Поколения, с которыми меня связывает и моя память, и моя собственная жизнь, всегда жили в предчувствии неизбежной войны. И не было у нас никогда никакой надежды на мир, и не уповали мы на возможность предотвращения войны, хотя правительство наше предпринимало активные шаги к этому. Время у поколений разнилось только степенью предчувствия ее непосредственной опасности. Каждую осень в наших деревнях и городских окраинах голосили матери, провожая своих наголо стриженных сыновей в Красную Армию. Ревели надрывно гармошки, лихо и обреченно пели и плясали хмельные парни, покидая отчий дом. Ватага подростков провожала их на сборные пункты, предчувствуя скорую и свою разлуку, и свой "последний нонешний денечек". Песню эту провожальную я запомнил с детских лет:
Последний нонешний денечек
Гуляю с вами я, друзья,
А завтра рано, чем светочек,
Заплачет вся моя семья.
Под нее провожали обоих моих братьев. В 1935 на действительную ушел Николай. А в 1937, не дождавшись его возвращения, в тот же Белорусский Краснознаменный военный округ отправился служить и Александр. И оба раза, как и все матери, голосила моя Мама, предчувствуя самые невероятные неожиданности. Все тридцатые годы были наполнены мрачным ожиданием неизбежной войны. И все мы, и родители, и дети знали точно, что воевать нам придется и с фашистской Германией и с вероломной самурайской Японией.
Но все же братьям удалось отслужить свой срок действительной службы до того, как началась наша страдная и Великая война. Они вернулись домой офицерами запаса и еще успели вместе с Отцом построить дом в поселке Дружба близ города Мытищи, на краю сказочной подмосковной Лосиноостровской тайги. Теперь вся наша немалая, в шесть человек, семья наконец получила возможность по‑человечески благоустроить свою жизнь в просторных и светлых собственных хоромах. Правда, на их постройку были истрачены все накопленные сбережения. Пришлось родителям влезть в долги. Дом был построен в 1939 году. Но предстояло еще вложить немало средств и труда, чтобы обеспечить в нем необходимый минимум удобств. У всех у нас была уверенность в том, что потихоньку, по мере возможности, все это будет сделано. Материально жизнь в ту предгрозовую пору у людей стала налаживаться к лучшему. После долгих лихолетий нужды в страну стал приходить достаток. Люди обретали уверенность в завтрашнем дне и надеялись на лучшее будущее для своих детей. Я это чувствовал по настроению своих родителей и по своим собственным ощущениям перемен к лучшему, и по настроению своих товарищей. Мы уже начинали строить свои планы наступающего будущего.
В нашем доме по доброму взаимному согласию поселилась и семья нашего дяди, брата моего Отца — Федота Ивановича. С 1939 года все мы зажили в нем одной семьей. Не буду утверждать, что жизнь эта была абсолютно бесконфликтной между моей Мамой и женой дяди Федота — Анной Васильевной. Но у меня в ту пору сложился тесный и не только братский, но и дружеский союз с моим двоюродным братом Борисом. Тут‑то уж я могу твердо сказать — дружба наша была искренней и верной. Мы были почти ровесниками, учились в одинаковых классах, хотя и в разных школах, и интересы наши были близки, и забавы одинаковы. В нашем распоряжении был таежный подмосковный лес, грибы, лыжи, коньки, велосипед, футбол и хоккей. Еще Борис был скор на всякие придумки и мастеровит на многие нехитрые изобретения и увлекал в них меня. Однако окончательно наша семья всем составом в 1939 году из Москвы в построенный дом в Подмосковье еще не выехала.
Дом все еще не был приспособлен к зимним условиям. Летом этого же года женился старший брат, и в нашей девятнадцатиметровой комнате появился седьмой член семьи, его жена Полина. Это заставило родителей поторопиться с переездом из московской квартиры в еще недостроенный дом. И зимой с 1940 на 1941 год они уже окончательно поселились в своем доме. Там же стали жить и наши молодожены. В 1940 году у них родилась дочь. Мы же, младшие члены семьи, — брат Александр, сестра Антонина и я продолжали оставаться на старом месте жительства, сохраняя за собой право на владение им и московскую прописку. Фактически же жизнь нашей семьи перед войной переместилась в ближнее Подмосковье. Предвоенные перемены, однако, в нашей семье этим не ограничились. В начале 1941 года по партийному назначению наш старший брат Николай уехал в длительную командировку в город Комсомольск‑на‑Амуре. Там он стал работать на строительстве большого завода оборонного назначения. Проводы его в дальнюю дорогу были невеселые, с каким‑то тревожным предчувствием. У Отца тогда возникли осложнения на работе и ему пришлось оставить свой невеликий руководящий пост в торговой точке на Красной Пресне. Его партнеры, в том числе и его родной племянник Георгий Александрович, оказались под судом за растрату. Отцу пришлось перейти на другую работу ближе к дому. Тревожно стало как‑то в нашем доме. Мама очень плакала, провожая надолго старшего сына на Дальний Восток. Переживали мы все тогда и печальную судьбу нашего двоюродного брата Георгия и его семьи. Впервые я тогда ощутил незнакомое до того чувство тревожной растерянности и какой‑то надвигающейся беды. Семья наша в то время оказалась в довольно стесненном материальном положении. Строительство дома истощило все наши скромные накопления. Практически в то время семья наша жила за счет заработка брата Александра. Он был тогда холост, работал инженером‑строителем в системе Главвоенстроя и зарплату получал скромную. В моих планах стали появляться мысли о завершении учебы и устройстве на работу. Сестра наша в это время была студенткой Московского городского педагогического института имени В. В. Потемкина, училась на факультете русского языка и литературы.
Сложившиеся материальные обстоятельства заставили родителей на лето сдать наш недостроенный дом в аренду под детский сад. Так мечтам о благоустроенных жилищных условиях не суждено было сбыться. Пришлось тогда уже двум семьям в летние месяцы ютиться в маленьком домике‑времянке. И тем не менее жили мы тогда, как говорится, в тесноте, но не в обиде. К тому же очень скоро жизнь по другим причинам разрядила создавшееся переуплотнение в нашей большой семье. 20 июня 1941 года мы проводили на Дальний Восток нашу невестку Полину с годовалой дочкой Лидой к их мужу и отцу — нашему старшему брату Николаю. А ранним утром 22 дня того же месяца началась война, и очень скоро в нашем новом доме стало еще свободней.
* * *
В то воскресное утро, нагулявшись накануне до рассветных петухов с девушками, нянями из детского сада, я со своими двоюродными братьями Борисом и Леонидом крепко спал на чердаке нашего маленького домика‑времянки. Разбудил нас истошный крик моей Мамы, вернувшейся с рынка. Только слово "война" в нем можно было разобрать. А за ней враз заголосили и запричитали все женщины в нашем и соседних домах, все матери, жены, сестры и дети, чьи сыновья, мужья, отцы и братья должны были в тот же день стать солдатами войны, а их самих ждала теперь вдовья и сиротская участь.
У наших соседей Ивановых двое сыновей уже служили в Красной Армии и уже в это утро приняли на себя первый удар фашистов. На западной границе служил Михаил Иванов, от которого с фронта так и не пришло ни одного письма. А на южной границе, в Молдавии, служил их второй сын Николай. Осенью сорок первого он на несколько дней сумел забежать домой. Сюда, в Подмосковье, этот пограничник отступал через всю страну все лето. Он показал нам тогда несколько пробитых осколком снаряда патронов из своего патронташа. Они спасли ему жизнь. Через два дня его проводили под Тулу. Домой Николай больше не вернулся. Погиб он в сорок третьем на Кубани. В сорок втором осенью на фронт ушел третий Иванов, мой одногодок Лешка. Ему удалось вернуться домой из Берлина после Победы. Но потом он не дожил и до сорока лет.
Через три месяца после начала войны проводила своего мужа Василия Сергеевича Варенова его жена Мария Павловна. В свой последний день хозяин успел привезти на грузовике своей будущей вдове и сиротам несколько мешков картошки и капусты. На этом же грузовике он и уехал на войну.
Я хорошо помню этот эпизод. Торопясь, Василий Сергеевич бегом носил мешки. Потом, разгрузив машину, он вспрыгнул в кузов, стукнул по кабине кулаком. Машина прыгнула с места и понеслась по нашей неровной Второй Парковой. А у калитки долго стояла Мария Павловна с совсем недавно родившейся младшей дочкой Аллой. А у ее ног к юбке прижались старшие Люся и Гена. Василий Сергеевич стоял в кузове и все махал им прощально рукой, пока грузовик не исчез за поворотом. Писем от него тоже не пришло. Не знаю, хватило ли на первую зиму его семье картошки и капусты, но знаю, что Мария Павловна вырастила своих детей, дала им образование и дождалась внуков. А дети с того прощального дня так и не могут вспомнить лица своего отца.
Мужики с нашей Второй Парковой все уходили и уходили. В октябре мы проводили Кольку Корзелева, нашего друга по футболу. Он был постарше нас с Борисом, и его со слезами провожала возлюбленная, симпатичная девушка Аня. Не суждено ей было стать его женой. С войны‑то он вернулся, но спустя несколько лет после нее. Видно, за какие‑то грехи, а может быть за плен, пришлось ему задержаться за колючей проволокой. Пришел Николай нелюдимым, молчаливым, совсем неразговорчивым человеком. Его Аня давно уже была замужем, а со мной он встреч избегал. Исчез он потом куда‑то вместе со своими родителями. А дом Корзелевых до сих пор стоит через два от нас. Только я и мои братья до сих пор называем этот старый дом именами довоенных владельцев.
* * *
Из нашей семьи первым ушел на войну мой брат Александр. Он был офицером в запасе, и за несколько месяцев до начала войны военкомат выдал ему предписание в случае объявления всеобщей мобилизации в трехдневный срок явиться по указанному адресу для прохождения службы. В последнюю предвоенную субботу брат с друзьями где‑то гулял на вечеринке. Домой он возвращался под утро и по пути услышал сообщение о начавшейся уже войне. А Мама уже собирала его в дорогу. Меня на велосипеде послали на станцию Перловская в магазин купить для него рюкзак. В понедельник, 23 июня, мы поехали его провожать в Москву по указанному в мобпредписании адресу. Помню, что нам следовало в районе Таганки на Большой Коммунистической улице найти автобазу, которая в условиях войны должна была развернуться в отдельный автобатальон. Улицу мы нашли быстро, но пройдя ее два раза из конца в конец, автобазы так и не нашли. Встретился нам небольшой гараж, но его заведующий и сторож полномочий на формирование автобатальона не имели. Так мы вернулись назад. По дороге домой заехали в Мытищинский горвоенкомат. Там у брата забрали военный билет с мобпредписанием и приказали оставаться дома до особого распоряжения. Оно пришло 4 июля уже после выступления И. В. Сталина по радио с обращением к народу. А война уже катила свои колеса по Белоруссии и Украине, и фашистские самолеты ежедневно налетали на Москву.
Второй раз мы с Отцом поехали провожать нашего Сашу 6 июля. Ему назначено было явиться в распоряжение командования какой‑то части в городе Волоколамске. Мы могли проводить его до Рижского вокзала. Наше прощание состоялось в кафе "Рига" около вокзала на Первой Мещанской улице. Мы сидели за столиком. Брат и Отец выпили по разгонной. Мы говорили друг другу какие‑то слова. Мне очень хотелось сказать брату что‑то особенное, я не сомневался тогда в скором победоносном исходе войны. И думал, что мне в ней участвовать не придется, поэтому мне очень хотелось, чтобы брат обязательно отличился в бою и получил бы награду.
Об этом я и старался сказать ему. А Отец наш печально молчал. Он‑то, наверное, думал о другом. За окном кафе вдруг заиграл оркестр. По улице нестройно шли батальоны московского ополчения. Их не геройский вид удручал. Шли ополченцы нестройными рядами, обмундированы они были плохо. Мне даже один из бойцов помнится до сих пор. Взгляд мой тогда выхватил его из рядов. Он был худ и высок. На стриженой голове неуклюже на ушах висела пилотка, а на носу — очки в толстой роговой оправе. А на длинных и тощих ногах были неумело намотаны обмотки. Все пели за оркестром:
Эх, бей, винтовка,
Метко, ловко…
А мой ополченец не пел и винтовку образца 1891/1934 года с длинным штыком он нес на ремне неумело. Подсумок на поясном ремне и патронташ через плечо были пусты. Тощий вещевой мешок за спиной тоже был небогат припасами. Батальоны, видимо, шли на погрузку. Их провожали женщины и дети.
Подходило время к отходу нашего поезда на Волоколамск, и мы тоже невесело вслед за ушедшими батальонами пошли на вокзал. У вагона брат встретил каких‑то знакомых, и мы попрощались, чтобы не мешать знакомиться однополчанам. Поезд ушел в Волоколамск по расписанию. А недели через две Александр прислал нам с оказией записку, что он со своей частью находится совсем недалеко от дома, где‑то в районе города Щелково. Товарищ, принесший нам записку, рассказал, как их можно найти, и мы на другой день с Борисом отправились без промедления с мамиными гостинцами искать брата. Оказалось, что он попал служить в авиационную часть, охраняющую небо Москвы. Итак, в автобатальон брат не попал, но зато был назначен командиром автовзвода в батальоне аэродромного обслуживания в части истребительной авиации МПВО. В этом чине мы увидели его, разыскав полевой аэродром за рекой Клязьмой около деревни Хомутово Щелковского района. В июле и августе я каждую неделю ездил к нему с мамиными гостинцами. Ближе к осени авиадивизия, в которой служил брат, перебазировалась в район Егорьевска. Встречи с братом теперь стеши реже. Начиналась оборона Москвы. Немецкие пушки уже были слышны в ее пригородах. А брат в это время был переведен на должность адъютанта (т. е. начштаба) эскадрильи истребителей. Всю войну затем он прослужил на разных штабных и офицерских должностях в авиационном полку и дивизии Московской противовоздушной обороны.
* * *
Брат Александр всегда был мной особо уважаем. Его мнение и пример в жизни для меня были очень важны. Поэтому, оказавшись в необычной обстановке первых месяцев войны, я ездил к нему не только для того, чтобы отвезти мамины гостинцы, но и чтобы посоветоваться, как мне поступить, какую дорогу выбрать. Я хотел пойти на фронт. Но брат твердо посоветовал мне продолжать учебу. Я его послушал, но учиться в сентябре было негде. Московские школы тогда учебный год не начали. Два месяца мы с двоюродными братьями Борисом и Леонидом работали электромонтерами в научно‑исследовательском дезинфекционном институте, в который нас устроила работавшая в нем их мать. А в сентябре, собравшись, наконец, в школу, в десятый класс, мы с Шуркой Шишовым и другими одноклассниками оказались на трудовом фронте за Серпуховом, в Высокиничском районе. С трудфронта мы вернулись 10 октября. Теперь уже школы в Москве опять наглухо закрылись, а в пригороде они работали. Следуя совету брата, я перешел в Мытищинскую школу № 5, находящуюся около станции Перловская. Теперь с новыми товарищами я по утрам бегал туда. А Мытищи и его окрестности стали тогда уже прифронтовой зоной. Уже слышался здесь гул недалекой канонады. Шел ноябрь месяц. Мой брат Борис уже вызывался в военкомат и ждал повестки. Однако до того, как уйти в армию, он вслед за отступившими немецкими войсками успел побывать в городе Истра на очистке окрестных полей от трупов и остатков оружейного металла. А я в это время ходил на занятия в школу. Но однажды всем ребятам‑комсомольцам из нашего класса объявили приказ явиться в Мытищинский городской комитет комсомола. Мы пошли туда втроем — я, Наум Бондарев и Николай Куракин. Дело было уже под вечер. Мы пришли в приемную к первому секретарю Давыдову. Там уже сидели ребята из Лосинки. Сидим мы в приемной и ни о чем не ведаем. Зачем позвали? Тут выходит из кабинета секретаря паренек из Лосиноостровской школы. Мы потом с ним вместе отслужили все наши восемь с половиной лет. Звали его Донатом Кокуриным. Спрашиваем: "Зачем позвали?" А он, улыбаясь, говорит: "Предлагают добровольцем записаться на фронт". "Ну а ты что ответил?" — спрашиваем мы у нашего нового знакомого. А он, опять улыбаясь, говорит: "Ну и вы, я думаю, тоже не откажетесь". Тут нас и позвали в кабинет. Но вошли в него мы только вдвоем с Наумом Бондаревым. А Коля Куракин незаметно от нас отстал. После войны, уже будучи студентом третьего курса исторического факультета МГУ, я вдруг встретил его в коридоре ректората. Он тогда уже заканчивал аспирантуру нашего экономического факультета. А до этого успел закончить институт внешней торговли. Мы же с Наумом с того вечера в Мытищинском горкоме комсомола восемь с половиной лет не снимали солдатских сапог. Вошли мы тогда к секретарю, товарищу Давыдову, и встали перед ним во весь рост. Нам тогда еще не было полных семнадцати. Но и секретарю Мытищинского комсомола тогда, наверное, было не больше двадцати. А разговор он уже научился вести назидательно, по‑учительски. Спросил нас, как мы учимся, что собираемся делать. А мы ответили, что вот, пока учимся, а как кончим десятый класс, то придет время идти на войну. И тогда он вдруг сказал, а как мы смотрим на то, чтобы теперь добровольцами вступить в формируемый Московским комитетом комсомола комсомольский танковый полк.
К такому вопросы мы были готовы. Как только началась война, я и мои друзья стали ходить по призывным пунктам. Но нас оттуда прогоняли, как недорослей, и мы постепенно привыкли осознавать, что наше время к тому еще не пришло. Однако в этот вечер в горкоме мы так поставленного вопроса не ожидали. Оторопев от неожиданности, мы растерянно в один голос спросили: "А когда надо идти?"
А товарищ Давыдов коротко ответил: "Завтра". Мне и теперь помнится, что и я и мой новый друг Наум Бондарев испугались этого слова. Но, услышав слово "завтра", мы не посмели сказать "нет". Вместо него сказали, что, если товарищ секретарь считает нас пригодными по нашему возрасту, то мы готовы стать добровольцами. Товарищ Давыдов встал из‑за стола, подошел к нам, похлопал нас дружески по плечу и сказал фразу, которую я запомнил: "Молодцы! Ведь если не мы, то кто же тогда защитит страну?" В заключение беседы он сказал, что завтра нам следует прийти сюда, в горком, а отсюда вся группа мытищинских добровольцев поедет в МК и МГК ВЛКСМ. Мы вышли из кабинета секретаря, и больше я его никогда в жизни не видел. Лишь после войны я случайно узнал, что сам товарищ Давыдов на войну не попал, что был он назначен на руководящую работу в Константиновский район, работал секретарем РК ВЛКСМ или председателем райисполкома, а потом до выхода на пенсию — директором Константиновского совхоза. Нас же он напутствовал в другую дорогу на целых восемь с лишним лет.
Вышли мы с Наумом из горкома и из Мытищ пошли пешком в нашу Перловку. По дороге Наум вспомнил, что утром девчонки из нашего класса приглашали его, кажется, на день рождения к Тоне Сурковой. Она жила в нашем поселке "Дружба". Он предложил и мне пойти с ним. Я тогда еще не успел хорошо познакомиться с моими Перловскими одноклассниками и не сразу принял его предложение. Но Наум сказал вдруг, что ведь, может быть, это будет наш последний вечер с друзьями. И я согласился. Мы шли открытым полем напрямик к нашему дачному поселку. Ветер со снегом дул нам навстречу. Шли молча, впервые осознав, что возврата уже к прошлому нет, а что нас ждет завтра — мы не знали.
Дом Тони Сурковой стоял на краю поселка, в Стахановском переулке. В окнах было темно из‑за светомаскировки. А на пороге террасы через дверь мы услышали голоса и звуки патефонной музыки. Из открытых дверей мы увидели танцующие под эту музыку пары. В большой комнате с красным шелковым низко повешенным абажуром стоял сизый табачный дым. Вокруг абажура колыхались танцующие пары. Все девчата и ребята были из школы. Но не всех я еще успел узнать. Здесь, кроме хозяйки Тони, были Ира Рогачева, Валя Коншина, Валя Маликова, Вера Абрамова. А из ребят я знал только соседа Тони по улице Ефима. Силюсь вспомнить его фамилию и никак не вспомню. Был здесь и Семен Минкович, наш школьный комсорг, который на следующий день из Мытищинского горкома должен был везти нас в Москву. И еще был здесь Вадим Дейнеко, высокий красивый парень. Тут же выяснилось, что и он был в горкоме и тоже дал согласие добровольно пойти в танкисты. Нас с Наумом встретили дружными приветственными возгласами, а когда узнали наши новости и откуда мы пришли, то девчата, как мне показалось, окружили нас особым прощальным вниманием. Мне было неловко в этой незнакомой, но вдруг так сочувственно встретившей меня компании. Пожалуй, до этого случайного прощального вечера я никогда не испытывал к себе такого необычного девичьего отношения со стороны даже более знакомых мне московских одноклассниц. Со мной прощались, меня жалели, ко мне ласково прижимались в ритме танго девочки, которых я считал взрослее себя, и мне было неловко от их неожиданной девичьей теплоты и доверчивости. Мне приятно было ощущать впервые в жизни эту девичью ласку, но вдруг я почему‑то заторопился домой и скоро ушел, кое‑как попрощавшись с девочками. С Наумом мы договорились, что завтра с ним встретимся в горкоме. Я ушел от своих одноклассниц в тот вечер навсегда. Когда кончилась война, они все уже были женами других незнакомых мне мужчин. Они уже как‑то были устроены в жизни, успели окончить институты. А мне предстояло новую жизнь начинать сначала, и дороги наши уже нигде не перекрещивались, кроме мимолетной романтической истории с Ирой Рогачевой, подарившей мне в тот прощальный вечер свою фотографию с надписью: "Если дорог оригинал, то не теряй копию". Эту карточку с банальной девичьей надписью я хранил в своей гимнастерке. После победы, точнее в день после Парада Победы я встретил Иру в доме у той же Тони Сурковой случайно. Она тогда была уже мужней женой и выглядела весьма привлекательной женщиной. Оказалось, что муж ее в это время оказался осужденным за какой‑то проступок, и Ира считала себя свободной от обязательств к нему. Потом я провожал ее домой. После этого мы некоторое время продолжали встречаться, но романа не вышло. Я еще оставался солдатом и никак не подходил под определившиеся критерии уже опытной молодой женщины. Через некоторое время она вышла замуж за нашего одноклассника Лбова, который стал тогда одним из первых наших физиков‑атомщиков. Ира нашла себе более интересную партию. Но меня это нисколько не задело. Свое послевоенное знакомство с ней я не связывал ни с какими намерениями. Но фотографию ее я все еще хранил. И однажды встретившись случайно в электричке с памятью об оригинале я возвратил "копию", расстрогав мою бывшую одноклассницу своей неожиданной для нее мальчишеской верностью. С тех пор с женой атомщика Лбова, как и с ним самим, я никогда не встречался.
* * *
В тот прощальный зимний вечер в конце декабря 1941 года от своих школьных друзей я с впервые осознанной настоящей тревогой шел к своему дому и никак не мог придумать себе первой фразы, которую я скажу моей Маме и Отцу о принятом мною решении. Все наши в тот вечер были дома. Мама встретила меня с упреком. Время было уже за десять. Спросила, где я так долго шлялся. Я сказал, что был в Мытищах, в горкоме комсомола, что шел оттуда пешком и что мне завтра снова туда надо идти, и что завтра я ухожу в Красную Армию. Мама не поняла моей последней фразы и отреагировала на нее без тревоги: "Молчи, дурак!" — сказала она мне сердито. А я ей опять говорю, что мне завтра надо быть рано в Мытищах, в горкоме, и чтобы она меня пораньше разбудила. Так тогда и никто не воспринял серьезно моих слов об уходе на войну. Тогда я позвал к себе Бориса. Мы вышли с ним на улицу, и я рассказал ему все. А потом предложил ему пойти вместе со мной. Но он тогда имел на руках предписание из райвоенкомата о призыве по особому распоряжению. Он со дня на день ждал своего призыва.
Мы потоптались еще на улице немного и вернулись в дом. Все укладывались спать. Я опять попросил Маму разбудить меня пораньше. Но она утром этого не сделала. Я проснулся в 8 часов. А в Мытищах мне надо было быть в 10. Наскоро умывшись и совсем не собираясь в долгий и далекий путь, я на ходу выпил стакан чаю и не прощаясь побежал пешком по вчерашнему полю в Мытищи. Это было в декабре 1941 года. Точная дата начала моей военной службы зафиксирована в приказе по истребительному мотострелковому полку, бойцом которого я стал в тот же день, когда ушел из дома. А обратно я вернулся домой через восемь с половиной лет.
В горкоме комсомола в то первое утро моей солдатской жизни нас собралось десять или двенадцать человек. Виталий Дейнеко не пришел. После войны он появился в Перловке в форме флотского офицера. Был он неотразимо красив, с кортиком. Но на войну он так и не попал. Слишком долго и упорно он учился в каком‑то высшем военно‑морском училище, и войны ему не хватило. Наверное, поэтому он скоро демобилизовался. Знакомства с ним я не возобновлял.
Нашу группу из Мытищ повез в Москву Семен Минкович — комсорг нашей школы. Он выполнял тогда последнее поручение горкома, так как сам после этого тоже должен был уходить на войну. С ним после этого встретиться не пришлось. Кто‑то рассказывал, что наш Семен дослужился до высокого полковничьего чина. Ну а мы с Наумом Бондаревым и нашими мытищинскими и лосиноостровскими земляками предстали в тот день перед заведующим военным отделом МК и МГК ВЛКСМ Сизовым Николаем Трофимовичем.
Я впервые тогда увидел красивый особняк в Колпачном переулке, в котором находился Московский городской и областной комитет комсомола. Секретарем его тогда был Николай Прокофьевич Красавченко. Но встречи с ним мы не были удостоены. Мне тогда его фамилия была неизвестна. Встретиться с ним мне все же пришлось, правда, уже спустя много лет после войны. Он тогда был аспирантом исторического факультета МГУ после того, как его за какие‑то грехи уволили с руководящего комсомольского поста и исключили из партии.
В комсомольские вожаки этого человека выдвинули после разгона и репрессий, которые были учинены над Косаревским составом ЦК ВЛКСМ. Недавнего студента института философии, литературы и истории назначили одним из руководителей молодежи Москвы и области. Рассказывали, что выдвиженец круто повел дело и был замечен главными руководителями Москвы — секретарями горкома партии А. С. Щербаковым и Г. М. Поповым. А сам Николай Прокофьевич рассказывал, что пять раз был удостоен встреч и бесед с самим И. В. Сталиным. На войне вожак, однако, не отличился. В сорок первом он возглавил отряд комсомольцев на работах по возведению оборонительной линии на Смоленском направлении, под Вязьмой. Чуть‑чуть было не попал он тогда в немецкий плен. Убегая от немцев, где‑то закопал партбилет. Но в Москве ему выдали новый билет, лишь слегка упрекнув в постигшей его незадаче. В 1942 году он возглавил делегацию молодежи в Америку. Вместе с ним туда ездила героиня обороны Севастополя Людмила Павлюченко. До войны и после нее его дважды избирали депутатом Верховного Совета СССР. Так же дважды он был награжден орденом В. И. Ленина. В большом почете и доверии несколько лет руководил Николай Прокофьевич московским комсомолом. Но в 1950 году вдруг сразу был лишен и того и другого. Я познакомился с ним на истфаке. Вид у него был не геройский. Однажды я рассказал ему, что в 1946 году я голосовал за него, как кандидата в депутаты Верховного Совета СССР по Электростальскому округу. Прокофьевич, так он позволил мне себя называть, расчувствовался и сказал: "Эх, Костя! Жалко, что тогда не встретил я тебя. Сделал бы я из тебя человека!" А я съязвил тогда ему, сказав, что у него была возможность напутствовать меня и моих друзей на солдатский подвиг в декабре 1941 года, когда мы пришли в горком по его призыву. Не нашлось тогда у нашего комсомольского вожака времени с нами встретиться. Нас принял тогда заведующий военным отделом Н. Т. Сизов. Перед его кабинетом собрались тогда болшевские, мытищинские, пушкинские и ивантеевские ребята. У входа в кабинет комсомольского военного начальника штабелем стояли пачки с галетами. Нас потом после встречи с ним угостили этим солдатским походным печеньем.
Николай Трифонович Сизов встретил нас с суровым и озабоченным выражением на лице. Он был в полувоенной форме — в гимнастерке под ремень, в синих галифе и в сапогах. На поясе у него был маленький "Вальтер", на стене висел немецкий автомат, а на шкафу стоял ручной пулемет неизвестной нам тогда системы.
Коротко поприветствовав нас и спросив, откуда мы, этот молодой и незнакомый нам человек решительным голосом спросил, знаем ли мы, куда идем. Мы ответили, что не знаем, и тогда он сказал, что мы направляемся вовсе не в танковый полк, а в первый батальон истребительного мотострелкового полка НКВД Москвы на пополнение после того, как он потерял половину своего состава в боевой операции, в тылу у фашистов, в районе Волоколамска. И еще добавил, что полк этот предназначен для партизанских боевых действий. Мы притихли, а он опять не менее сурово спросил нас: "Кто боится?" И добавил: "Скажите сразу, еще не поздно!" Мне, да и, по‑моему, всем стало страшновато. Не ожидали мы такого поворота судьбы. Но никто страха своего не обнаружил. Мы молчали. Тогда товарищ Сизов вышел из‑за своего стола и подошел ко мне, попросил встать. На мне тогда было одето накануне войны сшитое пальто из польского серого драпа с широкими плечами. Спросив, сколько мне лет и услышав в ответ "семнадцать", он хлопнул меня дружески по плечу, сказал: "Молодец!" Потом то же самое он повторил с другими. Вот и вся была беседа. Он подытожил ее тем, что поручил нашему провожатому Семену Минковичу отвести нас в полк, квартировавший неподалеку от горкома в Малом Ивановском переулке.
Тут мы загалдели: "А как же так сразу, и почему? Мы не простились с родителями. Нас будут искать". И еще что‑то мы пытались спросить. Но Сизов нас успокоил. Он сказал, что на все это нам дадут время после того, как мы пройдем в полку медицинскую комиссию. На дорогу он угостил нас солдатскими галетами. Больше мы с товарищем Сизовым не виделись. Но второй раз его я встретил также в университете после войны. Он присутствовал у нас на комсомольском собрании как секретарь МГК ВЛКСМ, пришедший на смену Н. П. Красавченко. На фронт он тоже не попал, а все время руководил московским комсомолом. Карьера его оборвалась в 1950 году в связи с так называемым делом на автозаводе имени Сталина. Его тоже исключили из партии. Но потом он сумел добиться реабилитации и продолжил свою руководящую карьеру — был заместителем председателя Таганского райисполкома" даже секретарем горкома КПСС. Потом был назначен начальником милиции Москвы, потом — директором киностудии "Мосфильм" и даже стал писателем, написал повесть о жизни на таинственной даче И. В. Сталина в Кунцево. Однажды мне попала в руки его книжица, я начал ее читать, но не вытерпел фальши и не дочитал. Потом мне встретилось название сборника его рассказов о московской милиции. Их я тоже читать не стал. Я был уверен, что этот мастер детектива живых рецидивистов мог видеть только на Петровке, 38. Но в феврале 1942 года и пистолет на его поясе, и немецкий автомат на стене кабинета, и пулемет неизвестной системы на шкафу нам показались трофеями, добытыми им в бою. Мы приняли его напутствие и направились в полк.
* * *
Мы вышли из прекрасного комсомольского особняка в Колпачном переулке, дожевывая галеты, и нестройной кучкой вместе с болшевскими, пушкинскими и ивантеевскими ребятами под общим руководством нашего Семена Минковича направились в необычный наш полк, грозно именуемый истребительным мотострелковым. Идти пришлось недолго, до Малого Ивановского переулка. Он и сейчас сохранил свое название, полученное от сооруженного здесь в XVII веке на месте когда‑то посаженных старых садов Ивановского монастыря с храмом Иоанна Предтечи. Оказалось, что именно в нем в октябре — ноябре 1941 года и формировался наш полк, и отсюда первые его боевые группы тогда же уходили в немецко‑фашистский тыл. В воспоминаниях маршала Василевского о боях за Москву на главном западном направлении я прочитал рассказ о его короткой встрече с группой бойцов, вышедших в районе Можайска из немецкого тыла. Группу вел майор‑пограничник Маханьков. Он доложил тогда командарму, что впереди перед наступающим противником организованных войск Красной Армии не осталось. Он и оказался нашим первым командиром полка. Одну из первых боевых групп он тогда сам водил в немецкий тыл с целью разведки расположения вражеских войск. Мы пришли в полк уже тогда, когда вполне определилась его боевая задача — ведение разведки и выполнение специальных заданий диверсионного характера. Но об этом нам еще предстояло узнать. В тот первый день мы подошли к зеленым железным воротам монастыря. Они открылись перед нами, и мы вошли во внутренний двор. Теперь уже много лет после войны каждый день 9 мая мы приходим через такие же железные зеленые ворота, на тот же двор, в правой части которого нам удалось соорудить памятник нашим боевым товарищам, погибшим под Москвой в сорок первом, на Северном Кавказе и на Кубани в 1942 и 1943 годах и на всех других фронтах после того, как судьба разбросала нас потом по другим полкам и дивизиям.
До войны на территории монастыря размещалось какое‑то подразделение НКВД. Только после войны нам стало известно, что за его стенами содержались лица, осужденные страшным энкавэдешным трибуналом, что в подклетах храма Иоанна эти приговоры приводились в исполнение. Но нам знать это тогда было не положено. Но зато узнали мы тогда здесь, что в одной из келий Ивановского монастыря была заточена известная своим изуверством в отношении крепостных крестьян помещица Салтычиха.
Всех нас по прибытии на территорию полка повели на медицинский осмотр. Эта процедура меня встревожила. Ведь я все время помнил слова моего детского доктора Гуревича: "Тебе, сынок, в солдатах не служить", — говорил он, складывая свою деревянную трубочку после прослушивания моих воспаленных легких и сердца "с шумком". Я боялся, что меня на этой комиссии забракуют на виду у моих новых товарищей. Я боялся, что доктора отошлют меня обратно домой за негодностью к солдатской службе, я боялся насмешливых взглядов моих одноклассниц. Но ничего этого не произошло. Женщина‑доктор, военный врач с двумя шпалами в петлицах, очень похожая на киноактрису Раневскую, сердито приказала нам раздеться до пояса. Потом мы по очереди подходили к ней. Она стучала по нашим небогатырским грудям костяшками пальцев, мяла наши животы и строго спрашивала: "На что жалуешься?" "Ни на что", — отвечали мы. А она опять: "Грыжа есть?". А мы в ответ: "Нет". "Проходи", — говорила военврач и что‑то записывала в журнал. Комиссию мы прошли быстро. Забракованными оказались двое парней из Костино. У одного оказались не в порядке легкие, а другой просто выглядел дистрофиком. Оба они с виноватыми лицами оделись и, не попрощавшись с нами, вышли за ворота. А нас повели на другой этаж. Из длинного коридора нас привели в большой кабинет, в котором в торце длинного стола сидел угрюмый офицер в очках со шпалой на петлицах. Он встал перед нами и представился: "Я капитан Цнемер, заместитель начальника штаба полка. А вы с сегодняшнего дня зачисляетесь бойцами истребительного мотострелкового полка". В этот момент в кабинет вошел другой офицер с тремя кубиками в петлицах. Капитан Цнемер взглянул на него и продолжал: "А это ваш командир роты сержант госбезопасности Артамонов. Сейчас он отведет вас в расположение первого батальона и там расскажет о ваших обязанностях и распорядке службы". И в заключение замначштаба спросил всех нас: "Какие будут вопросы?" И все сразу загалдели: "Почему нас не предупредили? Мы не попрощались со своими родителями. Они не знают, куда мы пошли. Нам обещали, что сегодня мы вернемся домой". Капитан выслушал наш галдеж и строго сказал: "Все эти вопросы решит командир батальона". Первый разговор с командованием полка был закончен. Сержант госбезопасности Артамонов приказал нам выходить во двор. А там нас ожидал рыжий и долговязый старшина, который подал нам команду: "В колонну по четыре становись!" К удивлению рыжего старшины, мы построились, хотя и не по ранжиру, но, соблюдая наше порайонное и школьное землячество.
После следующей команды: "Смирно, равнение на середину!" старшина доложил подошедшему сержанту Артамонову, что рота по его приказанию построена. Ротный, выслушав доклад старшины, зычно проговорил: "Рота, слушай мою команду! Прямо, шагом марш!" Перед нами открылись зеленые ворота, и мы нестройно с места двинулись к месту нашей службы, на улицу Селезневку. Там, в здании средней школы № 193 и размещался наш первый батальон, который после первых боевых потерь под Волоколамском ожидал новое пополнение. На выходе из ворот ротный приказал: "Запевай!" Неожиданно для себя я вдруг запел:
Дан приказ: ему на Запад,
Ей — в другую сторону,
а мои однополчане подхватили:
Уходили комсомольцы
На Гражданскую войну…
Так удачно началась моя военная карьера. Я стал ротным запевалой. Моя служба по приказу комполка началась первого или второго января, а 25 дня февраля месяца мне исполнилось семнадцать лет.
* * *
Вот уже не один год прошел с того момента, как я написал первую строчку своих воспоминаний. Исписано уже немало бумаги и еще понадобится, Бог знает, сколько. А рассказано всего лишь до семнадцати лет жизни. Теперь уже начинаю сомневаться, а допишу ли, пройду ли снова по бумаге всю свою жизнь? А надо ли так подробно о житейских пустяках, и обо всех родственниках, и обо всех друзьях, и о просто встреченных людях? Да и кому это все будет интересно? А главное, хватит ли времени? Пораньше бы все это надо было начать. А теперь, экономя время, придется и сократить. Но первый день своей военной службы я все‑таки опишу во всех подробностях. Благо, что все о нем хорошо сохранилось в памяти.
С полдороги, как мы вышли из ворот Ивановского монастыря, то есть со двора или плаца нашего теперь истребительного мотострелкового полка, мы громко и нестройно пели. На другую половину пути не хватило песен, да и подустали немного. Просим рыжего старшину подъехать на трамвае. Но он был суров. "Теперь привыкать надо ходить пешком, — отрезал он и добавил: Шире шаг! А то к обеду не успеем". Наконец по Краснопролетарской улице мы вышли к Подвязкам, в просторечии Подвизкам (так старые москвичи называют маленький скверик на Селезневской улице, против Сущевской пожарной части с каланчей). Пересекли Селезневку и правее каланчи вошли во двор сзади нее стоявшей 193‑й школы, такой же, как и моя двести семидесятая. Табличка с номером и названием школы оставалась тогда на месте. Но с недавних пор в ней разместился наш первый батальон. У входа в школьный двор стоял часовой с винтовкой незнакомого мне образца. Одет часовой был в черную стеганую телогрейку, с черной невоенной шапкой на голове, а на ногах огромные валенки. Не был похож этот часовой на красноармейца. А рядом с ним стояла старая полуторка, из которой какие‑то странные люди выгружали лыжи, мешки и ящики. Сами они тоже были в невоенной одежде, поверх которой на некоторых были еще надеты белые маскхалаты. Собственно, халаты‑то белыми уже не были. Они были черно‑грязными, рваными и кое‑где обгорелыми.
Через день‑два мы узнали, что встретившиеся на пороге нашей службы в первом батальоне люди были только что вернувшейся из фашистского тыла боевой группой в семь человек под командой не имеющего военного звания командира по фамилии Акулин. Нам рассказали историю похода этой группы в Смоленские леса со специальным заданием командарма Лелюшенко — найти окруженную часть Красной Армии и доставить ее командованию приказ на совместные действия при прорыве кольца окружения. С нею вместе группа Акулина должна была вернуться обратно через линию фронта с разведанными сведениями о расположении фашистских войск в их ближнем тылу. С этой истории и началось наше боевое воспитание на примере действий старших товарищей. Вся группа была награждена за успешное выполнение этого задания орденами и медалями. Командир получил орден Красного Знамени. А наш ровесник Витька Князев, с ним мы потом много лет служили вместе и были друзьями, — получил медаль "За отвагу". Подвиг "Семерки", так называли группу Акулина, был описан в газете "Вечерняя Москва" в одном из январских номеров. Теперь нам было с кого брать пример, кем гордиться и кому завидовать.
Но тогда, в первый день прихода в батальон, мы не задержались у боевой полуторки. Часовой открыл перед нами широкую калитку, через которую совсем недавно по утрам со звонком входили ватаги наших однолеток с книжками и тетрадками. Мы вошли в школьный вестибюль. Здесь нас ожидал лейтенант по фамилии Московец и забавного вида красноармеец. Этот красноармеец был необыкновенно высок ростом, в длинной, до пят, кавалерийской шинели. Она еще больше подчеркивала рост этого худого, долговязого человека с лицом, похожим на лицо какого‑то популярного киноперсонажа. Лейтенант с интендантскими знаками оказался начальником штаба батальона, а худой и долговязый длиннополый двойник Эраста Гарина — штабным писарем батальона Г. В. Дарковым. Не знаю, в каком интендантском ведомстве служил до войны лейтенант Московец, но про Даркова мы узнали скоро, что он был крупным служащим — специалистом Министерства финансов СССР. После войны в этом министерстве он руководил одним из управлений.
Начальник штаба и писарь разделили всех прибывших по признаку землячества и разбили по взводам: мытищинские и болшевские попали в первый взвод. Пушкинские и ивантеевские — во второй, а перовские и люберецкие — в третий. Тут же к нам вниз спустились еще три командира. У всех у них было по одному кубику на петлицах, их нам представили как командиров взводов. В нашем взводе им стал бывший пожарный Миронов, во втором — пограничник М. Котенко, а в третьем — московский рабочий В. Логинов. Все они уже имели опыт боевых действий во вражеском тылу, но были очень разными по характеру, интеллекту и по простым человеческим качествам. Младший лейтенант Котенко был кадровым офицером‑пограничником, и он строго определил нужную дистанцию между собой и подчиненными. Его взвод быстрее других оформился в сколоченную команду. Командир третьего взвода Володя Логинов был простым, своим рабочим парнем, и ребята его быстро полюбили, а он их — тоже. Они за ним ходили хороводом. А наш Миронов был пожарным. Взаимной симпатии у нас с ним сразу не получилось. И уж больно придирчивым был к мелочам наш младший лейтенант Миронов. Мы быстро наградили его кличкой "игде моя куфайка". Так он произносил слово "фуфайка".
Лейтенанты М. Котенко и В. Логинов погибли в один день в мае под станицей Небержаевской на Кубани, где‑то на склонах безымянной высоты 141,7. А нашего лейтенанта Миронова я встретил однажды после войны около знаменитого дома № 2 на Лубянке. Наверное, он там служил опять по пожарной части.
После того как ротный разбил нас по взводам, а командиры взводов — по отделениям, писарь батальона быстро красивым почерком составил список роты, и нас повзводно повели на второй этаж. Там на каждый взвод пришлось по две классных комнаты. На их дверях еще целыми оставались трафареты — "1 кл. А", "1 кл. Б". Уже словно в далекое время, всего‑то через каких‑то полгода, отошли в прошлое дни, когда в этих классах сидели первоклассники и прилежно постигали грамоту, а на переменках в коридорах стоял невообразимый гвалт и шевелилась, двигаясь в непредсказуемом направлении, рыжеголовая ребячья "куча‑мала". А в день нашего прихода в батальон в коридоре мы увидели пирамиды с винтовками опять неизвестного нам образца и около них дневального с длинным ножевым штыком на поясе. Этот дневальный с грозным штыком произвел на нас совсем не грозное впечатление. Был он уже в возрасте за тридцать, и нам показался совсем пожилым человеком. Был он худ и бледен. Голова его на длинной и тонкой шее словно вырастала из широкого воротника не по его плечу гимнастерки. Он глядел на нас молчаливо и сочувственно, может быть, даже с сожалением. Не знаю, как другие, но я это сожаление почувствовал, но причины его не понял. Но как бы то ни было, дневальный предстал перед нами как пример и олицетворение воинской дисциплины. Стоял он по стойке "смирно". И когда в коридоре вместе с нами появились ротный и начальник штаба батальона, он представился старшему по должности командиру дневальным по первой роте рядовым бойцом Полянским и доложил, что помещение готово к приему пополнения. Позже мы узнали, что боец Полянский был тоже назначенным в нашу роту писарем, что и он до войны был ответственным банковским служащим, что и он добровольцем еще в ноябре сорок первого пришел в наш батальон. Он оставался у нас в той же должности до отправки на Северо‑Кавказский фронт. Тогда он был переведен старшим писарем в штаб батальона. В том же мае 1943 года он погиб вместе с только что тогда назначенным новым командиром батальона капитаном Роговым. На его КП упала с Юнкерса‑87 250‑килограммовая бомба. Капитан был убит сразу, а сержант Полянский умер через час после тяжелого ранения. Ему оторвало обе ноги.
Моему третьему отделению нашего 1‑го взвода достался бывший 1‑й класс "Б". Мы вошли в нашу с четвертым отделением общую теперь спальню‑казарму и удивились виду аккуратно расставленных и заправленных суконными одеялами железных коек. Их изголовья белели чистыми простынями и ровными рядами поставленных на них тощих, но гордо взбитых подушек тоже в белых чистых наволочках. Нам потом долго пришлось учиться также аккуратно заправлять койки. Занятие это было несложное, но оно требовало большого терпения, а нам его не хватало. И даже спустя много времени приходилось много раз исправлять по приказу сержантов‑командиров эту солдатскую нерадивость. С первого утреннего подъема следующего дня тогда и началась бесконечная, монотонная, однообразная в упражнениях и распорядке наша учеба.
Не успели мы присесть на доставшиеся нам койки, раздалась команда: "Первая рота! Выходи строиться на обед!" Обедать нас повели в столовую, которая находилась в подвале большого серого здания на Тихвинской улице. Проходя мимо этого здания, мы успели прочитать на фронтоне подъезда название учреждения, которое в нем находилось. Это было издательство и типография ЦК ВЛКСМ "Молодая гвардия". Столовая оказалась обычным издательским общепитом, и еще по‑старому, по‑довоенному посетителей здесь обслуживали официантки. Нам это очень понравилось, и мы стали проявлять к ним свой уже теперь солдатский интерес. Но девушки не реагировали на наши знаки и намеки, наверное, потому, что были мы значительно их моложе и в ухажеры еще не годились.
Многие из нас, вероятно, первый раз в жизни попали на обед в общепит. Обед был совсем не похож на домашний мамин обед. Поэтому, несмотря на то, что с утра все успели проголодаться, официанткам пришлось уносить недоеденные тарелки с жидким гороховым супом и макаронами по‑флотски. Но очень скоро этот домашний детский предрассудок был преодолен. Очень скоро официанткам не оставалось нужды мыть наши тарелки.
После обеда старшина Бурдучкин выдал нам обмундирование и за каждым по списку определил оружие. Мне достался ручной пулемет системы "Шкода" с двадцатизарядной кассетой. Вообще вооружение наше оказалось не русским и не советским. Оно было трофейным еще времен Первой мировой войны — немецким и австро‑венгерским. Незнакомые нам винтовки оказались знаменитой системы "Маузер". К закрепленному за нами оружию старшина выдал положенный боекомплект — боевые гранаты и патроны. Мы сразу поняли, что нам предстоит серьезное дело.
Обмундирование наше тоже оказалось бывшим в употреблении. И переодевшись в него, мы не обрели бравого вида. Шинели оказались совсем старыми. Одним они были коротки, другим длинноваты. Рукава были потерты и засалены. Получили мы также засаленные старые телогрейки ("куфайки" на диалекте комвзвода Миронова) с ватными стегаными брюками. Хлопчатобумажные гимнастерки и брюки тоже были поношенными. Мне досталась бывшая старшинская гимнастерка со следами четырех треугольников на петлицах и сохранившимися на них же знаками пехоты. Петлицы были ярко‑красного цвета и делали мою старую гимнастерку щеголеватой. Сапог нам в этот раз не дали. Вместо них дали обычные ботинки на резиновой подошве и обмотки. Шапки тоже выдали старые, потерявшие форму. Оделись мы во все это бывшее в употреблении добро и затосковали по своим костюмам, пальто, свитерам, шарфам, которые старшина приказал связать в узлы и сдать в каптерку. Через несколько дней нам разрешили все это отвезти домой.
Выдал нам тогда еще старшина на каждое отделение по куску белой ткани от простыней на подворотнички к гимнастеркам и приказал их тут же подшить. Иголок с нитками на всех не хватило. И долго мы возились с этой задачей. Она не получалась. Потом‑то я научился это делать почти не глядя, но в первый раз ничего не получалось. На следующий день в нашем батальонном военторге все мы приобрели подворотнички из целлулоида, которые тоже, однако, не менее сложно оказалось пришить. Да и к тому же они острыми краями здорово натирали шею. Вспомнились мне тогда переживания бравого солдата Швейка, понявшего очень скоро после призыва в "доблестную императорскую армию", что служба в ней "не есть мед".
Переобмундированных нас на следующее утро под нулевку обстриг батальонный парикмахер дядя Саша Смирнов — тоже великовозрастный солдат‑доброволец. Парикмахером в батальоне он был по совместительству. Но до войны он работал дамским мастером в салоне на углу Петровки, против Столешникова переулка. Там я его и встретил уже в 1950 году, будучи студентом университета.
После дяди Сашиной обработки мы все сразу превратились в гадких утят. И когда через несколько дней нас стали посещать наши одноклассницы, мы стеснялись им показываться в таком виде. Наверное, только боевая винтовка с настоящими боевыми патронами могла внушить нам сознание обретенного солдатского достоинства. Этому помогли и рассказы командиров и бойцов‑старожилов батальона, уже успевших побывать в бою.
Через несколько дней с Малого Ивановского переулка к нам в батальон прибыла еще одна рота таких же, как и мы, комсомольцев‑добровольцев. Это были ребята из школ более дальнего Подмосковья, из Талдомского, Загорского, Раменского, Зарайского районов. После того как и с ними произошло превращение в гадких утят, к нам пришло знакомиться командование батальона. Мы собрались в школьном актовом зале на четвертом этаже. На сцене за столом сидел командир батальона, тогда еще капитан (с одной шпалой) Петр Ильич Полушкин — маленький, толстенький, очень подвижный человек с веселым круглым, озорным лицом и звонким командирским голосом. Он был офицером‑пограничником и в наш полк пришел из Высшей пограничной школы. До этого он много лет служил на южных границах страны, на Украине и в Молдавии. На груди у него уже были ордена Боевого Красного Знамени и Красной Звезды. Совсем недавно он с боевой группой вернулся из вражеского тыла и одну из наград получил за успешные действия в этой операции. По дороге из тыла он вдруг заболел. Бойцы опасались страшной болезни тифа, но командира не бросили. Несколько дней его буквально на своих плечах нес его ординарец, великан, боец Третьяков. За это он был тоже награжден орденом Красной Звезды.
Первая встреча с нашим комбатом стала началом наших взаимных симпатий. Сначала мы влюбились в его боевые ордена, потом за веселый боевой и озорной нрав, за уменье разговаривать с солдатами, но главное, за уменье уважать всех нас вместе и каждого в отдельности.
Во всех видах приходилось потом сталкиваться с ним. Видели мы его и сердитого, и злого и слышали, как он мог ругаться по‑русски, откровенно, громко. Но при этом всегда видели, что комбат принимал решения, брал ответственность на себя и, наказывая нерадивых, неисполнительных, недисциплинированных, всегда был справедлив. Он принял нас у себя в батальоне, как детей, и все время старался, как детей, нас учить и беречь. Он не спешил, не научив нас, посылать в бой. Мне казалось, что всех нас он знал по именам. В 1947 году летом я случайно встретил его во Львове. Он, подполковник‑пограничник, такой же маленький, толстенький и живой шел прямо на меня. Я остановился, принял стойку "смирно" и громко проговорил ему с положенной по уставу дистанции: "Здравия желаю, товарищ подполковник" и спросил с надеждой: "Не узнаете ли Вы меня?" Подполковник остановился, поднял на меня глаза. С тех давних пор нашей совместной службы я, наверное, подрос. "Погодите, погодите, сержант! — сказал он мне, — Погодите!" Потом широко, всем круглым своим и озорным лицом улыбнулся и сказал: "Вы — Костя Левыкин".
К сожалению, встреча тогда оказалась короткой. Подполковник в тот день куда‑то срочно уезжал. Да и я на следующий день уехал из города на боевую операцию. Наши встречи возобновились только после 1965 года, когда в День Победы он впервые приехал на встречу однополчан из Одессы, которые потом продолжались ежегодно до самой смерти нашего командира. Он приезжал каждую весну на День Победы до ее сорокалетия. Мы встречались у нашего памятника на Малом Ивановском. Вот уже более десяти лет прошло, как мы, живущие еще его солдаты, поминаем его светлую память.
Тогда на Селезневке в школе, пятьдесят три года назад, наш первый комбат капитан Полушкин очень живо и интересно рассказал нам о боевом пути батальона, о действиях боевых групп в тылу противника, о бойцах, отличившихся в этих действиях, о наших командирах.
После комбата разговор с нами повел его заместитель по политчасти, комиссар батальона старший политрук (тоже с одной шпалой) Александр Иванович Арясов. Он был красивым мужчиной. Да и не только красивым. Он показался нам человеком безупречной мужской чести. Мы в этом не ошиблись. Внешний вид его всегда был безукоризнен. Его речь всегда была логична, грамотна и очень понятна всем. Чувствовалась в нем начитанность, широта интеллектуального кругозора. Говорил он всегда негромко, но очень убедительно, политическими фразами не злоупотреблял, но политкомиссар в нем сразу угадывался. Рядом с ним Петр Ильич Полушкин смотрелся в некотором виде солдафоном, конечно, в хорошем смысле этого слова. Он мог быть и прямолинейным и резким в суждениях и поступках и даже по‑солдатски грубоватым, а по‑офицерски самонадеянным. Без этих качеств офицер — не командир.
А вот Арясов около него всегда был комиссаром. И никем более. Как Фурманов при Чапаеве. На встрече политрук очень высоко оценил наш поступок добровольцев, а затем очень откровенно объяснил нам наши задачи в овладении боевым оружием и откровенно предупредил, что жизнь нас ожидает нелегкая и опасная. Все это он объяснял на примерах нашего же батальона, на примерах поведения бойцов и командиров не только положительных, но и отрицательных. Пожалуй, для нас всех это был первый разговор как с людьми взрослыми и ответственными за судьбу страны. Потом комиссар поинтересовался, из каких мы районов, из каких школ, как мы учились, как отнеслись наши родители к добровольному уходу на войну. Тут мы все загалдели о том, что родители наши до сих пор ничего не знают о нас, так как мы ушли из дому, не спросив их согласия и не предупредив. Комиссар был очень озабочен этим известием и обещал нам, что предоставят нам скоро возможность побывать дома. Не для красного словца скажу, что никто из политработников, с которыми мне пришлось встречаться в течение более чем восьми лет службы, никто из них, по моему мнению, не мог сравняться с нашим первым комиссаром А. И. Арясовым. Да и кто мог с ним сравняться? Ведь он был очень образованным жизнью человеком. Перед войной его, молодого руководителя производства, из цехов типографии "Красный пролетарий" направили на учебу в знаменитую Промакадемию. Там в то время учились знаменитые ударники трудстахановцы. Несколько человек из них вместе с нашим комиссаром пришли осенью сорок первого в наш полк. Наш комиссар был из честной гвардии российских революционных рабочих. Я горжусь тем, что он дал мне рекомендацию для вступления в ВКП(б) во время боев за Кавказ в 1942 году. После войны я нашел своего комиссара в той же типографии "Красный пролетарий". Вернувшись с войны, он стал здесь секретарем парткома.
Потом нам представили начальника штаба батальона лейтенанта интендантской службы Московца. В этом человеке нас удивило несоответствие его бравого офицерского вида с интендантскими знаками различия. В нем угадывался облик классического дореволюционного русского офицера. Роста он был чуть ниже среднего. Походка у него была легкая, пружинистая. Физически он был крепок и ловок. Чувствовалось, что он очень уважал свой лейтенантский костюм. Он умел его носить. Ремни на нем скрипели, а ноги его, обутые в до блеска начищенные сапоги, были по‑кавалерийски развернуты шенкелями внутрь. Маленькие усики на суровом лице подчеркивали его кавалерийскую лихость и бесстрашие. Мы долго гадали, почему этот бравый офицер вдруг оказался на интендантской службе. Загадку эту мы так и не разгадали. Но в нашем полку лейтенант Московец так в интендантскую службу и не попал. На Северном Кавказе он стал командиром батальона. А погиб он смертью храброго офицера в атакующей цепи батальона тоже на Кубани летом 1943 года на высотах, с которых уже был виден Новороссийск.
Могу сказать, что нам, несмышленым еще, но горячим и безрассудным на поступки, с первых дней службы повезло на хороших командиров. Они тогда заменили нам родителей, были и строги, и справедливы, и добры, и человечны. Во время нашей первой беседы, помню, мы почти все кашляли. На первых утренних зарядках и на занятиях в морозные дни и от пения песен многие успели простудиться. Кто‑то научил нас кашлять в шапку, чтобы не мешать слушающим и говорящим. Но комиссар Арясов сразу заметил нашу первую беду и не только посочувствовал нам и дал советы, как можно уберечься от простуды, но и попросил присутствовавшего на нашей встрече замкомбата по тылу старшего лейтенанта Мельникова проверить, все ли у нас в порядке с нашим обмундированием, выданы ли нам теплые рубахи и портянки. Этот замкомбата тоже погиб в сорок третьем.
В последующие дни, недели и месяцы службы между нами и комиссаром установились очень добрые взаимоотношения. Он никогда не отказывал нам в общении, у себя ли в кабинете или при мимолетных встречах.
Присяжные антикоммунисты — идеологи и историки "Новой России" — постарались исказить в своих трудах, на экранах кино, телевидения, в статьях и по радио образ политических комиссаров нашей Красной и Советской Армии. Перед современными поколениями молодежи они предстают карикатурными людьми, ограниченными злой политической идеей, бездушными и недобрыми проводниками ее в сознание солдатских масс. Реформу в Российской Армии начали с упразднения института замполитов, заменив его бессмысленным определением заместителей командиров по работе с личным составом, будто бы сами командиры не были обязаны выполнять эту задачу. А когда в стране запахло пороховой гарью, когда возникла необходимость поднимать солдат в атаку, на смерть, среди них не оказалось людей, способных объяснить, во имя чего они должны идти в бой и погибать. Конечно, дело не только в том, что не оказалось таких людей, не оказалось и нужных идей и необходимых слов. Не случайно, наверное, недавно один из новых военных руководителей под впечатлением, очевидно, позорных неудач нашей российской армии на Чеченском фронте и под видом "объективной памяти о Великой Отечественной войне" вдруг прилюдно заговорил, что пришла пора вспомнить о подвигах комиссаров и политруков.
Я и мои друзья‑однополчане до сих пор доброй памятью вспоминаем нашего первого комиссара Александра Ивановича Арясова. Другой профессии на Великой войне у него не могло быть.
* * *
На нашем первом солдатском собрании комбат капитан Полушкин представил нам командиров наших рот и их политруков. Оказалось, что наш первый ротный был временно назначен на эту должность. Теперь и в нашу первую и во вторую роты были назначены командиры из только что возвратившейся с боевого задания третьей роты. Несколько слов стоит сказать об этой необычной боевой единице.
Командиром третьей роты был лейтенант Кондрашов. Об успешных действиях его роты в тылу врага и его фамилию мы узнали за несколько дней перед их возвращением в Москву. Совинформбюро в сводках о положении на фронте в один из дней начала февраля 1942 года лаконично сообщило, что группа под командованием лейтенанта Кондрашова, успешно действовавшая в тылу фашистских войск в районе калужского города Кирова, пустила под откос немецкий эшелон с боевой техникой и солдатами, разгромила полевой штаб, немецкий аэродром, и еще что‑то о количестве убитых немецких солдат и офицеров. Сводку эту и теперь можно прочитать, полистав подшивки "Правды" или "Известий" за февраль 1942 года. Я, наверное, неточно изложил ее содержание. Но помню, что мы с большим интересом ожидали возвращения третьей роты. И вот она, наконец, приехала и пришла на Селезневку, к воротам во двор нашей школы, и мы увидели людей совсем не геройского вида. Одеты они были не по форме, кто в коротких, крытых полушубках, кто в телогрейках и ватных брюках. Шапки у них были тоже невоенные. Все они были с лыжами, но на лыжников никто из них не был похож. Тем не менее весь месячный свой поход по тылам рота прошла на лыжах. Да и вообще я должен сказать, что зимой 1941–1942 годов наш истребительный полк был больше лыжно‑стрелковым, чем мотострелковым. На лыжах мы передвигались по глубоким снегам, на лыжах мы спали на снегу, лыжи спасали нам жизнь. Последняя наша боевая группа, уходившая в немецкий тыл в конце февраля, закопала свои лыжи где‑то в смоленских лесах после того, как растаял той весной последний снег. Если кто‑либо из следопытов уже нашел или найдет эти лыжи в лесной смоленской земле, пусть знает, что они принадлежали нашему лыжно‑стрелковому отряду. Но главное, чем удивила нас третья рота, было то, что она в большинстве своем состояла из людей пожилого возраста — около тридцати и даже далеко за тридцать лет. Я, конечно, не назову их стариками, но в сравнении с нами самими они казались нам нашими отцами. Да и к тому же все они были небриты, а некоторые — просто бородаты. Не сумею я точно определить состав этой роты, но помню, что ее бойцами были и рабочие из типографии "Красный пролетарий" и сотрудники издательства "Молодая гвардия", а также рабочие и служащие с других заводов и учреждений Коминтерновского, Краснопресненского и Дзержинского районов. Наряду с рабочими были и инженеры, банковские служащие, слушатели Промакадемии. А рядовой Немчинский и вовсе был воздушным гимнастом из Московского цирка. Его довоенная фамилия была Немец. Война заставила ее изменить, чтобы, как он сам шутил, свои не признали его чужим. Впоследствии он стал физруком нашего батальона. А на Северном Кавказе его назначили командиром взвода полковой разведки. В этой должности и в звании младшего лейтенанта он там же и погиб. А жена его, известная воздушная гимнастка Немчинская, еще много лет выступала под куполом Московского цирка и имела звание Заслуженной артистки РСФСР.
В третьей роте были и женщины — сандружинницы, да и просто бойцы‑автоматчицы. С одной из них, Наташей Мироновой, мы до сих пор встречаемся 9 мая в Малом Ивановском. В той операции она после ранения потеряла один глаз, но после госпиталя вернулась в батальон и потом отвоевала всю войну. Был в третьей роте еще один необыкновенный человек — старшина‑пограничник Бурмистров. Он пристал к роте из блуждающих по лесам и деревням окруженцев. В тылу он тоже был ранен и тоже потерял глаз. Он остался без двух пальцев на левой руке. Но правая стреляла исправно и правый глаз хорошо видел. Старшина Бурмистров продолжал воевать. На Северном Кавказе ему оторвало руку, но и после этого он опять продолжал воевать. Оторвало‑то ту, на которой уже не было двух пальцев, левую, а правая продолжала стрелять исправно. Однажды, уже после войны, я встретил старшину‑пограничника Бурмистрова около Ярославского вокзала. После демобилизации он ехал домой.
Из нашей боевой и не геройской на вид третьей роты наш умный комбат назначил командирами офицеров, сержантов и даже рядовых в наши еще не смышленые желторотые первую и вторую роты. Командиром нашей роты стал младший лейтенант Федор Андреевич Свинин, а политруком — военинженер третьего ранга (с одной шпалой) Алексей Данилович Букштынов. Был он еще и кандидатом биологических наук.
* * *
Своего нового командира роты мы узнали до того, как он им стал. Среди возвратившихся с задания бойцов и командиров третьей роты он обратил на себя наше внимание своим бравым видом и уверенным поведением. Был он мал ростом и, чтобы выглядеть повыше, всегда ходил с высоко поднятой головой и всю свою фигуру он как бы вытягивал вверх. Шапка его на голове, казалось, вот‑вот могла упасть. Она лихо, на честном слове, держалась на макушке, но, однако, никогда не падала с нее и добавляла младшему лейтенанту недостающие сантиметры. Все это придавало ему задиристый вид. Физически он был крепок. Военная форма сидела на его складной фигуре аккуратно, казалось, что на его гимнастерке не было ни одной лишней складки. Но больше всего нас завораживал его револьвер в кожаной кобуре, со свисающей с рукоятки необычной цепочкой из блестящих цилиндриков. Другим концом цепочка была закреплена за хомутик на поясном ремне. Таким способом, только с помощью кожаного ремешка, военные люди закрепляли свое оружие, чтобы не потерять, не выронить его при какой‑либо случайности. Но цепочка у младшего лейтенанта была с каким‑то необычным шиком, дугой свисала от ремня к рукоятке "нагана". А цепочка эта оказалась просто обычным немецким шомполом к винтовке системы "маузер". Младший лейтенант сразу заворожил нас своим отважным лихим видом. Даже обыкновенные солдатские валенки на его ногах сидели так же ладно, как и все остальное его снаряжение. Их голенища были аккуратно подвернуты вниз, и они создавали иллюзию скроенных по ноге сапог. И, конечно же, голос, крепкий и громкий баритон, которым он подавал команду своей боевой группе, ставил его вне конкуренции среди всего комсостава роты. Даже легендарный лейтенант Кондрашов — командир роты — не мог подать так команды, как это делал младший лейтенант Свинин. Никто не мог, как он, лихо развернувшись через левое плечо и взяв под козырек, смело направиться навстречу вышестоящему командиру и доложить ему о готовности его группы к выполнению задания. Мы все любовались Федей Свининым, завидовали ему, хотели с ним познакомиться, хотели с ним подружиться. Ведь он не на много лет был старше нас. Так нам тогда казалось. Мы не знали, что несколько лет назад он уже отслужил действительную службу. А он казался нам сверстником. И вот вдруг комбат Полушкин представил нам нашего кумира новым командиром роты. Мы с радостью восприняли это известие. Но и Федор Андреевич был не менее нашего доволен этим назначением. Это было видно по его гордому лицу. А рядом с ним тогда из‑за стола поднялась совсем невоенная фигура нашего ротного политрука. Этот ныне здравствующий в свои 95 лет человек сыграл в жизни многих из моих однополчан очень важную роль. В самый трудный период выживания в суровых условиях воинского распорядка он по‑отечески защитил наши юные души от естественного неизбежного профессионального солдафонства командиров, от их порой непреднамеренной суровости, от бездумного применения дисциплинарной практики. В этом смысле наш политрук, человек невоенный, интеллигентный и добрый, оказался, на наше счастье, рядом с неукротимым в азарте и уставном служебном рвении ротным.
Имея звание военного инженера третьего ранга, он был по званию выше ротного. Это и преимущество в возрасте давали ему право вовремя остановить Федю (так мы, любя, называли между собой нашего командира) от командирских увлечений. Мы ведь тоже бывали упрямыми и непреклонными по причине молодости. Между нами возникало немало ситуаций, когда коса находила на камень. И в этих случаях политрук умелым словом разряжал обстановку.
Алексею Даниловичу Букштынову в начале войны было уже за сорок. Он был кандидатом биологических наук по специальности "биология леса". Работал в Институте лесоводства Академии сельскохозяйственных наук СССР. Наверное, и в годы войны он мог бы с этой специальностью быть более полезен на гражданской научной службе. Однако сам он решил по‑другому и добровольно записался в истребительный батальон Тимирязевского района. Рядовым бойцом он участвовал в самых первых боевых операциях под Клином и Волоколамском в ноябре 1941 года. Шпала в петлицах нисколько не мешала ему выполнять обязанности рядового бойца отряда. Ротным политруком он был назначен только, когда в батальон пришли мы — желторотые пацаны. Его семья, очевидно, была в то время эвакуирована из Москвы.
А ротный был холостяк. Поэтому оба они жили в одной комнате на том же втором этаже, где располагалась вся рота. На дверях их комнаты еще сохранялась табличка со словом "Учительская". Они и были теперь нашими главными учителями. Федя гонял нас на марш‑броски, водил на занятия по лесной партизанской тактике в густой еще тогда Останкинский лес. Учил нас ходить по азимуту и днем, и ночью. Учил минировать железную дорогу, учил ставить противопехотные мины. Учил кричать "Ура!" и бросаться в атаку. Единственное, чему нас не надо было учить, так это ходьбе на лыжах. В этом мы превосходили самого ротного.
Когда у нас не получалось, он входил в раж, начинал нас гонять, иногда за счет времени отдыха. А политрук в таких случаях успокаивал ротного и не давал его азарту превращаться в несправедливую обиду.
Запомнились мне с той поры нашего первого постижения науки солдатской службы два случая несхождения наших характеров. Однажды наша рота с неудачными результатами выполнила учебные боевые стрельбы на динамовском стрельбище в Мытищах. Очень наш ротный был недоволен этим и в наказание решил прогнать нас марш‑броском в пешем строю от Мытищ до Москвы, и очень обидела нас тогда его командирская строгость. Мы и без того здорово устали, когда по пути на стрельбище своими вводными учебными задачами он обстоятельно уже погонял нас по лесу. Может быть, поэтому, уставши, мы и стреляли плохо. А когда мы услышали его команду на марш‑бросок, то побежали совсем не так дружно и резво, как это делали всегда. Ротный стал на нас кричать, а мы, совсем не прибавляя шагу, растянулись длинной нестройной колонной по Ярославскому шоссе. Помниться мне, что делали мы это не только из упрямства, но и от того, что очень мы успели тогда устать. Просто на форсированный бросок у нас не хватало сил. А ротный продолжал на нас кричать. Когда он все‑таки вынужден был остановить роту и привести ее в надлежащий порядок, мы заметили, что наш политрук очень настойчиво стал в чем‑то убеждать младшего лейтенанта. А когда мы двинулись дальше, то, к нашему удовлетворению, ротный где‑то на подходе к Мытищам дал команду: "Левое плечо вперед", мы свернули с Ярославского шоссе и скоро вышли к платформам железнодорожной станции. И оттуда, умиротворенные, и мы, и наш Федя, и наш политрук поехали на электричке.
А другой случай нашего столкновения характерами произошел совсем незадолго до нашей отправки на фронт, кажется, в июне 1942 года. Мы продолжали тогда располагаться полком на Всесоюзной сельскохозяйственной выставке и боевой подготовкой занимались в ее окрестностях. Помню, как ко времени обеда мы вышли из останкинского леса. (Был тогда такой лес, настоящий густой русский лес, который в те времена оставался нехоженным и даже, в некоторых местах по пойме Яузы, болотцем непроходимым. На месте этого леса сейчас расположился Ботанический сад Академии наук.) А тогда из этого леса, тоже здорово подуставших, наш ротный вывел нас к парковым останкинским прудам. Рота пошла по асфальтовой дорожке вдоль пруда в направлении полковой столовой, располагавшейся в бывшем ресторане "Золотой колос". И вдруг раздалась команда нашего удалого командира: "Запевай!" Ротный был в хорошем настроении от успешного выполнения его учебных задач. А нам сразу всем почему‑то петь не захотелось. Ротный еще раз зычно крикнул: "Запевай!" А мы опять молчим и, более того, не сговариваясь, начинаем бить левой ногой об асфальт сильнее и плотнее, чем правой. Началось наше молодецкое соревнование в упрямстве. Ротный тогда сменил команду на другую: "Бегом, марш!" Мы дружно побежали. Ротный снова командует: "Шагом марш!" Мы выполняем. Опять команда: "Запевай!" А мы опять молчим. Так повторилось несколько раз. К этому времени мы поравнялись с нижним, более глубоким прудом. И вдруг ротный командует: "Левое плечо вперед! Прямо!" Мы с удовольствием уступаем его упрямству. День был жаркий, и мы смело стройными рядами с берега шагнули в воду, один взвод за другим и за третьим. И рота поплыла, не теряя строя, в полном боевом снаряжении. Наконец, с берега дается команда: "Правое плечо вперед!" И рота, как строй сказочных "рыцарей прекрасных", выходит на берег, разворачиваясь опять по команде левым плечом в направлении столовой. Но теперь сами, очень довольные от полученного купания и почувствовав свой выигрыш в соревновании с нашим Федей, вдруг дружно запеваем:
Броня крепка и танки наши быстры,
И наши люди мужества полны.
Мы как раз успевали к обеду. За нашим соревнованием, за нашим спором, пожалуй, еще неизжитого детского баловства, с удовольствием наблюдал наш политрук, по званию еще остававшийся военным инженером третьего ранга. Но нам показалось, что и ротному нечаянно затеянная игра тоже понравилась, потому что все его другие боевые команды, кроме "Запевай!", мы выполняли с четкостью и уменьем.
Через недолгое время рота наша стала похожей на настоящее воинское подразделение. Это помогли сделать наши взводные командиры, но и не только они. Командирами отделений у нас были бойцы из той же славной третьей роты наших старичков. К сожалению, не могу их всех вспомнить. Но своего первого отделенного помню, хотя он недолго командовал нами. Ему трудно было бегать за нами и в конце концов он попросился обратно в свою третью. Но и за короткое время он научил нас в холодную стужу жить в лесу, укрываться в глубоком снегу от ветра, разводить костер, когда не было спичек, спать у костра, варить кашу, экономить продукты и не злоупотреблять спиртом. По его совету, чтобы не опьянеть, мы принимали спирт, как микстуру, с ложки, и никогда не более одной. Этого хватало, чтобы согреться!
Фамилия нашего отделенного была Артюхов. А лет ему было за сорок. Лицо его все было в морщинах и выглядело еще более старым, чем на самом деле. Голос у него был стариковским, надтреснутым. Он никогда не кричал на нас, называл нас сынками и вместо команды приговаривал: "Сынки, делайте, как я". А еще у отделенного был необыкновенный костюм, в котором он любил щеголять, — кожаная куртка, кожаные брюки‑галифе и картуз. Этот костюм ему подарил нарком Серго Орджоникидзе как первому стахановцу на Московском станкостроительном заводе имени Орджоникидзе. Наш Артюхов был одним из зачинателей стахановского движения на московских заводах. Он рассказывал нам о своих встречах с наркомом, о знакомстве с ним, о том, что по его настоянию и рекомендации наш командир был послан учиться на рабфак. А перед войной он стал слушателем Промакадемии. Но на командира производства ему выучиться не удалось. Зато он стал командиром отделения третьей роты и успел передать нам накопленный опыт лесной войны с фашистами. Нам не пришлось, однако, под его командой идти в бой. Он вернулся к своим старичкам, а к нам пришли другие командиры.
* * *
С первых же дней службы в первом батальоне моя карьера складывалась на удивление успешно, вопреки предсказаниям доктора Гуревича. Вслед за выдвижением меня в запевалы — собственно, тут я сам проявил инициативу — я был назначен заместителем командира нашего третьего отделения. Назначение это произошло потому, что при раздаче оружия мне достался ручной пулемет. По уставному положению в строю отделения я должен был стоять за командиром. Это и определило мое полукомандирское положение. Так я стал помощником у нашего старичка‑стахановца и партизана. По правде говоря, и другие мои товарищи были удостоены такой же чести. Помощником четвертого отделения у нас во взводе был назначен Толя Лапшин. Также было и в других отделениях и взводах. Типичным оказалось при этом то, что новая наша жизнь выдвинула вперед школьных авторитетов. Нисколько не преувеличиваю я здесь своих достоинств. Но в коллективе школьных друзей и я, и выдвинувшиеся на полукомандирское положение новые мои товарищи всегда были заметны какими‑то свойственными нам качествами. Я, например, был заводилой, а Толя Лапшин спортсменом‑гимнастом и лыжником. Другие были комсомольскими вожаками. Олег Дмитриев из Новогиреево был избран комсоргом батальона. Меня тоже через некоторое время избрали комсоргом роты. Однако каких‑либо преимуществ наши карьерные успехи не давали. Может быть, мы просто не умели их использовать, точнее, не могли, даже если бы их нам предоставили. Мы оставались наравне с нашими школьными товарищами. У нас все было общее — и почет, и трудности, и спали мы на одинаковых койках, и бегали по утрам на зарядку, и окапывались в снегу, и ползали по‑пластунски, и ели в столовой — все это было без каких‑либо скидок и тем более надбавок. И гостинцами из дома, которые нам стали приносить родители, мы тоже делились друг с другом. Наша дружная комсомольская школьная жизнь подготовила нас к дружбе солдатской. Нас объединяло еще и землячество. Им определился состав наших ротных взводов. Земляческий состав был и в основе наших отделений. Мое третье отделение состояло из мытищинцев, а отделение Лапшина — из костинцев и болшевцев. В моем отделении оказались еще, кроме меня (я считал себя москвичом), трое москвичей. Вот его состав: К. Левыкин, Ф. Парфенов, Борис Баранов, Наум Бондарев, Маштаков, Мишурин, (имена их я, к сожалению, уже забыл), Донат Кокурин и москвичи — Николай Геворгиз, Леша Алексеев и Николай Макаров. Последний появился среди нас тремя днями позже, чем все мы, пришедшие на Селезневку.
Помню, как на утреннем построении я занял свое место на правом фланге своего отделения. И вдруг, чувствую, что кто‑то выталкивает меня, как из очереди. Я возмутился, увидев, что это делает незнакомый высокий парень в гражданской одежде. Это и был Коля Макаров. Мы начали знакомство ссорой за место в строю. Коля был выше меня ростом и решил, что и место ему быть впереди всех. Не знал он, что меня‑то уже назначили помощником отделенного командира, поэтому и места своего я ему уступить не мог. А новичок, еще невоенный человек, не принимал никаких объяснений. Он упрямо стоял на своем. А когда наш командир Артюхов, наконец, заставил его стать левее меня, он долго еще недобро высказывался в мой адрес. Был он самолюбив, уверен в себе и моего верховенства признавать не хотел. Но очень скоро мы тем не менее стали друзьями. А еще через некоторое время мы стали очень близкими друзьями. Какое‑то возникло между нами родство душ, взаимная симпатия и взаимовыручка. Мы, как говорится, ели из одного котелка, спали на одной шинели, а укрывались другой, делили хлеб и соль и помогали друг другу, когда было одному тяжелее другого. Но в то первое утро знакомства готовы были подраться. Артюхов нас успокоил. После утреннего осмотра мы направились в столовую на завтрак и там снова оказались вместе за одним столом. Был он парнем красивым. Его еще не постригли, на нем был приличный костюм, и в гадкого утенка он еще не превратился. И тут он продемонстрировал нам свое преимущество в умении обратить на себя внимание молоденьких официанток. И на завтраке, и в обед, и в ужин он атаковал их сходу, и я должен сказать, что девушкам наш Коля очень нравился.
Они не отвергали его инициативы и принимали кокетливую игру. Нам это не удавалось. Мы с интересом наблюдали и учились у этого ловеласа. Но на другой день он огорошил нас совсем неожиданным вопросом. Он вдруг спросил нас, соседей по столу, не знает ли кто какого‑либо средства от беременности. Мы этим вопросом были сражены. Мы тогда еще не доросли до такого возраста, чтобы так свободно об этом спрашивать или что‑либо отвечать. Мы почувствовали себя полными ничтожествами перед этим человеком, озабоченным такой необычной проблемой. Словом, челюсти наши отвисли. А Коля, как ни в чем не бывало, стал рассказывать о своем приключении, которое и привело его в конце концов в наш батальон.
Оказалось, что дома он с некоторых пор жил один. Мать его уехала от бомбежек в деревню, в Рязанскую область, старший брат был на фронте. А отец лишь изредка приходил домой с работы, будучи на казарменном положении. Сам наш новый товарищ работал на авиационном заводе медником и имел квалификацию по пятому разряду. Он был рабочим человеком и уже умел трудом своим зарабатывать приличные деньги, чтобы, например, приобрести такой модный костюм, в котором он и пришел к нам в роту. Помню, что это был хорошо сшитый темно‑синий бостоновый костюм. Я в таком костюме еще не ходил. Но убил нас Колька рассказом о том, что от него забеременела его соседка, баба, как он говорил, красивая и бывалая. И решила она охомутать парня. Грозила ему, что обязательно родит и принесет ребенка его матери. И стал наш герой думать, как же ему выкрутиться из положения. А она не принимала никаких уговоров. Стояла на своем. И тогда, не состоявший в комсомоле рабочий‑медник 5 разряда, имевший военную бронь, пошел в райком комсомола и попросил отправить его на фронт. А райком послал его в наш партизанский мотострелковый. В тот день Коля домой не вернулся. В своем шикарном бостоновом костюме он оказался со мной радом на утреннем построении.
Я рассказал Колину историю почти так, как услышал ее тогда от него самого. И долго ее помнил и рассказывал своим знакомым, вспоминая войну и своего самого лучшего друга. История эта все время возникала в моей памяти и как сюжет для рассказа. Но спустя много лет я стал эту историю рассказывать ему самому. Он слушал и улыбался. А потом простодушно заключил: "Это я все выдумал. Ничего такого не было. Никакой не было красивой беременной соседки". Тут у меня опять отвисла челюсть. А он, видя мое недоумение, сказал: "Не мог же я тогда, выпендриваясь перед вами, не мог же я сказать правду. Ведь вы могли мне не поверить, что я хотел уйти на фронт, я хотел воевать с врагом. Но я не мог это сказать просто так. Вот и выдумал то, чего не было". С Колей мы вместе на войне были до лета 1943 года. Из первого батальона на Кавказе нас перевели в противотанковую батарею. А потом он ушел в полковую разведку. А потом и вовсе судьба развела нас по разным полкам и дивизиям.
Встретились мы после войны. Я стал студентом МГУ. А Коля пошел работать на киностудию научных фильмов. Вообще‑то он всегда был романтиком. Отвоевав, он стал искать себе приключений в кино. Сначала он выступал в ролях помощников режиссера, оператора. А потом стал директором картины и участвовал в этой должности в съемках фильма "Дерсу Узала". Никакого специального образования он не имел. Но в конце концов стал известным сценаристом и режиссером научно‑популярных фильмов. В последние годы жизни он снял несколько фильмов о космических полетах. Он знал всех космонавтов. А они знали его как разведчика Великой Отечественной войны. Когда я однажды беседовал с начальником Центра подготовки космонавтов Береговым по интересующим меня музейным проблемам, у нас зашел разговор о кинохрониках космических полетов. Я спросил его, а не знает ли он моего друга Николая Макарова. Береговой очень оживился, услышав эту фамилию. "Ну как же, — сказал он, — как же не знать этого разведчика?" Он сказал это очень искренне и очень точно в передаче образа моего друга. Он нашел свое место на войне во взводе разведки. В разведке он был и в космическом кино.
Всего несколько лет назад Коля умер. Я не был на его похоронах. Меня тогда вообще не было в Москве. Я летал в Австралию. По возвращении я позвонил другу. Он жил один. Но мне ответила женщина. Я спросил Николая Владимировича. А она сказала, что его нет. "А где он?" — спросил я. Она ответила: "Он умер". Вот и вся истории про моего фронтового друга Николая Владимировича Макарова, солдата войны и заслуженного деятеля искусств. Может быть кто‑нибудь, когда‑нибудь прочитает мой незамысловатый рассказ об этом человеке и попытается представить его образ. Он был человеком честным, настоящим гражданином, патриотом, русским и еще он был одержимым романтиком.
* * *
Нашему быстрому вхождению в житейский распорядок военной жизни помогала наша молодость, наш юношеский азарт соревнования за признание друг перед другом своей силы, ловкости, меткости, уменья преодолеть преграду и трудности, холод и болезнь. А командиры поощряли наше рвение и азарт благодарностями. Помню, как я и мои друзья считали эти благодарности и рассказывали о них родителям и школьным товарищам, приходившим к нам время от времени в батальон на Селезневку.
А младший командный состав в нашей роте пополнялся новыми сержантами и старшинами, имевшими опыт недавней службы в Красной Армии и демобилизовавшимися из нее накануне войны. Это были еще молодые парни, не забывшие азбуку казарменной жизни. Приходили они к нам преимущественно из московской милиции. Встречи с ними поначалу не были простыми. Однажды на утреннем построении до завтрака перед нашим строем появились самые настоящие милиционеры. Мы их встретили громким возгласом: "У‑у!" Но тут наш ротный громким и властным голосом прервал эту звуковую демонстрацию и стал представлять нам новых помкомвзводов и командиров отделений. Сначала был представлен новый старшина роты. Им стал теперь у нас вместо рыжего Бурдучкина старшина по званию (с четырьмя треугольниками на петлицах) Иван Иванович Мерзляков.
Недавно отслуживший действительную, этот старшина не забыл свою старшинскую службу и оказался под стать нашему ротному. Роста он был тоже невысокого, но сбит плотно и физически силен, широкогруд. Он запросто управлялся обеими руками с двухпудовой гирей. По утрам он лихо вскидывал ее от пола над головой, а потом попеременно обеими руками выжимал ее с плеча. Неутомим был Иван Иванович в солдатском беге, и нам здорово доставалось от него, когда ему поручалось вести роту на занятия в Останкинский лес. И туда и обратно мы проделывали путь бегом. Сам старшина бежал с нами — то увлекал за собой передних, то подгонял задних и помогал выдохшимся, забирая себе их оружие. Старшина не был злым. Никаких команд со зла не подавал и старшинскими правами не злоупотреблял. Но так же, как и ротный, он был молод и азартен и во всем мог показать личный пример. А команды он подавал классически, по‑старшински громко, визгливо, проглатывая или, наоборот, растягивая отдельные слога в словах‑сигналах: "Рота‑аа! Сми‑и‑и‑рно! Равнение напра‑а‑ву‑у!" Потом он резко поворачивался в сторону приближающегося ротного и на коротких и сильных ножках, взяв под козырек, шел к нему, не качаясь, навстречу. А ротный, не уступая ему ни в чем, подтянувшись и став чуть повыше, также серьезно и неукротимо приближался к нему, шел вдоль ротного строя. Посредине они, наконец, останавливались. Старшина докладывал, что рота построена для следования на занятия. Ротный, не отрывая руки от козырька, громким, не по росту густым баритоном, здоровался с нами: "Здравствуйте, товарищи бойцы!" Мы коротко, дружно, стараясь из всей мочи, отвечали ему: "Здрасть!" Потом звучала команда: "На‑а пра‑а‑а‑вву! С места, с песней, шагом а‑а‑рш!" И мы двигались со школьного двора единой колонной. Чаще всего начинали со своей комсомольской "Дан приказ ему на Запад". По московским улицам ротный любил водить роту сам. Он шел сбоку нее и громко задавал нам в начале марша ритм: "Р‑р‑раз, р‑р‑раз, левой, левой!". А потом переходил на ритмичные вскрикивания: "Ас, дво‑о, ас, дво‑о". Ему было приятно ощущать себя командиром. Он знал, что проходившие навстречу люди любовались и им, и нашей ротой.
А когда роту вел старшина, то все выглядело так же. Команды были те же, и мы так же уважали старшину и выполняли его звонкие команды. Только у него они по мере налаживающегося ритма движения превращались в подгоняющие, не дающие успокоиться и потерять ритм, вскрикивания на высокой ноте: "Р‑р‑раз, во‑о!" и дальше через интервал под правую: "Во‑о…во‑о…во‑о!" А у ротного этот же звук слышался мерным вздохом: "Го… го… го…".
Став через некоторое время командиром отделения, я, да и другие, удачливые в службе ребята, точь‑в‑точь повторяли командирскую манеру и ротного, и старшины.
Однажды командование батальона устроило соревнование между взводами по проведению форсированного марш‑броска с преодолением всяких преград и боевой стрельбой на финише. Мы готовились к боевым походам. Не помню, какой взвод тогда в нашей роте победил. Но я с другими товарищами был замечен как быстрый в ходьбе и меткий в стрельбе боец и включен в ротную команду для соревнования между ротами. Командиром этой унитарной команды был назначен наш старшина Иван Иванович Мерзляков. Он проявил тогда жесткую неукротимость в тренировках. С утра, встав на ноги, мы делали все бегом до самого до отбоя. На батальонных, а затем и полковых соревнованиях наша ротная команда была первой, и нас послали на соревнование между унитарными командами спортивного общества "Динамо", на которых нам вместе с нашим старшиной досталось третье место. Перед отправкой нас на Северо‑Кавказский фронт летом 1942 года нашего старшину откомандировали в Саратов для поступления в военно‑политическое пограничное училище. Через несколько месяцев мы случайно встретились с ним под Орджоникидзе. Он в составе курсантской, точнее, офицерской роты принимал участие в обороне этого города. Это была наша последняя с ним встреча у знаменитых Эльхотовских ворот. С тех пор в составе наших ветеранских остатков от полка Иван Иванович Мерзляков не объявлялся.
* * *
Прибывших в феврале 1942 года в наш батальон старшин и сержантов‑милиционеров распределили по взводам. Нашим командиром стал старшина Филипп Кириллович Рябинин. Он был 1918‑го года рождения. В 1940 году осенью он демобилизовался из Красной Армии и остался в Москве, поступив на службу в Отдел регулирования уличного движения московской милиции (ОРУД). Так называли тогда нынешнее ГАИ. Позже я узнал, что наш новый командир — мой земляк. Родом он был из Залегощского района Орловской области, который граничил с нашим Мценским районом. Одна из моих теток, жена моего дяди Федота Ивановича, была из тех же мест. Узнав о нашем землячестве, мы очень близко подружились. Но это произошло не сразу. Поначалу мы устраивали нашему милиционеру различные обструкции и каверзы. Он показался нам с первых дней уж больно типичным милиционером, которых принято было воспринимать по одному слову: "Пройдемтя!" Парень он был деревенский и казался нам уж очень серым и примитивным. Это предубеждение мы, однако, преодолели. Правда, на это ушло некоторое время. А на следующее утро после его появления в нашем взводе мы устроили ему первую обструкцию.
После подъема и непривычных нашему слуху команд новый отделенный вывел нас на физзарядку на улицу в нижних рубашках. Нам это показалось более чем непривычно. И как только новый командир отделения подал команду: "Отделение, бегом марш!", мы рванули от него со всех ног и быстро скрылись за углом нашей школы‑казармы. Отделенный что‑то нам кричал вслед. Мы не слушали. Мы делали вид, что усердно выполняем приказ. Оторвавшись от преследования, мы сделали пробежкой небольшой круг по переулкам около школы и с другой стороны незаметно юркнули в свою теплую казарму и прямо направились в курилку‑туалет. Там нас и нашел наш отделенный. Конечно, он построил нас в коридоре и начал воспитывать. А мы преданно смотрели ему в глаза и нахально клялись в том, что хотели только добросовестно выполнить его команду. Воспитывая нас, Филипп Кириллович, между прочим, воспитывался и сам. Он понял, с кем имеет дело, но не сразу. Однажды мы предприняли пеший марш‑бросок на стрельбище в Вешняки. Всю дорогу мы прошли бегом с короткими переходами на быстрый шаг. А когда пришли на стрельбище, разгоряченные и потные, стали быстро мерзнуть. К тому же линия огня была занята, и нам пришлось ждать своей очереди в холодном дощатом сарае. Грелись, как могли, и игрой в жучка, и устраивали потасовку или просто курили могучие самокрутки. Мерз с нами и наш отделенный. И тут вдруг веселый шутник боец Мишурин и говорит Филиппу Кирилловичу: "Товарищ старшина, а вот вы не сможете двадцать раз сделать вот так!" — и показал ему простое движение руками, выбрасывая их резко перед собой на уровне плеч. Филипп Кириллович впал в недоумение: "Чего проще?" А Мишурин настаивает на своем: "Не сможете, товарищ командир!" Филипп Кириллович продолжал недоумевать. Но потом он осторожно вскинул руки вперед и с остервенением стал повторять нехитрое движение — вперед‑назад, вперед‑назад. А мы все громко считали: "Раз, два, три… девять, десять". И тут Мишурин кричит: "Хватит, товарищ старшина! Хватит! Вы годитесь в зоопарк слону яйца качать". От хохота мы сразу согрелись. А Филипп Кириллович не на шутку обиделся. От его обиды нас спасла благодарность ротного за хорошую стрельбу. Благодарность получил и наш отделенный. В конце концов и к нему пришло чувство юмора. Он долго помнил нашу шутку, но без зла. Он искренне смеялся над своим простодушием, обещая как‑нибудь отплатить и нам. Но ничего похожего на наши выдумки он так и не мог придумать. Зато мы как‑то стали привыкать к его простодушию и ценить доброту. Он спал вместе с нами, ложился после нас, а вставал раньше. Ел и пил вместе с нами, за одним столом. Был он холост, родственников в Москве не имел, а к нам быстро привык, как к младшим братьям.
Он терпеливо учил нас привыкать к прозе солдатской жизни: как правильно подмотать портянки, как высушить их за ночь своим собственным теплом под матрацем, как не съедать в один присест суточную пайку хлеба и растянуть на весь долгий день небогатый набор сухого пайка, как завернуть самокрутку, как подшить подворотничок к гимнастерке, чтобы он не морщился, не торчал, а радовал глаз командира своей белизной на положенной ширине аккуратной бязевой полоски. Он убедил нас в том, что в чистой портянке ноге теплее, чем в грязной. И мы не ленились стирать их. Но самое главное, чего сумел от нас добиться отделенный, было появившееся среди нас чувство солдатской солидарности, равноправия и взаимной поддержки. Мы тогда не только не знали, мы просто не могли придумать ничего похожего на то, что вошло в солдатскую жизнь в послевоенные годы под страшным и позорным названием "дедовщина". Вообще‑то в годы войны его невозможно было придумать во всей нашей Красной Армии. Мы тогда все были равны перед смертью, хотя и характеры, и физические и психологические возможности у нас были разные. Сильные в нашем отделении помогали слабым. А пример в этом подавал нам наш отделенный. На марш‑броске он мог взять у обессилившего его винтовку, а иногда брал ее у двоих. Он мог приказать сделать это любому другому, у кого оказывалось больше сил. Он никому не позволял смеяться над слабым. Он не преследовал нас обычным командирским апломбом или придирчивостью, когда у кого‑нибудь случались неудачи в выполнении солдатской службы. Он всем мог показать, как все надо выполнить правильно. Сам он всегда был подтянут, чист, выбрит, умел метко, по заказу, стрелять, действовать штыком, скатывать шинель в скатку, преодолевать забор, не спать в карауле. Он во всем был больше солдат, чем мы все, вместе взятые. С его солдатской натурой не мог сравниться даже наш пожарник‑взводный. Филипп Кириллович всегда непреклонно и бесстрашно защищал нас от его самодурства. А мы вместе с ним тоже не боялись окриков неграмотного "хухвайки".
Единственно, чего не мог, в чем уступал нам наш отделенный, — это ходить на лыжах. На этих немудреных спортивных досках он не просто утрачивал свое мужское достоинство. При дальних переходах он полностью обессиливал в борьбе с креплениями, с палками, не умея просто шагать на лыжах, не говоря уже о попытках скольжения. Лыжи для него могли стать погибелью. Но тут мы приходили на помощь командиру. В лыжном строю мы попеременно шли впереди, задавали нужный темп. Командира мы ставили замыкающим, но никогда не оставляли одного. Сзади него всегда шел самый сильный из нас, который в любую минуту мог взять командира на себя. Помню, как это было в первом ночном походе на дальнее подмосковное стрельбище в деревню Лукино, которое и сейчас стоит уже в непосредственной близости к восточному краю Москвы вдоль Щелковского шоссе. Обычно походы туда предпринимались как учебно‑боевые репетиции перед уходом наших подразделений в фашистский тыл. В них проверялась физическая готовность, уменье ориентироваться на незнакомой местности ночью и двигаться строго по заданному азимуту с выходом к установленной цели, уменье организовать нехитрое жизнеобеспечение в холодном зимнем лесу и растянуть на эти дни небольшой кусочек вкусно пахнущей копченой колбасы, выданной в сухом пайке вместо мяса. А в ходе боевых стрельб проверялось и пристреливалось наше трофейное оружие.
Из места своего расположения на Селезневке в этот поход мы выступали после обеда и в пешем строю дошли до Черкизова. Там в ту пору кончалась Москва. Уже в сумерках мы у деревни Гольяново, за свинарниками вставали на лыжи. Каждое отделение получало от командира взвода свое задание и назначенный азимут движения. По снежному полю мы двигались целиною к темнеющему лесу. Впереди нам предстояло незаметно для "противника" пересечь мнимую линию фронта. "Противника" обозначали наши старички из третьей роты. Своего незадачливого лыжника отделенного мы поручили Феде Парфенову. Он буксировал его по проложенной нами лыжне. Мы пробивали ее по целинному снегу попеременно. Полем выходили к деревне Калошино, стоящей на краю леса. Теперь этой деревни, как и Гольяново, нет. Вместо них на краю древнего Лосиного острова выросли кварталы многоэтажных домов. А тогда, в сорок втором, там под лесом стояли колхозные деревни Абрамцево и Калошино. Где‑то за Калошино и проходила мнимая линия фронта, которую мы, наше отделение, должны были разведать и через нее провести всю роту.
Свою задачу мы выполнили успешно. Мнимый противник нас не обнаружил. Но не обнаружили его и мы. Может быть, наши мудрые старички в тот вечер грелись в теплых колошинских колхозных домах на одном краю, а мы заскочили в дом с другого ее края и успели тоже погреться кипяточком у добрых хозяев. Между прочим, такие совпадения случались и в настоящем тылу. Погревшись, мы снова взяли на буксир нашего Филиппа Кирилловича и через лес двинулись к Щелковскому шоссе, которое нам также по легенде, предполагаемой боевой операцией, предстояло пересечь в районе деревни Лукино и углубиться в густой ельник. Там мы должны были стать на бивак и провести всю ночь и день. Все это мы проделали успешно. Не останавливаясь в длинной, вдоль шоссе растянувшейся деревне, мы проскользнули мимо уже спящих домов на лыжах с буксируемым командиром отделения и вошли в новый лес по правую сторону Щелковского шоссе. Много раз, проезжая по этой дороге мимо деревни Лукино на автобусе в совсем недавние времена, я, вспоминая наш ночной поход, так и не увидел в тех местах ни открытого поля слева, на котором и было стрельбище, ни густого ельника по правой стороне напротив бывшего стрельбища.
А в ту далекую холодную февральскую ночь 1942 года мы в точно назначенном месте пересекли шоссе и нашли свой густой темный лес, развели там костры и устроились на ночлег до утра. Все тогда происходило в условиях, приближенных к боевой обстановке. У костра теперь хозяйничал наш командир отделения. По его команде мы развели огонь, по его команде наломали еловых веток и улеглись на них спать вокруг костра, спинами к огню, по его команде утром мы в котелках растапливали снег, варили гороховый суп и рисовую кашу из концентратов, по его команде мы выходили на огневой рубеж стрельбища и выполняли назначенные упражнения. Мнимый лесной бой продолжался весь день. И вторую ночь мы провели у костра, а на рассвете снова на лыжах, снова на буксире везли отделенного. Уже за деревней Шитниково мы опять пересекли мнимую линию фронта и мимо шитниковского гидроузла московского водопровода вошли в лес Измайловского парка.
Где‑то в районе прожекторного завода на шоссе Энтузиастов мы вышли на конечную остановку трамвайного маршрута. Кажется, это была двойка. На ней мы и почти доехали до нашей Селезневки. Был уже вечер. Ужин в тот день нам не полагался, так как он был получен и уже съеден в сухом пайке. Но наш командир был предусмотрителен и по сухарику он все же убедил нас сэкономить на вечер. Этим сухариком с кипяточком мы тогда и поужинали. Дальше уже сил не хватало и, не раздеваясь, мы заснули на неразобранных койках. Заснули как убитые. Только во сне вдруг перед глазами каждого поочередно стало возникать ласковое материнское лицо. Склонившись над нами мама что‑то говорила, уговаривала, о чем‑то просила. А в действительности это была наша сандружиныица Ирина Константиновна Зеленецкая. Она вместе с нами ходила в Лукино и обратно, и у нее еще остались силы, чтобы по‑матерински позаботиться о нас, укрывая солдатскими одеялами и поправляя под нашими головами тощие подушки.
* * *
Наверное, нашей взводной сандружиннице Ирине Константиновне Зеленецкой в феврале 1942 года еще не было тридцати лет. Она пришла в наш батальон раньше нас, после того как с боевого задания из немецкого тыла не вернулся ее муж. Судьба его так и осталась неизвестной. Никто не знал, погиб ли он или попал в плен. Но никто не сомневался в том, что все это могло произойти в жестоком бою. Место пропавшего без вести мужа заняла в нашем батальоне его жена, очень красивая молодая стройная женщина. Ее лицо было не просто красивым, оно было лицом благородной русской аристократки. А ее поведение, манеры, очень чистая русская речь подтверждали это благородство. Спустя много лет уже после войны я узнал, что наша Ирина Константиновна происходила из потомственного дворянского рода. А сквозь тот непробудный сон она возникла в моем воображении в образе моей Мамы в пору ее замужней молодости. Потом, глядя на нее наяву, я убеждался все больше, что она действительно была на нее похожа. Может быть, это сходство подкреплялось ее материнским вниманием лично ко мне. Почему‑то среди всех нас она больше внимания и женской ласки уделяла мне. Но нашей общей мамой мы считали ее все.
Муж Ирины Константиновны не вернулся из первой боевой операции батальона. А она ушла вместе с капитаном Полушкиным во вторую. Ушла она тогда даже не сан дружинницей, а наравне со всеми — бойцом отряда. Медицинского образования она не имела и с медициной познакомилась без специальной подготовки. Просто однажды ей дали санитарную сумку вдобавок к немецкому трофейному автомату. И она освоила и то, и другое.
Умела она и стрелять, и перевязывать раненых. С нами она была всегда вместе и в пеших переходах, и на зимних ночевках в лесу, и в разных боевых переделках. И как бы тяжело и неуютно было нам всем, Ирина Константиновна никогда не теряла своего женского обаяния, никогда не видел я ее растерянной и безучастной к нам, желторотым юнцам. Она всегда была нам заботливой матерью. А для меня в ее санитарной сумке всегда находился сухарик. Она выдавала его мне всегда, будто бы чувствуя, что без него я не сделаю следующего шага. Я помню, как однажды на переходе от Грозного к Моздоку на вторые сутки форсированного марша, на коротком привале я упал от усталости на мокрую землю и не хотел больше вставать, несмотря на громкую команду "Подъем!" Я очень тогда устал и был голоден. Мои товарищи прошли бы мимо меня. Но тут случайно оказалась наша мама. Она подняла меня с земли и повела вперед, в голову нашей колонны. Сунула мне в руку сухарик и сказала: "Держись! Старайся быть впереди! Здесь тебе будет легче идти". И я пошел, и в тот день не отстал от товарищей. А после этого всегда уводил с собой вперед всех, кого бессилие бросало на землю. На войне ведь не всегда погибали от пули. Там надо было научиться преодолевать не только раны и страх быть убитым, там надо было научиться преодолевать простую физическую слабость. Этой наукой я обязан был Ирине Константиновне.
Из нашей роты Ирину Константиновну перевели в санчасть полка и даже присвоили ей офицерское звание лейтенанта. В 1943 году во время боевых действий на Кубани она стала инструктором политчасти полка. Говорят, что в нее влюбился наш полковой комиссар Беляев. Он перевел ее к себе в штаб. Любовь эта была обычная, фронтовая. Но мы не судили нашу общую маму. Она была неподсудна. А любовь ее к комиссару была бескорыстна. Да и он был человеком приличным, настоящим комиссаром. Мы не ревновали его к Ирине Константиновне.
Меня он знал лично как комсорга артиллерийской батареи и, наверное, по характеристике Ирины Константиновны еще по партизанскому батальону. И однажды вместе с майором Полушкиным спас меня от жестокого наказания за невольно допущенную ошибку в бою. Я расскажу об этом позже.
С Ириной Константиновной мы расстались в том же сорок третьем. После реорганизации и переформирования нашей дивизии мы оказались в разных полках и до конца войны так и не встретились. А я все время надеялся, что когда‑нибудь встречу ее. Произошло это уже после войны. Я еще продолжал служить в дивизии имени Дзержинского. Однажды перед праздником 1 мая мы ехали на грузовиках с тренировки к параду с Центрального аэродрома. И вдруг на Садовом кольце, на перекрестке с Орликовым переулком, я увидел нашу Ирину Константиновну. Она стояла на тротуаре, ожидая зеленого огонька светофора, очень задумчивая и озабоченная. Она была еще молодая и стройная, в офицерской шинели, но без погон, в сапогах. А на плече ее висела на ремешке офицерская планшетка. Когда я сообразил, что это она, мы уже проехали перекресток, а наша сандружинница затерялась в толпе. Встреча же наша состоялась только в 1954 году. Тогда я был аспирантом МГУ. Однажды, работая в архиве Министерства сельского хозяйства, я встретил там нашего политрука роты Алексея Даниловича Букштынова. Он работал тогда начальником какого‑то управления. Я нашел по указателям его кабинет и заявился незваным в его приемную. Политрук, конечно, узнал меня. Он мне и рассказал, что Ирина Константиновна работает инспектором отдела кадров Всесоюзного заочного политехнического института. Конечно, на следующий день я пошел в этот институт на улицу Павла Корчагина. Но оказалось, что я пришел рано. Пришлось ждать. Решил выйти на улицу. В дверях я встретил женщину, в которой никак не ожидал узнать запомнившуюся мне красивую и молодую Ирину Константиновну. Но и она, впрочем, равнодушно скользнула по мне взглядом. Мы разминулись, но вдруг одновременно оглянулись. Я назвал ее по имени и не ошибся. Свое имя мне пришлось назвать самому. Встреча состоялась, и наше знакомство и дружба возобновились до конца ее жизни. У меня тогда было только одно желание: встретить и отблагодарить женщину, заменившую мне на войне мать. А она опять, узнав о моих заботах только‑только состоявшегося отца семейства, как когда‑то на войне доставала из сумки последний сухарик, предложила мне свое участие. По ее рекомендации я был принят преподавателем‑почасовиком на институтскую кафедру истории КПСС. Несколько лет я выполнял там работу рецензента студенческих курсовых работ и зарабатывал скромные деньги, так, кстати, пригодившиеся моим маленьким сыновьям. Потом Ирина Константиновна стала начальником отдела кадров института и была в нем очень уважаема. А я стал кандидатом исторических наук, преподавателем МГУ и регулярно с нею вместе встречался с однополчанами. Но вдруг скоропостижно наша военная мама умерла. Болезни у нее, конечно, были, но умерла она не от них. Жизнь ее укоротила обида. Запереживала заслуженный ветеран Великой Отечественной войны, пожилая уже и одинокая женщина, когда не оказалась ее в списках сотрудников института, представленных к награде — Ленинской юбилейной медали. Запереживала до приступов сердечной недостаточности и тихо скончалась. Похороны ее были более чем скромными. Имя этой доброй женщины, российской потомственной дворянки, коммунистки, советской патриотки, кануло в Лету. Помнят ее только доживающие свой век однополчане.
* * *
Наш батальон и полк в целом был необыкновенной боевой единицей. Возникнув в конце октября 1941 года и начав свои боевые операции в тылу врага с ноября того же года без предварительной специальной подготовки, он не входил в состав регулярных частей Красной Армии и не имел своего Боевого Знамени. Название его было условно — истребительный мотострелковый полк УНКВД Москвы и Московской области. За первые три‑четыре месяца боевых действий на счету полка уже было много боевых операций, проведенных по заданию штаба Западного фронта в ближних и дальних подмосковных районах — под Клином, Волоколамском, в районе Рузы, Можайска, Боровска. А в 1942 году отряды полка действовали в Калужской, Смоленской и Брянской областях, совершали рейды, базируясь в зонах действий местных партизанских соединений. В это время наши группы, в частности, выполняли задачу вывода из окружения частей и подразделений конницы генерала Белова. И многие вышедшие из окружения кавалеристы стали должниками наших бойцов, благодаря которым они тогда остались в живых. Не смею утверждать и воздержусь от обобщений, но мне кажется, задолго до того, как в обиход партизанской жизни вошла тактика рельсовой войны, наши боевые группы в районе калужских городов Киров — Людиново такую тактику успешно опробовали. В феврале — марте 1942 года здесь усилиями групп лейтенантов Муратикова и Кондрашова участок железной дороги был надолго и прочно заблокирован. Взрывались и пускались под откос эшелоны, громились станции и системы сигнализации, разрушались рельсовые пути. О действиях этих групп сообщалось в сводках Совинформбюро.
Были, конечно, и неудачи. В самом начале их причиной был недостаток опыта. А к лету 1942 года наших командиров стала подводить излишняя самоуверенность. Не заметили они, что немецкое командование тоже к этому времени научилось жестоко расправляться с разрозненными, хотя и дерзкими и отважными нашими группами. Так, жестокому разгрому в Смоленских лесах в конце весны — начале лета 1942 года подверглась сводная группа нашего полка в количестве четырехсот человек под командованием заместителя командира полка майора‑пограничника Быкова. В составе этой группы была вторая рота нашего батальона. Только третья ее часть вместе с командиром Королькевичем смогла в июле месяце уйти от преследования фашистских карателей и перейти линию фронта.
В последние годы нам, ветеранам полка, удалось собрать и издать воспоминания участников отважных рейдов боевых групп во вражеский тыл. В своих бесхитростных рассказах они без претензий на какие‑либо особые почести и заслуги рассказывают, как и почему добровольно уходили на войну, как уходили во вражеский тыл, не ведая опасности, как нарывались на вражеские засады, как учились переживать невзгоды, потери, а, главное, как учились уничтожать врага.
И все‑таки до сих пор мало кто знает о том, что такой полк был, что он внес свой вклад в дело разгрома фашистов под Москвой, что он полностью состоял из необученных добровольцев — рабочих московской типографии "Красный пролетарий", служащих отделений банков и сберкасс Коминтерновского, Дзержинского, Красногвардейского районов Москвы, рабочих московских заводов "Борец" и имени Орджоникидзе, служащих московской милиции, рабочих подмосковных городов Подольск, Балашиха, Раменское и, наконец, из школьников, желторотых недорослей московских, мытищинских, пушкинских, ивантеевских, балашихинских, перовских, люберецких, талдомских, загорских и дмитровских школ. И только сами эти участники могли бы объяснить причины высокой боеспособности этой нерегулярной, не прошедшей специальной подготовки и не оснащенной необходимым вооружением части.
Мы были все настоящими добровольцами. Нас никто не принуждал, кроме собственного сознания, взять в руки любое оружие и вступить в бой с врагом. Нас не останавливали при этом ни возраст, ни физические ограничения по здоровью, ни возможность получить бронь.
В составе полка были люди уже очень взрослые и мальчишки, еще не успевшие стать мужчинами, были спортсмены — студенты Института физкультуры, рекордсмены и чемпионы страны, такие как гиревики‑штангисты Израил Механик, Николай Кузнецов, альпинист Ушацкий, воздушный гимнаст Немчинский, боксер Виктор Князев. А рядом с этими богатырями в строю стояли очкастые, узкогрудые бухгалтера, совслужащие наркоматов и мы, вчерашние школьники.
Силу нам всем давало сознание необходимости участия в общем бою. Говорю это без всяких претензий на признание. Знаю, что не только мои однополчане были одержимы этой самоотверженной идеей. Жалко, что настало сейчас такое время, когда новое поколение оказалось не в состоянии это понять и оценить. Оценить не для нас. Оценить это для себя, чтобы представить себя в подобных обстоятельствах. Наверное, только мы сами можем объяснить и себе и другим причину, по которой мы быстро научились владеть оружием, применять его в бою и действовать организованно, сообразно обстановке. Дело в том, что на все командные должности в полк с самого начала пришли командиры‑пограничники, проходившие накануне войны учебу в Высшей пограничной школе. Это были не просто пограничники. Все они имели опыт охраны границы и боевых действий с диверсантами.
Пограничником был наш первый командир полка полковник Махоньков, его заместитель майор Быков, начальник штаба майор Казначеев, командиры батальонов и рот капитаны и лейтенанты Полушкан, Колесников, Ананко, Нетесов, Гладков и другие, имена которых уж теперь не вспомнить. Я назвал только тех, кого лично знал. А познакомились с ними я и мои новые товарищи на первом комсомольском собрании полка в феврале 1942 года там же, за стенами Ивановского монастыря в Малом Ивановском переулке.
Совсем недавно руководство юридического института МВД, который располагается на территории нашего бывшего полка, пригласило меня с моим однополчанином и сверстником А. И. Лапшиным на встречу со студентами. Встреча эта состоялась в том же зале, в котором 53 года назад прошло наше первое полковое комсомольское собрание. Я узнал этот зал только потому, что помнил с тех пор, на каком этаже он был. Но убранство его теперь выглядит иначе. Стены отделаны под дуб. На окнах шторы. На потолке и стенах — современные светильники. Рядами поставлены кресла. А в креслах сидели такие же молодые, как когда‑то мы, студенты‑первокурсники. Но, увы, они были на нас непохожи. И, как мне показалось, слушали наши воспоминания только из уважения, но без доверчивого интереса. Уверен, что будь мы такие тогда, вряд ли мы способны были бы на то, на что шли.
Тогда под вечер в феврале 1942 года на собрание в полк мы шли с Селезневки двумя ротами под руководством комбата Полушкина, комиссара Арясова и своих ротных и взводных командиров. Шли по улицам Новослободской, Пушкинской, через центр, мимо Колонного зала Дома Союзов и Большого театра, через площадь Дзержинского, вниз к площади Ногина, а от нее вверх в Мало‑Ивановский. Шли с песней "Дан приказ: ему на запад…". Обе роты по прибытии в полк поднялись на четвертый этаж в большой зал, заставленный скамейками, с сооруженной из досок сценой. Расселись по скамейкам и беспрерывно начали кашлять. Но теперь мы уже научились делать это не так шумно. Командиры научили нас кашлять в шапку.
Скоро на сцену поднялось командование полка. Совсем недавно из вражеского тыла вернулись несколько групп. Их действия были успешными, в связи с этим состоялось награждение отличившихся орденами и медалями. У командира полка вместе с полученным орденом Красного Знамени были и другие награды, заслуженные им еще в мирное время на границе. Несколько наград было и у начальника штаба и комиссара нашего полка — старшего батальонного комиссара Кузнецова. Он и повел наше собрание, представив всех присутствующих офицеров штаба полка.
Сам комиссар Кузнецов был личностью необычной. Очень жаль, но его через некоторое время перевели на другую службу и в наших воспоминаниях остались о нем лишь некоторые сведения. Был он из потомственных ивановских ткачей и в молодости, т. е. до ухода в Красную Армию, играл в футбол за знаменитую ивановскую команду "Основа". Но было это давно, еще в самом начале тридцатых годов. С тех пор он уже не был похож на футболиста, хотя однажды, увидев нас, сражающихся в футбол на спортплощадке (было это летом 1942 года), не вытерпел, подхватил отскочивший к нему мяч и мастерски, с разворотом, сильно пробил по моим воротам. Я среагировал совершенно неожиданно и в прыжке поймал мяч. Вот тогда он и рассказал о своей ивановской команде "Основа". А на комсомольском собрании он рассказал нам про боевые дела нашего полка, познакомил с только что награжденными орденами и медалями героями, среди которых наиболее отличилась своей дерзкой операцией разведгруппа младшего лейтенанта‑пограничника Гладкова, разгромившая белым днем в калужской деревне Малые Желтухи полицейскую комендатуру, разогнав весь ее гарнизон. А когда к деревне подоспели полицаи из соседней деревни, навстречу ей на санях выскочили бойцы с пулеметом и, как с легендарной тачанки, встретили предателей длинной пулеметной очередью. А другие бойцы‑гладковцы в это время выкатили случайно обнаруженную немецкую пушку без прицела и, целясь через ствол, ударили по ним немецкими снарядами. Младший лейтенант Гладков с этого знакомства стал нашим кумиром.
Ну а нам батальонный комиссар поставил задачу учиться боевому мастерству и боевой дерзости у своих командиров и старших товарищей. Он же представил нам комсорга нашего полка младшего лейтенанта Толорайя, тоже на днях награжденного орденом Красного Знамени. С собрания мы тем же путем, с той же песней, но уже темной, не освещенной фонарями московской ночью прошли до нашей Селезневки. Очень скоро обе наши роты были отправлены в специальную школу для овладения методами диверсионной борьбы с врагом.
* * *
Школа эта была создана недалеко от владимирского города Покров, в лесу, на берегу озера Введенское. До того как она там обосновалась, на ее территории находилась колония для осужденных женщин. Однажды, спустя много лет, возвращаясь из Владимира с конференции музейных работников России (было это в конце 70‑х годов), зимой, проехав Покров, я стал внимательно следить за дорогой. В этих местах я не бывал с той поры, когда в окрестных лесах в конце зимы 1942 года мы постигали науку партизанской войны. Тогда это была большая репетиция перед отправкой в настоящий партизанский лес. А теперь я гадал, увижу ли тот поворот с Горьковского шоссе в густую чащу елового леса. Ведь всего два раза туда и обратно почти сорок лет назад я пересек в том месте шоссе лыжным маршем от станции Петушки. А обратно возвращались уже с лыжами на плечах, так как тогда уже начиналась весенняя оттепель. Ехал и гадал. Попросил шофера не спешить. И, наконец, вовремя увидел я тот поворот и попросил шофера свернуть в него. Мои спутники удивились. Пока мы ехали после поворота лесной дорогой, я коротко объяснил им причину моей просьбы. Конечно, они заинтересовались. Наш автомобиль вдруг подъехал и уперся в мрачные железные ворота, от которых вправо и влево тянулась глухая высокая стена. Никаких вывесок на воротах не было. Стучать в них я не стал. Мне и так было ясно, что территория вновь оказалась занятой по довоенной принадлежности. Это подтвердила мне потом директор Владимирского Музея‑заповедника А. И. Аксенова. Она рассказала, что здесь уже давно находится колония для молодых осужденных женщин. Я рассказал ей свою историю этих мест. А она, кстати, сообщила, что там же, где‑то за озером Введенским, произошла в небе трагическая катастрофа и гибель Юрия Гагарина. Моя история ее тоже заинтересовала, и она даже задумала как‑нибудь обозначить это место. Ведь там в лесном зимнем лагере проходили подготовку и 88‑я и 99‑я специальные части, созданные в Москве для действий в тылу врага, и боевые группы нашего полка.
Потом я еще несколько раз по той же дороге проезжал знакомый поворот и сворачивал в него, и подъезжал к глухим железным воротам. Но никаких знаков на них и на стенах не видел. Забыла, видимо, Алиса Ивановна мой рассказ, не вписался он в ее планы музеефикации Владимирского края.
Ранним морозным февральским утром наши роты вывалились из вагонов поезда на станции Петушки. По команде встали на лыжи. Комбат приказал нам двигаться поротно с разведкой и боевым охранением. Наша учеба началась прямо здесь. Разведка пошла по азимуту открытым всем ветрам полем. За ней вышли в боевое охранение отделения нашего взвода. А за нами заскользили обе роты. Идти оказалось недалеко — три, а может, пять километров до Горьковского шоссе. По всем правилам, с боевыми предосторожностями пересекли шоссе и углубились в лес. И тут увидели шлагбаум с будкой у входа на территорию, огороженную колючей проволокой. Железные ворота и стена появились, очевидно, после войны.
Вся территория, огороженная проволокой, была застроена двухэтажными деревянными домами. В них и разместились наши комсомольские роты.
День в школе начался с завтрака. А потом состоялась в клубе встреча с начальником школы, майором госбезопасности Зуевым (с одним ромбом в петлице) и начальником штаба школы полковником (четыре шпалы в петлице) Никулочкиным. Тогда же мы познакомились и со старшим лейтенантом‑пограничником Нетесовым. Он был в школе старшим инструктором по тактике партизанских действий.
Учеба пошла с того дня и днем, и ночью. На классных занятиях нас познакомили со всеми применявшимися тогда моделями противопехотных мин, в том числе немецких. Показали образцы самодельных устройств, изготовлявшихся в партизанских лесах. Потом стали учить методам минирования со скрытыми подходами к объектам, шоссейным и железным дорогам. На территории школы для этого были устроены полигоны. А в лесу на лыжах в белых маскхалатах мы с азартом друг против друга устраивали засады, нападали, отступали, стреляли холостыми патронами, бросали взрывпакеты, снимали часовых, по ночам подкрадывались к окрестным деревням и оглашали их боевыми криками атаки. Особенно доставалось маленькой лесной деревушке с веселым и добрым русским названием Масляные Горочки. Почему‑то старшина школы Коньков и старший инструктор Нетесов чаще всего ночные наши вылазки и атаки организовывали именно около этой деревни. Но мы очень скоро разгадали причину. Старшина Коньков выдавал нам для учебного боя холостой боезапас. Но однажды холостых патронов у него не оказалось и он выдал нам боевые с тем, чтобы мы их сами разрядили, то есть вытащили пули, заткнув гильзы бумажными пыжами. Мы решили этого не делать, договорившись, что во время "боя" стрелять будем вверх. И вот, однажды ночью, из леса против деревни Масляные Горочки захлопали тугие, не похожие на холостые винтовочные залпы. Над крышами домов засвистели настоящие пули. А кто‑то из ребят ухитрился бросить несколько немецких яичек‑гранат. Раздалось удалое "Ура!" и мы кинулись на штурм деревни. И вдруг услышали визгливый крик старшины Конькова: "Прекратить стрельбу", а при этом и еще кое‑что. Тут же оказался и старший лейтенант Нетесов. Они со старшиной, оказывается, во время наших ночных штурмов этой деревни проводили приятные вечера с деревенскими невестами и одновременно были посредниками в проведении учебы. Они тоже были тогда молоды и на выдумки были тоже горазды. Однако после этого случая старшина Коньков самолично проверял наши подсумки, но опасная игра с огнем все же продолжалась. Нас учили делать взрывные заряды и подрывать их. Выдавали для этого толовые шашки и в порошке аммонал, аммотол и что‑то еще. Мы сами делали взрывные и зажигательные смеси и с их помощью взрывали мнимые мосты, рельсы. Но учебных занятий нам, казалось, было мало. И мы у того же Конькова набирали этого добра про запас. В наших мешках тогда было много кое‑чего. И на досуге друг перед другом мы устраивали соревнования по подрыву самодельных зарядов и добивались совершенства. Считалось шиком зажечь короткий бикфордов шнур от цигарки и, подержав шашку в руке, бросить ее так, чтобы она взорвалась сразу в момент падения. В другом случае, зажигая от той же цигарки шнур, считалось таким же профессиональным шиком спокойно повернуться спиной к зашипевшей змейке шнура и пройти несколько шагов, а потом упасть на землю, прежде чем раздастся взрыв. Несчастных случаев у нас тогда не было, но в других подразделениях от такой удали бывали печальные последствия.
Словом, очень азартно и с большим интересом проходила наша учеба в лесу, в окрестных деревнях города Покров, по берегам озера Введенское. А азарта и увлечения добавляли нам еще и прибывшие к нам в качестве инструкторов настоящие партизаны‑диверсанты из соединения легендарного Ковпака. После излечения от ран в Москве и получения наград в Кремле их на несколько дней откомандировали в нашу школу для передачи опыта. Нашей учебной группе достался красивый молодой партизан, назвавшийся нам Платоном Воронько. Встретились мы с этим человеком всего один раз в жизни, а запомнили на всю жизнь. Под его руководством мое отделение для выпускного экзамена и показных занятий (вслед за нами в школу должна была прибыть другая часть) целую неделю закладывало фугас. Началось с того, что наш инструктор рассказал нам про этот заряд, про то, как ему приходилось уже это делать по‑настоящему на дорогах в окрестностях древнего Путивля. Рассказывал он нам и про Артема Сидоровича Ковпака, про партизанскую жизнь в глубоком тылу врага. Потом он рассказал про необычные взрывные свойства минного пороха. Мы получили его у старшины Конькова целых 25 килограмм. После этого сами по инструкции нашего наставника приготовили специальную зажигательную смесь из сахарной пудры и древесного угля. Впервые в жизни пришлось употребить сахар не по привычному назначению. Несколько раз мы эту смесь опробовали. Горело безотказно. Дело в том, что минный порох от обычного пламени не загорался. Ему для этого нужна была более высокая температура. А сама смесь тоже загоралась от специального патрона, который нужно было привести в действие подрывной машиной. Потом мы на обрывистом берегу долбили промерзшую землю и выкопали глубокую галерею, в которую заложили упакованный в пакет порох вместе с зажигательной смесью и взрывным патроном, от которого протянули провод к взрывной машине в укрытии. Галерею набили кусками льда и плотно забутили землей. Наш инструктор при этом объяснял, что в настоящий боевой фугас обычно закладывают обломки металла для осколочного действия, что чем плотнее будет забито отверстие галереи, тем сильнее будет взрывная волна. Он рассказал, что на его глазах такой фугас килограммов на двести пороха опрокидывал немецкие автомашины и бронетранспортеры. Наконец, мы все сделали, как научил нас партизан‑ковпаковец Платон Воронько, и спрятались в укрытии с взрывной машиной. А на другом берегу озера выстроилась уже шеренга вновь прибывших курсантов. По команде я крутанул ручку. Все мы еще плотнее прижались к земле в ожидании взрыва, а его не было. В сознании мелькнула мысль о какой‑нибудь ошибке, о неправильном соединении концов провода с взрывным патроном. Я даже высунулся из‑за укрытия и вдруг увидел, как из‑под обрыва под нами выплеснулась огненная масса, а взрыв получился глухой и мягкий, под нами колыхнулась земля. А лед и куски дерева, которыми мы начинили наш фугас, через все озеро долетели до шеренги зрителей. Они падали у их ног.
К вечеру после сдачи фугасного экзамена я заболел. Температура у меня поднялась до 39°. А на следующий день нам предстояло уезжать в Москву. Ирина Константиновна дала мне каких‑то таблеток. Ребята все ушли на прощальный вечер с командованием школы, я метался в жару и все думал о том, как завтра дойду до станции Петушки. Однако утром пришлось вставать и тем же открытым полем идти пять километров. Дул сильный ветер, я еле успевал за своими товарищами. На станции еще пришлось ожидать поезда. Наконец, он подошел, но вагоны были холодные, без отопления. Однако в нашем отсеке собралась очень теплая компания. С нами в Москву ехал наш партизан‑инструктор. Он узнал, что я болен и полечил меня из своей фляжки спиртом, а потом мы почти всю ночь слушали рассказы бывалого партизана‑подрывника. И вдруг он начал нам читать стихи. Это были его стихи о войне, о любви, о верности, о родине, об Украине. А потом Платон стал нам петь украинские и русские песни. Пел он прекрасным бархатным баритоном. Очень понравилась нам тогда всем казачья песня "Любо, братцы, любо!". Совсем недавно мы все ее услышали, как махновскую песню в кинофильме "Александр Пархоменко". А у Платона Воронько она прозвучала как задушевная, удалая песня русского казака: "Нам бы только волюшку во зеленом полюшке". С тех пор я и запомнил ее и ее исполнителя Платона Воронько, с которым больше никогда не пришлось встретиться.
Но в 1947 году, читая "Правду" с опубликованным постановлением Правительства о присуждении Сталинских премий писателям, художникам и артистам, я вдруг нашел в списке знакомую фамилию поэта П. Воронько, а потом увидел и его портрет. Это был наш партизанский инструктор‑подрывник, ковпаковец Платон Воронько. Мы распрощались с ним тогда, в начале марта 1942 года. Он должен был снова улетать к своему командиру. А мы тоже вскорости должны были уходить за линию фронта. Мы распрощались как друзья, надеясь встретиться, но не довелось. Дороги оказались разными. Однако известие о высоком признании поэтического таланта нашего инструктора породило во мне такое чувство, будто бы и меня отметили вместе с ним. Я был горд за этого человека, и за себя, за то, что когда‑то оказался вместе с ним, рядом с ним, в одном великом деле. Но встретиться с известным советским украинским и русским поэтом так и не пришлось. Знакомые мне люди с Украины, знавшие Платона Воронько рассказывали, что будто бы он ослеп. Я передавал ему через них приветы от случайного спутника по дороге на войну. Но мало ли у него было таких спутников! Я надеялся, что все‑таки, может быть, когда‑нибудь случай снова нас сведет в дороге. Ведь дороги‑то у нас оставались общими. Но не довелось. Жив ли он сейчас, не знаю. Если нет, то, слава Богу, не увидел он нашего нынешнего позора. А если еще и жив, то, уверен, он остался верен нашему общему делу, нашему славянскому братству и от стихов своих во славу его не отрекся.
* * *
По возвращении в Москву наши роты стали собираться на боевое задание. Наступала весна, и всем нам сделали прививки, как говорили медики, от шести болезней. Под лопатку впрыснули по три кубика вакцины под названием то ли "Ниси", то ли "Несен". Три дня мы все по‑настоящему болели. Всем был установлен постельный режим. В те дни из казармы мы выходили только в столовую. А полк наш к тому времени из Ивановского монастыря передислоцировался на Сущевский вал, в помещения Московского института инженеров транспорта. Сборы к выходу на боевое задание уже заканчивались, как вдруг нам объявили, что первой в тыл пойдет не наша, а вторая рота, которой командовал лейтенант Королькевич. Ее ввели в состав сводного батальона в 400 человек, командиром которого был назначен майор Быков. Нам объявили, что мы пойдем вслед за ними. Но через некоторое время после ухода нашей второй роты обстановка в полку резко изменилась.
Поход нашей группы с самого начала начал складываться неудачно. Не удалось скрытно и без потерь перейти линию фронта. Долго и с потерями отряд пробивался в партизанский край. Из тыла рота вернулась в июне. А потом этот край в Дятьковском районе подвергся непрерывным атакам карателей.