С того дня я погрузилась в темноту. В физическую темноту, в черную пустоту, ограниченную четырьмя стенами. Это была комната в новом доме, находящемся где-то далеко за пределами Могадишо, в катакомбах еще одной безымянной деревни.
В ту же ночь они затолкали нас с Найджелом в машину и повезли. Всю дорогу я просидела не шевелясь – любое движение отзывалось в моем истерзанном теле дикой болью, так что порой мое сознание отключалось и наблюдало за всем происходящим как бы со стороны. Рядом громко сопел Найджел. Так громко, что я боялась, как бы они снова не начали его бить. Он был голый до пояса – страшно было даже представить, по какой причине. В багажнике, под ногами у мальчиков с автоматами, гремели горшки и шуршали пластиковые пакеты – знак того, что нас перевозят на новое место.
* * *
В новом доме я не успела ничего рассмотреть, поскольку меня спешно проволокли по коридору и толкнули в комнату. Но перед тем как выйти из машины, я обернулась и сказала Найджелу сквозь слезы:
– Держись, мы выберемся отсюда, Найдж. Но может быть, не скоро увидимся.
Он тоже заплакал. Вопреки всему мне хотелось, чтобы он меня обнял.
Меня поселили в темной комнате без окон – швырнули мне туда поролоновый матрас, пакеты с вещами и кусок бурого линолеума, который теперь повсюду меня сопровождал. Огромная, как пещера, комната наверняка должна была служить кладовой. В затхлом воздухе – ввиду отсутствия вентиляции – висел стойкий запах мочи и плесени. У двери была ниша, откуда несло сыростью. Там находился туалет. Если раньше я все время мечтала, что нас найдут: кто-нибудь засечет сигнал сотового телефона, Канада и Австралия пошлют нам на помощь солдат или наемников, проговорится кто-нибудь из жен, кузенов или матерей наших похитителей, и нас вырвут из плена, то теперь – в этом черном душном ящике – все мои надежды задохнулись.
Я потеряла много крови и страдала от лихорадки и головной боли. Я была уверена, что умираю мучительной медленной смертью. Но пока я была жива и, лежа на матрасе, слушала темноту – пыталась уловить даже легчайшие звуки, достигавшие моей темницы: писк крысы в дальнем углу, стук молотка по стене в другом конце дома – наверное, там вешали москитную сетку. А потом я услышала покашливание в коридоре – сухой человеческий кашель. Это было что-то новенькое. Я решила, что схожу с ума, тем более что кашляла явно женщина.
Наконец, я уснула, подумав, что утром станет легче и светлее. Но когда проснулась, в поту, ознобе, по-прежнему чувствуя каждую ссадину на теле, под дверью белела тонкая полоска, которая ничего не освещала.
Таков был Темный Дом. Здесь были новые правила, и тюремщики стали требовать их выполнения с самых первых минут. Мне было запрещено разговаривать и сидеть на матрасе. Я могла лежать только на боку. Пить и есть я должна была, опираясь на локоть. За малейшее нарушение меня избивали. Моя тюрьма больше не была размером с комнату, она съежилась до размера моего матраса семь футов в длину. Раньше мне покупали на рынке чистую питьевую воду в бутылках, а теперь давали на день такую же двухлитровую бутылку, но с водой из-под крана. Вода имела вкус железа, и после нее оставался полный рот ржавчины.
На второй день Абдулла пришел с фонариком и обнаружил, что я перевернулась на спину. Он злобно пнул меня под ребра и зашипел:
– На бок! Вот так!
И снова ударил меня, чтобы я тверже запомнила правило. Я догадывалась, чем это вызвано. Они видели, как я перед побегом целыми днями ходила по комнате, укрепляя мышцы, и теперь делали все, чтобы я ослабела и не могла опять убежать. Они запрещали мне лежать на спине, думая, что это придаст мне сил. Наверное, они боялись, что я начну поднимать ноги, качать пресс и снова что-нибудь придумаю в плане побега. Пять раз в день меня водили в туалет. Я тащила свои кандалы, а сзади шел мальчик с автоматом. Под потолком в туалете имелась вентиляционное окошко, сквозь которое днем проникал тусклый мозаичный свет – этого хватало, чтобы разглядеть унитаз, раковину и ржавую душевую головку в углу. Водопровод, разумеется, не работал. Воду мальчики приносили в кувшине.
После омовения следовала молитва. Теперь я была рада, что я могу молиться пять раз в день, поскольку других движений мне не позволяли. Чаще всего позади стояли два тюремщика, освещая меня фонариком или экраном сотового телефона, и следили, чтобы я делала все правильно. Я читала молитвы и клала поклоны на своем молельном коврике из линолеума, а кандалы резали мои лодыжки. Сесть на пятки в завершение каждого цикла молитвы я вообще не могла.
Мальчики высмеивали мой скверный арабский и тембр моего голоса.
– Ты плохая мусульманка, Амина, – говорил Абдулла, – ты лгунья. – Его смех, как хлыст, стегал темноту.
На четвертый день мне стало совсем худо от грязной воды. Желудок горел огнем, кишечник бурчал. Я била в пол пластиковой бутылкой, показывая, что мне нужно в туалет. Мальчики иногда приходили на мой зов, а иногда и нет. Они взяли за привычку оставлять мою дверь приоткрытой, чтобы бесшумно входить и пугать меня, когда я сплю. Несколько раз я просыпалась от шума и света направленного на меня фонарика и видела, что Абдулла и Мохаммед швыряют об стену мои вещи, опять требуя предъявить «документы». С переездом в Темный Дом они забрали мои книги и таблетки. У меня остались только ватные палочки, косметическое молочко для тела, духи, огромный тюбик зубной пасты и единственная смена одежды. И больше ничего. Нет, была еще одна вещь, непонятно как попавшая ко мне, – малиновая рубашка Найджела, вся в дырах и без рукава, – которая была на нем в день побега. Я засыпала, сжимая ее в руках. Порой я слышала, как в коридоре позвякивает его цепь. А еще часто повторялся этот незнакомый кашель – сухой, лающий, явно женский. Поскольку он был слышен и днем и ночью, то женщина жила в доме. Откуда здесь женщина? Она тоже невольница? Может быть, чья-то жена? Прислуга? Я ломала голову над разгадкой этого странного явления, хотя уже успела понять, что далеко не каждая женщина готова прийти мне на помощь. Но, так или иначе, она была не менее больна, чем я.
В темноте течение времени меняется. Время приобретает эластичность, растягивается и сжимается, как аккордеонные мехи. Час может тянуться целый день или целую ночь. Мой матрас, точно плот, болтался среди черного океана. Окружающая темнота была осязаема. Она имела вес. Густая, как деготь, застревала у меня в горле, склеивала мои легкие. Мне приходилось учиться дышать темнотой. Порой темнота становилась агрессивной, словно пыталась проглотить меня, – я не видела своей протянутой руки. Тогда я обмахивалась ладонью, чтобы вызвать ветер, чтобы продемонстрировать темноте свою власть. А иногда жала на впадину в основании шеи, проверяя, существую я еще или уже нет.
Так прошло восемь дней. Я пыталась не зацикливаться на времени, но, поскольку круглые сутки меня окружала темнота, это было невозможно. Мысли мои были просты: Без паники. Не сходи с ума. В голове у меня был своеобразный игрушечный поезд, который я толкала по круговой железной дороге. Не волнуйся. Это временно. Скоро они перевезут нас в другое место. Только без паники.
Днем хотя бы были молитвы. Совсем рядом, буквально за забором, стояла мечеть, где надтреснутым голосом кричал старый муэдзин. Мне казалось, что в темноте мой слух обострился. Я слушала тихое радио на волне сомалийской службы Би-би-си, пытаясь уловить знакомые слова, хотя их было всего несколько штук. Свой сомалийский лексикон я приобрела в первые дни в Могадишо, когда мы общались с Абди, и в первые недели плена, когда наши тюремщики охотно болтали с нами. Я знала, что «бариис» значит «рис», «бийо» – «вода». Знала, как на сомали будет «отель», «журналист», «туалет», «мечеть», «как дела», «хорошо», «помогите» и «мы делаем все, чтобы спасти людям жизнь».
Но по радио ничего такого не говорили, либо мне просто не удавалось расслышать. Чаще всего я узнавала географические названия и имена знаменитостей. За несколько дней я услышала, как диктор произнес «Могадишо», «Эфиопия», «Германия» и «Джордж Буш». Эти знакомые слова звучали как музыка.
Иногда до меня долетал звон посуды и все то же «кхе-кхе». Наверное, тут жила кухарка, которую наняли готовить еду для банды. Они таскали куда-то в конец коридора шуршащие пакеты – скорее всего, продукты с рынка. Потом в мою темницу проникал запах жареного лука. Я решила, что женщина – одинокая вдова, отчаявшаяся найти работу, в противном случае – будь она замужняя или незамужняя, старая или молодая – родня не позволила бы ей жить в компании молодых людей.
От слов, от звуков я иногда переходила к мечтам. Однажды, когда я лежала с закрытыми глазами, мне почудилось, что я слышу смех Найджела. Конечно, я принимала желаемое за действительное. Одиночество мое было абсолютно и жестоко. Я представляла себе Найджела в такой же темной комнате где-то на другом конце дома. Я посылала ему свои мысли, умоляя держаться, не сдаваться. Я больше не могла злиться на него за то, что он хотел свалить на меня всю вину. Это он от страха. Это не важно. Может быть, он тоже мысленно отправляет мне сообщения. По крайней мере, я на это надеялась.
Когда становилось совсем плохо, я плакала, уткнувшись лицом в его рваную рубашку, вдыхая кислый запах его тела. Теперь наше с ним знакомство исчислялось годами. У нас был целый каталог совместных впечатлений, хотя в тот момент я, конечно, больше вспоминала наше параноидальное, безумное бегство. А как мы с ним рванули в мечеть? Это воспоминание было не из лучших, но оно несло электрический заряд, ощущение, в котором я отчаянно нуждалась. Как долго в тот день мы надеялись? Десять минут? Двенадцать? Сейчас мне хотя бы три секунды той надежды, хоть один глоток уверенности, что все еще будет хорошо! Что еще мне оставалось, как только пытаться вдохнуть ее из фибр этой рубашки?