Великая Отечественная война закончилась, когда ее самым молодым участникам исполнилось по восемнадцать‑девятнадцать лет. А мне тогда только‑только пошел двадцать первый год. За плечами у меня и моих сверстников было уже по четыре‑пять лет службы в строю. Все мы считали свой священный долг защиты Родины выполненным сполна и ждали демобилизации. Начиналась прекрасная весна мирной жизни. Нас она манила и во сне и наяву. Мы о ней мечтали, строили планы. Счастливая судьба не только сберегла нам жизнь, но и молодость. Одних из нас манила родная деревня с заждавшейся невестой и обветшавшим домом. Других звал родной завод. А меня ждала школа. Все мои планы жизни связаны были с необходимостью завершения учебы. Демобилизация военнослужащих рядового и сержантского состава началась сразу по окончании военных действий на европейских фронтах. Постановлением Правительства ей подлежали, в первую очередь, военнослужащие, призванные на войну из запаса, по 1918‑й год рождения включительно. Все остальные должны были ждать своей очереди.
С фронта домой потянулись длинные эшелоны. Они проезжали мимо разрушенных городов и деревень. Повсюду их встречали и провожали истосковавшиеся по своим мужьям женщины и подросшие дети. Но не всем им суждено было встретить тех, кого они ждали. И тем не менее по стране двигалась волна радости. О ней рассказывали фильмы документальной хроники. Мы смотрели их с завистью и ожиданием. Но наша очередь в ту первую, да и во вторую послевоенную весну не сдвинулась даже на вершок. Всем последующим возрастам в службе конца еще было не видно. Наши политруки скоро объяснили нам, что обстановка в стране и в мире еще считается сложной. На Дальнем Востоке только еще началась война с Японией. В Европе продолжало оставаться на боевой службе большое количество войск. Да и внутри страны к концу войны накопилось много сложных проблем, особенно в республиках Прибалтики, в Белоруссии, на Украине и на Кавказе, решение которых требовало участия войсковых частей, способных выполнять боевую службу. Заменить полностью кадровый состав войск призывом граждан новых возрастов было тогда невозможно. Ведь к концу войны был подобран весь контингент молодежи, подросшей до призывного возраста. На очереди стоял уже 1928 год. А мужчины этого возраста уже были задействованы в народном хозяйстве и представляли собой уже достаточно квалифицированный состав рабочих и колхозников в промышленности и в сельском хозяйстве.
Такую вот политическую информацию о внутреннем и международном положении довели до нас после Парада Победы наши командиры и политработники и сделали заключение, что страна нуждается в нашей службе и что срок ее продолжения остается пока неопределенным. Мы тем не менее пытались возражать этому заключению, говорили нашим командирам о том, что свой долг, предусмотренный Конституцией, мы выполнили, что законы военного времени уже перестали действовать, что нам тоже пора уже возвращаться к мирному труду. Командиры и политработники нам не возражали, но оставались непреклонными в жестких требованиях исполнения служебного долга перед Родиной. Партия и правительство продолжали распоряжаться нашей жизнью во имя интересов государства.
Жизнь наша по‑прежнему нам не принадлежала. Война кончилась. Военное положение в стране было отменено. А законы воинской службы и наша ответственность за их неукоснительное выполнение, наше абсолютное подчинение воле командира оставались. Кто‑то из нас в то время не вытерпел, не удержался от соблазна начавшейся мирной жизни и совершил проступки. Во всех таких случаях следовало жесткое наказание за нарушение дисциплинарного Устава и воинской присяги. Мы ждали своей очереди демобилизации, а Родина требовала от нас продолжения службы верой и правдой. И все же в мае 1945 года я никак не мог предположить, что служба эта отнимет у меня еще четыре года молодости.
* * *
Вторая половина победного сорок пятого года проходила по всей стране под общими переживаниями радости и великой печали. Возвращались по домам демобилизованные старички‑ветераны, возвращались на постоянные места дислокации фронтовые части соединения, приезжали в отпуск украшенные боевыми наградами офицеры. В московских парках гремели маршами воинские духовые оркестры, на концертных эстрадах выступали полюбившиеся публике джаз‑оркестры Леонида Утесова, Эдди Рознера, Бориса Ренского, блистали остроумием знаменитые конферансье: Смирнов‑Сокольский, Михаил Гаркави, Миров и Дарский. Еще пели и чаровали своей красотой Лидия Русланова, Изабелла Юрьева, Тамара Церетели, Ляля Черная, блистали неувядаемой молодостью Любовь Орлова, Мария Ладынина, Лидия Смирнова, Людмила Целиковская, Валентина Серова, особенно томила наши солдатские души Клавдия Ивановна Шульженко уже послевоенными мелодиями и словами. Аркадий Райкин добродушно шутил над мелочами жизни, высмеивал человеческие пороки, а Илья Набатов добивал едкой политической сатирой фашистских агрессоров и уже переходил к разоблачению англо‑американского империализма.
Вечерами с дачных окрестностей нашего реутовского военного лагеря и со стороны женских общежитий в поселке Горенки к нам доносились через угрюмую ограду из колючей проволоки патефонные концерты танцевальной музыки. Звучали "Брызги шампанского", "Рио‑Рита", "Последний вальс" и все остальные знакомые с довоенной поры танго, фокстроты, румбы, слоуфоксы. Они манили нас, завораживая и мелодиями, и ритмами, осязаемыми в воображении, но недоступными наяву, женскими добродетелями, лаской и греховными соблазнами. Через колючую проволоку к ним нам ходу не было. На входных воротах лагеря бдительно несли охрану солдаты капитана Кубарева — коменданта знаменитого омсдоновского лагеря.
В праздничную атмосферу первой послевоенной весны и лета вплетались и совсем непраздничные мелодии и настроения. Трудно, невозможно было тогда разделить радость и печаль. Они были рядом и на улицах, и в домах, и в каждой семье. Дождавшись встречи с мужьями, матери навзрыд голосили в те дни по сыновьям. Встречая своих братьев, невесты оплакивали женихов и свои светлые надежды на счастье. Горюя над своей вдовьей судьбой, вдовы искренне радовались и завидовали незлой черной завистью счастью своих подруг. Трудно было тогда разделить и различить слезы радости и слезы неизбывного горя. Они лились вместе. О горе человеческом, о беде на всю оставшуюся жизнь напоминали увечные воины. Их было много. О них у нас так до сих пор и не научились милосердно и по‑настоящему заботиться наши власти и общественность. Но в первые послевоенные годы было особенно стыдно смотреть на искалеченных солдат, просящих подаяния на перекрестках дорог, на вокзалах и станциях, в вагонах поездов, на папертях церквей и у распивочных ларьков, у винных магазинов и пивных залов. Вид этих искалеченных людей, не нашедших приюта в мирной жизни и не обереженных заботой государства, приглушал общую эйфорию Победы. Но она и сама по себе стала проходить по мере перехода к обычным трудовым дням наступившего мира. Постепенно исчезли с широких грудей бывших воинов награды. Их надолго спрятали жены. Однако долго еще бывшие солдаты и офицеры донашивали свои гимнастерки, шинели и сапоги. В солдатских обносках вырастали и солдатские дети.
Переход к новым условиям жизни не у всех бывших солдат и офицеров был прост и однозначен. Легким он не был у всех, но не всем удалось сразу найти себе место в жизни и работу, которая обеспечила бы бывшему воину и его семье удовлетворение необходимых, хотя бы минимальных потребностей. Труднее всего в новых условиях пришлось молодежи, которая на войну ушла недоучившись и не приобретя профессиональных трудовых навыков и специальности. На войне молодежь научилась стрелять, ходить в атаку, совершать подвиги. Многие за это были отмечены знаками доблести, а это дало им повод надеяться на особое отношение к себе и со стороны властей, и со стороны общества, надеяться на льготы и даже предложения занять руководящие общественные должности. Довольно значительная часть пришедшей с войны молодежи, не сумев заставить себя учиться или заняться простым трудом и приобрести профессию, не вошла в обычный поток трудовой жизни. Некоторые стали искать легкий заработок в различных спекуляциях, а какая‑то часть занялась нехорошим промыслом. Они пополнили криминальную уголовную среду. В связи с этим в первые послевоенные годы заметно увеличились не только простые воровство и грабежи, но возник и организованный бандитизм. Бороться с ним выпало на долю внутренних войск.
Но не только по этой причине государство не отпускало нас домой. Возникли тогда в нашей многонациональной стране проблемы и посложней.
* * *
Неспокойная обстановка сложилась сразу, в первые послевоенные месяцы, в Прибалтийских республиках, на Западе Белоруссии и Украины, да и на Кавказе. Несмотря на предпринятые жесткие меры, напряжение все еще проявлялось в рецидивах организованного террора. А в Прибалтике и в областях Западной Украины и Белоруссии даже возникло организованное — и идеологически, и политически — движение против Советской власти. Нашему поколению, родившемуся, выросшему, выучившемуся и отвоевавшему в великом единении всех братских народов Великую Отечественную войну, разгромившему фашизм, трудно было понять причины этого явления. Правда, многим из нас проявление национализма, враждебный настрой к советскому строю, прямое предательство и измена Родине были не только знакомы, но и испытаны на собственной шкуре. Мы знали, что при отступлении Красной Армии из Прибалтики в спину нашим солдатам стреляли изменники и предатели, что они помогали фашистам расправляться со всеми, кто принял Советскую власть и участвовал в ее укреплении накануне войны.
Но мы были твердо уверены, что враждебные силы в этих республиках не имели никакой поддержки со стороны трудового народа. Основания для такой веры у нас у всех были, но не все потом в мирной жизни оказалось так просто. Те, кого мы считали враждебными элементами, не сложили своего оружия после войны, продолжали в жестоких формах борьбу против Советской власти и людей, ее поддерживающих, и сумели реорганизовать свои силы для активного идеологического, политического и даже насильственного воздействия на свой народ, добиваясь привлечения его не только к сочувствию, но и к активной поддержке. Все оказалось очень непросто, и на борьбу с этими силами были вовлечены регулярные части Внутренних войск, и нам стало ясно, что на скорую демобилизацию рассчитывать не придется. Внутренним войскам предстояла большая, необходимая государству и неблагодарная для нас работа.
Но прежде чем она началась, полкам нашей дивизии выпала честь участвовать в обеспечении безопасности проведения Потсдамской конференции. Наш полк вместе с другими частями обеспечивал безопасность движения советской делегации по пути ее следования в Берлин и обратно. Для этого подразделения были расположены вдоль железной дороги на территории Польши и Германии и несли ежесуточную охранную службу вдоль полотна на отведенных им участках. Под их наблюдение были поставлены все шпалы, все стыки, все стрелки, все светофоры и все, что неожиданно могло появиться снизу, сверху или со стороны. Солдаты первой линии охраны были вытянуты вдоль пути на расстоянии видимости днем и в сплошную цепь ночью. Мы так были сосредоточены на выполнении этой ответственной задачи наблюдения, что из нас никто не мог по окончании этой боевой операции уверенно утверждать, что он видел, как мимо него проехал туда и обратно поезд, в котором ехал Сталин и вся советская делегация. Запомнилось только то, что спать нам в ту необычную операцию приходилось очень мало. А тех, кто не выдерживал такого испытания бессоницей, снимали со службы. Может быть, в результате такого перенапряжения погибли тогда два наших офицера. Один из них, старший лейтенант Терновой, был командиром шестой роты нашего полка, а другой, лейтенант Царьков, — адъютантом второго батальона. Шли они тогда ночью по пути, проверяя линию охраны, а сзади на них наехал паровоз. Сигналов они по приказу тогда не подавали. Машинист не мог предупредить офицеров своим гудком, а они приближающегося поезда не услышали. Других впечатлений о Потсдамской конференции нам не досталось.
А вот моему другу и бывшему командиру Константину Ивановичу Просвирину довелось быть свидетелем необычного случая в один из дней той конференции в самом Потсдаме. Его рассказ я запомнил. За его правдоподобие не ручаюсь, но уверен, что просто придумать такую историю мой друг не мог. Правда, рассказал он мне ее спустя несколько лет, когда и я и он уже не были военными, а кое‑кого из ее действующих лиц уже не было в живых.
После окончания войны лейтенант Просвирин был переведен на службу в Управление Внутренних войск и стал адъютантом командующего генерал‑лейтенанта Бурмака. В этом качестве он и оказался вместе со своим начальником в Берлине во время состоявшейся там Потсдамской конференции.
Историю эту я рассказываю так, как услышал и запомнил. Случилась она в один из первых дней начавшейся конференции. Во время обеденного перерыва наша делегация вышла прогуляться по одной из аллей близ замка (или дворца) Цецилиенгоф. Аллея эта считалась резервной из тех, по которым ходили участники конференции. Известно, что охрану Потсдамской конференции обеспечивала советская служба безопасности. А на запасной аллее, о которой идет речь, в первой линии за живой зеленой оградой стоял в цепи батальон 3‑го полка нашей дивизии. В составе группы советской делегации, вышедшей погулять, были дипломаты во главе с В. М. Молотовым. (Костя в своем рассказе называл всех по фамилиям, но я их не всех запомнил и боюсь допустить ошибку.) Рядом с Молотовым шел и Л. П. Берия. Вместе со своим начальником генерал‑лейтенантом Бурмаком сзади него шел и старший лейтенант Просвирин. Группа двигалась по аллее медленно. Молотов что‑то говорил и объяснял своим спутникам. На охрану никто не обращал внимания. Да ее за кустами и не было видно, а там произошла довольно простая история. Одни из солдат, глядя на медленно идущую группу наших государственных деятелей, в соответствии со своим солдатским глазомером и откровенной солдатской простотой проговорил: "Смотри, как кучно идут. Сейчас туда одну гранату, и никого не останется". У солдата, конечно, не было никакой задней мысли, кроме желания представить себе возможную опасную ситуацию и предупредить о ней, не зная кого. Но слова его были услышаны офицерами МГБ, стоявшими сзади. Не успел солдат изложить свою оценку ситуации и услышать мнение соседа, как железной рукой сзади он был схвачен за шиворот и выдернут из охранной цепи. Соседи даже не заметили этого. Несчастного солдата никто больше никогда не видел. А лейтенант, командир взвода, в котором служил солдат, был через некоторое время доставлен в штабной бункер самого Лаврентия Павловича Берии. Там не успевшему ничего понять и объяснить происшедшее лейтенанту Берия объявил, что он, лейтенант, своим преступным отношением к государственной службе опозорил честь советского офицера и коммуниста, сорвал с него погоны и разорвал партийный билет. Так ничего и не понявшего лейтенанта куда‑то увезли. Всему этому был свидетелем и старший лейтенант К. И. Просвирин, находящийся при своем начальнике генерал‑лейтенанте Бурмаке. А с лейтенантом он был знаком. Вместе с ним он одновременно проходил офицерские курсы и был произведен в офицерский чин. Увидев все, что так неожиданно и страшно произошло с его другом, он — по простому человеческому сочувствию другу — попросил своего начальника объяснить шефу МГБ явную преувеличенность доложенных ему обстоятельств происшествия в охранной цепи и убедить его в отсутствии какой‑либо преднамеренности в поведении горемыки‑солдата и своего друга, который в течение многих лет служил в 3‑м полку дивизии Дзержинского, исправно нес службу по охране дома № 2 на Лубянке.
Было ли это все так и вообще не выдумана ли была вся эта история, сказать не могу и лишь повторюсь: я услышал этот рассказ от старшего лейтенанта К. И. Просвирина, бывшего адъютантом командующего Внутренними войсками СССР, генерал‑лейтенанта Бурмака. Я не сдержал тогда своих сомнений в правдоподобии рассказанного, но Костя подтвердил рассказанное честным словом.
Вечером того же дня, продолжил свой рассказ мой друг, лейтенанта снова привели в тот же бункер, и тот же Л. П. Берия принес ему свои извинения за оскорбление его чести и достоинства советского офицера, вернул ему погоны и новый партийный билет. Судьба солдата осталась неизвестной. Хотите — верьте, хотите — нет!
Я этой истории сам придумать не мог. А Константин Иванович Просвирин после отставки генерал‑лейтенанта Бурмака был уволен из войск Министерства госбезопасности по несоответствию. Никого из главных лиц, бывших свидетелями или участниками этого происшествия, нет уже в живых. Было все это так в действительности, я уже проверить не могу. Скажу по‑солдатски: все тогда могло быть. А если и не было того вовсе, то мой покойный друг сочинил удивительную сказку, а я ее пересказал, как сумел запомнить. Ничего своего я к ней не добавил.
Случаев всяких еще много было у меня впереди в моей затянувшейся на неопределенный срок военной службе. Пришлось мне даже однажды встретиться и с самим начальником войск, генерал‑лейтенантом Бурмаком. Видел я с недальнего расстояния и самого Берию. Но не о них пойдет дальше мой рассказ.
* * *
По возвращении с операции по обеспечению безопасности Потсдамской конференции наша дивизия перешла на режим обычного воинского распорядка. Осенью парадные батальоны полков готовились к параду на Красной площади в день 28‑й годовщины Великой Октябрьской революции. В тот день И. В. Сталина на трибуне Мавзолея не было. Накануне было сообщено, что генералиссимус отбыл в отпуск в Сочи. Это был его первый отпуск с начала Великой Отечественной войны. Новый 1946 год мы встречали в казармах. А в первые дни января наши полки, кроме 3‑го, погрузились в эшелоны и разъехались по разным направлениям для участия в обеспечении выборов в Верховный Совет СССР в наиболее сложных в политическом отношении регионах страны. Нашему 2‑му полку досталось ехать в Литву.
Мне же в этой операции участвовать не пришлось, так как незадолго до выезда полка в командировку я был переведен из строевого подразделения в квартирно‑эксплуатационную часть. Здесь вдруг понадобились мои чертежные способности для проведения технической инвентаризации жилого фонда. Первый раз после того как разлучила меня война с нашим учителем черчения А. И. Кикиным, мне понадобились готовальня, чертежная доска и рейсшина. Все это я привез из дома и с удовольствием принялся за обмеры строений и выполнение чертежей.
А мои товарищи в то время несли боевую оперативную службу в городах и сельских населенных пунктах Литвы в период подготовки и проведения важной политической задачи — выборов в Верховный Совет на территории Литовской ССР. Навечно в той недоброй земле остались тогда семь наших солдат и сержантов. Запомнилась из них только одна фамилия старшего сержанта Музыки. Был он у нас в полку оружейным мастером и заведовал складом боепитания. В армию он был призван в довоенном 1939 году. Через какие‑нибудь полгода‑год быть бы ему демобилизованным. Но бандитская пуля сделала это раньше, она нашла его в лесу на одном из хуторов во время прочесывания местности за неделю до выборов. Лесные братья тогда активно пытались воспрепятствовать этому общенародному делу, держали в страхе население и жестоко расправлялись особенно с местными представителями Советской власти. Силу их жестокому сопротивлению новой власти и новой жизни придавал не только страх населения, но и скрытая и откровенная поддержка со стороны части населения в городах и особенно в хуторской сельской местности. Мои товарищи по возвращении из командировки тогда много рассказывали о недружелюбии и враждебности по отношению к ним со стороны хуторян в глухих лесных и болотистых районах республики. Они даже тогда придумали остроумную, но невеселую солдатскую притчу‑загадку: "Болото — не болото, дом от дома — за тысячу метров, что ни хутор — то бандитская база, что ни мужик — то бандит. Угадай, какая страна?" и отвечали: "Литва". Вот в таких лесных болотистых чащобах и погибли семеро наших молодцов, отслуживших Родине по шесть‑семь лет.
Рассказывали ребята о том, с каким напряжением и опасностью для их жизни проходили сами выборы 12 февраля 1946 года. Они тогда охраняли избирательные участки, и в каждом входящем туда человеке ожидали встретить дерзкого и жестокого бандита. Бывали в тот день случаи, когда нападения на участки заканчивались уничтожением всего состава участковых избирательных комиссий и уничтожением всей выборной документации. Но в целом выборы прошли тогда в республике успешно. Этот успех был обеспечен силами правопорядка, которые тогда были, в основном, представлены в Прибалтике частями 4‑й дивизии внутренних войск и полками нашей дивизии.
В начале лета 1946 года в Москве началась подготовка в первому послевоенному физкультурному параду. Нашей дивизии предоставили честь участвовать в нем в составе колонны добровольного спортивного общества "Динамо". В состав сводного парадного батальона от нашего 2‑го полка попал и я. Опять полтора месяца пришлось утаптывать линейку на плацу Реутовского лагеря. Сюда съехались все спортсмены общества "Динамо" — участники парада: гимнасты, легкоатлеты, футболисты, боксеры, борцы, тяжелоатлеты. Все они были молодыми, здоровыми парнями и красивыми стройными и соблазнительными девушками. Веселее тогда пошла жизнь в нашем холостяцком лагере. Наверное, немалым приплодом пополнилось после этого поколение динамовских спортсменов, несмотря на то что догадалось наше начальство установить ночные посты охраны у бараков, в которых жили девушки‑физкультурницы из состава подразделений московской милиции. Любовь тогда не признавала никаких ограждений.
Задача нашего батальона при прохождении на параде была проста: мы должны были пройти мимо Мавзолея в трусах и без маек (с голым загорелым торсом), держа приемом "на руку" наши красивые СВ. При этом мы должны были петь специально сочиненную композитором Вано Мурадели песню. В ее припеве запомнились мне слова:
Чекисты мы, нам партия доверила
Беречь родной Советский дом.
Вперед за Сталиным ведет нас Берия,
Мы к зорям будущим уверенно идем.
Мы быстро на тренировках выучили слова, запомнили мелодию и научились дружно и громко ее петь. Но спеть ее на параде и вообще петь ее потом никому не пришлось. На последней ночной тренировке на Красной площади перед парадом с этой песней случилось неожиданное. Тренировка эта началась в один из июльских теплых вечеров, часов в десять. Весь парадный расчет был выстроен на исходных рубежах, и с них колонны всех спортивных обществ прошли мимо трибуны Мавзолея. На ней тогда стоял Лаврентий Павлович Берия. Он руководил подготовкой всего физкультурного праздника. Предупрежденные об этом высоком присутствии, мы особенно старались как можно громче петь и даже подгадали, чтобы звучание слов "ведет нас Берия" точно совпало с моментом прохождения мимо шефа МГБ. Мы ждали похвалы, а получилось наоборот. Шеф чем‑то оказался недоволен и приказал прохождение парадным расчетом повторить. Короткой летней ночи не хватило на перестроение и выход на исходные рубежи всех колонн. Второе прохождение состоялось уже ранним утром. Но перед этим нам приказали нашу песню не петь. Причины не объяснили. Мы прошли мимо хмурого Лаврентия молча. И песню, написанную известным поэтом и композитором как "Марш чекистов", уже больше никто и никогда не пел. Отменил ее сам грозный шеф чекистов.
Однажды, уже не в столь отдаленные времена днем по радио я услышал голос диктора. Он сказал: "Прослушайте в исполнении духового оркестра марш сельских механизаторов". Я услышал знакомую с того памятного физкультурного праздника мелодию композитора Вано Мурадели. Теперь она звучала без слов.
* * *
Сразу после физкультурного парада дошло до нас, солдат‑дзержинцев, удивившее нас известие. Командование внутренних войск (а может быть, и не командование) приняло решение расформировать наш 2‑й мотострелковый полк, биография которого началась в дни Великой Октябрьской социалистической революции. Теперь его боевое знамя, прославленное в боях за Советскую власть в годы Гражданской войны, символизирующее ее революционную безопасность в годы мирных пятилеток и осенявшее ее бойцов и командиров в жестоких боях на подступах к Москве в сорок первом, должно было быть передано на вечное хранение в музей. А солдаты и сержанты — ветераны полка по получении приказа на расформирование были отправлены для дальнейшего прохождения службы в известную уже нам 4‑ю дивизию внутренних войск в Прибалтике. Объяснение всему случившемуся было простое. Послевоенных призывов тогда еще не было. Пополнение в кадровые части внутренних войск не поступало. А обстановка в стране требовала активизации их действий.
Но 2‑й мотострелковый полк‑ветеран через два года снова воскреснет. Его боевое знамя будет возвращено в прославленную дивизию имени Дзержинского, и мне придется еще два года чеканить под ним парадные шаги по Красной площади.
В момент расформирования я опять оказался привлеченным к службе в квартирно‑эксплуатационной части при составлении актов передачи казарменного оборудования. Товарищи мои уехали в Прибалтику воевать с лесными братьями, а я после завершения работы передаточной комиссии был направлен для прохождения дальнейшей службы в 1‑й мотострелковый полк. Этот полк был тоже ровесником Октября и с весны 1946 года находился в боевой оперативной командировке в не менее горячей точке, чем Прибалтика, — в Тернопольской области в Западной Украине.
Остаток лета сорок шестого года я, как говорили солдаты нашей дивизии, "откантовался" во временном подразделении 1‑го полка, в котором были собраны все остатки штаба и тыловых служб, заведовавшие складским хозяйством и прочим имуществом и несшие его охрану. "На новенького" я попал в караульную команду и через каждые сутки заступал на службу то в роли помощника начальника караула, то помощника дежурного по штабу полка, а то и просто часовым. Очень надоела мне тогда эта монотонная служба, и я был рад, когда однажды уже в сентябре месяце попал в команду из 20 человек, отправлявшуюся к месту нахождения полка в город Теребовлю Тернопольской области.
Ехала туда наша веселая команда двое суток на знаменитом в ту послевоенную пору товарно‑пассажирском поезде, окрещенном в народе "пятьсот‑веселый". Составлен он был из обычных товарных вагонов, оборудованных нарами в два этажа, а двигался он от станции к станции без всякого графика. На некоторых из них приходилось стоять по несколько часов. Но иногда случалось, что шальной этот поезд проскакивал без остановок, как курьерский, по сто‑двести километров. В Киеве мы сделали пересадку на такой же "веселый", который шел из Харькова через Тернополь до самого Львова. Еще одну пересадку пришлось сделать в Тернополе опять на такой же "курьерский", следовавший до незнакомого мне тогда города Коломия.
Ехали мы действительно весело еще и потому, что в команде нашей оказался солдат Владимир Лебедев, вооруженный аккордеоном. Играл он на этом инструменте виртуозно. Он был профессиональным музыкантом, концертировал в составе джаза ансамбля песни и пляски нашей дивизии. Остатки этого ансамбля оказались после его расформирования в 1‑м полку. К ним должен был присоединиться Володя после лечения в медсанбате. На аккордеоне и баяне он играть не только умел, но и любил. Музыка в нашем распахнутом на обе стороны вагоне звучала с утра и до позднего вечера. А на станциях около него собирались люди послушать музыку и наши задушевные солдатские песни. Получалось так, что по инициативе, идущей от солдатской души, мы доставляли им редкое, неожиданное и бесплатное удовольствие. Как‑то так само собой получилось, что мы очень быстро спелись, по крайней мере, на два голоса, и нам искренне аплодировали случайные встречные пассажиры и железнодорожные рабочие и служащие. А девушки и молодые женщины успевали даже повздыхать, с сожалением провожая нас своими взглядами, когда наш "пятьсот‑веселый", неожиданно трогаясь с места, постепенно набирал скорость и исчезал в железнодорожной дали.
Не стал бы я так подробно рассказывать об этой не задуманной нашей дорожной затее, если бы она не сыграла свою роль в моей ближайшей жизни по прибытии в город Теребовлю к новому месту службы. Дело в том, что мы успели подружиться с аккордеонистом. Он, как профессионал‑музыкант и как артист, заметил во мне какие‑то сценические качества и представил меня руководителю полкового коллектива художественной самодеятельности. А этим руководителем оказался знакомый мне по нашему 2‑му полку лейтенант Николай Старков. Получилось так, что судьба моя решилась по прибытии в Теребовлю сама собой. Дядя Коля, так ребята звали этого офицера, сам меня узнал, вспомнил о моем участии в художественной самодеятельности и походатайствовал перед начальником штаба полка майором Корчинским о прикомандировании меня к вверенному ему коллективу самодеятельных солдатских артистов. В этом коллективе я встретил своих однополчан, одаренных от природы музыкальным талантом, которые еще раньше были приняты в хоровую группу ансамбля. Так я случайно попал в замечательную компанию и по рекомендации моих однополчан Коли Митрофанова, Коли Бровкина и лейтенанта дяди Коли Старкова был дружелюбно принят всеми ее старожилами — известными в нашей дивизии мастерами солдатского искусства. Но для определения моего сценического амплуа мне был устроен экзамен. Художественный руководитель ансамбля старший сержант Дубовский предложил мне прочитать какие‑нибудь стихи. Он тогда искал для составленного им музыкально‑литературного сценария чтеца‑декламатора и почему‑то решил, что именно я могу им стать. Маленький еврейчик старший сержант Дубовский восседал на табурете в своем чулане, на третьем этаже дома штаба нашего полка и внимательно глядел на меня своими добрыми, на выкате, глазами, пытаясь, однако, выглядеть строгим и взыскательным маэстро. Очень скоро мы стали с ним добрыми друзьями. Сам он был студентом, не закончившим учебу перед войной в пединституте, а во мне, может быть, угадал отзывчивого собеседника. В течение многих лет после нашей демобилизации до недавнего времени мы таковыми с ним и оставались. Он, наконец, закончил в МГУ факультет журналистики, а я — исторический факультет. Теперь уже Миши нет в живых. Я его помню и благодарен в памяти за его доброту. Совсем немного у него было возможностей помочь другим и мне в тот опасный сорок шестой год на бандитско‑бандеровской Тернопольщине. Но что он мог, то и предложил мне: он взял меня в ансамбль на роль чтеца‑декламатора, прослушав мою дикцию в чтении по школьной еще памяти гоголевской "Птицы‑Тройки". "Ну что ж, — помолчав, проговорил он и добавил, — лучшего мы не найдем". Так я стал чтецом‑декламатором в музыкально‑литературной программе под названием "Непобедимая и легендарная". Ее сценарий был написан самим маэстро, и ансамбль уже приступил к репетициям, чтобы показать ее в праздничном концерте 7 ноября. Первым чтецом в нем был сам лейтенант дядя Коля Старков.
Но очень скоро во мне открылись и другие таланты, и я был включен в танцевальную сюиту, в солдатский перепляс и даже в номер классической буффонадной клоунады в амплуа рыжего клоуна под руководством бывшего жокея‑наездника Московского цирка Михаила Игнатова. Я сразу попал в концертную программу и очень скоро, как и все мои новые товарищи, стал известной личностью не только в Теребовле, но и в других городах и селах Тернопольской области. Наши концерты доставляли удовольствие не только солдатам, но и гражданскому населению. Своим умением петь украинские песни мы приводили в восторг жителей западноукраинских сел и городов. Может быть и поэтому летом и осенью сорок шестого года четверо наших товарищей, певцов и танцоров, погибли в этих селах от бандитских пуль. Мне досталось участвовать и в боевых операциях вместе с ними, и в их похоронах.
* * *
В Москве весна и лето 1946 года выдались холодными и мокрыми. Ожидался первый послевоенный неурожай. А в областях Западной Украины с урожаем дело обстояло благополучно. В сентябре крестьяне — пока еще единоличники — заканчивали его уборку. В райцентрах и в больших селах по два раза в неделю проходили шумные базары, иногда напоминавшие гоголевские ярмарки. На базарную площадь съезжались на бричках, груженых всякой всячиной — битой и живой птицей, мясом, мукой, пропавшей уже с российских базаров гречкой, молочными продуктами, заманчивыми на вид и вкусными крестьянскими выпечками, фруктами, овощами, глиняной посудой — не красно‑коричневой, как у нас, а серо‑черной. Наверное, глина в этих краях была другая, да и технология изготовления и обжига здесь была особенная. Посуда эта вместе с занимательными художественными поделками была представлена в широком ассортименте. Богатство и разнообразие базаров резко контрастировало с полупустыми прилавками магазинов госторговли и лавок сельской потребкооперации. Мы, солдаты, любили ходить на базары. Денег, чтобы купить что‑нибудь, у нас, правда, не было, но прохаживаясь вдоль рядов, здесь можно было приценяясь и делая вид покупателя всего вдоволь напробоваться. Стали мы замечать, что вдоль рядов все больше стало появляться людей из восточных областей Украины, а затем и из Российских областей, разоренных войной и надвигающимся послевоенным неурожаем. Они предлагали в обмен на продукты не очень разнообразный ширпотреб, поношенную одежду, обувь и всякие бездельные предметы небогатой роскоши нашего советского быта. А некоторые наши российские мужики предлагали себя в наем на любую работу за хлеб или картошку. Очень все это невыгодно представляло нашу советскую послевоенную колхозную и городскую жизнь единоличному западноукраинскому крестьянину и городскому обывателю, совсем недавно воссоединившихся со своими кровными славянскими братьями и сестрами и обретшими право гражданства в великом Советском социалистическом государстве.
На основе этого контраста националисты‑бандеровцы усилили свою пропаганду "самостийной и незалежной" Украины, особенно среди сельского населения. А в этот момент в западноукраинских и белорусских областях неумные ретивые руководители и их уполномоченные начали "борьбу за коллективизацию деревни". В ответ на это в сельских районах Львовщины, Тернопольщины, Ровенщины, Станиславщины резко усилились действия боевого бандитско‑бандеровского подполья. Оно было хорошо организовано и его действиями руководили опытные политики из центра, находившегося тогда далеко за кордоном, где‑то в западно‑германских землях.
В каждом районе западноукраинских областей действовало по несколько боевых групп‑"боевок". Они имели свои базы и в лесу, и в селах. И там, и там бандиты укрывались в схронах — специально построенных сооружениях. В лесу это были тщательно скрытые землянки иногда в два, а то и в три яруса. Строили их под руководством опытных специалистов, именуемых "инженерами по схронам". Скрытым был и сам процесс строительства сложных землянок. Их копали на окраинах лесных урочищ, чтобы избежать протаптывания лесных тропинок, ведущих к расположению боевок в лесных городках. Копали ночью, а землю выносили из леса и раскидывали ее по пашням, да так, чтобы это не нарушало их естественного вида. Выкопав за ночь яму на глубину нескольких штыков, мастера сразу накрывали ее прочным накатом в два‑три ряда, маскировали поверхности, добиваясь естественного состояния, или под еловый наст, или под соответствующую растительность. Дальше мастера рыли уже под этой крышей, вынося землю через узкий лаз в мешках. Строились землянки разных видов: одни под жилище, другие для продуктовых складов и хранилищ боеприпасов. В специальных землянках хранились документы, деньги и драгоценности. В селах схроны строились в домах, хлевах, стодолах и других хозяйственных постройках. Это тоже были чаще землянки, сооружаемые под печами в домах и под сложенным немолоченным хлебом, под сеном и соломой. Часто схроны строились между стен с выходами на горище (чердак) или через подпечку в доме, или длинным лазом за пределы двора.
Со всеми видами бандитских сооружений‑укрытий мне пришлось познакомиться непосредственно при участии в боевых действиях. В каждой боевке (бандитском отраде) был командир, а над ними стоял районный руководитель, по‑украински — "провод". Он объединял действия всех подчиненных ему в данном районе боевок. Ни одна из них не имела права самостоятельно устанавливать связь с другими, даже соседствующими с ней бандами. Конспирация соблюдалась очень строго на всех уровнях организации боевого подполья. Начиналась она с того, что состав боевок строго исключал принцип землячества и соседства их бойцов. Все они знали друг друга только по боевым кличкам — "псевдо". Клички были всякие. Некоторые были заимствованы из истории гайдаматчины: были среди них "гонты", "бульбы", "гайдамаки", "кривоносы", "кармелюки". Входу были клички по крестьянским профессиям: "мельники", "мирошники", "ковали", "бондари". Встречались и "псевдо", заимствованные у литературных героев. Однажды нам попался бандит по кличке "Швейк". Были клички и от названия зверья. Помню, мы поймали живым бандита, пришедшего на связь в село и задержавшегося там на ночь с возлюбленной. Его звали Чайкой за необыкновенную быстроногость и способность убегать от преследователей. Настоящее же его имя было Семен Говрада.
В боевках был установлен такой порядок: если кто‑то оказывался кому‑то знакомым или соседом по селу или если просто кому‑то удавалось узнать настоящее имя своего товарища, то командир боевки был обязан сразу же через районного провода развести этих знакомцев. Конспирация строго соблюдалась и по линии связи. Каждый связной знал только того, от кого он получал информацию, и того, кому ее передавал сам. Между боевыми группами во время самостоятельных передвижений исключались всякие контакты на случай непредвиденных встреч. Они не обязаны были окликать друг друга или предупреждать какими‑нибудь сигналами. Если какая‑то из повстречавшихся групп делала это, то по ней немедленно должен был открываться огонь. Вообще бандиты ни на чьи оклики не отвечали, кроме как длинной автоматной очередью, числом "в восемь". А мы, между прочим, имели строгое предупреждение поступать только по Уставу. Мы обязаны были окликать: "Стой! Кто идет?", потом: "Стой! Стрелять буду!" А потом сделать еще предупредительный выстрел вверх. При таком неукоснительном выполнении уставного положения тот из нас, которого мы назначали "крикуном", должен был на этот момент за чем‑либо укрыться. Иначе он был бы окрещен длинной бандитской очередью в восьмерку. Прежде чем мы додумались до простой меры предосторожности, приходилось нести потери.
Боевые группы бандеровцев свои жестокие террористические действия направляли в первую очередь против советских органов власти, ее ответственных представителей и активистов, против правоохранительных органов, инициаторов коллективизации, представителей западноукраинской интеллигенции и общественных деятелей, перешедших на сторону Советской власти. Особенно жестоко бандеровцы расправлялись на селе с крестьянами, добровольно вступавшими в колхозы. А сами колхозы они подвергали разгрому.
Ровно сорок лет спустя после описываемых событий в западноукраинской деревне мне пришлось побывать в самом беспокойном некогда на Львовщине селе Белокаменное, стоявшем справа от шоссе Львов — Тернополь, неподалеку от известного средневекового Олесского замка. Там сорок лет назад около памятника западноукраинского писателя, создателя украинского букваря Шишкевича бандиты сразили автоматной очередью из засады пятерых наших товарищей. Помню, произошло это ранним сентябрьским утром. Бандиту удалось тогда уйти безнаказанным. Он затерялся в базарный день среди мирных жителей. Мы искали его в селе Белокаменном. К концу того трагического дня разразился сильный ливень с грозой. Мы спасались от него в бедных крестьянских хатах. Их хозяева были напуганы бандитскими действиями и нашими ответными мерами. Село было бедным, стояло на небогатой, совсем нечерноземной земле, но ее жители тогда больше всего боялись коллективизации и слово "колхоз" повергало их в страшное смятение. Дня три мы проводили в селе и на его подлесной окраине (Подляске) проческу, но ничего и никого не обнаружив, ушли из него. Я тогда и представить себе не мог, что спустя сорок лет мне придется снова побывать здесь. На этот раз сюда меня и моих коллег — музейных работников — привлек интерес к историческим памятникам этих мест и задача их музеефикации. В такое же теплое сентябрьское утро 1986 года мы подъехали к восстановленному из руин Одесскому замку польского магната‑феодала, превращенному в музей средневековой замковой архитектуры и культуры западноукраинского народа. Большой интерес тогда у нас вызывало в этом музее знакомство с коллекцией деревянной церковной скульптуры, собранной местными энтузиастами музейного дела по всем областям Западной Украины. В середине дня нас повезли обедать в колхозный ресторан села Белокаменного. Я с утра ожидал встречи с этим некогда страшным бандитским местом. Теперь от Одесского замка в село вела асфальтовая дорога, по обочинам которой рядами стояли отягощенные плодами фруктовые деревья. А в самом селе на местах бедных крестьянских хат стояли новые благоустроенные дома‑усадьбы, с водопроводом, электрическим освещением и с очень заметным достатком. Вдоль оград домов плитами были выложены тротуары, по которым нам навстречу шли из школы ребятишки‑пионеры в красных галстуках. В центре села мы остановились на площади перед торговым и культурным комплексом. Здесь был большой универсальный магазин с рестораном, клуб, школа и здание правления колхоза. Колхозом этим более двух десятков лет руководила женщина. К сожалению, я не запомнил ее имени и фамилии. Но зато хорошо запомнил, что она была дважды удостоена звания Героя Социалистического Труда. Ее умом, организаторским талантом и волей колхоз, некогда созданный в бедном запуганном бандитами‑бандеровцами и нашими не менее устрашающими прочесываниями селе, стал не просто миллионером, он преобразовал весь уклад жизни здешнего населения и приобщил его к высокой украинской и интернациональной советской культуре.
Вкусный и дешевый обед тогда в колхозном ресторане официанты подали нам в дорогой посуде. В зале звучала мелодичная, с украинскими мотивами музыка колхозного джаз‑ансамбля. После обеда мы осмотрели только что созданный тогда мемориальный музей писателя Шишкевича. А потом мы посетили две картинные галереи. В одной были выставлены шедевры западноевропейского искусства Львовского музея, а в другом — произведения современной самодеятельной живописи.
Когда сорок лет назад в этом селе, общаясь с крестьянами, мы, как могли, агитировали их вступать в колхоз, мы и сами не могли себе представить и сотой доли того, что удалось мне увидеть теплым сентябрьским днем 1986 года. Непонятным, однако, для меня остался вопрос: откуда и почему осталась такой живучей националистическая предубежденность здешних людей и их непримиримая, глухая враждебность к воссоединению этого края с государством, давшем им возможность так высоко подняться в своем благосостоянии и просвещении? Эту враждебность мы почувствовали и на нашей конференции. Мне вспомнилось тогда, как сорок лет назад, воюя с бандитами, мы при активном содействии нашего командира полка своей художественной самодеятельностью не просто развлекали население сел, но и содействовали установлению с ним нормального отношения и дружбы.
* * *
Незадолго до моего прибытия к месту новой службы командование полком принял полковник П. С. Великанов. До него полк уже два месяца стоял гарнизонами в селах района в Тернопольской области и вел бесконечную борьбу с бандеровскими боевиками. Первый батальон свои подразделения рассредоточил в селах Будановского района, второй — в Скалатском районе, а третий — в окрестностях райцентра Великий Глубочек. В названных райцентрах располагались штабы батальонов, а их подразделениям приходилось действовать за пределами района расположения. Роты и взводы батальонов стояли также в селах Золочевского, Яновского, Струсовского, Микулиского, Гримайловского и других районов, названия которых я уже и не могу вспомнить. Штаб 1‑го полка стоял в городе Теребовля. Сюда в сентябре 1946 года прибыл и я и буквально на второй день по прибытии встретил на улице своего нового Батю, жизнь которого мне с моими новыми товарищами было доверено охранять и защищать от ожидаемых и неожиданных нападений и угроз бандеровцев. Артистами‑то в нашем взводе‑ансамбле мы были всего лишь по совместительству.
По человеческим качествам, по достоинствам и чести офицера полковник Великанов в ряду моих командиров, во власти которых проходила моя служба на протяжении восьми лет, стоит в моей памяти рядом с первым нашим партизанским комбатом майором Петром Ильичем Полушкиным. Такое сравнение пришло мне на ум при первой же встрече с новым Батей на главной улице Теребовли. Я не сразу обратил внимание, что навстречу мне вышел из‑за угла дома, в котором располагался штаб нашего полка, офицер высокого чина. Был он небольшого роста и одет в скромную, но ладно сидевшую на нем полевую форму. В городе тогда кроме нашего стоял еще армейский артиллерийский полк, офицеры которого ходили в полевой форме, в отличие от наших столичных золотопогонников. Предстоящая встреча с обыкновенным пехотным офицером не вызвала у меня, столичного сержанта, предварительного напряжения к уставному приветствию. Я даже не сразу разглядел приближающиеся ко мне полковничьи погоны. И вдруг полковник преподал мне давно забытый урок — он первый поднес руку к своей пилотке, а я даже не успел перейти на строевой шаг и, виновато откозырнув, постарался побыстрее прошмыгнуть мимо, чтобы избежать неминуемого взыскания. А полковник и не думал меня поучать, его урок сразу достиг своей цели, тем более что тут же встретившийся мне мой попутчик по "пятьсот‑веселому" поезду старшина Дятел сказал мне, что встретившийся нам полковник и есть командир нашего 1‑го мотострелкового полка. Тут я и вспомнил первого своего комбата майора Полушкина. Впоследствии я часто вспоминал про него, общаясь с новым командиром, ощущая его постоянную заботу и ко мне, и ко всем простым солдатам, за жизнь которых он не только нес обычную ответственность, но и по‑отцовски строго оценивал наши поступки и проступки, умел понять и простить непреднамеренные солдатские прегрешения, умел справедливо наказать проштрафившегося, поддержать проявившего слабость и вовремя заметить и поощрить отличившегося смелостью и особенно находчивостью. Наш полковник любил солдат. Я помню, как он плакал на могиле Коли Бровкина, погибшего на его глазах в бандитском селе Окно Гримайловского района. Как это все тогда произошло, я расскажу чуть позже.
В сентябре месяце полковник Великанов еще не закончил знакомство с личным составом полка. Его подразделения были рассредоточены по всей Тернопольской области. Их не сразу можно было объездить. Расстояния были немалые и небезопасные. Но, видимо, общую обстановку тогда он уже мог и представить, и оценить. Думаю, что он успел понять, что только боевыми репрессивными действиями по отношению к крестьянскому населению невозможно было добиться сколь‑нибудь значительных успехов в укреплении Советской власти и в борьбе с боевиками‑националистами. И одно из первых решений командира полка было абсолютно неординарным и даже непонятным для офицеров штаба. Узнав, что во втором батальоне сохранились еще остатки бывшего самодеятельного ансамбля дивизии, он приказал собрать их из рот и доставить в штаб полка в его личное распоряжение; не все сразу поняли смысл задуманного им важного дела.
Скоро бывшие и уже почти забытые дивизионные артисты собрались в Теребовле и были поселены непосредственно в расположении штаба, рядом с комнатой, в которой жил сам полковник Великанов. Он сам подыскал среди офицеров политчасти начальника создаваемой команды самодеятельного солдатского творчества. Им оказался тот самый лейтенант дядя Коля Старков. А художественным руководителем ансамбля, уже по совету заместителя по политчасти подполковника Ревенко, был определен писарь политчасти, летописец полка старший сержант Дубовский. Обоим руководителям и всему коллективу было приказано подготовить программу концерта и для разбросанных по глухим гарнизонам солдат, и для мирного крестьянского населения сел, в которых они стояли и несли опасную боевую службу. Понял наш полковник, какую пользу делу может принести волшебная сила искусства в жестокой политической обстановке, создаваемой и бандитами‑националистами, и нашим обременительным военным постоем в западноукраинской деревне. Чего греха таить, не всегда наши действия нравились населению. Чтобы не нарушать штабного строевого расписания, команда художественной самодеятельности была определена в нем как взвод личной охраны командира полка. Ему предстояли постоянные поездки в отдаленные места расположения штабов и командных пунктов батальонов и по ротным, и взводным гарнизонам. Они, эти многодневные поездки, не могли проводиться без надежного боевого прикрытия и охраны. А поскольку все участники художественной самодеятельности были настоящими солдатами, физически сильными, ловкими и хорошо подготовленными многолетней службой в боевом отношении, то взвод охраны командира полка оказался готовым к выполнению этой ответственной и сложной боевой задачи.
Первая концертная программа, состоящая из песен в хоровом и сольном исполнении, танцев и переплясов, из реприз буффонадной клоунады, была подготовлена быстро из сохранившегося репертуара недавно расформированного ансамбля дивизии, поэтому взвод охраны командира полка и, по совместительству, концертная бригада оказались готовы к выполнению и той и другой задачи. Для взвода был выделен быстроходный бортовой "Форд" с опытным водителем Колей. И он запылил вслед за полковничьим "Виллисом" по шоссейным и грейдерным дорогам Тернопольской области. Скоро концертная полковая бригада стала широко известна в районных и областных масштабах, а появление нашего музыкально‑песенно‑танцевально‑клоунадного "Форда" во главе с впереди едущей командирской машиной стало ожидаемым и желанным. В составе охранного взвода и в концертной программе по счастливому стечению обстоятельств нашлось место и мне. Я довольно быстро нашел свое амплуа. Если же приходилось вступать в боевое дело, то все нужное для этого я умел делать не хуже других. Успех нашей концертной деятельности был обеспечен постоянной заботой и покровительством Бати. Он оказался весьма тонким и обстоятельным ценителем солдатского искусства. Нашу главную силу он увидел в сохранившемся многоголосом хоре. В нем участвовал почти весь состав самодеятельных артистов. А всего во взводе было у нас чуть больше двадцати человек. Музыкальным руководителем ансамбля и дирижером хора был у нас молодой музыкант, кларнетист из духового оркестра полка Юрий Гнусин. До призыва в армию он не успел закончить музыкальное училище в Горьком, но его образования оказалось достаточно, чтобы восстановить хоровой ансамбль и обеспечить музыкальное сопровождение всей концертной программы двумя баянистами. Успех наших концертов во многом обеспечивали действительно незаурядные, талантливые солдатские самородки и в хоре, и в танцевальной группе. Они еще в военные годы были обнаружены в нашей дивизии и собраны в ансамбль бывшим концертмейстером Московского музыкального института имени Гнесиных Борисом Шляхтером и бывшим балетмейстером Минского театра оперетты Михаилом Лифшицем. Остатки этого ансамбля сохранились еще в полку после демобилизации после войны значительной его части. И в самодеятельном коллективе, который приказал возродить полковник Великанов, солистами оставались сержанты: лирические тенора Михаил Бутенко и Михаил Лямцев, баритоны Иван Петров, Виктор Тетенко и бас Дмитрий Антипов. Еще танцевали в ансамбле воспитанники Михаила Лифшица, тоже сержанты Павел Кодин, Николай Шеметов, Володя Ивлев и Петр Клепов. К ним добавились и таланты, обнаруженные в батальонах Юрием Гнусиным и Михаилом Дубовским. Очень скоро собранный по приказу командира полка коллектив зазвучал своей музыкой, песнями и танцами по всей Тернопольской области. Сам же наш Батя, поощряя солдатское искусство, очень умело с его помощью смог войти в неформальный гражданский и политический контакт с настороженным, напуганным и даже не верившим еще Советской власти населением Тернопольской области.
Наши концерты всегда проходили с полным аншлагом. Они были бесплатными. В городах они проходили в помещениях клубов и не вмещали всех желающих посмотреть и послушать нас. На них приходили городские руководители, местная интеллигенция и рядовая публика. Иногда мы в один день давали по два‑три концерта. Нас всегда ждали, поскольку население предупреждали афишами. Как правило, в первом ряду на концертах всегда вместе с местным руководством сидел и наш Батя, и он всегда с неподдельным удовольствием и гордостью аплодировал нам, несмотря на то что знал все наши песни, стихи, юморески и репризы. Мы даже иногда замечали, что он шевелил губами, повторяя наши песни с видимым удовольствием.
А в селах, там, где не было клубных помещений, мы выступали на улице, около сельских рад, костелов и церквей. Для сельских концертов у нас был большой запас украинских песен. Мы исполняли их на украинском языке и соло, и хором. Батя и здесь был в первом ряду. Рядом с ним всегда находился и голова сельской Рады, и сельские учителя, и священники. Все они с замиранием слушали и "Дивлюсь я на небо", и "Мисяцю ясный", и "Ой, на горе", и "Повий витре на Вкраину", и много других, но когда мы отлаженными голосами заканчивали сложную в исполнении шевченковскую "Закувала та сива зозуля", все село оглашалось долгими аплодисментами и восторженными криками. Мы пели ее по два, по три раза. Вечером селяне устраивали нам угощение на каком‑нибудь из сельских дворов. А мы там до глубокой ночи все пели и пели. Наши культурные визиты в села помогали гарнизонным командирам устанавливать дружеские контакты с их жителями, преодолевать барьеры отчужденности, недоверия, националистической предубежденности. А наш успех вызывал у бандитского руководства раздражение и тревогу за пробуждение обычных взаимных человеческих симпатий. Однажды мы конкретно убедились в этом. В конце сентября после концерта в селе Острая Могила Будановского района публика долго не отпускала нас с площади, а потом после ужина мы до рассвета пели на крестьянском подворье. Через месяц в том же районе был обнаружен бандитский пункт сбора донесений ("поведомлений"). Среди них было донесение, которое сообщало бандеровскому районному "проводу" о нашем концерте и перечисляло названия всех украинских народных песен, которые "гарно спивалы солдаты‑москали". Указано было и имя хозяина крестьянского подворья, и все меню нашего угощения. Автор "поведомления" не скрывал своего раздражения и злобы не только к нам, но и к расчувствовавшимся селянам. В резолюции "провода" на этом "поведомлении" говорилось о необходимости мер пресечения "москальской" пропаганды. Пожалуй, после знакомства с этим подлым документом мы стали понимать истинное значение нашей развлекательной службы и почувствовали определенную меру опасности со стороны жестокой службы оуновской "беспеки".
Общая служба сдружила нас с нашим Батей. Однажды он с неподдельной гордостью и удовольствием сообщил нам о благодарности, объявленной ему за нашу гуманную культурную работу в селах и в культурно обескровленных сельских и городских клубах. Петр Сергеевич сообщил нам, что нашему коллективу предоставляется честь 6 ноября 1946 года открыть своим концертом только что восстановленный и отреставрированный областной театр. К этому времени мы под руководством старшего сержанта М. Дубовского подготовили специальную музыкально‑литературную программу "Несокрушимая и легендарная". Значительная часть ее содержания была посвящена освобождению Красной Армией Украины от фашистских оккупантов. До сих пор помню я начало своего монолога вслед за хором после исполнения песни о Днепре:
У прибрежных скал,
У высоких круч
И любили мы, и росли.
О Днипро, Днипро,
Ты широк, могуч,
Над тобой летят журавли…
Песня затихала, а я, как мог, проникновенно начинал читать стихотворение, сочиненное нашим художественным руководителем старшим сержантом М. Дубовским:
Хмурил Днепр свои воды,
У порогов угрюмо вздыхая,
Точно трупы лежали заводы.
Украина стонала родная…
Я продолжал читать, а мелодия все нарастала, чтобы грянуть потом победно и торжественно:
Ты увидел бой,
Днепр, отец‑река.
Кто погиб за Днепр,
Будет жить в веках,
Коль сражался он,
Как герой!
Наш концерт был принят с благодарным восторгом. Мы долго бисировали, как настоящие артисты. Мы были горды тем, что своим солдатским искусством обозначили начало культурной жизни в еще разрушенном Тернополе. Кто теперь помнит про это в западноукраинском городе, снова обретшим славу оголтелого бандеровского национализма? А тогда, буквально через два или три дня в стычке с бандитами в селе Окно Гримайловского района погиб наш товарищ, солдатский артист, рядовой Николай Бровкин 1919 года рождения, так и не дождавшийся уже объявленной демобилизации, так и не вернувшийся с войны в любимую Тулу.
* * *
До дня гибели Коли Бровкина наш ансамбль уже потерял двоих товарищей. В августе в страшном лесу Скалатского района, который назывался Урочище Мантява, в упор из засады был убит Володя Ивлев, очень красивый и стройный юноша, самый лучший танцор еще в том, старом, военного состава ансамбле дивизии. Он танцевал на уровне профессионального мастера, умел свободно крутить воздушные туры в два оборота, делать пируэты по тридцать два такта, изящно вращать шанэ по кругу и диагонали, крутить бочки. Словом, он делал все танцевальные фигуры и движения, и ничуть не хуже того, как это умеют делать сейчас профессиональные танцоры военных ансамблей. В день гибели ему было от роду всего‑навсего двадцать два года. Тогда мы прочесывали страшный бандитский лес, бывший в годы фашисткой оккупации да и после войны местом казни врагов бандеровского движения — поляков, евреев, советских солдат и партизан, крестьян, осмелившихся вступить в колхозы. Мне пришлось побывать в этом лесу и самому увидеть незахороненные останки бандитских жертв. Их кости и черепа белели на лесных полянах. Не однажды мы прочесывали этот лесной бандитский притон, ибо он долго еще оставался опасным из‑за жестокой дерзости и коварства опытных разбойников. В тот день проческа не дала результатов. Руководил ею сам полковник Великанов. Наконец, он дал отбой и послал Володю Ивлева передать команду комбату‑2 капитану Огризко снимать блокирующие лес засады. Тот шел по опушке, весело посвистывая. Вдруг раздался один выстрел, и наш товарищ упал замертво. Все произошло на глазах полковника, недалеко от командного пункта. И тогда в ярости солдаты без команды ударили по опушке огневой проческой. В густых зарослях мы потом обнаружили четырех убитых бандитов, но это не убавило горечи от понесенной утраты, от переживаний за несостоявшиеся надежды и мечты товарища. Пуля могла выбрать любого из нас, но попала, может быть, в самого талантливого. Похоронили Володю Ивлева в Скалате. Хотелось мне в сентябре 1986 года проехать по всем нашим могилам во Львовской и Тернопольской областях, но не удалось найти для этого транспортной оказии. А тогда ведь все наши могилы могли быть целыми. Теперь же надежды на это не осталось.
Через две недели в том же августе и в том же Скалате похоронили мы второго артиста нашего ансамбля, хориста по совместительству, сержанта Сонина. Его смерть тоже была совсем не геройской, и нашла она его в том же лесу. В него попала случайная пуля во время ночной перестрелки. Только утром товарищи обнаружили его без признаков жизни на том же месте, где он сидел в засаде.
Не искал подвига и Коля Бровкин, но смерть принял во спасение своего командира, нашего Бати. Случилось это хмурым ноябрьским утром в большом селе Окно ("Викно" по‑украински), которое стояло на краю леса, неподалеку от райцентра Гримайловского района (по‑польски его называли Гжимайлув). По оперативным данным в этом селе бандиты решили обустроить себе зимовку, а может быть, они и успели уже здесь поселиться на подворьях и в домах банд‑пособников. Наш командир полка решил провести в этом случае полковую операцию по поиску и ликвидации банды. Операция проводилась силами второго батальона и полковых спецподразделений — роты автоматчиков и роты, собранной из других штабных взводов. Ночью село было блокировано скрытыми постами, а рано утром началась проческа — тщательный обыск всех подворий. Они были заранее распределены по боевым поисковым группам. На наш взвод выпала своя задача. Батя выделил для нас самые подозрительные подворья, хозяева которых, по оперативным данным, поддерживали связь с действующей в этой местности боевкой. А руководство поиском он взял на себя. Получилось так, что в этой операции мы должны были выполнять две задачи: вести боевой поиск и охранять Батю. Вторая задача была выполнена ценой жизни Коли Бровкина.
На первом же подворье мы обнаружили недостроенный схрон в стодоле под сложенным там немолоченым хлебом. Хозяин долго и путано что‑то объяснял нам. Был он невзрачен на вид, маленький, взлохмаченный, небритый и немытый. А глаза свои он все время прятал. Батя приказал мне отвести его в сельскую Раду для соответствующей проверки его личности и поведения. Там это делали оперативные сотрудники из районного отделения госбезопасности. Я повел его туда, а когда возвратился на свою улицу, наш взвод уже работал на третьем подворье. Я уже подходил к нему, когда услышал короткую автоматную очередь. Вбежав во двор, я увидел там застывшую на мгновение картину: посредине двора стояла полузапряженная бричка, около нее лежал раненый Коля Бровкин, под стеной дома стоял Батя, а через плетень в соседний двор прыгал парень в черной телогрейке и с автоматом в руках. Я вскинул автомат и дал по нему длинную очередь. Одновременно со мной такую же очередь пустил из‑за дома Порфирий Конкин, тоже наш хорист. Бандит упал с плетня. Мы потом установили его имя и фамилию. Он оказался сыном хозяина подворья Василем, который числился дезертиром Советской Армии с 1944 года. Вместо фронта он тогда сразу же ушел в банду и имел богатый список бандитских заслуг. А перед этим здесь, во дворе, произошло следующее: хозяином подворья оказался не просто отец бандита, не просто бандпособник, а еще и бывший депутат польского Сейма, куда он был избран еще в 1928 году от находившейся тогда на легальном положении украинской националистической партии.
Теперь ему было уже около восьмидесяти лет, но он был крепок и здоров и руководил своим хозяйством вместе со своим старшим сыном. В то утро они собирались возить навоз на поле. Картину мои товарищи застали на подворье обычную, мирную. Проверке хозяйство подвергалось, как и все остальные в селе. У нас не было предположения, что сын‑бандит живет у отца. Бандитскими правилами это было исключено. Но случилось как раз по‑другому. Василь был дома и успел спрятаться в схрон, когда почуял опасность. Схрон был хитро устроен между стен хлева и курятника с выходом на чердак над курятником. Но обнаружен он был не случайно. Для этого у нас был свой опыт. Порфирий Конкин обнаружил пустое пространство между стен хлева и курятника, промерив длину всей стены внутри хлева и снаружи. Обнаружилась разница примерно на длину двухметрового металлического щупа. Тогда дотошный солдат стал этим щупом ковырять стенку, а бандит Василь, почуяв прямую опасность, выбрался из схрона на чердак курятника и приготовился к любому исходу. Пока Конкин ковырял стенку, другой наш артист — младший сержант Петрусь (должен сказать, что половину нашего взвода составляли украинцы), увидев дробину (лесницу), подставленную к курятнику, решил заглянуть на чердачок. Поднялся он на две ступеньки и лицом к лицу столкнулся с парнем. "Шо ты тут робищь?" — спросил Петрусь. Тот ему в ответ, шаря, однако, руками по соломе, где был спрятан автомат: "Та я яйца куричьи шукаю". "Слазь на землю!" — строго приказал Петрусь. Надо признаться, что нарушили мы тогда собственным опытом определенную инструкцию: не зафиксировали в самом начале обыска состав семьи и не собрали всех членов семьи в одном месте. Хозяин с сыном продолжали крутиться у брички с конями. Вот и не сообразил Петрусь, что человек на чердаке был лишним и не опередил его своими действиями, а продолжал ожидать, пока тот слезет с чердака. В это время щуп Порфирия Конкина провалился в пустоту. Он выскочил на улицу и громко закричал предупреждение: "Схрон! Схрон в хлеву". Бандиту просто ничего не оставалось делать, как спрыгнуть с чердака, сбивая с ног Петруся. Он вскинул автомат в сторону Бати, рядом с которым был Коля Бровкин. Не видел никто, как сделал он свой геройский шаг, чтобы загородить командира полка. Предназначавшуюся ему автоматную очередь он принял на себя. Автомат более не стрелял. Коля упал на землю и в горячке успел проползти под бричку. Бывалый солдат, он ожидал следующей очереди с того же чердака. Батя остался стоять у стены и, увидев меня, приказал помочь раненому, вынести его из‑под огня. Сделав с Порфирием Конкиным первое дело, мы выбежали на середину двора и, не ощутив веса Колиного тела, вынесли его под стену. Мы тоже ждали продолжения боя, но его не последовало. На наши выстрелы прибежал с группой солдат комбат‑2 капитан Огрызко и длинной очередью из ручного пулемета с руки прошил стену хлева от курятника до дверного проема. Схрон был пуст. Живым Колю мы успели довезти до Теребовли. Через тридцать пять часов после ранения он скончался. Врачи местной больницы ничего не смогли поделать. Четыре пули попали ему в ноги, а две в живот. Одна из них задела почку, а во время операции обнаружилось, что вторая почка оказалась больной.
Могилу своему товарищу мы вырыли широкую и глубокую на краю Теребовлянского кладбища, подальше от униатской неприветливой церкви. Мы ему собрали все осенние цветы в красивых окрестностях древнего города. На похороны собралось все население — и старые, и молодые. Многие успели узнать его как солдатского артиста, но не как стреляющего солдата. Много было сочувственных речей и речей, осуждающих неправое бандеровское дело. Все клялись, что навечно сохранят память о Коле в далеком от его родной Тулы украинском городе. А наш Батя, полковник Петр Сергеевич Великанов, говорить не мог, он плакал над гробом Коли. До отъезда из Теребовли мы успели поставить на Колиной могиле обычный деревянный обелиск со звездой и металлической пластинкой, на которой были нацарапаны фамилия, имя и отчество, дата его рождения, время и место гибели. Из Тулы на похороны приехать было некому. Старые родители уже не могли этого сделать. Наверное, и род продолжить тоже уже было некому, второй‑то сын также не вернулся с фронта. А теперь уж и родителей нет.
Нет и Петра Сергеевича Великанова. Из всех известных мне осталось лишь двое‑трое. И на могилу Колину съездить теперь не просто, она оказалась в другом государстве.
Имя Николая Бровкина было занесено в Книгу памяти героев‑солдат славной дивизии имени Дзержинского. Но теперь‑то и дивизии этой нет. От ОМСДОНа остался только ДОН. Остались только "горячие точки" в нашей необъятной России. Продолжают гибнуть в них российские солдаты…
А подчинись тогда бандит Василь приказу Петруся, слезь он со своего чердачка и сложи свой старый ППШ, остался бы жив. Правительство Украинской ССР объявило тогда всем бандитам, сложившим оружие, полную амнистию. И наш Коля дожил бы до демобилизации, да и нас с Порфирием Конкиным миновал бы грех. Но не хотели тогда люди поступать по разуму. Хотя и ныне немного набралось ума…
* * *
1946 год подходил к концу. Новый, сорок седьмой, мы еще встречали в Теребовле и все еще мотались с Батей по непроходимым проселкам, от села к селу, от леса к лесу. Еще две могилы выкопали мы в городках Струсово и Микулинцы. Была уже объявлена демобилизация военнослужащих старших возрастов, до 1921 года рождения включительно. Однако все наши старики: Миша Бутенко, Миша Васильев, Миша Лямцев, Паша Ко дин, Коля Шеметов, Петрусь и остальные решили не расставаться ни с Батей, ни с ансамблем. К нам присоединился и наш худрук Михаил Рафаилович Дубовский. Батя обещал нам держать всех при себе в том же качестве. Но тут всех нас поразило и обидело неожиданное известие из Москвы: пришел приказ министра о расформировании нашего 1‑го мотострелкового полка. Его личный состав надлежало передать на пополнение полков, действующих в "горячих точках". Призывов солдат молодых возрастов в Советскую Армию все еще не было. Все наши планы нарушились, и мы стали собираться в Москву. Там всем нам предстояло расставание и опять переезд к новым местам службы. Наш Батя в эшелоне приказал разместить всех нас, своих приемных сыновей, в штабном вагоне. Всю дорогу мы пели песни, а он не уставал их слушать.
В старинном городе Теребовле древнего Галицко‑Волынского княжества мне с той поры бывать не приходилось. Мы уезжали в январе. Город был в снегу, а мне этот один из самых красивых из виденных мною городов запомнился золотом осенних садов и лесных склонов окружающих его невысоких гор. Он запомнился еще каким‑то мирным, белокаменным, чистым, уютным и тихим городком. Так он открывался взору при въезде в него со стороны Тернополя. Город протянулся вдоль правого берега узенькой реки Серет, извивающейся по распадку между двумя грядами сопок. Вода в реке была чиста и ее можно было пить в любом месте. Вдоль реки протянулась главная и единственная улица Теребовли, название которой не запомнилось. Дома по этой улице были все каменные. Самым высоким было здание, в котором размещался наш штаб. Мы жили на верхнем третьем этаже. По обеим сторонам улицы росли ряды белых акаций. А напротив нашего дома вся в осеннем золоте горела каштановая роща‑парк. В центре города на небольшом расстоянии друг от друга как белые свечи стояли польский костел и униатская церковь с кладбищем. Напротив костела возвышалась башня Ратуши. Улица и тротуары были вымощены белым камнем и всегда были чистыми. На противоположном же берегу тянулись одноэтажные, негородского вида домики с садами и огородами. Где‑то на краю этих садов распластались одноэтажные серо‑черные здания казарм и цейхгауза, в которых когда‑то стояла воинская часть польского войска. А тогда там расквартировался наш армейский артиллерийский полк. На левом берегу Серета против ратушной башни два раза в неделю шумел на зеленой лужайке крестьянский базар, живой и разносольный. А за базарной лужайкой на высокой горе возвышался над всем городом вечным его стражем замок. Вся его подножная округа, застроенная по склону домиками, называлась "Пидзамче". Только однажды неуемные бандеровские боевики обстреляли нас из руин этой средневековой рыцарской цитадели. Случилось это в самом начале по прибытии нашего полка в Теребовлю. А потом, вплоть до нашего отъезда, город был тих и спокоен. Лишь по утрам и вечерам здешнюю тишину нарушали гудки паровозов.
По краю города, из ущелья со стороны Тернополя, навстречу извилистому Серету выбегала такая же извилистая железная дорога, блестевшая рельсами на черном ее полотне. Городской вокзал, стоявший сзади костела, был маленький, чистенький, с двумя залами для пассажиров первого и второго классов. Пассажиров, правда, почти не было, поэтому на вокзале всегда стояла тишина. Поезда на Чортков и Коломию проходили здесь редко. Прибежит, бывало, со свистом паровозик с тремя вагончиками, высадит двух‑трех человек, подхватит парочку новых и, свистнув, укатит к следующей станции Копычинцы. А вечером он же пройдет в обратную сторону. Такие картинки, как в кинофильме, приходилось мне видеть в маленьких германских городках, где‑нибудь в окрестностях Дрездена. Никак эти картинки не увязываются своей мирностью и тишиной с жестоким военным прошлым. Проезжая сквозь такие городки, у меня всегда возникало желание остановиться и пожить в них, наслаждаясь и нежась в их тишине и благоустроенном уюте. В какой‑то мере такое удовольствие мне удалось испытать и почувствовать летом и осенью первого послевоенного 1946 года. Теперь же мы уезжали отсюда с чувством искренней грусти и глубокой печали, оставляя могилы своих боевых товарищей. С городом, с прожитым здесь куском беспокойной и опасной жизни, мы расставались навсегда.
С Батей мы расстались в Москве. Он получил назначение на должность в Управлении внутренних войск, а остатки нашего ансамбля и я в том числе попали в 10‑й полк нашей дивизии. Старики наши демобилизовались, а остальные однополчане, кажется, опять были посланы на дослуживание в Прибалтику. С полковником Великановым мы все‑таки встретились летом сорок седьмого, когда нам снова выпала старая задача в Западной Украине, на Львовщине. Наш бывший Батя приезжал туда в качестве инспектирующего начальника. Но личной встречи у нас не произошло, заботы были разные. Еще раз я встретил его уже спустя лет десять случайно, в троллейбусе, около Колхозной площади. Он был в генеральских погонах. Меня узнал, но был невесел, жаловался на болезнь, которую привез из Китая. Там он служил несколько лет в качестве военного советника.
А потом Миша Дубовский, наш полковой летописец и худрук ансамбля, рассказал мне, что наш Батя, генерал Петр Сергеевич Великанов умер от страшной болезни.
Вот и вся история про красивый древний город Теребовлю и хорошего человека, редкого по своим человеческим качествам среди всех командиров, которых я встречал, которым был подчинен и от которых зависела моя жизнь на протяжении долгих лет службы народу и Родине.
* * *
Наступил 1947 год, шестой год моей солдатской службы. Старослужащие мои товарищи, довоенного еще призыва, увольняющиеся теперь наконец в запас по долгожданной демобилизации, называли меня "молодой". Так, по традиции, в нашей Красной Армии называли солдат‑первогодков, только еще начинающих служить. У нас в дивизии моложе меня было очень немного солдат, призванных в 1944 году. После войны с тех пор в войска пополнения не было, оно придет лишь летом 1948 года. Мне еще предстояло служить два с половиной года. А служба продолжалась совсем не мирная. В наступившем сорок седьмом полки нашей дивизии дважды выезжали в оперативную командировку все в ту же бандеровскую Западную Украину. И оба раза вновь мы прочесывали на Львовщине и на Тернопольщине зеленые урочища, отыскивали тайные схроны, стреляли в бандитов, а они стреляли в нас. В том сорок седьмом мы тоже оставили несколько могил на одном из самых красивых богатыми надгробиями на могилах польских магнатов кладбищ — Львовском кладбище. Со временем все захоронения солдат и офицеров, погибших в борьбе с бандеровцами в годы войны и в послевоенные годы, были перенесены с разных мест Львовщины на это кладбище. В 1986 году мне довелось снова побывать во Львове. Я пошел на свои могилы и нашел их на новом месте, на специально отведенном участке, с именами на гранитных плитах. А старое Львовское кладбище мне вовсе не показалось теперь красивым, может быть, потому, что почти не сохранились там памятники на могилах польской шляхты. Не нашел я там тогда и крестов, которые стояли еще после войны на могилах польских легионеров, порубанных при прорыве под Львовом в 1920 году фронта белополяков славной 1‑й Конармией под командованием легендарного Семена Михайловича Буденного. Оказалось, что польское правительство позаботилось об этих крестах и останках своих легионеров и перенесло их захоронения из Львова на родную польскую землю. А нашему советскому правительству и в голову не приходила мысль о перезахоронении своих героев, погибших в борьбе за свободу Украины. Хоть и шла уже в 1986 году перестройка, хоть и снова на ее волне начался в Западной Украине разгул враждебных Советскому государству националистических настроений и действий, невозможно было представить такого мрачного исхода, который произошел в этой стороне после предательских Беловежских соглашений. Очень скоро после этого стали повсеместно уничтожаться не только памятники и могилы участников борьбы с националистами‑бандеровцами, но и могилы воинов, погибших в боях с немецко‑фашистскими поработителями украинского народа. Таков оказался финал многолетней, многотрудной и опасной нашей службы в беспокойные первые послевоенные годы в беспокойных западноукраинских землях. Сравняли с землей наследники Степана Банд еры наши могилы.
* * *
Между двумя выездами в боевые командировки в сентябре 1947 года мне и моим товарищам по службе в дивизии имени Дзержинского выпала честь стоять в почетном карауле, выстроившемся в линию от Спасских ворот Кремля до Дома Московского Совета на улице Горького во время прохождения торжественной процессии со Знаменем Москвы в день ее 800‑летнего юбилея. На Знамени только что тогда в Кремле была прикреплена Звезда Города‑героя и орден В. И. Ленина, которыми была награждена Москва. Знамя нес председатель Московского Совета депутатов трудящихся и он же — секретарь Московского городского и областного комитетов ВКП(б) Георгий Михайлович Попов. Ассистентами знаменосца шли трижды Герои Советского Союза прославленные летчики Покрышкин и Кожедуб.
С той поры Москва окончательно вернулась к своему мирному ходу жизни. Наверное, также вернулась и вся страна. Недавние герои, уложив в коробочки свои боевые награды, быстро превратились в обыкновенных рабочих, служащих, колхозников, студентов. Только мы, не завершившие своей бесконечной службы солдаты, не вернулись еще в эту мирную жизнь и смотрели на нее из окон своих казарм. Иногда по вечерам зимой я с завистью из окна казармы наблюдал, как возвращаются с занятий студенты Московского энергетического института. Они бежали веселыми стайками, подгоняемые морозом к остановке трамвая. А по утрам, тоже в темноте, уже не так весело, а скорее озабоченно, они спешили к первому звонку на лекции. Смотрел я на них и завидовал и думал, что не суждено мне быть с ними. А ведь когда‑то в школе я был уверен, что тоже стану инженером‑строителем. Служба моя мешала этому сбыться. Время уходило. Все больше одолевало сомнение, могу ли я теперь на что‑нибудь рассчитывать, кроме профессии электромонтера, в которой я успел себя попробовать еще летом 1941 года. Теперь надо было думать о занятии, которое бы дало обеспеченный заработок. Родители мои за время моей службы уже успели состариться. Отцу уже скоро должно было перевалить за шестьдесят. Да и Мама от него ненадолго отстала. Так что стал свыкаться я с мыслью, что учебой мне теперь уже заниматься будет некогда.
Но однажды летом все того же сорок седьмого года неподалеку от моей школы у меня произошла случайная встреча с двумя моими школьными учителями — физиком Сергеем Алексеевичем Ивановым и математиком Николаем Алексеевичем Ратниковым. Они как‑то очень просто рассеяли все мои сомнения своей беспрекословной учительской рекомендацией — не терять зря времени. Сергей Алексеевич тогда еще преподавал физику в школе рабочей молодежи № 17 в старой деревянной двухэтажной школе в Зубаревом переулке неподалеку от моего довоенного места жительства. Он даже не сомневался в том, что меня примут туда, несмотря на то что я все еще был солдатом. Запала мне тогда в голову эта внушенная идея. На следующий день я пришел к своему командиру, начальнику нашего полкового клуба лейтенанту Владимиру Сергеевичу Чернову и попросил у него разрешения ходить по вечерам три или четыре раза в неделю в школу. Он, не задумываясь, разрешил мне это сделать и даже написал мне какое‑то разрешение для директора школы, поставив на него какой‑то штамп у своего приятеля штабного офицера Михаила Федоровича Ломова. Так я совершенно неожиданно стал учеником вечерней школы рабочей молодежи № 17 Ростокинского отдела народного образования.
* * *
Идея продолжить учебу овладела мной сразу. Я не стал откладывать ее реализацию. С неофициальным разрешением (а официального, конечно же, не могло быть, поскольку солдатам срочной службы поступать в гражданские учебные заведения не разрешалось) я выпросил у лейтенанта Чернова увольнительную и поехал в школу к Сергею Алексеевичу, моему учителю физики и первому режиссеру нашего школьного спектакля "Ревизор". Пошли мы с ним сразу к директору школы Ивану Михайловичу Михайлову. А тот начал со мной серьезный разговор, поинтересовался, где и какой класс я закончил до войны и с какими результатами, когда предполагается моя демобилизация. Я отвечал, что экзамены за девятый класс я сдал в июне 1941 года на "отлично", что учился здесь рядом, в школе № 270, и что не знаю, когда буду демобилизован. Иван Михайлович спокойно меня выслушал, глядя строго, по‑учительски из‑под очков. "Ну что ж, — наконец сказал он решительно, — раз демобилизация у тебя будет не скоро, советую тебе еще раз повторить пройденное и забытое в девятом классе!" Я заерзал на стуле, никак не ожидая такого предложения, ведь мне советовали стать второгодником! Это не могло не задеть моего самолюбия. Сергей Алексеевич стал за меня заступаться. Тогда директор пригласил учителя математики и попросил его проэкзаменовать меня за девятый класс. А тот сразу спросил: "Чему равняется корень квадратного уравнения?" Я не помнил. Я был не готов к ответу и растерялся от такого провала памяти. Иван Михайлович испытующе смотрел на меня. "Ладно, — сказал я, — согласен".
"Я думаю, — проговорил директор, — ты поступаешь правильно. Иди к руководительнице твоего класса Людмиле Александровне Докучаевой, у нее есть свободные места за партой". Я пошел и сразу оказался на уроке этой необыкновенной женщины, лицо которой показалось мне знакомым, но которую я никогда не знал. Может быть, я видел ее среди учеников нашей знаменитой сорок восьмой школы. Она примерно приходилась мне ровесницей и, по‑видимому, успела за годы войны закончить институт. В тот день она читала теперь уже моим одноклассникам, совсем не переросткам, а вчерашним ученикам обычной школы, лекцию о раннем периоде творчества Николая Васильевича Гоголя. Знаменательное вышло совпадение в тот день. Я встретился со своим режиссером, уважаемым учителем физики и знатоком гоголевской драматургии Сергеем Алексеевичем, и на уроке, на своем первом послевоенном уроке услышал красивый и вдохновенный рассказ учительницы о периоде романтического творчества тоже хорошо мне знакомого писателя. Она говорила необычно, неожиданно, как‑то нараспев, будто бы представляя и себе, и нам живые картины необыкновенных приключений гоголевских героев в зимние рождественские вечера, в короткие майские ночи из запомнившегося с детства "Хутора близ Диканьки". Я не сразу принял ее манеру рассказа и даже не поверил в искренность ее проникновения в необычную судьбу необыкновенных литературных персонажей. Я оглядел округ себя всех присутствующих в классе учеников и учениц. Они слушали, как завороженные. Тогда и я стал вслушиваться и вглядываться в свою новую учительницу, а она продолжала и продолжала, нет, не лекцию читать, не назидать о положительных и отрицательных чертах характера героев и особенностях творчества Гоголя, но — изливать свои чувства, свое понимание прекрасного. Эти чувства передавались и нам, будили в нас живое воображение и в унисон, музыкой звучащие эмоции. Это чудо потом повторялось не однажды на уроках по литературе. А когда потом на уроках дошло дело до творчества Льва Николаевича Толстого, до героев "Войны и мира", как‑то само собой пришло на ум осознание портретного сходства нашей Людмилы Александровны с княжной Марьей Болконской. Она тоже была некрасива и лицом, и фигурой, но голос ее, ее необыкновенно умные и добрые глаза и искреннее сочувствие невыдуманным судьбам невыдуманных великими русскими художниками людей преображали ее саму. Только доброта и только ум светились у нее на лице. То же самое происходило и с Людмилой Александровной. С нами она, как классный руководитель, пыталась вникнуть в наши заботы, понять наши проблемы, порадоваться нашим успехам или пожурить нас за наши неудачи. Была она женщиной одинокой и не очень привлекательной для женихов. Не дал ей Бог для этого необходимых статей ни в способности кокетства, ни в уменье привораживать. Однако был у нее все‑таки один мужчина, которому она отдала свою женскую ласку и заботу. Этим мужчиной оказался директор нашей школы Иван Михайлович Михайлов, вдовствующий, одинокий человек. Дочери его — тоже учительнице нашей школы — некогда было заниматься отцом и жить его заботами. У нее были и муж, и дети, и свои проблемы. Иван Михайлович практически не только работал в школе, но и жил в ней. Его директорский кабинет служил ему и квартирой. И не удивительно, что одиночество сблизило этих двух вообще‑то разных людей. Людмила Александровна была человеком с более высоким интеллектом и уровнем образования. Наверное, она вырастала в иной социальной и культурной среде. Она была натурой тонкой и чувствительной. А Иван Михайлович лицом и манерами обнаруживал свое пролетарско‑крестьянское происхождение. В гражданскую жизнь он вышел из среды военных политработников невысокого звания и без каких‑либо воинских заслуг. В школе нашей он преподавал в младших классах историю, нагрузку имел небольшую, но зато все свое время отдавал школьным организаторским, административным и хозяйственным делам. Самое главное в нем было его честное и доброе отношение и к этим делам, и к нам, учащимся, — людям, лишенным в свое время возможности получить образование. В понимании этой общей заботы сошлись два добрых человека — Людмила Александровна и Иван Михайлович. Может быть, это и повенчало их взаимным уважением, и заботой друг о друге, и запоздалой любовью. Никто их за это не судил. Директору и его помощнице — заведующей учебной частью Людмиле Александровне удалось собрать в школе преподавательский состав по своему образу и подобию. Всех их объединяла невозможность работать в обычной общеобразовательной школе: одних — преклонный возраст, других — отсутствие опыта или желания работать с детьми, а, может, и отсутствие для этого таланта. Работа со взрослыми людьми, понимающими и осознающими свои поступки и отношение к учебе, снимала с них задачу воспитания, педагогического влияния на качество учебы каждого из учеников, которая в массовой школе считалась бы основной и отнимала бы у них и время и силы. Но и тех и других объединяло руководство школой в лице директора и двух его заместителей — заведующих учебной частью по дневной и вечерней сменам, которое имело свое особое отношение к идее образования рабочей молодежи. И директор, и оба завуча были одержимы этой идеей. В ее осуществлении они видели свой особый смысл, свое предназначение. Они искали и находили собственную систему организации учебной и воспитательной работы, собственную методику преподавания с учетом особенностей и возможностей необычного типа образовательной школы для рабочей молодежи. В ее условиях было невозможно руководствоваться методикой обычных школ. Но руководство школы не только предупреждало наших учителей, но и контролировало их работу так, чтобы она не превратилась в простую, бесстрастную передачу суммы знаний, чтобы она велась сообразно возможностям усвоения учебного материала, учитывала возникшие в связи с перерывом в учебе лакуны знаний, чтобы учителя находили для этого необходимые подходы к преподаванию и помогали ученикам организовать их самостоятельную работу с учебниками, литературой и материалами. И директор, и завучи считали необходимым, чтобы классные руководители имели постоянную связь с местами работы учеников, чтобы регулярно информировать руководство и общественные организации об успехах и недостатках учебы подчиненных и товарищей, и добивались от них постоянного внимания к их проблемам, заботы о предоставлении определенных законом льгот для учащихся школ рабочей молодежи. Но самым главным для них было добиться от учителей, чтобы они нашли правильные подходы к своим ученикам, чтобы они не отдалялись от них на какую‑то официальную дистанцию, были бы с ними наравне, как со взрослыми людьми, и не унижали бы их достоинства своей менторской снисходительностью. Но при всем при этом наш директор и его помощники считали необходимым, чтобы наши преподаватели были настоящими учителями, глубоко и обстоятельно знали свой предмет, доносили преподаваемый материал до понимания учеников и были строги и справедливы в оценке их успехов, таланта, трудолюбия и способностей.
Людмила Александровна была завучем в вечерней смене. По дневной смене эту обязанность выполнял Михаил Михайлович. Запамятовал, к сожалению, его фамилию, но не забыл ни как человека, ни как учителя, ни как друга и защитника учащейся рабочей молодежи. Сам он был по специальности учителем географии и вел этот предмет в нашей смене. Человеком он был добрым, но по внешнему виду предположить это было невозможно. Ростом он был высок, а с лица выглядел каким‑то знакомым по кинофильмам персонажем пирата‑разбойника. Голова его лопоухая была брита наголо, а смуглое лицо страшили большой горбатый нос и разбойничьи глаза. Но, однако, страха его лицо не вызывало, оно только напоминало о страшных впечатлениях от виденных в детстве приключенческих фильмов. Доброта этого человека высвечивалась на лице сразу, как только он появлялся в дверях класса. Как‑то само собой родилось у нас и дружеское расположение к нему, и ласково звучащее произношение имени его и отчества. Мы звали его или Мих‑Михычем или Мих‑Михом. Его заботливое отношение к нам я испытал на себе в результате его участия в решении неожиданно возникшей ситуации, по причине которой я едва не прекратил начатую учебу.
Начав учебу в школе № 17 Щербаковского района в сентябре 1947 года, я в том же сентябре вынужден был ее прервать, так как полк наш срочно после юбилейных торжеств 800‑летия Москвы должен был отправиться в новую боевую командировку, снова в Тернопольскую область. Официального разрешения на учебу я не имел, да и не считал возможным его просить. Я учился, можно сказать, нелегально. Об этом знал лишь мой друг — начальник лейтенант Чернов. Делать было нечего, и я поехал со всеми, решив, что мои университеты на этом закончатся.
Возвратились мы из командировки в конце декабря. В школе уже заканчивалась вторая четверть, и мне казалось, что вернуться в нее было уже невозможно. Но однажды я совсем случайно встретил где‑то неподалеку от Лефортово нашего Мих‑Михыча. Он первый увидел меня в толпе и, подойдя сзади, тронул меня ласково за плечо. Я повернулся и увидел его доброе разбойничье лицо. Но улыбка его быстро погасла, и он строго спросил меня: "Что же ты, сержант, так быстро сдался? Почему не ходишь в школу?" Я ответил, что не судьба мне оказалась осуществить свою мечту, что по случаю боевой службы я вынужден был бросить учебу. А Мих‑Мих настойчиво и без улыбки, строго опять спросил меня, давно ли я приехал в Москву. Услышав, что это произошло неделю назад, он требовательно приказал мне явиться в школу в следующий понедельник, а уж потом, снова улыбнувшись доброй разбойничьей улыбкой, подбодрил меня, сказав, что поможет мне решить с директором вопрос о вынужденном пропуске и уверенно поддержал меня в том, что я смогу преодолеть возникшие проблемы. А потом добавил: "А в школе о тебе, сержант, беспокоятся". В следующий понедельник я выпросил у лейтенанта Чернова увольнительную и пришел в школу. В этот день была контрольная по математике и Иосиф Давыдович Абшаткин, наш учитель по этому предмету, будто бы и не заметил моего возвращения и не сделал мне никакой скидки на уважительный пропуск занятий. Пришлось мне решать предложенные им задачи. Даже не знаю, как это получилось, но я решил их успешно и получил пятерку. Иосиф Давыдович отнесся к этому спокойно. Успокоился и я, успев до конца полугодия отчитаться по всем предметам, и был аттестован, как и все остальные ученики. Видимо, я не все забыл из того, что усвоил еще в довоенном девятом классе. Но не встреть я случайно нашего Мих‑Михыча, не вернулся бы сам в школу, и кто знает, сумел бы я когда‑нибудь снова начать. После этой контрольной учеба пошла у меня легко и интересно и я окончательно поверил в свои силы.
Интерес к учебе в нас все время поддерживали учителя. Поддерживали не назиданием, а уменьем стимулировать успехи каждого. Делали они это каждый по‑своему. Вот, например, Иосиф Давыдович Абшаткин будто бы не прилагал к этому никаких усилий, будто бы не имел к нашему самостоятельному труду никакого отношения. Он, пожалуй, из всех учителей, которым работа в обычной школе была противопоказана, был в этом отношении наиболее характерен. Он прежде всего не подходил для этого своей внешностью. Я много лет спустя имел возможность в этом убедиться. Дело в том, что однажды я встретил его в моей довоенной 270‑й школе. Он пришел туда учителем математики в класс моего младшего сына, который тогда уже учился в девятом классе. Я обрадовался и встрече со своим учителем, и надежде, что он и сына моего научит понимать свой важный предмет, как учил когда‑то меня. Но случилось все наоборот и только по одной причине: дети, даже уже старшего возраста, не могли спокойно и серьезно воспринять его с первой же встречи. Был Иосиф Давыдович мал ростом и при большом портфеле, в длинноватых неглаженых брюках, из‑под которых, задравши вверх мыски, торчали большие ботинки. Он очень был похож на Карандаша. Это сходство дополняли и выражение лица, и маленькие черненькие усики. Появление его в таком виде и у нас когда‑то вызвало веселое настроение. Но мы его быстро преодолели, несмотря на не только комический вид учителя, но и на его типичную местечковую речь. Как‑то очень быстро мы сумели разобраться и понять, что учитель хорошо знает свой предмет и любит его, и с удовольствием и даже азартом совершает на доске сложные алгебраические действия и преобразования. Но особенно он любил вместе с нами решать задачи и скоро сумел увлечь нас в эту самостоятельную работу. А вот дети из класса моего сына всего этого увидеть и оценить не смогли, и каждый урок по математике у них начинался как цирковое представление. С математикой у моего сына так ничего и получилось. Он стал историком. А я, хотя тоже не стал математиком, с большой благодарностью вспоминаю своего учителя. Он сумел всех нас подготовить тогда по своему предмету так, что любой из нас был готов выдержать экзамен в технический вуз. Математиком я не стал не от недостатка знаний по этому предмету, его я знал не только не хуже других, но научился решать задачи по алгебре, геометрии, тригонометрии получше многих и с не меньшим интересом. Мои товарищи, узнав потом, что я поступил на исторический факультет, долго удивлялись этому.
Иосиф Давыдович сумел все наши усилия и интерес сосредоточить на решении задач. Он очень обстоятельно проводил занятия в классе вместе с нами по решению как типовых, так и сложных, и особенно головоломных задач, требовавших знания целого комплекса теорем, аксиом, правил, действий, функциональных зависимостей. Решая задачи вместе с нами, он увлекался, будто бы впервые делая это сам. И когда решение находилось, он не скрывал своего удовлетворения и лихо выводил результат на доске, переводя дыхание от затраченного труда, бросал тряпку с мелом и весело глядел на нас, задирая нас своим азартом, и говорил: "Ну, а теперь попробуйте это сделать сами!" Поменяв условия задачи, он потом весело посмеивался над нашими незадачливыми попытками, вовремя незаметно корректируя их короткими предложениями типа: "Ну, а если попробовать вот так". Он и подсказывал, и подзадоривал стоявшего у доски задумавшегося ученика, как бы организуя математическую игру. Мы очень быстро ее приняли и решали дома по его заданию по 10–15 задач. Правила и законы алгебры, геометрии, тригонометрии, также как и функциональные зависимости постигались нами в процессе самостоятельной работы над решением задач.
Не пожелала работать в детской школе и Сара Иосифовна, наша учительница немецкого языка. Ее фамилия тоже затерялась в моей памяти. Она тогда только окончила институт, была еще очень молода и педагогических способностей в себе, наверное, не ощущала, чтобы суметь справиться с неуемной детской стихией. Впрочем, возможно, это я придумал сам. Просто у меня в памяти сохранилось ее нежелание обременять себя тяжелым трудом. Но свой предмет Сара Иосифовна знала хорошо, и еще хорошо она знала, что нам не надо забивать себе голову правилами грамматики, а полезнее просто тренироваться переводом текстов, пополнять словарный запас. Следуя этой собственной установке, она добилась важного для нас практического результата. И по этому предмету мы оказались готовыми к сдаче вступительных экзаменов в институты. Скажу еще в заключение о Саре Иосифовне: она была молода и красива. Это достоинство создавало некоторую сложность в нашем общении с учительницей, особенно для тех, кто возрастом был немного ее постарше. Не скрою, и я частенько позволял себе постреливать в ее сторону глазами сердцееда. Противоядие нашему мужскому нахальству Сара Иосифовна нашла не сразу, она, случалось, смущалась, отводила глаза, нервничала на уроке и не знала, какой урок задать нам в отместку. Через некоторое время мы вдруг увидели на ее руке обручальное кольцо, на том наше приволакивание и закончилось. Учительница стала заметно вести себя построже, а мы усердно стали заниматься переводом текстов, что пошло нам только на пользу.
Очень интересно проводил у нас уроки истории Михаил Владимирович Рабинович. Мы долгое время воспринимали его как профессора. Он действительно преподавал в Московском полиграфическом институте. По всей вероятности, он читал там лекции по истории партии, но профессором он все же не был. Выяснилось, что и ученой степени он тоже не имел. Но зато он имел вид настоящего профессора — политического пропагандиста типа Емельяна Ярославского. Это был безусловный эрудит в знаниях российской и всеобщей истории. Свои лекции он читал нам без конспектов, свободно владея материалом и играя чистой речью, могучим баритоном он рокотал на всю школу. Очень убедительна была и его могучая внешность: он был высок, грузен, но подвижен и в речи, и в жестах. Очень выразительно было его лицо, с крупным носом, большими, навыкате, глазами, мохнатыми бровями, усами и густой, седой гривой волос на большой голове. Записывать его лекции было невозможно, его можно было только слушать. Он не сковывал себя какой‑то одной целью, какой‑то одной исторической проблемой, рассчитанной на данный урок. Очень часто он уходил от объявленной темы, вступая в полемику с конкретными деятелями истории и политики. Все его лекции были заряжены разоблачениями фальсификаторов и апологетов империалистов и угнетателей всех мастей. Он говорил о них с гневом и упреком, будто бы зная каждого из них в лицо, и каждый из них был его личным врагом. Мы бывали в такие минуты заворожены его пропагандистским азартом. Мы были очень почтительны к нему и на уроке, и вне класса, поскольку он представлялся нам живым профессором. Уж очень мы досадовали, когда узнали, что Михаил Владимирович Рабинович им не был.
Но сам я стал историком вовсе не в силу очарования учителем истории. Я по‑прежнему собирался поступать в какой‑нибудь технический вуз, из которых по‑прежнему предпочтение отдавал строительному институту, и поэтому больше внимания уделял занятиям естественными дисциплинами. В девятом классе восстановить знания по физике мне помог Сергей Алексеевич Иванов, мой довоенный учитель, который на последнем предвоенном экзамене 19 июня 1941 года поставил мне оценку "отлично". Он привел меня и в школу рабочей молодежи, и возродил во мне уверенность в способности к учебе. Добрая и вечная ему за это моя память. Я рассказывал о нем своим детям, а теперь рассказываю и внукам. Я прошу их сберечь мою благодарность и память к этому человеку. Не встреться он мне на моем послевоенном распутье незадолго до своей кончины, не убеди он меня сесть за учебники, может быть, жизнь их не состоялась бы так, как мне самому хотелось и как она им удалась и еще удастся.
А в десятом классе физику к нам пришел преподавать Иван Иванович. Опять вынужден просить прощения, ибо тоже не помню его фамилии, но зато хорошо помню я его еще со времен моей знаменитой Образцовой сорок восьмой школы. Помню его удивительное улыбчивое лицо доброго, мягкого человека. Теперь он совсем постарел и предпочел более спокойную работу, чем в беспокойной детской школе. Среди учеников нашего класса были и такие, которые еще недавно учились в школе, где работал Иван Иванович. Они сохранили уважительное отношение к его доброй, но заботливой строгости в оценке знаний и трудолюбия. А мы, старослужащие, сразу почувствовали его беспокойство за наши способности наверстать упущенное без каких‑либо пробелов. Он не был скуп на персональное внимание к каждому из нас и на уроках, и после них. Помню на выпускном экзамене мне достался билет с вопросом о соотношении энергии ядерного заряда массы тела и скорости света. Надо было показать и физическое, и философское понимание сути главной закономерности материального мира, открытой физической наукой в XX веке. Мне удалось правильно и достаточно обстоятельно ответить на этот вопрос, конечно, на уровне понимания десятиклассника. Иван Иванович, внимательно выслушав мой ответ и удовлетворившись им, посоветовал мне непременно поступать на физический факультет Московского университета. Некоторое время я был уверен, что последую его совету, но потом пришло другое решение.
* * *
Только благодаря нашим учителям, их доброй человеческой заботе мы завершили тогда прерванное войной полное среднее образование. Педагоги они были разные, но знание предметов, которые они нам преподавали, у них было высокое. И они сумели передать их нам. Но это не значит, однако, что у нас не было трудностей, которые мы были обязаны преодолевать сами. У меня они были связаны с моим положением военнослужащего срочной службы, которому учиться в гражданской школе "было не положено". Я фактически поступил в школу самовольно и посещал занятия в ней нелегально. Мне удалось заручиться сочувствием лишь некоторых офицеров, с которыми у меня сложились неуставные дружеские отношения. Но были у нас в полку и в дивизии и другие офицеры из старших чинов, которым моя затея пришлась не по нраву. Двое из них чуть было не разрушили все мои планы, уже воплотившиеся в реальность из внезапно возникшей затеи. Первая катастрофа чуть было не произошла в конце учебного года, когда я заканчивал девятый класс. Переходные экзамены я тогда сдавать не собирался, так как еще при поступлении в школу я передал справку‑выписку об окончании мной девятого класса в июне 1941 года. В ней были перечислены все мои годовые оценки по всем предметам. Помню, что среди них было только две четверки, а остальные — пятерки. Рассчитывая на то, что они будут перезачтены, я обратился к Ивану Михайловичу с просьбой освободить меня от вторичных экзаменов. Директор, выслушав меня, задумался, а потом поглядел на меня из‑под очков и спросил: "А ты что же, боишься экзаменов?" Я сказал, что не боюсь. "Ну, а если не боишься, то и сдавай, потренируйся. А то ведь ты отвык, наверное, от экзаменов. Тебе ведь на будущий год придется сдавать экзамены перед Государственной комиссией". Опять уговорил меня Иван Михайлович, дав мудрый совет. Я согласился. Но к этому времени у меня произошла перемена в моем служебном положении: командование полка направило меня с другими сержантами в распоряжение штаба дивизии. Летом 1948 года к нам должно было поступить первое пополнение молодых солдат первого послевоенного призыва. Штаб дивизии для этого приступил к созданию для них учебного пункта, и мы, сержанты, должны были стать первыми младшими командирами для молодых призывников. А мне тогда "повезло" еще больше. Я был назначен старшиной всего учебного пункта в тысячу человек молодых солдат. В мою ответственность было определено все хозяйственное обеспечение. Я был подчинен начальнику учебки, подполковнику Григорьеву. В штабе дивизии он был на должности замначштаба. До этого случая мне встречаться с ним не приходилось. Не собираясь сдавать экзамены в школе, я спокойно отнесся к моему назначению, полагая извлечь для себя какую‑то выгоду на будущее, возможные привилегии, необходимые мне для дальнейшей учебы. Но получилось наоборот. Положение мое осложнилось после того, как я дал согласие сдавать экзамены, которые начинались 1 июня. Делать было нечего, я пошел к подполковнику Григорьеву просить разрешения на отлучку в дни сдачи экзаменов. Я надеялся, что он по‑человечески поймет меня. Но он даже не понял смысла моей просьбы. Он был не только удивлен, но и серьезно рассержен, его возмутил сам факт моей учебы в школе. Он начал кричать на меня, будто бы я совершил какой‑то серьезный дисциплинарный проступок. Он кричал и приговаривал: "А кто мне здесь за все будет отвечать? Я что ли?" Я постарался ему объяснить, что сумею выполнить все его задания, что отлучки мои будут нужны не каждый день и не на весь день. А он все больше и больше распалялся и, уже не выбирая выражений, начал просто оскорблять мое человеческое достоинство. Тогда я закончил разговор просьбой: "Товарищ подполковник, разрешите идти?" "Идите, — бросил он в ответ, добавив, — и занимайтесь делом!" Напоследок я пожелал ему, чтобы его детям, если они у него есть, не достался бы такой командир, как он.
Так на письменный экзамен по литературе я не попал. Испытывая чувство жестокой обиды, я решил пойти за советом и помощью к заместителю командира полка по политчасти майору Цыганкову. Оказалось, что и он не знал, что я учусь в школе, и поначалу тоже очень удивился. Но удивившись, похвалил меня за это и поинтересовался моими успехами и намерениями. Тут же при мне он позвонил в штаб дивизии и с кем‑то из начальников договорился о моей замене на должности старшины учебного пункта. Мне он сказал: "Иди, сержант, сдавай экзамены". Потом он распорядился, чтобы в батальоне и в моей роте мне разрешили бы увольнение на дни экзаменов. На следующий день я поехал в школу. Выслушав мои объяснения о случившемся, Людмила Александровна посадила меня за свой стол в учительской, дала листы бумаги, назвала тему сочинения, засекла время и приказала писать. Сама она ушла по делам. Я написал сочинение, а на следующий день пришел на устный экзамен. Все предметы мной были сданы с оценкой "отлично". Теперь я уже не сомневался, что справлюсь и с десятым классом.
Я встретил подполковника Григорьева, когда уже был студентом второго курса МГУ. Мы возвращались из Ковровских военных лагерей. На станции Новки под Владимиром мы долго ждали, пока наши вагоны прицепят к проходящим товарным составам. Я пошел на станцию, надеясь купить что‑нибудь попить. Среди пассажиров, ожидающих свой поезд, я вдруг узнал бывшего подполковника. Он еще донашивал свой офицерский китель, но без погон. Поверх ботинок его были надеты калоши. Отставили, видимо, тогда служаку за усердие. Вид его показался мне жалким, и я не стал его тревожить запоздалым упреком.
Но на мою долю пришелся в конце службы еще один гонитель просвещения, даже два. Один из них был инструктор по политработе полка — капитан Кольченко, а другой — начальник штаба полка, майор Петраков. Первый слыл у нас знатоком вопросов международного положения, и, надо отдать ему должное, он был неплохим лектором. Но человечишка он был вредный: какие‑то злые были у него глаза и вечно недовольное, обиженное лицо. Меня он знал лично по моей работе в клубе, знал, что я учусь в школе. Обстоятельства никогда не сталкивали нас по службе. Но однажды он выместил на мне одну из своих обид на человечество. Учеба моя тогда в десятом классе уже перевалила за второе полугодие, на занятия я теперь ездил свободно, не выпрашивая увольнительных. Дело в том, что, отчаявшись в ожидании демобилизации, я попытался найти другой путь избавления от своей солдатчины. Я вспомнил, что с детства имею ограничение слуха в связи с радикальной операцией, и обратился к начальнику санслужбы полка майору Гутикову с просьбой направить меня на медицинскую комиссию, полагая, что врачи дадут заключение о моей негодности к службе. Комиссование состоялось в нашем дивизионном медсанбате. Вместе со слуховым изъяном у меня тогда нашли еще фиброзно‑очаговый ТБЦ (перенесенный когда‑то начавшийся туберкулез легкого). Но этих изъянов хватило только на определение меня годным к нестроевой службе. Не потянули они на демобилизацию. Но наш начальник санчасти майор Гутиков Владимир Сергеевич взял меня к себе на должность старшины. Он, можно сказать, был моим товарищем, знал о моей учебе и решил помочь мне, освободив от службы в строевой роте. Так я обрел некоторую независимость от взводного, ротного и полкового начальства. А другой мой товарищ, заместитель начальника штаба полка, капитан Миша Ломов выдал мне удостоверение на право выхода из расположения части в любое время суток. Службу свою старшинскую я выполнял исправно, учеба ей не мешала, как и она — учебе. Три дня в неделю по вечерам я ездил в школу и в те дни назад, в часть не возвращался. Ночевал я дома, у родителей в Перловке. Возвращался в полк рано утром, пользуясь транспортом, предназначенным для наших офицеров, проживающих на квартирах в Москве. Полк наш тогда стоял в Реутовском лагере. Крытый тентом грузовик ожидал по утрам наших офицеров около станции метро "Бауманская". Однажды я приехал раньше других и занял место на сидении около кабины. Скоро грузовик заполнился пассажирами. Самым последним оказался капитан Кольченко. Он влез в кузов, а свободного места не оказалось. Недовольными злыми глазами он вдруг натолкнулся на меня, сидящего в дальнем углу кузова. Очень недобро посмотрел тогда он на меня, единственного сержанта в привилегированном офицерском грузовике. Я был готов уступить ему свое место, но сделать это уже было невозможно в битком набитом кузове. Почуяв неотвратимость мести обиженного капитана, я все‑таки остался на своем месте. Он же устроился с края скамейки. Когда мы приехали в наш реутовский военный городок, не успел я дойти до своей санчасти, как туда уже пришел приказ — явиться мне к начальнику штаба полка, к самому майору Петракову. Я явился, доложил по форме, чуя, что Кольченко уже доложил о дорожной истории. Майор был суров. Сразу последовали два вопроса: где я был ночью и почему находился в офицерском грузовике? Я спокойно объяснил, что был дома после вечерних занятий в школе. В полку уже многие знали, что я учусь в школе рабочей молодежи, к этому времени у меня для этого даже было устное разрешение заместителя командира полка по политчасти. Потом я сказал, что на офицерском грузовике я ехал по разрешению старшего офицера. Тогда майор спросил, на каком основании я был в увольнении. Я сказал, что для этого имею временное удостоверение, которое мне выдал его заместитель капитан Ломов. "Покажите!" — грозно приказал майор. Я протянул ему клочок бумажки — удостоверение. Он вырвал его из моих рук и с остервенением разорвал, будто уничтожал скверну. "Идите!" — отрезал он, не в силах придумать какое‑нибудь более суровое наказание. Откозыряв и развернувшись через левое плечо, я вышел из его кабинета и сразу же зашел к капитану Ломову, чтобы предупредить его о случившемся. Миша, выслушав меня, коротко резюмировал: "Вот м…к! Ладно, — подытожил он, немного подумав. — Принеси мне фотокарточку, я выпишу тебе новое удостоверение". Так он и сделал в тот же день. Я продолжал ходить на занятия, но на офицерском грузовике больше не ездил, а капитана Кольченко с тех пор стал игнорировать так, как это может позволить себе сержант срочной службы. На его лекциях я стал задавать ему самые каверзные вопросы и очень скоро понял, что знает‑то капитан не больше, чем записано в его конспекте. Он и майор Петраков стали самыми главными моими недоброжелателями настолько, что к концу учебы, буквально накануне экзаменов на аттестат зрелости последний чуть было не лишил меня возможности завершить учебу. Жестокость майора Петракова на этот раз меня глубоко обидела. Признаюсь, я никогда так тяжело не переживал все предшествующие несправедливости. Но на этот раз я решил пожаловаться в самую высокую инстанцию. Я написал письмо‑жалобу Вячеславу Михайловичу Молотову, так как кто‑то сказал мне тогда, что он был шефом учащихся в школах рабочей молодежи. Я написал длинное письмо, в котором изложил всю свою биографию, как я в шестнадцать лет добровольцем записался в Истребительный мотострелковый полк, как служил без нареканий и там и в других полках, как воевал и как, наконец, не дождавшись демобилизации, решил продолжить учебу, не оконченную перед войной. Рассказал я и об обиде, нанесенной мне нашим начштаба майором Петраковым и пропагандистом полка, капитаном Кольченко. Письмо получилось длинное. В нем я представился товарищу Молотову как член ВКП(б) с июля 1944 года и попросил его помочь мне, защитив от несправедливости. Послал я это письмо не "на деревню дедушке", а в заказном конверте, и стал ждать ответа. А его все не было.
В конце мая 1949 года наш полк снова получил боевую задачу — опять выпала командировка на Кавказ. Начались быстрые сборы. Я надеялся, что на этот раз она состоится без меня, полагая, что мне дадут сдать экзамены. Но начштаба Петраков, узнав, что майор Гутиков собирается оставить меня в Москве, строго приказал ему отменить это решение. Мой майор стал с ним спорить, тогда ретивый начштаба доложил командиру полка, что полковая медслужба собирается выехать в командировку без старшины. Командиром полка к нам тогда был недавно назначен полковник Каменев Иван Иосифович. Я его знал еще с Кубанских боев 1943 года на "Голубой линии". В 1941‑м он вместе с генералом Пияшевым защищал Тулу, а в сорок третьем он же привез нас, кубанцев, в дивизию имени Дзержинского. Меня‑то он, конечно, не знал, но для нас, солдат, он был настоящим Батей. Он вызвал моего начальника для объяснений, и, когда тот объяснил ему в присутствии начштаба и его заместителя капитана Ломова причину своего снисхождения к моим проблемам, Батя сказал, по своему обыкновению хмуро и прокашливаясь: "Мы все тут, кхе‑кхе, дураки, сидим тут, и никто не додумался хоть немного подучиться. Один, кхе‑кхе, нашелся умный паренек, а мы ему мешаем. Кхе‑кхе, — добавил он, — пусть учится. Да и дайте ему отпуск!" Об этом нравоучительном монологе рассказал мне потом мой друг Миша Ломов. Он же в тот же день и оформил мне отпуск на десять суток. Это был мой первый и единственный краткосрочный отпуск на восьмом году безупречной службы Родине.
Экзамены на аттестат зрелости я тогда сдал по всем предметам с оценкой "отлично" и получил Золотую медаль. В конце июля полк возвратился из командировки, а я к тому времени уже имел на руках и аттестат, и Золотую медаль и даже побывал на выпускном вечере учащихся школ рабочей молодежи в Колонном зале Дома Союзов, еще и посидел там в президиуме и был отмечен упоминанием в докладе представителя московского отдела образования. На следующий день я пришел в полк со всеми полученными свидетельствами и направился в штаб к самому майору Петракову. Стукнув в дверь и войдя в кабинет, я попросил разрешения обратиться к нему "по личному вопросу". Он удивился, но разрешил, а я нараспев стал представляться: "Товарищ майор! Представляюсь вам по случаю окончания средней школы рабочей молодежи, получения аттестата зрелости и Золотой медали за успехи в учебе. Благодарю вас за ваше содействие и помощь". Майор не понял моей иронии и принял все за чистую монету. Он встал из‑за стола, внимательно осмотрел и аттестат и медаль, пожал мне руку и сказал коротко: "Поздравляю!" Спросив разрешения идти и развернувшись через левое плечо, я вышел из кабинета. Скоро майора Петракова перевели из нашего полка на другую службу и должность, я его больше никогда не встречал, но запомнил его на всю жизнь. Я даже до сих пор помню его остервенелое лицо, когда он рвал удостоверение, разрешающее выходить за пределы части в дни занятий. А тогда, в июле 1949 года, пришел наконец и ответ на мое письмо шефу учащихся школ рабочей молодежи Вячеславу Михайловичу Молотову. Он, конечно, не был адресован мне лично, до этого наш вождь снизойти не мог. Я узнал о письме от подполковника Бутенко — офицера политотдела дивизии — ему было поручено довести до моего сведения "высочайшее соизволение". Для этого я был вызван в политотдел. Беседу со мной подполковник начал со строгого упрека: "Почему вы, минуя инстанции, обратились к товарищу Молотову?" Но я не спасовал и сказал, что как коммунист считал себя вправе обратиться к Секретарю ЦК ВКП(б), который еще был и шефом школ рабочей молодежи. (Откровенно говоря, в этом я не был уверен ни тогда, ни сейчас.) Подполковник стал что‑то говорить, оправдывая свой упрек, что, дескать, вам надо было обратиться к нам в политотдел и не отвлекать своими личными делами высокое руководство. Но и я был неукротим, заявив, что и Устав воинской службы, и Устав ВКП(б) я знаю не хуже его и попросил, наконец, сообщить мне принятое по моему письму решение. Подполковнику мой тон не понравился, и он сухо сообщил мне, что в порядке исключения мне разрешено продолжить учебу в вузе, и строго предупредил, чтобы я не использовал это разрешение для каких‑либо других целей. Я заверил подполковника, что на этот счет ему нечего беспокоиться и попросил разрешения "быть свободным". Тут же в политотделе мне была дана справка‑разрешение для поступления в Московский государственный университет на заочное отделение. Служба моя в ОМСДОНе тогда еще продолжалась, перевалив на девятый год. А сапог солдатских я износил не более десяти пар, если по одной на каждый год.
* * *
Окончание десятилетки явилось для меня главным событием, определившим всю мою последующую жизнь как начало пути в науку. Оно не только вернуло меня к моим далеким планам получения высшего образования, но и вдохновило со смелой уверенностью поступать в самый лучший вуз страны — Московский государственный университет. Теперь я уже точно знал, что учиться я буду только в нем. Но факультет я еще окончательно не выбрал, размышляя о выборе между физическим и историческим. Будь бы я в это время демобилизован — поступил бы на физический. Но в сорок девятом демобилизация еще маячила далеким светом. Значит, начинать учебу надо было на заочном отделении, и меня одолевали сомнения, смогу ли я, будучи ограниченным в свободном времени, войти в необходимый ритм учебы на сложном физическом факультете. В конце концов я решил поступать на исторический, но не потому, что считал его более простым и легким. Сюда меня, кроме всего прочего, тянула и толкала личная причастность к истории. Я успел к этому времени увидеть ее, что называется, глазами взрослого человека — в конкретном выражении событий, фактов, настроений и переживаний людей, их надежд и ожиданий будущего. Совсем не считал я историческую науку простой и легкой для постижения, но был уверен, что смогу понять ее самостоятельно и научить этому других. Признаюсь, конечно, я был еще и самоуверен. Ну, а как мне тогда можно было не быть самоуверенным, мне же в тот год исполнилось 24 года, а за плечами было восемь лет службы, трудной жизни в боевой обстановке, в которой я не дрогнул, не спасовал, не изменил своим идеалам и убеждениям, но еще больше утвердился в них. По крайней мере, я считал себя вправе учиться в Московском университете. Решение поступить так я принял сам. Родители мои милые не знали и так и не поняли, что означает слово "университет".
И вот однажды я собрал необходимые документы и по праву, подтвержденному удостоверением, которое вопреки майору Петракову всякий раз по истечении срока годности мне продолжали выписывать, отправился поступать в университет. Иду я по лагерю, уже решив поступать на исторический факультет, но нет‑нет да и подумаю: "А может все‑таки на физический?" Иду так, задумавшись, и вдруг передо мной оказался старший лейтенант дядя Коля Старков, бывший начальник нашего Теребовльского ансамбля. Он тоже был наслышан о моем успешном окончании школы. "Куда идешь?" — спрашивает, поздоровавшись. "В Московский университет, — отвечаю, — да вот не решил еще окончательно, на физический или исторический факультет". А он мне очень уверенно: "Да что ж тут думать! Конечно, на исторический!" Вот так все и решилось.
В тот день в Круглом зале старого здания МГУ на Моховой я подал заявление на исторический факультет, на его заочное отделение. Шаг был сделан окончательно. С того дня в конце июля 1949 года и по сей день жизнь моя накрепко оказалась связана с Московским государственным университетом имени Михаила Васильевича Ломоносова. Однако в год поступления на учебу полного знакомства с университетом не состоялось, не мог ощутить я вхождения в нормальный ритм его жизни, учебного процесса, общения с профессорами и сокурсниками. Я все еще оставался старшим сержантом срочной службы.
Основной контингент студентов заочного отделения составляли тогда недавние выпускники обычных школ, не сумевшие набрать на вступительных экзаменах проходной балл. Менее половины потока состояло из учителей, окончивших до университета педучилища, из служащих библиотек, лаборантского состава общеобразовательных школ. Заметную часть, однако не очень значительную, составляли военнослужащие — офицеры, которым по разным причинам оказались недоступны военные академии. Только один из них — Петр Синенко — тоже оказался сержантом срочной службы. С ним мы сразу познакомились и оставались добрыми друзьями до самого конца учебы. Другом моим из офицеров стал только один — майор‑пограничник, к тому же еще и кавалерист Николай Яковлевич Балахонов, сын кубанского казака, героя Гражданской войны на Северном Кавказе, командующего 2‑й Конной армией Якова Балахонова. Героическое прошлое отца, его заслуги перед Советской властью не помогли сыну‑пограничнику в военной карьере. Вскоре после поступления в МГУ он демобилизовался и был принят на работу заместителем декана исторического факультета по хозяйственной части. От него мне пришлось услышать много интересных рассказов о его отце, о казаках‑кубанцах, которых Гражданская война развела в разные стороны, о разных судьбах героев‑конармейцев в мирные довоенные годы и в Великую Отечественную войну. Жалею теперь, что не сообразил записать что‑нибудь из этих рассказов и восстановить их теперь в памяти не могу. Сам Николай Яковлевич сумел написать и издать в каком‑то северо‑кавказском издательстве небольшую книжку о своем отце и его соратниках. Но она не увековечила в памяти современных поколений их имена. Однажды, проезжая станцию "Минводы" я разглядел из окна вагона во время остановки поезда мемориальную доску с именем Якова Балахонова. Поезд стоял здесь 20 минут, я вышел на перрон. Рядом с памятной доской стояли усатые пожилые кубанцы. Я подошел к ним и спросил, не знают ли они, кто такой был их земляк Яков Балахонов. Только один из них сказал, что, кажется, был в этих местах какой‑то красный партизан во время Гражданской войны. Сын этого "партизана", мой бывший сокурсник Николай Яковлевич в конце жизни работал смотрителем в Историческом музее. Я предложил ему эту работу, когда он был уже в преклонном возрасте. Вскоре он умер. Был он бездетным, вместе с ним ушла память об его отце, командире 2‑й Конной армии, комкоре Красной Армии Якове Балахонове. С другими сокурсниками по заочному истфаку близко познакомиться я не успел. Встречались мы редко на вечерних занятиях — консультациях для студентов‑москвичей, да на экзаменах в зимнюю сессию 1949/1950 учебного года. Так что с увлекательной, знакомой по литературе студенческой романтикой и общественной жизнью я в тот первый свой год учебы в университете познакомиться не смог. Да и с настоящей наукой встреча произошла позже. У нас на заочном отделении преподавали люди, в науке малоизвестные или тогда еще малоизвестные. Лекторы кратких установочных обзорных лекций не произвели на нас необычного впечатления. Пожалуй, только один из них сумел в какой‑то степени вовлечь нас в свои собственные научные размышления и гипотезы. Это был Домбровский, преподаватель латинского языка без степени и звания. Собственно, латинским языком мы на его консультациях не занимались. Он предложил нам для самостоятельных упражнений свое собственное методическое пособие, изданное на гектографе небольшим тиражом, а все остальное время употребил на изложение своих взглядов по теоретическим вопросам советского языкознания. Сам он представлялся мичуринцем советского языкознания".
В то время не только лингвисты, но и историки, и философы, и все обществоведы, да и ученые‑естественники были вовлечены в дискуссию по теоретическим проблемам языкознания и находились под впечатлением замечаний И. В. Сталина по этому предмету и о состоянии науки в целом. Не имея возможности разобраться в тонкостях этого научного спора, мы, как и большинство не посвященных в проблемы конкретной и теоретической лингвистики, восприняли замечания нашего Вождя и Учителя как объективную, непререкаемую истину, будучи готовы присоединиться к борьбе против абстрактных "немарксистских" теоретических построений академика Н. Я. Марра о происхождении и закономерностях развития языка вообще и языков народов мира в частности. Встать на защиту марксизма в этом вопросе нам помог наш латинист Домбровский, "мичуринец и лысенковец советского языкознания" без степени и звания. Мы все сразу же восприняли его утверждения о закономерностях развития человеческого языка в строгом соответствии с этапами развития социальных и экономических отношений между людьми в качестве своего собственного идейного оружия. Один из его постулатов я помню до сих пор. Наш латинист утверждал, что в процессе общения людей единственное число в языке появилось прежде множественного. Аргумент в доказательство этого был прост — человек, сам по себе не связанный с коллективными отношениями собственности, должен был исходить из собственного Я и собственных же эгоистических представлений и о себе, и об окружающем мире. "Мой палец", "мой нос", "мой каменный топор", "мой род" и т. д. и т. п. И только по мере осознания себя в коллективе он стал употреблять понятия "мы", "наше", "ваше" и т. д. и т. п. Мы были в восторге от этого простого решения загадки. Я, например, сразу понес этот постулат в нашу казарму и стал пропагандистом "мичуринско‑лысенковской" идеи нашего латиниста среди своих командиров и солдат. Абсолютное большинство страшно удивились, почему не сами они додумались до этого. Но один скептик все‑таки нашелся, он сначала было восхитился смелостью мысли, но потом, по своей сермяжной натуре, вдруг как‑то виновато спросил у меня: "А как же? Ведь у того древнего первочеловека был не один палец, не одна нога, не одна жена и т. д. и т. п." Этим недоумением постулат Домбровского был повергнут. Это тоже было очень просто понять. Замеченного противоречия я сам объяснить не мог и на следующем занятии высказал латинисту свои сомнения. Он не имел времени объяснить мне такой пустяк, ибо просвещал нас дальше о классовой сущности языка, о борьбе демократических и тоталитарных начал, о происках антимарксистов, не признающих его "мичуринскую" теорию языкознания, о бюрократизме в науке и зажимщиках критики. В изложении и пропаганде своих взглядов, в неустанной борьбе со своими безымянными противниками Домбровский был подлинно неистов, неукротимо одержим и беспощаден. Этой революционной неукротимостью он заряжал и нас до тех пор, пока мы сами не вникли в некоторые сложности проблем марксистской теории познания и пока не раскусили простую склочность натуры нашего "добросовестного мичуринца языкознания". Возражать ему нам мешала одержимая страдальческая внешность этого непонятого и неоцененного по заслугам борца за истинное понимание творческого марксизма. Был Домбровский высок, худ и с лицом измученного человека. Глаза его были злыми, тонкие поджатые губы тоже свидетельствовали об этом, а над ними свисали зловещие усы католического инквизитора. Очарование от его теоретических бредней прошло быстро. Но наблюдать его мне довелось еще долго, вплоть до времени, когда я стал студентом дневного отделения. Домбровский, как правило, если не был болен, всегда выступал на всех партийных собраниях не только с критикой своих теоретических противников, но чаще — с разоблачением бюрократов и зажимщиков критики на нашем факультете и во всем Московском университете. Сначала с ним спорили, пытались в чем‑то убеждать, разъяснять, но пришло время, когда к его злопыхательству стали относиться как к театральному действу. "Мичуринец языкознания" превратился в комедианта, забыв, что многие его "сигналы", адресованные инстанциям, где‑то проверялись, изучались, а по некоторым из них, возможно, принимались недобрые решения. Потом мы узнали, что когда‑то Домбровский был левым эсером и к "творческому марксизму" пришел, преодолевая свои прошлые идейные и политические убеждения. В этом ему помог, как он рассказывал, один случай. Однажды где‑то в русской деревне он, как левоэсеровский пропагандист, был избит крестьянами, после чего он решительно примкнул к большевикам и сразу стал самым ортодоксальным, самым одержимым в борьбе за искоренение всех пережитков прошлого и творческое развитие марксизма. А сколько в наши революционные лихолетья было таких "большевиков"! И большевизм ли был причиной, породившей многие крайности, ошибки и поступки, вольные или невольные, которые принесли так много вреда истинной коммунистической идее в политике руководства нашим общенародным делом после Великого Октября? Мы и не заметили, как Домбровского вдруг не стало на нашем факультете. В конце концов он надорвался в своей неукротимой борьбе с ветряными мельницами и помер как непризнанный рыцарь совсем не печального образа.
Свою первую студенческую зачетную и экзаменационную сессию я сдал успешно. Было на ней всего два экзамена — по этнографии и по археологии. Первый принимала доцент Шаревская, и я удивил ее своими знаниями по вопросу террасного способа земледелия у горских народов. Несмотря на то, что я ошибся в датах путешествий Крашенинникова, она поставила мне в зачетку первую отличную оценку. Археологию я сдавал недавно скончавшемуся профессору Даниле Антоновичу Авдусину. Тогда он был еще только аспирантом. Помню, что в билете был вопрос о раннесредневековом оружии, о мечах Каролингов и Капетингов.
Сам Данила был тоже из недавних солдат и выставил мне по солидарности "пять". В археологии тогда я еще глубоко не разобрался, но бывший солдат отметил мое старанье. До экзаменов я успешно сдал все зачеты, в том числе так пугавшие меня по латыни и по древнерусскому языку. С тех пор помню текст из русской летописи, который я должен был разобрать по грамматическому составу и синтаксису: "И потом начата княжити сынове его и родичи его. И между ними были брани мнози". А в итоге разговора с экзаменатором оказалось, что он был мой земляк из города Мценска.
Зачет по истории партии принимал у меня наш лектор Георгий Семенович Гунько. Хороший он был человек, из недавних военных политработников, но лектор был плохой. С хорошими лекторами, настоящими учеными‑профессорами я встретился, став студентом дневного отделения. А произошло это в конце второго семестра.