Книга: Последний год
Назад: ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
Дальше: ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

Суд над Воячеком проходил в Павловске в пустом холодном зале манежа. Заборчиками для скачек с препятствиями ни был отгорожен угол манежа, там стояли покрытый зеленым сукном судейский стол и новенькая, видать, только что сколоченная скамейка для подсудимых. Перед самым началом процесса Воячек узнал, что вместе с ним будут судить еще двоих: солдата и штатского мужчину лет сорока — оба они были схвачены в прифронтовой полосе, когда распространяли листовки против войны. Воячеку стало ясно, что и его подгоняют под закон о подстрекательстве к измене. Учитывая военное время, можно было ждать любого приговора. Товарищи успели передать ему совет, чтобы он все обвинения отвергал, а на опасные вопросы вообще не отвечал и требовал открытого судебного разбирательства.
В первые же минуты суда его организаторы пожалели, что включили в этот процесс Воячека. Вслед за ним и те двое подсудимых начали все отрицать. Но Воячек, сидя на скамье подсудимых рядом с солдатом, ухитрился шепнуть ему: «Говорите, что листовки вам подсунула охранка». Солдат, а за ним и штатский тут же заявили об этом суду. Воячек тоже сообщил суду о том, как в московской охранке пытались сделать уликой какой-то сверток с литературой, о котором он не имел и не имеет понятия. Суд делал все, чтобы помешать им говорить, обрывал окриками, но повышали голос и подсудимые. Кроме всего, в манеже был гулкий резонанс, от которого вообще трудно было разобрать, что кричал судья или подсудимый. Секретарь то и дело смотрел на судей, видимо не зная, что заносить в протокол.
Разозленный судья читал приговор таким громким голосом, что от резонанса отдельные слова тонули в сплошном гуле. Воячек даже не понял, к чему его приговорили, и вынужден был переспросить.
— Семь лет каторги! — прокричал судья.
Полковника Игумнова на суде не было, он прислал сюда своего сотрудника, который сидел в пристроенной к манежу раздевалке и ход суда слушал через приоткрытую дверь. Сразу после вынесения приговора он умчался в Петроград докладывать.
Игумнов принял его без задержки и, узнав приговор, спросил:
— Как вел себя Воячек?
— Как и у нас, — ответил сотрудник, — все отрицал, требовал открытого суда, а вслед за ним ничего не признали и те двое.
— Ничего, поработает с киркой на сибирском морозце — остынет и поумнеет…
— Все-таки приговор мягкий, — заметил сотрудник.
— Вы сказали об этом судье? — раздраженно спросил Игумнов и, не ожидая ответа, сказал — Вы свободны…
Вечером Игумнов о приговоре докладывал начальнику охранного отделения генералу Глобачеву. Тот разозлился:
— Последнее время все судьи точно состязаются, кто из них больший либерал, ведь тех двух пойманных с листовками можно было спокойно расстрелять…
Игумнов потом старался о Воячеке не вспоминать, но, помимо его воли, почти на каждом допросе он вдруг вспоминал его и злился. Не забыл Воячека и генерал Спиридович — как-то говоря с Игумновым по телефону, он поинтересовался: «А как тот ваш студент?» Игумнов ответил: «Семь лет каторги». Спиридович помолчал и сказал: «Все-таки добренький приговор, не дотянули вы студента до полной кондиции…»
В холодном зарешеченном вагоне, издавна прозванном «столыпинским», Воячека с этапом везли на каторгу.
Счастливый характер был у этого Воячека — ничто не повергало его н уныние. Наверно, это ОТ того, что все происходящее с ним он считал своей борьбой большевика, ведь нигде не сказано, что бороться надо только там и там-то, — везде надо бороться, важно только, чтобы рядом был хотя бы один человек. А здесь, в столыпинском вагоне, распихано по купе не меньше ста осужденных людей со сломанной судьбой, и каждый его, Воячека, интересует. В его купе вместе с ним пятнадцать человек. Его сразу же заинтересовал паренек с рассеченной губой, что придавало его лицу постоянное зверское выражение. Веселый, злой, физически крепкий, он сразу же стал верховодить всеми, если что случалось, жаловались не конвойным, а ему, и Воячек заметил, что, как правило, конфликты разрешались им по справедливости. Они познакомились.
— Зовут меня Толик, а полностью — Толик Порченая Губа, — представился паренек и тут же сообщил, что получил он пять лет каторги за ограбление в Петрограде генеральской квартиры. Узнав, что Воячек за «политику» получил семь лет, зацокал языком:
— Гляди-ка, политика у них идет подороже генеральского добра, — и, вглядевшись в Воячека, сказал — А ты на политика непохожий, те больше квелые да больные. В прошлую отсидку, пока не бежал, был я вместе с одним политическим, сгорал человек от туберкулеза, а характера у него было на троих. В день смерти подозвал меня и дал записочку для жены. «Если убежишь, говорит, и до столицы доберешься, свези в Колпино…» И я свез. А как же — закон…
— Ух, генеральская квартирка была фартовая, — рассказывал Толик о своем деле. — Узел набрался — не поднять, и все — вещь к вещи. А завалился я на генеральских орденах. Открыл одну шкатулку, а в ней целая куча орденов блестит, и черт дернул — взял две штуки. А потом, когда узел снес скупщику, выпил на радостях, нацепил на грудь ордена и пошел гулять. Так по этим орденам легавые меня и унюхали.
— А получше, чем воровство, дела себе не нашел? — спросил Воячек.
— Зачем искать-то?
— Мог бы людям пользу приносить.
— Людям? Пользу? — страшно удивился Толик. — А за что? Что мне те люди хорошего сделали? Батька голову положил еще в японскую. Матка спилась, на панель пошла и сгинула. Старший брат взят уже на эту войну и как в воду канул. Вот что, Сашок, я от людей имею, да гори они ярким пламенем. А еще, Сашок, я волю обожаю.
— Хорошую ж ты волю получил — каторгу.
— Я-то? Каторгу? Да ты что, Сашок? Только они меня и видели… — Он приблизил свое лицо вплотную к Воячеку. — Давай вместе тягу дадим.
— Рано об этом, — ответил Воячек. — И ты не спеши, нарвешься — надбавку тебе дадут.
— Мне-то? Надбавку? — Толик свистнул и витиевато выматерился.
Владимирская от века пересыльная тюрьма. Когда колонну заключенных со станции пригнали туда и она остановилась перед крепостными воротами, Воячек вдруг подумал: сколько наших прошло через эти ворота, и невольно разволновался.
Во дворе их построили в две шеренги. Началась перекличка по фамилиям. Потом было приказано выйти вперед политическим. Вышло двое, Воячек шагнул третий. Здесь своя перекличка и тоже по фамилиям. И вдруг Воячеку приказывают вернуться в строй уголовников.
— Я политический, — возразил он.
— Вернись! — гаркнул тюремщик.
Воячек выполнил приказ. А когда уголовных загнали в камеру, к Воячеку протиснулся Толик.
— Ты что же про политику гнул мне липу? — Глаза у паренька злобно блестели.
— Я правду говорил, ошибка какая-то.
Толик недоверчиво посмотрел на Воячека и сказал угрожающе:
— Толику гнуть липу опасно, ты это наперед знай.
На другой день из камеры пофамильно вызвали десять осужденных. Воячека в том числе. Их погнали на товарную станцию, и там они разгружали вагоны, таскали в пакгауз тяжеленные ящики. Воячек от напряжения взмок, у него каменели руки. Когда их привели обратно в тюрьму и построили в шеренгу, Воячека так качало, что он ухватился за соседа. И вдруг к нему подходит тюремщик и орет на весь двор:
— Бери метлу и мети вон до той стены, и чтоб пылинки не осталось.
— Я только со станции и без обеда, — взмолился Воячек.
— В карцер захотел? Мети, мать перемать!
Воячек из последних сил водил метлой по бугристой мостовой и, как всегда, когда ему бывало трудно, повторял любимую поговорку своего друга и партийного крестного Сени Страда: «Взявшись за гуж, не говори, что недюж…»
Остальных заключенных увели в здание. Когда он уже приближался к стене, на тюремном дворе появился пожилой солдат тюремного конвоя, который днем сопровождал их на разгрузку вагонов. Он медленно шел по двору, будто проверял, как чисто вымел его Воячек. Неподалеку от Воячека остановился, не спеша скрутил цигарку, закурил, потом приблизился к нему вплотную и спросил тихо:
— Ты Воячек?
— Я.
— Слушай меня внимательно… В понедельник опять будешь на станции доски разгружать. Старшим у вас будет уголовник по кличке Сивуха. Он тебе кое-что скажет, как он скажет, так и делай. Понял?
Воячек кивнул и пошел дальше махать метлой, которая вдруг стала легкой как перышко. Вот же для чего его оставили с уголовниками — только их выводят из тюрьмы на разные работы! Сердце Воячека обдало теплом — великое боевое братство большевиков действовало и здесь!
Еле дождался понедельника. Еще на рассвете человек двадцать заключенных погнали на станцию, там они выгружали с платформ доски и таскали их к воротам, где стояли тюремные дроги. Короткий зимний день уже кончался, а Сивуха точно не видел Воячека. Это был сухопарый дядька лет пятидесяти, лицо по самые глаза заросло жесткой бородой. Хоть он и был старшим, а работал наравне со всеми и только покрикивал на нерадивых: «Шевелись…»
Когда стало совсем темно, он, стоя у дрог, позвал Воячека:
— Давай-ка подровняем груз… — и когда они перекладывали доски, заговорил тихим хриплым голосом — Видишь товарняк на втором пути? Сейчас я отвлеку конвойного, а ты — быстро к товарняку, найдешь вагон, на котором мелом на двери крест нарисован, двери в нем будут приоткрыты. Залезай, двери плотно прикрой. Там найдешь одежду, свою по пути выброси. В Москве на Ярославском вокзале найди ночлежку для пассажирских проводников, спросишь там Егора Полетаева, он скажет тебе, что делать дальше. Все запомнил? Лучше переспроси…
— Запомнил. Спасибо…
— Успеха…
Этот путь до Москвы в товарном вагоне, в тридцатиградусный мороз, Воячек, наверно, не забудет никогда. Всю ночь он бегал по вагону, размахивая руками, подпрыгивал, но стоило ему остановиться, как мороз хватал его в ледяные клещи и все его тело становилось деревянным. Он снова принимался бегать. Сколько он так пробежал в грохотавшем по рельсам вагоне?
В Москву поезд прибыл еще ночью. Выскочив из вагона, Во-ячек, поплутав в лабиринте товарных составов, выбрался на безлюдную площадь и, чтобы не вызвать к себе любопытства, степенно направился к Ярославскому вокзалу и там нашел ночлежку для пассажирских проводников. В протопленной до банного накала комнате вповалку спали проводники. Храп на все голоса и дух такой, что можно задохнуться. Но Воячек чувствовал только спасительное райское тепло. Он стоял у двери, его окоченевшее тело оживало.
— Где тут Егор Полетаев? — крикнул он.
Храп оборвался, в дальнем углу поднялась косматая голова:
— Чего орешь? Иди сюда.
Стараясь не наступить на живое, Воячек пробрался в угол. Косматая голова показала ему место рядом, и, когда лег туда, втиснувшись в жаркую щель между телами, Полетаев дохнул ему в ухо: «Поезд вечером в восемь тридцать с Петроградского вокзала, тут рядом, вагон шестой, я там буду. А теперь — спи».
Казалось, какой тут сон, ко всему еще и есть так хотелось, что в животе ныло, а заснул же, точно в теплое море нырнул…
В начале этого дня полковник Игумнов получил сообщение из Владимира о побеге Воячека. Он немедленно связался по телефону с начальником железнодорожной полиции Петрограда, описал ему внешность Воячека и приказал взять под контроль все вокзалы и товарные станции. Были подняты на ноги полицейские участки близ городских застав. Вызвав к себе дежурного оперативной части охранки, Игумнов приказал отправить опытных агентов на Московский вокзал и к вагоноремонтному заводу. Но отдавая все эти распоряжения, Игумнов испытывал странное чувство, будто все это он делал не для того, чтобы поймать трижды проклятого Воячека, во что он загодя не верил, а только для того, чтобы соблюсти все требующиеся службой формальности. Он уже знал, что большевики побеги своих организуют очень толково, а тут еще и сам Воячек не такой дурак, чтобы высветить себя элементарной неосторожностью.
Третий побег из Владимирки за последнее полугодие! Развалили там охрану безрукие сволочи! Надо немедля послать туда хорошего работника, чтобы провел строжайшее расследование этого побега. Игумнов хотел было связаться по телефону с генералом Глобачевым и доложить ему о побеге, но передумал — пусть он узнает это от кого-нибудь другого. Игумнов чувствовал какую-то свою безотчетную вину в случившемся… А вдруг Воячека все-таки поймают? Игумнов даже представил себе, как тот сидит перед его столом, а он спрашивает у него:
— Ну, Воячек, убедились, что все ваши пути ведут ко мне?
…Пасажирский поезд медленно подходил к перрону Московского вокзала в Петрограде. Было пронзительно морозное раннее утро, а ночь точно окоченела и не могла уйти, густые синие сумерки не могли рассеять зажженные к прибытию поезда фонари, их окутывала изморозь.
Паровоз пыхтя медленно двигался вдоль перрона, его бока были в грязном от копоти инее, а за ним следовал почтовый вагон — белый-белый, точно из снега сделанный, с чуть розоватым пятном замороженного окна.
С поезда сошло совсем немного пассажиров, и они вместе со встретившими их, подгоняемые морозом, заторопились к вокзалу. Только военный инвалид на двух костылях поотстал, и долго еще было слышно, как он вжимал свои деревянные подпорки в промороженный перрон — вжик, вжик, вжик…
Но на перроне остались несколько мужчин, поколачивая ногу об ногу и растирая уши, они стояли порознь, все кого-то ждали. Проводник, появившийся на площадке шестого вагона, крикнул им:
— Чего мерзнете? Все уже вышли.
Поезд медленно покатился назад, на запасные пути, но только когда он, изогнувшись на стрелке, стал исчезать в морозной мгле, эти мужчины, точно по команде, покинули перрон.
В катившемся на запасные пути пустом поезде проводник шестого вагона в своем служебном купе открыл крышку деревянной лавки и вытащил оттуда матрац, под которым спал, скрючившись на боку, Воячек.
— Вставай, — тихо сказал проводник и помог Воячеку выбраться из тесного ящика под сиденьем. — Да скорей же, — торопил проводник, глядя, как бестолково напяливает он меховую шапку и все норовит потянуться замлевшим телом. Они прошли в тамбур вагона, проводник отпер дверь и приоткрыл — Давай!
— Спасибо… — Воячек порывисто пожал руку проводнику и прыгнул в муть морозного утра. Проводник запер дверь, перекрестился облегченно и занялся приборкой вагона…
Воячек лежал, забившись между грудой шпал и забором, и ругался сквозь сжатые зубы: «Проклятье… проклятье…» Он еле смог заползти в эту щель — вывихнутую ногу скручивало такой болью, что его жар прошибал. А от мороза каменела спина. Досадно было до слез — так складно, что называется, без соринки провести весь побег и споткнуться у самого дома, где его ждут с шаткой надеждой самые дорогие ему люди.
Он решительно встал, чуть не вскрикнув, когда оперся на больную ногу. Навалившись грудью на шпалы, постоял с минуту, переступая с ноги на ногу, как бы привыкая к боли, и решительно вышел на тропинку. Утро все же отпихнуло ночь — перед Вояче-ком в морозной дымке открылась знакомая придорожная окраина Питера — приземистые склады, фабричные заборы, редкие дома. Тропинка вывела его к железнодорожному переезду, он облокотился на опущенный шлагбаум. Дышал судорожно, от него клубами валил пар. Из-под меховой шапки выбились мокрые волосы, мгновенно оледеневшие. Жарко было от преодоления боли. Но вот же преодолел — вон какой кусок проковылял!..
С грохотом прошел заиндевелый товарный поезд, на площадке последнего вагона он увидел укутанного в тулуп проводника и невольно улыбнулся ему издалека, вспомнил своего из шестого вагона — спасибо, товарищи!..
Действительно, побег удался на славу — научилась партия и этому…
Воячек энергично оттолкнулся от шлагбаума и зашагал по разъезженной ломовыми дороге. Вывихнутая нога, казалось, кричала от боли, но он шел, шел, шел, стиснув зубы до боли в скулах. Когда миновал ворота мануфактуры Максвеля, прислонился к забору. Перевел дух. И дальше…
На Шлиссельбургском проспекте в глухом переулке стояло несколько краснокирпичных домов для рабочих. Он зашел в первый и, хватаясь сильными руками за перила, быстро вскинулся на второй этаж и постучал в дверь пятой квартиры. Открыла молодая женщина. Она, может, целую минуту смотрела на него, а потом бросилась ему на шею, повисла на нем. Он так и внес ее в квартиру.
— Люди, смотрите, кто явился! — кричала она. — Люди, идите сюда!
В переднюю выбежали двое парней и с разбега кинулись на него:
— Сашко! Сашко вернулся!..
…Почти не веря, что это происходит с ним, он лежал в мягкой постели. Бритая щека нежно касалась гладкого полотна подушки. Вывихнутая нога млела в теплом компрессе. А возле него на кровати, на стульях и прямо на полу сидели его друзья, его дорогие товарищи по борьбе — большевики с Александровского паровозного, с вагоноремонтного, с ткацкой фабрики Губбарда. Он знает их не так уж давно — кого год, кого — три, только хозяйку этой квартиры Лиду с Максвеля он знает еще с довоенного времени. Она жена его невенчанная. В первый год войны они вместе листовки против войны клеили, а теперь она сама создала партячейку на мельнице Мордуха. Но всех их связывает такое высокое и благородное братство, когда каждый готов, не задумываясь, жизнью рискнуть за другого.
Он уже рассказал им, как лихо был организован его побег, но никто не восхищался, не спрашивал подробности, и слушали с серьезными лицами, будто он рассказывал о работе…
А потом заговорил Виталий Шурыгин — наладчик станков с Максвеля, лицо у него было задумчивое и тревожное:
— Накипело до крайности… до самой последней крайности… То, что самодержавию крышка, ясно как день… Но что мы сможем потом? Чтоб так не получилось, что шли мы, шли через виселицы, тюрьмы и каторги, а в решающий час сплошали… — Он поднял свои черные злые глаза на Воячека и спросил жестко — Ты куда теперь пойдешь?
— Туда же, к солдатам, — не задумываясь, ответил Воячек. — Без солдат революция безоружна, а этого допустить нельзя.
— Не меньше недели будешь лежать, — строго сказала Лида… Все промолчали — знали, что он встанет завтра… Да и Лида знала это…
Назад: ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
Дальше: ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ