑отцовски и защитили. Потом я узнал, что вопрос обо мне обсуждался в штабе. Мне рассказали после, что майор Полушкин поручился за мою честность и мои боевые качества. Тоже сделал и майор Букштынов. Суду Военного трибунала меня не предали. А основания для этого были, ведь я потерял боевое снаряжение и двух коней. На такой случай тогда действовал суровый приказ Главнокомандующего за номером 0169, именуемый по‑солдатски его же словами: "Государство — не бездонная бочка". Не миновать мне тогда было штрафной роты, не будь у меня таких защитников. Вечная память моему отцу — комбату, полковнику Полушкину, — он тогда взял на себя мой проступок и позор. Дай Бог здоровья и жизни моему первому отцу — комиссару Алексею Даниловичу Букштынову, ему теперь, когда я пишу эти невеселые и негероические воспоминания, перевалило за 95.

От суда меня спасли мои командиры. А от позора в глазах моих батарейцев я должен был спасаться сам. Но как я мог объяснить им нелепую случайность моей слабости? Как я мог снова заслужить их доверие? Об этом я думал, ковыляя на своих сбитых ногах по дороге от штаба полка в станицу Абинскую. Иду и вдруг слышу сзади недобрый ехидный голос: "Солдат, далеко идешь?" Я обернулся. Сзади меня ехал на сером коне командир нашего полка подполковник Сазонов. Был он на этом коне очень похож на Наполеона Бонапарта: сидел он на нем маленький и злой. Мой вид не развеселил его и не вызвал сочувствия. Я уверен, если бы не Петр Ильич Полушкин, упек бы он меня под трибунал. Я обернулся и сделал вид, что ранен, что иду в санчасть. Подполковник проскакал мимо меня в сторону станицы, а я наконец тоже доковылял до ее окраины и скоро нашел свою батарею. Там меня ждало самое страшное — здесь после возвращения командира батареи уже сложилась иная версия случившейся со мной беды.

Дело в том, что в ту злополучную ночь на переправе был ранен Юра Щекин. Поэтому‑то и оказалась без хозяина его лошадь. Когда я в темноте ночи искал пост‑маяк, мои товарищи оказывали ему помощь, а потом вспомнили про меня. Но меня около моста не оказалось. Сначала они подумали, что я оказался под первым разрывом снаряда, и считали, что меня уже нет в живых. Но когда от комбата они узнали о моих приключениях с двумя конями, то сразу решили, будто бы я от испуга под обстрелом убежал, не оказав помощи Юре Щекину. Все это они и высказали мне, как только я появился на батарее. Это уже звучало приговором. Мне было отказано и в доверии, и в сочувствии. Мой рассказ о том, как все происходило, они за правду не приняли. Особенно суров в обвинении меня в трусости был наш новый командир взвода младший лейтенант Коробка. Он прибыл в нашу батарею в Краснодаре, а до этого ускоренным курсом окончил офицерское училище. По гражданской профессии он был фотографом и перед войной работал фотокорреспондентом в журнале "Огонек". В боевых действиях до прибытия к нам он не участвовал, и когда ему пришлось командовать взводом, необходимого боевого опыта он еще совсем не имел, и сразу обнаружилась между нами большая разница. Его подчиненные знали и умели то, что он не знал и не умел. Неважный взводный из него получался. Он то пасовал перед ними, стараясь сойти за своего парня, то вдруг начинал демонстрировать свое офицерское преимущество, придираться по мелочам. У солдат его взвода непререкаемыми авторитетами были командиры орудий. Они и без него понимали свои задачи. Незадачливость взводного Коробки была замечена и всеми другими офицерами батареи и даже самим командиром нашей дивизии, генерал‑майором Пияшевым, когда он принимал наш полк в Краснодаре в состав своей дивизии. Полк был построен в каре на большом плацу располагавшегося здесь еще в мирное время военного училища. Генерал, обходя строй, знакомился с офицерами и личным составом. Когда очередь дошла до нашей батареи, вслед за ее командирами представился ему и наш взводный: "Командир второго огневого, — проговорил бывший фотокорреспондент, — младший лейтенант Коробка", — и неумело козырнул. Генерал удивленно поднял на него глаза и переспросил:

— Коробка?

— Так точно, — извиняясь, произнес младший лейтенант.

— А что, Коробка, — продолжал генерал, пристально глядя на взводного, — а на фронте вы были?

— Никак нет, — прозвучал вежливый ответ.

— И, значит, пороху еще не нюхали? — допытывался бывший герой обороны Тулы.

— Нет, не нюхал, — опять виновато ответствовал наш взводный.

— Ну ничего, понюхаешь, — успокоил генерал.

А в это время, как по заказу, в небе показались фашистские самолеты. Раздалась команда: "Воздух!" Строй полка рассыпался по траншеям, а на середине плаца осталось наше третье орудие и около него генерал Пияшев и растерявшийся Коробка. Дело в том, что наш ездовой Леша Артемов так резко рванул коней вправо, что сломался штырь, соединяющий орудие с передком. Ситуация создалась смешная и драматическая. Генерал стал кричать на Коробку, а тот никак не мог сообразить, что надо делать. Леша мчался на своих с одним передком по плацу, а около орудия звучал смачный генеральский мат — умел наш генерал это делать.

Выручил Мишка Курочкин: он что‑то нам крикнул, мы схватились за станины и бегом покатили орудие в укрытие.

После этого случая комбат, подавая команды на батарее, специально предусматривал особые отступления и разъяснения для младшего лейтенанта Коробки, в подчинении которого после моего бесславного окончания службы в конной разведке я оказался. Теперь ему представился случай показать на мне свое офицерское рвение. Это он жестоко обвинил меня в трусости. Слава Богу, ребята, мои товарищи, не разделили с ним этой оценки. Но тем не менее они долго не могли понять, как я мог потерять двух лошадей, как мог я тогда так быстро пропасть в ночной темноте? Они слушали мой рассказ и не верили. Не верил себе и я сам. Я никак не мог понять, как это все могло так глупо получиться. А я ведь еще оставался комсоргом батареи. Мой поступок, мою беду обсуждали на комсомольском собрании. Я ожидал исключения из рядов. Однако товарищи не только не исключили меня, но и оставили в комсоргах за старые заслуги. А выговор вынесли с приговором — искупить его иными достойными примерами. Я рад был такому исходу, но понимал, что долго еще буду доказывать ребятам, что я действительно не трус и уж вовсе не подлец.

А младший лейтенант Коробка однажды неожиданно заболел расстройством желудка и отбыл с батареи в санчасть. Оттуда он к нам так и не вернулся. Не буду возводить на него подозрений, но в госпиталь‑то он ушел в самый разгар боев на "Голубой линии".

История с потерянными лошадьми все‑таки получила продолжение через несколько дней. Я уже стал привыкать к их безвозвратной потере и даже начал успокаиваться, но однажды, после того как я залечил сбитые и потертые пятки, вызвал меня в свою землянку старший лейтенант Муратиков, начальник артиллерии полка. Там же находился и комбат Осипов. Я вошел, доложил по всей форме, а он меня по‑свойски спрашивает: "Ну что…, ты думаешь лошадей искать? Я что ли буду за них платить?"

А я стою и не знаю, что ему ответить. Ведь я думал, что все прошло и ушедшего не вернешь. Раскрыл рот, а старший лейтенант меня опередил: "Возьми у старшины двух коней из‑под повозки и вместе с Маратом Ляминым поезжайте, куда хотите, но без лошадей можете не возвращаться!" Я сказал: "Есть!" и вышел из землянки.

Старшина Лукин дал мне старого мерина Гаврюшу, а Марату — кобылку помоложе и постройнее. И мы поехали, "куда глаза глядят". Вдруг из‑за поворота навстречу нам вышел мой давний друг, мой бывший командир отделения и земляк старшина Филипп Кириллович Рябинин. Я знал, что совсем недавно он был назначен на должность заместителя командира первого батальона по тылу вместо погибшего лейтенанта А. И. Мельникова. Я рад был встретить старого друга, и он, увидев меня, обрадовался тоже. Оказалось, что он уже знал о моей беде и сразу же спросил меня, не может ли он чем‑либо помочь мне. А я возьми да и скажи: "Я еду искать коней. Помоги мне, Филипп Кириллович, выбрать правильную дорогу!" Дело в том, что встретились мы в том месте, где дорога расходилась в три стороны, как в сказке. Старшина вдруг веселым голосом сказал: "Я счастливый на руку, — и добавил, — поезжайте вот по этой". Мы попрощались, и я с моим напарником поехал влево. Фронтовую обстановку мы хорошо не знали и доверились удаче. Дорога шла лесом. Вообще‑то я не верил, что мы найдем лошадей, и чуда не ожидал. Ехали мы не меньше часа. И вдруг опять из‑за поворота, как в сказке, на лесной поляне увидели четырех коней. Три из них были стреножены, а один ходил свободно. Они спокойно щипали молодую зеленую траву. А неподалеку, ниже поляны, около ручья дымился костер. На все это мы смотрели молча, не выезжая из‑за кустов на поляну. Потом переглянулись и сразу поняли друг друга. Я слез с Гаврюши и, взяв два недоуздка, пополз к коням, расстреножил сначала одного — белого, крепенького низкорослого меринка, потом другого — гнедого и тихо‑тихо отвел их к Марату. Тот быстро привязал обоих к седлам. Я разохотился и пошел за третьим, вскорости так же тихо я и его привязал к своему седлу. Четвертого коня я трогать не стал, так как у него была сбита холка, и он был негоден для упряжки. Наконец, я вскочил в седло, и мы сразу ударили в галоп. Скачем по лесу, пригнувшись от веток, и вдруг я слышу сзади топот. Ну, думаю, попались. Кричу Марату: "Гони быстрей!", а топот сзади не прекращается. Поворачиваюсь и вижу: за нами скачет четвертая вороная кобыла со сбитой до крови холкой. Так галопом мы доскакали до той счастливой развилки, где встретились со старшиной Рябининым.

Через два дня я узнал, что Филипп Кириллович Рябинин погиб от бомбы, разорвавшейся на командном пункте первого батальона. Вечная ему память! Знал я, что на родине его, в Залегощи, еще жива была мать. Сам он был холост, а вот получила ли старуха‑мать печальную весть, не знаю. Не знаю и того, помнят ли сейчас на Орловщине, в Залегощи, Филиппа Кирилловича Рябинина. Я не забыл и не забуду.

Проскакали мы с Маратом дорогу лихо и быстро и скоро остановились перед землянкой старшего лейтенанта Муратикова. Даже не поглядев на трофей, я влетел в землянку и громко доложил: "Товарищ старший лейтенант! Я нашел лошадей". Сидевший в той же землянке комбат Осипов недоверчиво вскинулся на меня: "Каких лошадей?" и, выглянув из землянки, строго добавил: "Отведи их туда, где взял". Но старший лейтенант Муратиков остановил его рукой и сам вышел посмотреть. Посмотрел и сказал: "Годятся, молодцы!" Только тогда мы с Маратом увидели, что тавро на крупах коней были немецкие. И все равно мы и при этом сообразить не могли, что привели на батарею немецких "пленных" лошадей. А как нам это удалось сделать без шума — я и до сих пор понять не могу. Действительно, легкой рукой оказалась правая у старшины Рябинина. Батарейскому старшине нашему Лукину кони понравились. Особенно понравился крепыш‑меринок, его сразу определили коренным в орудийную упряжку вместо заболевшего гнедого. Пришлось только маскировать его от его бывших хозяев трофейными камуфлированными накидками. Наш ездовой Леша Артемов быстро приручил "немца" и называл его русским именем "Федя". На тавро у меринка была выжжена немецкая буква "F". Хорошим работягой оказался трофейный меринок Федя. Нашу пушку он вытаскивал из любых болот и трясин.

Так мы с Маратом Ляминым восполнили понесенную по моей вине конскую убыль на батарее, да и еще подарили двух коней нашей санчасти. Конями‑то я рассчитался со своими командирами. А перед товарищами — еще нет. Все еще оставалось впереди.

* * *

После отхода от Гусевой балки мы несколько дней стояли неподалеку от станицы Абинской. Заканчивался непогожий, с норд‑остами, дождливый, снежный и холодный март. А в апреле стало тепло и солнечно, прикубанские сопки зазеленели. Вокруг запахло настоящей чесночной колбасой: это в рост пошла черемша. Она источала такой запах, что он и ночью будил нас. С подвозом продуктов тогда дела обстояли сложно. Паек был скудным. Все время хотелось есть, а тут еще кругом разлился этот чесночный дурман. Мы, как стадо овец, бродили по склону сопки и прямо с корнем рвали нежные зеленые стебельки черемши и ели их до тошноты. Сытости съеденные стебельки не давали, и чем больше мы их ели, тем больше хотелось есть. До этого случая мне никогда не приходилось не только есть эту траву, но и видеть, как она растет. Когда‑то в детстве я читал в какой‑то книжке про путешественников на Дальнем Востоке и с тех пор считал, что черемша растет где‑то на забайкальских сопках, что древние племена удэге употребляли ее как лекарство от цинги. И только теперь на прикубанских сопках я узнал, что черемша — это всего лишь дикий чеснок. Может быть, знакомство состоялось вовремя, и черемша оказалась полезной мне и моим товарищам не столько как еда, не для сытости, сколько для профилактики весеннего авитаминоза. Может быть, она помогла мне тогда быстро пережить одолевшие, было, меня ячмени на глазах. Тогда это лекарство досталось нам бесплатно и в удовольствие и в наказание, возбуждая в нас дикий аппетит. К чесночному дурману очень хотелось добавить хоть корочку хлеба. А ее‑то в тот момент и не хватало. И кто бы из нас тогда, ползая по склонам сопки в поисках молодых стебельков черемши, мог подумать, что эта дикая травка станет дорогим деликатесом, одним из дорогих продуктов на современных городских рынках. Черемша‑то, наверное, и поныне густо зеленеет веснами на склонах кавказских сопок. Добыча этого товара не требует каких‑либо капитальных затрат на уборочные механизмы, кроме нехитрого ручного труда. Торговля этим товаром, по крайней мере, безубыточна. Торговцы "северо‑кавказской национальности" ничем не рискуют на рынке. А мы в ту весну сорок второго рисковали быть подстреленными немецкими снайперами или подорваться на заминированных склонах прикубанских сопок, вкусно дурманивших нас чесночным духом. Скоро, однако, этот рискованный искус сменился новыми запахами расцветших кубанских садов и лесов.

Мы снова двинулись навстречу врагу. В конце апреля на нашем направлении начались попытки прорыва "Голубой линии" немецкой обороны. Мы снова форсировали реку Абинку и по узким грунтовым дорогам, пересекая пологие, а иногда и крутые, поросшие лесом, склоны Таманских высот, двинулись в сторону знакомой Гусевой балки. Когда мы с гребня очередной высоты увидели ее внизу, у себя под ногами, то перед нами возникла совсем другая картина, чем в снежную мартовскую круговерть. Гусева балка расцветала розовыми, белыми, лиловыми лепестками цветов диких груш, яблонь, алычи, кизила и еще каких‑то незнакомых нам плодоносных деревьев. На дне балки журчала чистая безымянная речка. Помнится, эта прекрасная весенняя кубанская картина открылась нам ранним утром 1 мая 1943 года. Полк наш разворачивался в направлении станицы Небержаевской. Мы шли за первым батальоном. На спусках и подъемах мы, как всегда, поприотстали, но поприотстал от нас и наш собственный тыл. А надо было кормить коней. Имевшийся у ездовых запас был уже израсходован. Да и люди тоже хотели есть, но и для них корма тоже не было. Однако на наше счастье попалась нам здесь заблудившаяся походная кухня с кашеваром. Он был даже не из нашего полка. Каши, которую он сварил еще ночью, был полный котел, и повар боялся, что она вот‑вот скиснет. Мы предложили ему свою помощь и быстро опорожнили его котел. В этом нам помогли ребята из первого батальона. Они вышли на нас из леса. Это был взвод Володи Логинова моей бывшей первой роты. А за ним появился и взвод тоже давно знакомого Миши Котенко. Мы пригласили и их к чужому котлу щедрого повара.

Ребята рассказали нам, что в эту ночь они вышли из‑за линии фронта. Оказалось, что наши полковые командиры вспомнили свою тактику боевых групп в Подмосковье и решили попартизанить в кубанских лесных горах. Я рад был неожиданной встрече со своими товарищами по первой роте. Они все были возбуждены и не скрывали радости от успешно проведенной вылазки. Кашу мы съели быстро и разошлись со встреченными друзьями в разные стороны. С некоторыми из них я уже не встретился никогда. Вечером мы узнали, что в тот же день и Володя Логинов, и Миша Котенко были убиты. А нам до вечера была еще своя дорога, и кое‑кто из нас тоже до него не дошел.

Распрощавшись с товарищами, мы отъехали совсем недалеко. Наши передовые подразделения прошли здесь совсем недавно. Кругом еще шла стрельба. Нашим командирам обстановка показалась неясной. Они решили выслать вперед разведчиков, чтобы проверить дорогу, а самое главное — найти штаб комбата‑1. Мы еще не знали, что к этому времени комбат‑1 капитан Рогов был уже убит. Вместе с ним от одной бомбы погибли помначштаба батальона старший лейтенант Кузнецов и писарь батальона Полянский.

Разведка ушла, а мы остановились на краю леса. Впереди нас была большая поляна, на которой рос прекрасный клевер. Кони наши были не кормлены с прошлых суток. Но на поляну выезжать было опасно. Тогда командир батареи приказал нам осторожно выползти вперед и руками нарвать для коней этого прекрасного корма. Так мы и сделали. Кони скоро захрустели свежей, душистой и цветистой травой. Чтобы им было удобнее, мы отстегнули дышла. Очень скоро наши охапки растаяли на глазах. Мы снова выползли на клеверную поляну. А кто‑то из нас не выдержал, встал на четвереньки, а потом и вовсе поднялся во весь рост. Другие последовали дурному примеру. И вдруг на нас обрушился шквал минных разрывов. Мины налетели на нас неожиданно, с ужасным воем. Нас накрыл немецкий шестиствольный миномет: за истошный вой мин во время полета солдаты прозвали его "ишаком". Но существовало и другое прозвище этого страшного фашистского оружия. Наши же солдаты почему‑то нарекли его "Ванюшей". Какой‑то смысл в этом ласковом имени был. Раздался один залп разрывов. Нам сразу все стало ясно. Комбат, выругавшись на нас, скомандовал батарее: "Вперед!" Ездовые, не пристегнув дышла и почти цепляя ими за землю, ударили по лошадям и пустили их вскачь через клеверную поляну. Мы знали, что выйти из‑под минометного огня можно было броском или вперед или назад. Комбат скомандовал нам: "Вперед!" — и мы бежали, схватившись за щитки и станины орудий, а разрывы мин продолжались и справа, и слева, и сзади. Впереди меня бежал Мишка Курочкин. Я старался поспевать за ним и все смотрел почему‑то на висевший на его поясе плоский ранцевый котелок. И вдруг я увидел, что крышка котелка раскрылась, и из нее выскочил тряпичный сверток, в котором была завернута пачка листового табака. Накануне Мишка раздобыл где‑то этот дорогой трофей. Теперь он не видел, что теряет его.

Я все это видел, пытался что‑то крикнуть товарищу, но у меня ничего не получилось, как у парализованного, а Мишка не слышал, будто оглох. Вдруг сбоку что‑то крякнуло, а я вместо того чтобы упасть, дернулся к табаку, схватил его вместе с крышкой от котелка и распластался на земле, хотя осколки уже пролетели. Наконец, мы добежали до противоположного края поляны и буквально скатились по довольно крутому склону к подножию высоты. Сзади нас еще играл "Ванюша", но нам его подарки были уже не страшны. Через некоторое время мы пришли в себя и стали друг друга окликать. Наш орудийный расчет был без потерь. Потом обнаружилось, что третий орудийный расчет, которым командовал старший сержант Подопригора, куда‑то пропал. Комбат тогда приказал мне и Сократу Сотникову, тоже нашему бойцу‑артиллеристу, найти отбившееся орудие. Мы вылезли из спасшего нас овражка и осторожно выползли на край красивой, но роковой поляны. Справа от нас орудия Подопригоры быть не могло, так как оно мчалось тогда совсем по другую сторону. Сократу это запомнилось, и мы пошли по опушке влево, изредка и негромко выкрикивая фамилию командира расчета. И вдруг до нас донесся стон раненого. Мы кинулись на этот звук и скоро увидели в кустах Леонида Волкова, командира четвертого орудийного расчета. Его отсутствия там, где собралась вся батарея, почему‑то никто не заметил. Мы его обнаружили случайно. Положение нашего товарища оказалось тяжелым. Осколком ему оторвало правую руку выше локтя, а ниже, под ребрами, как ножом был распорот бок, да так, что через широкий разрез виднелись внутренности брюшины. Увидев впервые такое так близко, я растерялся. Я не знал, что в этом случае надо предпринять, чем я могу помочь моему товарищу. Мы с Леонидом Волковым в один день пришли в наш полк и в первый батальон на Селезневку. Мы были в нем в одном взводе, но в батарею, правда, он попал раньше меня, еще по пути из Москвы в Астрахань. Совсем недавно он был назначен командиром четвертого орудия. Я знал, что Леонид родом был из подмосковного города Дмитрова. Всего несколько минут назад мы с ним вместе рвали на поляне клевер для наших коней. Теперь же его правая рука болталась на ниточках сухожилий, а правый бок зиял широким и глубоким — до брюшины — разрезом. Быстрее в себя пришел Сократ. Он сказал, что сначала надо сделать жгут на предплечье. Оно кровоточило. Потом мы стали думать, как наложить повязку. Рука‑то болталась на сухожилиях. Мы пытались соединить ее с предплечьем. Но тут в сознанье пришел Леонид и попросил нас перерезать сухожилия и поскорее забинтовать кровоточащую культю. За это дело взялся Сократ. У него еще с партизанских времен был большой складной нож. Мы быстро разожгли сухую листву, и над ней мой напарник огнем продезинфицировал свой нож, а затем перерезал сухожилия. В нашем распоряжении были три индивидуальных пакета. Их не хватило, чтобы забинтовать распоротый бок. Но тут вдруг из‑за кустов неожиданно показался наш парторг сержант Куявский. Он тоже отбился от батареи и обрадовался, увидев нас. Сократ потребовал у него индивидуальный пакет. Но тот не сразу нам его отдал, заявив, что он может понадобиться и ему самому. Тогда мой напарник бесцеремонно вытащил пакет из кармана его гимнастерки. Мы приказали Куявскому идти к батарее и принести носилки, а сами продолжали перевязывать товарища. Он тихо стонал, но был в сознании. Скоро к нам подошли наши ребята с носилками, и мы понесли раненого товарища к месту, где после обстрела уже были собраны другие раненые и убитые. Среди них были две раненые девушки‑связистки. Одна из них была донага раздета. Ее никак нельзя было перевязать. Все ее тело было в осколках и кровоточило. А другая была ранена в ногу. Осколок угодил ей в правый голеностоп, над пяткой. Перевязывать ее пришлось мне. Девушка плакала не столько от боли, сколько от сознания того, что теперь она будет хромать. Я утешал ее, говоря, что рана не такая уж опасная, что порванные сухожилия срастутся, что все будет хорошо. Девушка, а она была старшим сержантом, попросила меня — чтобы бинт не присох к обнаженным мышцам — положить на рану кусок от бумажной противоипритной накидки. Было такое у нас средство индивидуальной защиты вместе с противогазом на случай газовой атаки. Мы свои противогазы давно выбросили, а у раненой связистки он сохранился. Я выполнил ее просьбу.

На счастье раненых, мы обнаружили неподалеку совершенно непонятно как оказавшийся здесь грузовичок‑полуторку с живым шофером. На эту полуторку мы и погрузили нашего Леонида вместе с двумя девушками и распрощались с ними. С тех пор Леонида Волкова я не встречал. Кто‑то из наших однополчан, однако, рассказывал, что видел его уже после войны в Москве. Врачам удалось спасти его жизнь. Но к нам в Малый Ивановский переулок в Дни Победы он никогда не приходил. Жив ли он сейчас, я не знаю. А вот одну из раненых связисток мне повидать удалось. Она была родом из Грозного и вместе с другими своими подругами‑комсомолками добровольно летом 1942 года пришла к нам в полк. После войны нам удалось установить связь с некоторыми из них, оставшихся в живых. Они стали приезжать в Москву на торжества в Дни Победы. Однажды приехала и моя знакомая незнакомка. Я ведь тогда, перевязывая ей ногу, не спросил, как ее зовут. Узнать ее сразу в образе уже пожилой женщины я не мог. Но, предполагая, что это могла быть она — та самая раненая связистка, старший сержант — я начал рассказывать ей тот далекий случай. А это действительно была она, та самая. К моей запоздалой радости, она не очень‑то уж и сильно хромала. Может быть, этому помогла и моя повязка? И жизнь у моей "пациентки" сложилась нормально: после войны она закончила пединститут, вышла замуж, родила двоих детей и была уже бабушкой.

А тогдашняя история, кроме описанных фактов, имела еще один результат. Убегая из‑под минометного обстрела, мы настолько быстро рванули вперед, что не заметили, как вдруг догнали свой первый батальон. Комбат‑1, старший лейтенант Московец, поставил нам задачу взять под свой контроль дорогу, вид на которую открылся нам после недолгого пути на гребень очередной высоты. Лучше позиции и быть не могло. Кусок шоссе между Новороссийском и Геленджиком был у нас как на ладони. Справа от нас была полоса наступления второго батальона, и через некоторое время мой взвод был передан в распоряжение его командира.

Но до этого имел место еще один эпизод, который я, пожалуй, тоже опишу. Он тоже был из серии фронтовых будней. В тот день после случая на клеверном поле позицию мы выбрали хорошую, удобную. С нее мы вели прицельную стрельбу и часто попадали в цель. Но однажды мимо нас прошло штабное полковое начальство и решило, что нам следовало бы сменить позицию и выдвинуться на другую сторону шоссе. Приказ был категорическим, но чтобы его выполнить, нам нужно было спустить пушки по очень крутому склону. Задача была сложная, а ночь была коротка. На виду у немцев мы сделать этого не могли. Ночью на веревках, по‑суворовски, мы спускали с горы свои пушки, зарядные ящики и снаряды. Сейчас я даже не могу припомнить в деталях, как нам удалось спустить коней. Всем этим руководил расторопный и башковитый старшина батареи Лукин, Но ночи на все нам не хватило. Когда после спуска мы выехали из‑за поворота против шоссе, немцы нас обнаружили и открыли огонь. Следом за нами шла минометная батарея. Они свой груз везли вьюками на ишаках. И эта ишачная команда, как в комедийном фильме, вдруг заголосила на всю округу. Наши расчеты быстро укрылись за пригорком. Двигаться вперед было бессмысленно. Надо было ждать ночи. Нам теперь невозможно было возвратиться на старые позиции. А командир первого орудия Черкашин, оставшись один на открытом месте, кричал: "Первое орудие! К бою!" Он повторял свою команду много раз. А орудия его при нем не было, да и сам он не знал, по каким целям надо было стрелять.

Назад: Из десятого класса добровольцем в истребительный мотострелковый полк
Дальше: Из‑под Новороссийска — в Москву к генералу Пияшеву