ГЛАВА 8
Нервы Гартинга взвинчены до предела. Все сотрудники ЗАГ и пятнадцать добавочных агентов парижской префектуры буквально сбились с ног. Вчера Валлах ускользнул от филеров, и только к вечеру удалось обнаружить его в отеле «Модерн». Сегодня с утра его держали под неотступным наблюдением, но в середине дня — между двумя и пятью часами — он снова словно сквозь землю провалился. Аркадий Михайлович был уже на грани отчаяния: неужели ушел?
Но тут позвонил Генрих Бэн и простуженно просипел в трубку:
— Засекли. Объект и с ним женщина едут омнибусом в сторону вокзала Норд. Их сопровождает Леблан.
Леблан — напарник Бэна. Теперь-то уж, наверно, не упустят. С вокзала Норд отходят поезда на Гавр — порт, связывающий Францию с Англией. По расписанию ближайший поезд — через 43 минуты.
Гартинг крутит ручку телефона:
— Соедините с господином прокурором Монье. Весьма срочно. Из российского консульства.
Прокурор уже в курсе дела. Он весь день сидит, не выходя из кабинета.
— Мсье Монье? Интересующие нас лица — на вокзале Норд.
Не успевает Гартинг повесить трубку, новый звонок:
— Докладывает Леруа. Объект купил два билета до Лондона.
Аркадий Михайлович приказывает:
— Экипаж к подъезду!
И, одеваясь, одновременно снова крутит ручку:
— Прошу судебного следователя Флори. Это Гартинг. Монье уже вам сообщил? Отлично, я тоже выезжаю.
От авеню Гренель до вокзала Норд полчаса быстрой езды — примерно по тому же маршруту, каким дважды в день курсирует Аркадий Михайлович: мимо огромного треугольного портика Бурбонского дворца, от фасада которого спускается к набережной Сены широкая лестница, через мост Конкорд, вдоль парка Тюильри. Авеню Капуцинов остается справа. Аркадий Михайлович мог бы и завернуть домой — все сделают сами французы. Как и тогда, в Берлине, никто и предположить не должен, что в этом деле замешана русская политическая полиция, боже упаси! Парижская префектура сама напала на след злоумышленников. Но все же не мешает проконтролировать. Как говорится: не доглядишь оком — заплатишь боком.
Гартинг проходит через шумный душный зал ожидания. На перроне, вдоль зеленых, желтых, красных вагонов чинно прогуливаются провожающие и уезжающие. Носильщики волокут баулы, чемоданы, коробки. Резко пахнет духами. Взволнованные голоса. Улыбки. Цветы. Из высокой, начищенной до червонного блеска паровозной трубы клубами валит густой дым.
Аркадий Михайлович останавливается в стороне, с респектабельной «Либерте» в руках. Наметанным взглядом определяет: у входа в зал ожидания, и среди толпы на перроне, и в самом дальнем конце платформы, у паровоза — мрачноватые широкоплечие парни из парижской розыскной полиции. А вон и Леблан на пару с Бэном, вот уж действительно, толстый и тонкий! — непринужденно помахивая жалкими пучками хризантем, вышагивают за коренастым широколицым мужчиной с пышными усами и миловидной женщиной в модном, туго перехваченном в талии пальто. В руках у мужчины портфель и небольшой чемодан. Дама несет легкий баул.
Усач и его спутница подходят к синему вагону второго класса. Гартинг видит, как со всех сторон платформы подтягиваются к синему вагону широкоплечие парни. Мужчина легко подсаживает даму на высокую ступеньку, поднимается следом за нею.
Через минуту они снова появляются в дверях вагона. Впереди и из-за их спин маячат фигуры парней. В их руках и портфель, и чемодан, и легкий баул. Мужчина помогает даме сойти на перрон. Брови его сердито насуплены. Женщина залилась краской, покусывает губы.
Публика на платформе не обращает внимания на эту группу. Звонко разносятся удары вокзального колокола.
Через час начальник канцелярии премьер-министра Французской республики господина Клемансо официально уведомляет российского императорского посла, что усилиями префектуры Парижа арестован опасный преступник, российский подданный Валлах и с ним также российская подданная, назвавшаяся Ямпольской. При них обнаружены билеты русского банка пятисотрублевого достоинства с номерами, соответствующими похищенным в городе Тифлисе.
Тем временем из Парижа в Петербург, в департамент полиции, уже летит шифрованная телеграмма:
«Принятыми мерами Валлах задержан с поличным».
И пока посол Нелидов в своем кабинете изучает ноту премьера Клемансо, Гартинг составляет текст более пространной депеши.
Напряжение схлынуло, и Аркадий Михайлович может спокойно оценить ситуацию. Он не очень доволен. Есть и изъяны. Как сообщил Ростовцев, еще вчера утром у Валлаха в руках были все билеты, за исключением сорока восьми, которые он передал на хранение. Теперь же при нем обнаружено лишь двенадцать. Значит, остальные он успел раздать в те часы — с двух до пяти, — когда филеры упустили его из-под своего наблюдения. Кому? Неизвестно.
Однако разве в этих билетах — главная цель операции? На вокзале Норд французы действовали грамотно, без шума. Если никто из большевиков не контролировал отъезд Валлаха и не поспешил предупредить других участников предстоящего размена, то все будет развиваться так, как предполагает Аркадий Михайлович. И вот тогда-то последует мат. Арест Валлаха — это лишь шах. Сейчас наступает цейтнот. Но заведующий ЗАГ вынужден лишь ждать. Следующий ход должен сделать противник...
Антон чуть не бегом добрался до дома Виктора, одним махом вскарабкался на его поднебесный этаж.
— Да, Валлах — это Феликс, — не оставил и соломинки надежды Виктор. — Опасаюсь, что полиция воспользуется этим арестом для обысков. На некоторое время я и некоторые другие товарищи должны будем покинуть город. Ты, я думаю, можешь остаться.
Антон меньше всего думал о себе:
— Что же — так и бросить Феликса? Как бросили Камо?
— Камо мы не бросили. Мы продолжаем борьбу за него.
— Но вы же сами говорили: Париж — это не то, что Берлин. А Феликса схватила парижская полиция!
— Ты в этом уверен? Нет, тут чувствуется отечественная хватка... — Виктор ходил по комнате, собирая в чемоданчик дорожные вещи. — Меня уже ждут. — Он посмотрел на часы. — А в двенадцать мы встретимся в той самой столовке с «большими дурочками».
В пустом в этот полдневный час студенческом бистро за столиком Антон увидел Виктора и дядю Мишу, с хрустом поглощавших «хлорофилл».
— Отец обо всем расскажет, а я пошел, — поднялся Виктор.
Когда он вышел, дядя Миша приступил к делу:
— По-ихнему, по-французскому, анархист — это как у нас Соловей-разбойник, одним словом, враг порядка. А наша линия такая: доказать, что Феликс — наш русский революционер, борец против самодержавия и гнета, и казна, хоть была добыта бомбами и кровью, но нужна была для поддержки всенародной борьбы против главного кровопивца. Французы-то сами знают, ихняя Коммуна у многих еще перед глазами. Мы уже говорили тут кой с кем. Французские товарищи обещают поддержку. Ты знаешь, где редакция «Юманите»?
— Знаю, — кивнул Антон.
Дядя Миша достал часы с треснувшим стеклом:
— Как думаешь, они уже при деле? Пошли!
— Куда?
— В эту самую, в «Юманите», к главному их.
— К главному редактору? — удивленно протянул Путко.
Имя редактора «Юманите»» не сходило со страниц прессы: это был один из самых выдающихся политических деятелей Франции, депутат Национального собрания, лидер социалистов, блестящий оратор. Однажды Антон слышал его выступление на каком-то митинге. Накаленный страстью и энергией голос, порывистые и широкие жесты словно бы взлетающих рук заворожили битком набитый зал, и на язвительную шутку, срывавшуюся с губ оратора, он отвечал дружным смехом, на гневную тираду — грозным гулом, на заключительные слова — громом рукоплесканий. И вот теперь, так запросто — к нему?
— Не робей, — провел ладонью по бритой голове дядя Миша. — Я тоже с ним не ручкался, но, говорят, мужик простой, из наших, из рабочих. Вот бумага к нему: от нашего Центра, кто таков Феликс. Пошли. Жалко, не знаю я по-ихнему. Пошли!
Здание редакции, украшенное по фасаду огромной вывеской, обставленное фанерными щитами со свежими номерами газеты, внутри оказалось тесным, с узкими коридорами. Из распахнутых дверей выскакивали и неслись по коридорам шумные мужчины без пиджаков, в подтяжках, со свернутыми набок галстуками и взъерошенными волосами. Антон и дядя Миша заглядывали в комнаты, сизые от табачного дыма, поражались ворохам бумаг, в устрашающем беспорядке наваленных на столах и узкими полосами-змеями сползавших в корзины. Перед дверью редактора они замешкались, пораженные той стремительностью, с какой вылетали из нее красные от возбуждения молодые люди все с теми же узкими полосками бумаг в руках, напутствуемые грозными криками. Наконец на какое-то мгновение за дверью стихло, и дядя Миша подтолкнул студента. Антон вежливо постучал, не дождался ответа и вошел, ведя за собой и старика.
Кабинет оказался неожиданно просторным. Холодный воздух, врывавшийся в распахнутое окно, шевелил газетные страницы, по одной приколотые гвоздиками к рейкам вдоль стен. За обширным столом с таким же неописуемым ворохом бумаг сидел грузный краснолицый мужчина в рубахе с расстегнутым воротом и спущенным галстуком. Антон решил, что они ошиблись — оратор на трибуне был представительным, осанистым и по-парижски элегантно одетым, с огненно сверкающими глазами и ослепительно белыми крахмальными манжетами. А этот работяга, казалось, не мог оторвать от стола тяжелые, как кувалды, мясистые ладони. В правой и левой было зажато по цветному карандашу, и он что-то сердито рисовал ими на узких листках. Наконец оторвался от своего занятия, поднял на вошедших отсутствующий взгляд. И глаза у него были не жгучие и сверкающие, а маленькие, в набрякших веках и мешках.
— Ну, что там еще?
Голос его был высоким и звонким. Антон вежливо осведомился:
— Вы мсье редактор?
— Ну, я.
— Тогда разрешите вас побеспокоить, — Путко все еще не был вполне убежден, что этот взъерошенный грузный мужчина и есть прославленный деятель республики.
— Коротко и самую суть! — рявкнул редактор.
— Мы просим напечатать...
— Объявление — в отдел рекламы, второй этаж, комната три.
— Нет, не объявление. Мы пришли от имени русских политэмигрантов, от центра социал-демократов большевиков.
— А-а!.. — в глазах мужчины появился интерес. — Прошу!
Он отбросил карандаши, встал из-за стола.
— Прошу. Извините, досыл в вечерний выпуск, типография уже ждет.
Он схватил несколько разрисованных листков, вышел с ними за дверь, вернулся и облегченно, устало пригладил ладонью вздыбленные волосы:
— Всё. На пару часов. — Кивнул на окно: — Не холодно? — Хохотнул. — У кого спрашиваю: у россиян! — И сразу стал сосредоточенным и внимательным. — Я вас слушаю.
Антон рассказал об аресте Феликса, протянул письмо. Редактор углубился в листки. Кончил читать. Поднялся. Быстро прошел по кабинету из угла в угол, по диагонали. Остановился:
— Я понимаю вас. И восхищаюсь мужеством наших русских товарищей.
Он одной рукой охватил подтяжку, другую вскинул в широком жесте:
— Да, несмотря на разочарование поражения, несмотря на то, что русский народ не смог победить рутинную и слепую деспотию самодержавия, отныне река крови легла между царем и народом: нанеся удары по рабочим, царизм смертельно ранил самого себя. Решительные и трагические месяцы, которые пережил народ России, определили судьбу будущих революций, да, определили! Русский царь и царизм ныне отвержены всеми цивилизованными нациями — и прежде всего нами, французами, ненавидящими деспотию. И мы, французские социалисты, не только приветствуем и поддерживаем вас — тех, кто продолжает борьбу против произвола и гнета, наносящих чудовищные оскорбления всему свободолюбивому человечеству, — не только поддерживаем, но и готовы помочь вам!
Он широким жестом простер к Антону и дяде Мише свою широкопалую руку. Да, теперь Путко узнал трибуна рабочей Франции, услышал в его звенящем голосе тот особый, завораживающий тембр, который подчинял себе толпу.
Но в следующее же мгновение редактор сменил позу и, снова став мужиком-работягой, подсел к ним, похлопал ладонью по руке дяди Миши:
— Мы поможем русским товарищам. Наша газета выступит с запросом к министру юстиции и председателю кабинета. Я уверен, что инициатива ареста вашего товарища исходила не от них.
Он подождал, пока Антон переведет его слова дяде Мише, и продолжил:
— Кроме того, я хочу обсудить эту проблему с коллегами-журналистами в клубе прессы. Как справедливо сказал наш соотечественник, мы, журналисты — государство в государстве, и даже наши противники вынуждены считаться с нашей силой.
Он еще раз прихлопнул ладонью ладонь старика:
— Все, что в наших силах, сделаем, товарищи!
— Понятливый человек, — сказал на обратной дороге дядя Миша. — Хоть артист, а разбирается, что к чему. Как он чувственно о Николашке: «оскорбление всему человечеству!» Правильно понял. И не обманет. Почему они схватили Феликса? Откуда узнали, что деньги у него? Чует мое сердце: есть у н и х здесь своя подметка, слухач... Только вот кто?
— А как же тогда с другими, с теми, которые?.. — Антон остановился. Даже дяде Мише он не вправе был говорить о задании, которое выполнил по поручению Феликса. Но думал он об Ольге.
— Подождем до утра. Наш товарищ-адвокат добивается свидания с Феликсом. Ты, сынок, ступай домой и жди. Коли чего узнаю, сам приду скажу.
«Как там в Мюнхене? — на душе у Антона становилось все тревожней. — Неужели есть какая-то связь между арестом Феликса и приездом Ольги в Мюнхен?»
Вечером дядя Миша поднялся в его мансарду.
— Товарищу не удалось добиться свидания. Феликс передал только такие слова, шифром, само собой: «Все отменить». Что это, ты не знаешь?
— Знаю!
Путко заметался по комнате, запихивая по карманам бритву, полотенце, собирая в одну кучку монетки и бумажные деньги:
— Я поехал!
— Куда?
— Не очень далеко. А вы, дядя Миша, повидайте всех наших, Виктора и всех других, и обязательно передайте эти слова Феликса. Я знаю только один адрес.
Он добрался до вокзала, когда последний поезд в сторону Мюнхена уже ушел. Оставалось ждать ночного экспресса.
Антон вернулся к себе на рю Мадам.
Продолжая жевать, будто во рту действительно что-то осталось после обильного обеда, Трусевич неторопливо изучал очередное послание Гартинга с подробностями ареста Валлаха, делал на полях пометки красным карандашом: «Доложить министру», «О досмотре вещественных доказательств срочно телеграфировать послу» и так далее. После того как бумага уйдет из его кабинета и поступит в особый отдел, эти пометки трансформируются и обретут силу приказов для соответствующих чиновников. Усыпляющая тяжесть в желудке располагала к послеобеденному покою. Но умиротворение развеялось, как дым под ветром. Сравнение это как нельзя более соответствовало действительности, ибо на департаментский пункт международной связи обрушился шквал телеграмм:
«Мюнхен Баварский. Сегодня утром арестована студентка из Витебска, называющая себя Ольгой Кузьминой. Хотела менять билет 500 рублей серии «AM» № 63791. Заявляет, что приехала из Женевы. Билет получила сегодня Мюнхене от неизвестного. Отказалась дать какие-либо другие сведения. Прошу узнать, должна ли Кузьмина быть задержана тюрьме. Полицейская дирекция Баварии.
Диллман».
Трусевич сразу же диктует стенографисту ответ:
«Задержите тюрьме Ольгу Кузьмину».
Еще одна телеграмма из Мюнхена:
«Кроме Кузьминой задержаны Тигран Богдасарян и Миграм Ходжамирян, прибывшие из Парижа. У них обнаружены семнадцать билетов по 500 рублей».
Шифровальщик принимает телеграмму из Швеции:
«Стокгольм. Здесь задержан лифляндец Ян Мастер, пытавшийся разменять пять пятисотрублевых билетов».
К черту сонливость! Доложить Петру Аркадьевичу (вот она изюминка в его завтрашний доклад государю!), связаться с министерствами юстиции и иностранных дел, уведомить особый отдел канцелярии наместника на Кавказе, ибо требования о выдаче должны исходить от судебной палаты по месту происшествия. Действовать! Действовать!
И ждать новых сообщений из европейских столиц.
Копии всех сообщений из Мюнхена, Стокгольма, Берлина и ответных распоряжений из Санкт-Петербурга начинают поступать в Париж, на улицу Гренель.
Аркадий Михайлович раскладывает листки на столе пасьянсом. Он доволен. Пусть внешне события развертываются как бы помимо него. Но уж там-то, в Петербурге, знают, что это он, скромный чиновник шестого класса, поднял по тревоге, привел в движение и бросил против горстки русских революционеров целую армию объединенных полицейских сил Франции, Германии, Швеции. Теперь Гартингу остается сделать последние ходы, которые уже ничего не могут изменить, а лишь придадут еще больше блеска столь виртуозно разыгранной партии.
Аркадий Михайлович не стыдится признаться себе, что он честолюбив. Причем честолюбие его не знает пределов. Для добывания почестей и монарших милостей он готов на все. И все же почести и милости нужны ему не только потому, что ласкает пальцы прикосновение к крестам и бриллиантовым звездам на мундире и все более внушительными становятся его счета в банках. Эти почести и милости как бы углубляют пропасть между его прошлым, прошлым нищего студента из Пинска, и тем, что он представляет собою ныне.
Вот и сейчас, в тишине, когда утихает суета этого редкостно удачного дня, когда погружается в сумрак канцелярия и пора зажигать огни, Аркадий Михайлович отпирает сейф, достает тисненую папку, извлекает из нее несколько листков. Один из них — тот самый, с водяным знаком Меркурия. Два месяца назад он занес на этот лист первые имена злоумышленников: Камо, Никитича, Валлаха... Пока лист в сторону, на край зеленого сукна, поверх пасьянса телеграмм. К этому листу он еще вернется. Первым делом — оплатить услуги.
Гартинг пододвигает стопку бумаги и начинает неторопливо водить пером. Он почтительнейше испрашивает у его превосходительства, милостивого государя Максимилиана Ивановича награды для лиц, оказавших особые услуги заграничной агентуре, — для директора розыскной полиции, главного помощника префекта Лукиана Мукена — золотые часы с бриллиантовым орлом; для начальника бригады розыска анархистов Ксаверия Гишара и главного инспектора розыска анархистов Альфреда Николя — золотые часы без бриллиантов, для агентов французской полиции, перечисленных в прилагаемом списке, — медали. Всего он представляет к различным наградам и поощрениям двадцать, два чина и агента французской полиции, оказавших услуги интересам Российской империи, а заодно и всех своих сотрудников, совершенно умалчивая о личных заслугах.
Затем он придвигает лист с водяным знаком. За эти два месяца список пополнился, уточнился. Студент Турпаев оказался при проверке инженером Петросом Турпаевым, политэмигрантом, проживающим в Бельгии и действительно занимающимся закупками оружия по поручению большевиков, безымянный инженер-болгарин — обретающимся в Софии македонским революционером Наумом Тюфекчиевым, изобретателем новых взрывчатых устройств. Все они на свободе. Зато, вписав в строчку под фамилией Валлаха: «Ямпольская», Гартинг слева, на чистом поле, рядом с обеими ставит по жирному кресту. «С такой тонкой талией, — думает он. — Каково-то ей будет где-нибудь в Якутии, на каторжных работах...»
Ниже на листе он выводит новые фамилии. Идет в соседнюю комнату, отпирает стальные дверцы шкафа картотеки. Пальцы проворно перебирают плотные квадраты бумаги. Вот она, карточка на Ольгу. Последняя пометка:
«Проживает в г. Женеве, бульвар де ла Клюз, 57, помещение библиотеки и архива ЦК РСДРП. Жена Минина...»
Кто же сей Минин? Ага, вот и он, голубчик! По донесению Ростовцева — старейший большевик. Сведений на Богдасаряна нет. На Ходжамиряна карточка тоже не заведена. Мастер Ян — и на него ничего нет... Наверно, зеленая молодежь, студенты. Но ЗАГ не обделяет вниманием и молодежь: все эти студенты — потенциальные революционеры и злоумышленники. Возможно, имена арестованных вымышленные. Не беда, выяснить подлинные не так уж сложно.
Гартинг ставит ящик с карточками в гнездо стального шкафа. К чему ему теперь все эти подробности? Участь Камо, Валлаха, Ямпольской, Ольги и всех остальных, заточенных в тюрьмы Берлина, Парижа, Мюнхена и Стокгольма, предрешена: Петербург извещает, что требования о выдаче арестованных будут предъявлены судебными властями империи в самые ближайшие дни. А затем громкий, на всю Россию, на всю Европу, процесс. Уж на Фонтанке позаботятся, чтобы были и нужные свидетели, и впечатляющие улики, и покладистые присяжные. «Дело о похищении билетов государственной казны»!..
Нет, не ради банковских билетов устроил он всеевропейский переполох. Подумаешь, сто тысяч! Ничтожная капля по сравнению с теми суммами, которые расходует департамент на борьбу с политическими злоумышленниками. Да и сам он уже выплатил на содержание агентуры, на филеров, на командировочные, разъездные, наградные и все прочее не меньше, если не больше. Полистай газеты — петербургские ли, парижские: что ни день — ограбления, взломы, убийства, кражи. Тифлисские сто тысяч — ничтожная сумма по международным и даже местным полицейским стандартам. Но взломанные сейфы и исчезнувшие слитки — забота уголовной полиции. А он, Гартинг, руководитель розыска политического. И затеянная им операция преследует совсем иные цели. Как он представляет себе дальнейшее?.. Процесс даст повод департаменту к аресту всех, кого следует, причастных и непричастных в самой России, к требованию выдачи эмигрантов, еще не попавших в сети ЗАГ, к разгрому их Заграничного центра. Вот главная цель. Не фантастичная, а реальная. Повторение однажды уже разыгранной им партии.
Странно: он тратит столько энергии и изобретательности, чтобы поймать злоумышленников, но сам не испытывает к ним никаких чувств — ни злости, ни ненависти. Может быть, потому, что лично, с глазу на глаз, никогда не встречается с ними, разве что вот так — посмотрит со стороны, как на вокзале Норд или в пансионе на Эльзассерштрассе. В давние времена он близко знал подобных им. Но неужели бессмысленный героизм т е х ничему не научил э т и х? Неужели в истории так заведомо повторяется все?.. Слепую и безнадежную их веру можно было бы объяснить романтизмом молодости или незнанием истории. Но большинство из них не так уж молоды и весьма образованны. Что движет ими?.. Неужели все-таки вера в то, что мир можно изменить?..
Аркадий Михайлович запирает шкаф картотеки и достает из соседнего большие альбомы с наклейками на коленкоровых обложках: «РСДРП». Листает жесткие страницы, аккуратно проложенные папиросной бумагой. Сотни фотографий. Вот Ульянов-Ленин. Снимки сделаны в разные годы. Юноша-студент с задумчивыми глазами, с едва пробивающейся бородкой. А вот уже значительно старше: волосы отступили со лба, в усах и бороде седина. Но взгляд тот же. И какой невероятный лоб! А вот последний снимок. Ульянов без бороды. Глаза колючие. Губы в насмешливо-горькой улыбке. Неужели жизнь ничему не научила его?.. Вот его жена. Его сторонники... Вот и Никитич. Тонкое, интеллигентное лицо. Густые темные брови. Мягкие и внимательные глаза. И большой лоб. Выпуклый могучий лоб и у Валлаха под космами черных волос. Брови вразлет, глаза сидят глубоко. Крутой подбородок свидетельствует о сильной воле... А вот и фотография Ольги. Гм... Аркадий Михайлович не ожидал, что Кузьмина так мила: огромные светлые глаза, очерченные длинными ресницами, Точеный маленький нос. Красивые губы, мягкий овал лица... Гартинг улавливает что-то общее в ее облике и запомнившемся лице Ямпольской. Порода, что ли?.. Лицо отрешенное. Именно такие лица были у т е х, в парижской мастерской...
И вот это-то самое удивительное. Вместо того чтобы, отдав дань романтизму молодости, блистать теперь в обществе, занимать место, достойное их образованности, талантам или красоте, все они сознательно обрекают себя на безнадежную борьбу и неотвратимо следующие за поражением ужасы дознаний, судебных процедур, тюремных камер, этапов... По доброй воле!.. Это-то и не укладывается в голове. Понятно, когда уголовники, низколобые хрященосые неандертальцы с волосатыми руками, многие с порочной наследственностью, чудовищно безграмотные, — но эти политические... По своим дарованиям они могли бы стать министрами, дипломатами, генералами, учеными. Нет, понять их нельзя!
Аркадий Михайлович возвращается в кабинет, к столу и против каждой фамилии на листе со знаком Меркурия ставит такой же жирный крест, какие уже стоят против Камо, Валлаха и Ямпольской. Разбираться в их психологии и побуждениях — не его забота. Его дело — вот эти «кресты». С них началась его карьера, и ими, как верстовыми вешками, обозначает он свою дорогу вверх.
Да, бежит время. Когда он поставил первую вешку?.. Неужто четверть века назад?.. Да, в тот памятный день, когда нищим студентом Технологического института он был введен в кабинет жандармского ротмистра как участник народовольческого кружка, избравшего своей целью террор и свержение самодержавия... Тот ротмистр оказался не зубодробителем, а офицером со светскими манерами, с вкрадчивым отеческим голосом. И в его кабинете нищий студент решил, что бороться против самодержавной власти бессмысленно так же, как полевой мыши — против грозного орла, эту власть олицетворяющего. Зато оказать посильные услуги — это и однокашников уберечь от ереси и беды, и себе облегчить существование...
В кабинет жандармского ротмистра он вошел кандидатом в каторжники, а вышел оттуда платным осведомителем Санкт-Петербургского охранного отделения. Это перевоплощение прошло для него совершенно безболезненно. Может быть, потому, что уже в ту пору он ничего не принимал близко к сердцу. К новой своей деятельности он приступил с усердием. Но вскоре сотоварищи что-то заподозрили. Да, неопытность, неосмотрительность новичка... Пришлось побыстрее собрать вещички, распроститься со столицей, податься в Ригу. Там, в Политехническом институте, он продолжал «освещать» инакомыслящих и опять вовремя, особым чутьем уловил — пора убираться и оттуда. Кое-какая сумма была накоплена, уже не на квасе и хлебе сидел, не на жареных пирожках, и он решил перебраться за границу. А заодно и сменить фамилию.
Прибыв в Париж, он сам отыскал в российском императорском посольстве нужного человека и предложил свои услуги на условиях: тысяча франков в месяц, не считая разъездных, а в случае разрыва отношений — двенадцать тысяч отступных. Поторговались и, в конце концов, выработали взаимоприемлемое соглашение, в котором об отступных ничего сказано не было. Да он и не настаивал, потому что собирался служить долго и верно.
Правда, в первое время работа была малоинтересной: составлял досье на каждого русского эмигранта любой политической окраски, все досконально — о его деятельности общественной и жизни интимной. Да, пришлось покопаться в дрязгах и сплетнях, в грязном белье. Но что поделаешь — работа... И терпеливое ожидание настоящего, по его уму и таланту, дела. Дождался!
Ему было известно, что департамент полиции безуспешно бьется над раскрытием тщательно законспирированных в России ячеек партии «Народная воля», образовавшихся после распадения революционного сообщества «Земля и воля». Народовольцы избрали своей тактикой систематический террор, чем невиданно устрашили высших чиновников империи. Но если в самой России еще можно было как-то обуздывать бомбистов повальной слежкой, то тем более опасными представлялись департаменту народовольцы-эмигранты, обосновавшиеся в столице Франции: они были свободны в своих действиях, поддерживали тайные связи с Россией. Хотя они обретались под самым боком у ЗАГ, в нескольких кварталах от авеню Гренель, но близок локоть — да не укусишь. Чины политической полиции и сам тогдашний заведующий заграничной агентурой Рачковский пребывали в бессильной ярости и могли лишь безнадежно мечтать о том, как бы заполучить в свои руки злоумышленников. Казалось бы, чего проще: по законам Российской империи беглые народовольцы — самые опасные политические преступники. Однако еще с середины XIX века в странах Европы повсеместно утвердился принцип: выдавать заинтересованным государствам преступников уголовных, но не выдавать политических. И ни одно из правительств, за исключением российского, не решалось нарушить это неписаное правило, дабы не навлечь на себя гнев и презрение общественности. Вот если бы политических эмигрантов — народовольцев подвести под разряд уголовников... Но они вели себя осмотрительно, не переходили грань.
И вот тогда-то, да, ровно двадцать лет назад, пробил час молодого агента: в его голове родилась парадоксальная идея, как заманить этих птичек в клетку. Агент заявился к своему шефу и сказал, что готов организовать в Париже мастерскую... по изготовлению бомб для покушения... на самого российского императора Александра III! Деньги на создание мастерской даст, само собой разумеется, департамент полиции. Неслыханная, чудовищная по дерзости идея!
Гартинг поворачивается к стене. За спинкой кресла — портрет императора в затейливом багете. Голова Аркадия Михайловича вровень с царским сапогом. Художник провел по голенищу белые полосы, и так ловко, что даже вблизи они похожи на стальной блеск хрома. Мастер!.. Заведующий ЗАГ задирает голову. Император одобрительно смотрит на него со своей сиятельной высоты.
Тот разговор происходил в этом самом кабинете. В кресле, откинувшись на спинку, сидел Рачковский, а он, Гартинг, стоял в двух шагах от стола, в почтительной позе. А в этой же раме висел тогда портрет Александра III. Изображение нынешнего самодержца помещалось в раме напротив, там, где сейчас портрет цесаревича Алексея...
Рачковский отнесся к идее молодого агента с опаской, с сомнением. Но все же доложил в Петербург. Тогдашний директор департамента Петр Дурново рассказал о ней, как о фантастической выдумке, министру внутренних дел, своему однофамильцу Ивану Дурново, а министр — как об анекдоте, для увеселения, самому государю. Однако Александру III идея понравилась: уж очень боялся он террористов, отправивших на тот свет его родителя, Александра II. И неожиданно для всех (но не для молодого агента) согласие было дано.
Среди русских эмигрантов осведомитель был известен как Ландезен, изгнанник, покинувший отечество из-за политических преследований. Поэтому, когда он предложил свои услуги, ни у кого из народовольцев не возникло подозрения. Где взять деньги на организацию мастерской? «Добуду их у богатого дядюшки». Все же новые товарищи решили обсудить предложение со своими единомышленниками в России. Кому ехать? Выбор пал на инициатора. По подложному паспорту Ландезен тайно пересек границу России. В подкладке его сюртука было тщательно спрятано рекомендательное письмо от лидера эмигрантов-народовольцев. С этим письмом, открывавшим ему все тайные двери, он начал объезжать города, знакомиться с подпольными ячейками, убеждать революционеров в необходимости решительной акции. Само собой разумеется, что о каждом своем шаге он доносил в департамент, нижайше прося лишь об одном: не громить ячейки раньше времени, дать осуществить замысел. Поездка в Россию оправдала надежды. Местные организации одобрили создание мастерской в Париже и подготовку покушения на царя. Акции Ландезена в глазах эмигрантов поднялись. По возвращении он стал во главе предприятия.
Мастерская была создана. Работа в ней закипела. Оборудование, взрывчатые вещества, оболочки для метательных снарядов — все раздобыто. Руководитель воодушевляет всех своей энергией. Он сам начиняет бомбы, сам испытывает их в лесу Ранси под Парижем... И вот подготовка завершена. По уговору Ландезен должен ехать в Россию во главе первой группы террористов. Он — их кумир и герой.
За день до намеченной даты отъезда он исчезает со своей квартиры. Заграничная агентура, день за днем и час за часом следившая за мастерской и за каждым народовольцем, через российского посла сообщает об «опасных преступниках» французскому правительству. Правительство дает распоряжение об их аресте. Местная полиция хватает заговорщиков. Мастерская и уже упакованные чемоданы с бомбами — неопровержимые улики уголовного преступления. На следствии выясняется, что инициатор всего — некий Ландезен. Конечно же, ЗАГ не раскрывает перед французскими властями его истинной роли. Да этого и не требуется — сам Ландезен уже вне досягаемости, он укрылся в Бельгии, снова сменил фамилию. Отныне он Гартинг. Аркадий Михайлович Гартинг.
Тем временем народовольцы предстают перед судом. Ландезен заочно приговорен к пяти годам каторги. Остальные его товарищи выданы русскому правительству. При обыске у них захвачены документы, обширнейшая переписка с единомышленниками в России. Впрочем, многие явки и фамилии благодаря агенту были уже известны на Фонтанке. По городам империи прокатывается волна арестов. Более шестидесяти человек отправлены на виселицу, на каторгу, заточены в тюрьмы. Деятельность партии «Народная воля» заглохла.
Александр III доволен. На докладе министра внутренних дел он выводит:
«Весьма дельно и ловко вели все это дело».
Инициатора «дела» Ландезена-Гартинга монарх удостаивает звания «потомственного почетного гражданина города Пинска». Кроме того, по высочайшему повелению ему отныне и пожизненно назначается ежегодная пенсия в тысячу рублей...
Теперь, с вершины лет, Аркадий Михайлович понимает, что царь-батюшка мог бы оценить его радение и щедрее: Гартинг вправе полагать, что, возможно, благодаря ему и его мастерской бомб началось улучшение отношений между Россией и Францией — услуги, оказанные департаменту, и выдача этих революционеров Петербургу изменили отношение Александра III к Французской республике, которую до того император считал гнездилищем бунтовщиков и смутьянов.
С той поры началось и стремительное восхождение Аркадия Михайловича. Способности молодого агента произвели на государя такое сильное впечатление, что отныне он стал поручать Гартингу охрану своей священной особы во время заграничных путешествий. Аркадий Михайлович сопровождал в поездках и молодого императора Николая II, и императрицу Марию Федоровну, и других августейших особ. А что ни поездка, то новая звезда или крест на грудь, царский подарок, сумма на банковский счет. В 1900 году он был назначен заведующим берлинской агентурой — филиалом ЗАГ, и тоже весьма преуспел. Он неустанно добивался, чтобы его фамилия каждый раз фигурировала в докладах министра. Как говорится, память в темени — мысль во лбу. И не ошибся в расчете. В разгар русско-японской войны император вспомнил о Гартинге и возложил на него специальную миссию по охране эскадры адмирала Рожественского, которую Николай решил перебросить через полмира, с Балтики на Дальний Восток, чтобы разгромить японский флот, спасти осажденный Порт-Артур и добиться перелома во всей кампании.
Аркадию Михайловичу вспоминается, как осенью четвертого года приехал он в Либаву, где была собрана перед отплытием вся эскадра, и с благоговением слушал напутствие государя: «Надеюсь, братцы, вы отомстите дерзкому врагу, который нарушил спокойствие нашей матушки-России!» Гартингу предстояло единоборствовать с полковником Акаши — бывшим атташе Японии в России, разведчиком хитрым и изворотливым. Аркадий Михайлович понимал, что Акаши сделает все возможное, чтобы помешать продвижению эскадры, и поэтому решил держать в постоянном бдительнейшем напряжении департамент полиции, адмиралтейство и самого Рожественского. Агенты Гартинга засыпали Петербург и радиостанцию флагмана донесениями о том, что Япония закупила во всех странах, мимо которых предстояло идти эскадре, множество миноносцев, что нападения в пути неминуемы, что диверсии готовятся... Аркадий Михайлович справился со своей миссией блестяще. Настолько, что чуть было не вовлек Россию в войну с Великобританией: запуганный его донесениями адмирал Рожественский, проходя Северным морем и повстречав у Доггер-Банк флотилию английских рыбацких судов, принял их за японских диверсантов и приказал своим броненосцам открыть огонь. Одно из суденышек было потоплено, несколько других пострадали, заодно получил повреждение и российский крейсер «Аврора», подставивший борт под шальной снаряд. Нападение эскадры на мирных ловцов сельди вызвало бурю негодования на Британских островах. Только благодаря вмешательству Франции удалось предотвратить военный конфликт и урегулировать инцидент — конечно же, с возмещением Россией всех убытков.
Теперь Аркадий Михайлович вспоминает об этом эпизоде с удовольствием. Но тогда, в разгар всеевропейской бури, он не на шутку перепугался: не переусердствовал ли? Оказалось, напротив: в награду за бдительную службу он был награжден орденом Владимира, давшим ему право на потомственное дворянство и фамильный герб, а следом получил назначение на пост заведующего всей заграничной агентурой. С этого поста, согласно традиции, следующая ступенька — кресло директора департамента, если и не выше... Мечтания? Пусть так. Почему бы и не помечтать? Мечты проницательных людей — это их планы. Дважды он собственной персоной оказывал некоторое влияние на ход истории. Чутье подсказывает ему, что и нынешнее дело войдет в ее анналы. Однако в любом предприятии мать успеха — усердие. Отдыхать он будет потом. А сейчас надо сделать последнее усилие: кое-что подчистить, уточнить.
Аркадий Михайлович бросает взгляд на лист, лежащий перед ним. Да, кресты и головы. Ему уже не раз видится и даже оживало во сне: копья с бунчуками из конских хвостов, как во времена Батыя, и на копьях — головы. Головы тех, из парижской мастерской: Вани Кашинцева, Антона Гнатовского, Алеши Теплова, Саши Дембского и той миловидной девушки, как ее звали? Да-да, Мария... У нее была такая же тонкая талия, как и у этой, у Ямпольской... Да и Кузьмина, если судить по фотографии... Аркадия Михайловича охватывает легкая, прозрачная грусть. Да, милые головки на покачивающихся копьях... Помнится, у Марии была толстая золотистая коса. Однажды девушка неосторожно окунула косу в студень с гремучей ртутью, и все смеялись, что теперь Маша — сама хорошенькая бомба.
Что ж, он никогда не бывает с женщинами жесток и груб и о каждой хранит добрые воспоминания. И о Зинаиде сохранит. Она чем-то похожа на Анни, что живет в Рамбуйе и сейчас приставлена им к Ростовцеву. Простак думает, что познакомились они случайно и Гартинг случайно узнал об их связи. Вот бы показать ему ведомость, по которой Анни исправно получает жалованье в ЗАГ...
Ростовцев работает отлично. Когда Аркадий Михайлович перекупил его у немцев, он положил ему триста марок. А теперь агент загребает по тысяче в месяц. Грех и скупиться: в прошлом году осведомитель присутствовал на съезде РСДРП в Лондоне, на заседаниях Центрального Комитета их партии в Женеве. Гартинг получал отчеты из первых рук, как тогда, когда Большевистский центр посылал этого «товарища» в Россию по явкам для восстановления связей. Если бережно к нему относиться, далеко пойдет!..
А как далеко? Что-то скребнуло в душе Аркадия Михайловича. Нет, ему лично агент не опасен. Не обскачет. Пожалуй, надо снова прибавить ему жалованье. Он, Гартинг, согласен с сэром Уилсингемом, шефом секретной службы при королеве Елизавете: «Нужные сведения никогда не стоят слишком дорого». Мудро сказано. И надо представить Ростовцева к единовременному вознаграждению. Если кто-то на Фонтанке попытается подсидеть: мол, чужими руками Гартинг жар загребает, он ответит: «Извольте-с, всем сестрам по серьгам!..»
Ну на сегодня хватит. Гартинг поднимается. Ему надо завершить еще одно, щекотливого характера дельце. Через час у него свидание с Зинаидой в доме на авеню Телье. Как ни бодрит Аркадия Михайловича юная секретарша «инженера», однако же надо знать меру. Вот и эта дурацкая булавка... Плевать ему на Ростовцева, никто не смеет контролировать заведующего ЗАГ в личной жизни. К тому же держать любовницу — это вполне в парижских правилах. Но Зинаида своей жаждой наслаждений и глупой восторженностью уже утомляет его. Верить тому, что он ей обещал! Вот простушка!.. Нет, Аркадий Михайлович предназначил ей другую роль. Ну и посмеется же он над недотепой подполковником с Фонтанки!
Она ни о чем не догадывается. Шалит, как ребенок. Ее ноги по щиколотки утопают в ворсе ковра, и Аркадию Михайловичу представляется, что это сама вечно юная Афродита, выходящая из пены морской. Глядя на нее, он даже начинает колебаться. Но нет, «будь мягким в приемах и сильным в достижении целей». Получайте, сударь! В следующий раз будете знать, с кем имеете дело!..
Гартинг протягивает руку к сброшенной на кресло одежде.
ГЛАВА 9
Додаков пребывал в состоянии все более гнетущего неудовлетворения. Его натуре потребно было действие, а он будто попал в трясину. План с инженерным бюро неожиданно затормозился. Поначалу эмигранты воодушевились, сами прибегали на встречи, выкладывали предложения и проекты. Потом как ножом срезало. Что-то разнюхали? Быть того не может. Решили перепроверить в Питере? Виталий Павлович предусмотрел и это. Свои люди в компании «Гелиос» только подтвердили бы версию о заграничном предприятии. В чем же дело?.. Тем временем операция, осуществляемая ЗАГ, стремительно развертывалась. Подполковник из газет узнал об аресте Валлаха и понял, что это — сигнал к началу атаки. Он сам отказался включить в игру осведомителя «Данде» и теперь очутился в незавидной роли одиночки-любителя, хотя тут же под боком действовал отлаженный механизм российского политического сыска. Конечно, пребывание Додакова в Париже в этот момент сулит ему лавры соучастника — ради этого и послал его сюда директор департамента. Но Виталию Павловичу претили почести не по заслугам. Он чувствовал в себе достаточно энергии, чтобы добиваться успехов собственным умом и своими руками. Именно чувство бессилия более всего и тяготило.
К тому еще он примечал странные перемены в Зиночке. Вроде бы все было как и прежде. Она исправно делила с ним ночное ложе, была восхищена Парижем, безотказно выполняла агентурные поручения. И все же он чувствовал, что женщина что-то утаивает от него. Эти участившиеся после Нового года отлучки — не ночью, нет, во второй половине дня. Казалось бы, что тут такого? Бродит по улицам, по магазинам. Но после этих прогулок он ловил на себе ее взгляд — странный, будто оценивающий. И в постели он чувствовал какую-то новую, не от него исходящую умелость ее равнодушных ласк. Может быть, все это домыслы, пробужденные угнетенным состоянием? Может быть, сам сладострастный Париж открывает в Зиночке нечто до поры дремавшее, а видения беспечного богатства рисуют миражи?.. Он старался быть с ней предупредительней, внимательнее. Вот и сегодня приготовил сюрприз — билеты в Оперу. Зиночка запаздывала с прогулки, он нервничал, досадливо мял папиросы и курил одну за другой.
Если она сию минуту не придет, в лучшем случае они успеют на второй акт. Из окна номера на втором (по-российски — третьем) этаже Додакову была видна площадь и сверкающий огнями подъезд отеля. Подъезжали фиакры, пары спешили в ресторан и мюзик-холл. Ходить по городу одной, да еще вечером... Надо будет предупредить, и построже. Да, построже. Как-никак он за нее отвечает... И даже ограничить в деньгах. И без того растранжирено сверх всякой меры!
Наискосок через площадь катила коляска. Додаков обратил на нее внимание лишь потому, что верх ее был откинут. Коляска остановилась у отеля. С нее ловко соскочил невысокий господин в накидке с пышным меховым воротником. Он предложил руку даме. Движение, каким дама приняла руку, сама фигура ее почудились Виталию Павловичу необыкновенно знакомыми. Мужчина и женщина направились к подъезду, остановились в самом круге света. Мужчина снял шляпу и поднес руку дамы к губам. В этом не было ничего необычного, если бы не поцеловал он ее в ладонь — так целуют руку любовницы. Женщина тряхнула головой, наверное, засмеялась, подняла лицо.
Додаков узнал Зиночку. И в ту же секунду понял, кто этот седоголовый господин. И разом все замкнулось в единую цепь: бал в посольстве, разгоряченно-счастливое лицо женщины, и ее исчезновения, перемены, холодность. Поменяла — и на кого!.. А он — так нагло, к подъезду, мол, что там церемониться с инженеришкой!
Додаков оцепенел от ненависти. Но не мог оторвать взгляда.
Вот Гартинг отпустил руку Зиночки. Она отошла, еще раз обернулась, приветливо махнула рукой, и козырек навеса над подъездом скрыл ее. Вице-консул помедлил, потом повел глазами по этажам. И на его лице, подставленном свету фонарей, Додакову почудилась язвительная насмешка. Потом Гартинг вернулся к коляске, вольно откинулся на подушку, и лошадь быстрой рысью понесла его прочь.
В коридоре уже послышались легкие шаги, зашаркал ключ в двери. Скрип. Хлопок...
Волна гнева вышвырнула Додакова из его комнаты и втолкнула в комнату Зиночки. Женщина лениво-усталым движением снимала шляпку и встряхивала волосы, увлажненные на концах снежинками.
— Ты, Виталий? — удивленная его приходом без стука, повернула она голову к двери.
— Где ты... Где вы были? — его дыхание перехватил спазм.
— Я обязана давать отчет? Ну, гуляла...
— С этим старым негодяем?
Он готов был убить ее этим выкриком. Зинаида Андреевна вздрогнула, распрямилась и заносчиво вскинула подбородок. Раньше она казалась ему маленькой, но сейчас была неожиданно высока, тонка, напряжена, как тетива.
— Вы забываетесь, сударь! Да, я была у Аркадия Михайловича. У моего будущего мужа.
Додаков остолбенел.
— Му-ужа? — только и смог в первую секунду протянуть он. — Мужа? — злорадно прокричал он во вторую. — Он обещал на вас жениться? Этот любитель клубнички со сметаной, этот старый подагрик и развратник?
— Не забывайтесь! — оскорбленно прервала она.
— Жениться? — с издевкой продолжал Додаков, не обращая внимания на нее. — Да у него же семья, жена и куча детей, у этого старца!
Зиночка побледнела. Потом стала медленно заливаться краской:
— Не правда, не верю! Я была у него дома, он живет один... — почувствовала, что будто оправдывается, зло топнула ногой. — Как вы смеете! Вы, вы! Жандарм! У вас руки в крови по локоть! А он, а Аркадий Михайлович, он дипломат, он гордость России!..
— Дипломат? — протянул Додаков. — Гордость России?
И вся ярость, весь гнев, все унижение, вызванные отступничеством Зиночки, рухнувшие мечтания прорвались исступленным, торжествующим смехом.
— Дипломат! Гордость! Ха-ха-ха! — Виталий Павлович корчился в конвульсиях. — Он такой же дипломат, как ты Мария-Антуанетта! Ваш кумир — мелкий департаментский сыщик! Польстились на его ордена? А знаете, за что он их нахватал? Выдавал своих сотоварищей-студентов в Питере и Риге, здесь, в Париже, донес на своих друзей-народовольцев и любимую женщину! Гордость России!.. Им — петли на шеи, а ему — ордена на грудь!.. Дипломат! Ха-ха! Да его в наш корпус даже унтером бы не взяли!
Он выбросил вперед свои руки:
— Это у меня по локоть?.. А у него? А ты? Чиста и непорочна?
Злоба душила, слепила его. Он шагнул к ней, занося руку. Остановился, но хлеще удара выкрикнул:
— Вон, потаскуха! Беги к своему дипломату! В его дом! Только не в тот, где он спит с такими, как ты, а на авеню Капуцинов, одиннадцать, к его жене и деткам! Вон!..
Зиночка, ошеломленная его грубостью, его пылающими глазами, перекошенным лицом и машущими, как сухие ветви, руками, выскочила из комнаты.
«К нему! К Аркадию Михайловичу! Всё ложь! Он сотрет этого офицеришку в порошок!» — мстительно стучало в ее голове.
Она выбежала из отеля, не обратив внимания на изумленные лица кельнера и швейцара, едва успевшего распахнуть перед нею дверь.
Снегопад усилился. На тротуаре отпечатывались темные следы. Шляпка ее осталась в номере, и снежинки вуалью покрывали волосы, холодили пылающие щеки.
Женщина окликнула фиакр. Только когда приехала на авеню Телье и сошла у дома, спохватилась, что нет с собой сумочки. Слава богу, в кармане оказалось несколько монеток.
Входная дверь была заперта. Окна темны. Зиночка долго звонила. Звонок отдавался где-то наверху, в пустоте. Она озябла... Вспомнила, что Аркадий Михайлович, провожая ее, сказал, что ему нынче надобно много работать дома. Где же он? Почему не дома?.. Дома?.. А если этот жердяй сказал правду? Нет, нет!.. Но в голове ее уже крутилось, ускоряясь: «Улица Капуцинов, одиннадцать, Капуцинов, одиннадцать, Капуцинов... Капуцинов... Не может быть!..»
Она остановила карету, медленно тащившуюся по улице, забралась под полог. Ее колотила дрожь. «Не может быть!..» И все же тревога, просачивающаяся словно бы в щель, заставляла ее обмирать. Ей уже чудилось что-то неправдивое в манерах Гартинга, в тоне, каким нашептывал он ей обещания... «Нет, нет! Подлый жердяй! Своим прикосновением ты убиваешь все дорогое!» Зачем Аркадий Михайлович так открыто привез ее к гостинице, если не для того, чтобы подтвердить свое решение? Он предал свою любимую ради крестов? Он не блистательный дипломат, а такой, как Додаков, если не хуже?.. Нет!.. Нет!..
И все же, когда она сошла с коляски на тихой, погрузившейся в сон улочке Капуцинов, она уже была готова ко всему. За оградами светились окна особняков. На этой авеню жили богатые люди. Дома были с лепными фасадами, в бронзе украшений. В палисадниках подстриженные деревья и кусты. Газовые фонари освещали эмалевые таблички. Вот дом номер девять. А следующий — одиннадцать. Зиночка шла как на Голгофу. Фасад дома подступал к самой ограде, а два крыла-флигеля уходили вглубь, за деревья. Зиночка подобрала юбку, ухватилась за прутья ограды. По чугунным завиткам ее взобралась к окну. Мелькнула мысль: «Увидел бы ажан, что бы подумал?..»
Окно было зашторено лишь наполовину. Сверкала люстра. В первое мгновение брызги хрусталя ослепили женщину. Потом она пригляделась. И то, что она увидела, едва не заставило ее закричать. Аркадий Михайлович в пушистом длинном халате, точно таком же, какой был у него на улице Телье, полулежал в кресле-качалке с высокой спинкой. На коленях у него сидел малыш. Тут же стояла молодая женщина. Она что-то говорила, Аркадий Михайлович ей отвечал, привычно удерживая и лаская ладонью головку малыша. Слышно ничего не было.
Зиночка не смогла удержать слез. Она спрыгнула с ограды, ударила кулаками в прутья. Боль обозлила ее. Ей захотелось схватить камень и запустить в это зеркальное стекло. Чтобы зазвенело, загрохотало, чтобы все рухнуло! Ворваться в этот дом, крикнуть ему, этой женщине!.. Что крикнуть? Что?.. Что она, дура, польстилась на его звезды? Что сама бросилась в его руки?.. Он сделает удивленное лицо и скажет: «Кто вы, мадемуазель? Я вас знать не знаю!..» Так что же делать?..»
И вдруг она поняла, что попала в западню. В чужом городе, чужой стране, без крыши над головой, без сантима — она отдала извозчику последнюю монетку... Вернуться к Додакову? Нет, нет!..
И тут она вспомнила: студент, этот вихрастый парень. Он приводил ее к себе. Его улица называлась... Да, рю де Мадам, на углу улицы Цветов. Это где-то не очень далеко. Когда ехала сюда, она переезжала Сену. Значит, надо к реке, через мост, а там найдет... Она придет к нему — и что же?. И тут мстительная мысль обожгла ее: «Я отплачу вам всем, господа с безукоризненно отмытыми руками! Я отплачу!..»
Она ускорила шаги. Снег сеялся все гуще. Но было неморозно, снег оседал, подтаивал. Туфли Зиночки промокли, в них хлюпало, пелерина отсырела, и мокрой была голова. «Заболею, простужусь и умру прямо на улице», — думала она, и ей было горько. То ли никогда прежде в этот час не оказывалась она одна на парижских улицах, то ли сами эти улицы не были так неприглядны и мокры, но теперь ее взгляд улавливал не праздничный блеск веселья и богатства: жались в подъездах и методично прохаживались от фонаря до фонаря, как хищные бескрылые птицы, женщины в шляпках с перьями и нарочито большими сумками; на решетках метро, на кипах рваных газет примащивались на ночь бездомные; из сумрачных дверей погребков до нее доносились грубые голоса и нестройное пение. Ажаны волокли, выламывая руки, бродягу в лохмотьях, а он вырывался и страшно ругался... И к ней то и дело приставали какие-то хлыщи с мерзкими рожами. Боже мой, зачем она здесь?
На мосту Сольферино, через который перебегала Зиночка, толпился народ, внизу на набережной суетились фонари, полицейские что-то кричали с парапета вниз, под мост. Там, на черной воде покачивались две большие лодки. Она догадалась, что ищут утопленника...
До улицы Мадам оказалось далеко. Она устала, еле волочила ноги. Вот и дом на углу. Слава богу, наружная дверь еще не заперта. Зиночка пробежала мимо консьержки, пробормотав что-то невразумительное, и ступеньки запричитали под ее ногами.
Она боялась не застать Антона или, что еще хуже, застать у него кого-нибудь из друзей, особенно женщину. Студент был один. На колченогом столе лежал распахнутый чемоданчик. На кровати поверх одеяла была брошена одежда.
Перед тем как переступить порог, Зиночка взяла себя в руки: женщина не должна представать перед мужчиной слабой и униженной — мужчины любят самоуверенных и счастливых женщин. И она вошла в мансарду с приветливой улыбкой, как к доброму знакомому, к которому вдруг, по неведомой прихоти, заскочила на огонек.
Увидев ее, Антон оторопел. Он мог ожидать появления кого угодно, но только не Зинаиды Андреевны, да еще в столь поздний час.
— Прошу! — он забегал по комнатке, сгребая и рассовывая по закуткам вещи, освобождая стул, подпоясываясь, пряча ноги в драных шлепанцах. — Чем обязан, сударыня?
— Вы недовольны? — она состроила шутливо-обиженную гримаску.
— Что вы, что вы! Садитесь, вот сюда, я сейчас вскипячу чайку, не возражаете? — но в голосе его чувствовались растерянность и озабоченность.
Он зажег газовую плиту. Потянуло теплом.
— Я гуляла... Честно скажу, заплутала. Увидела ваш дом — решила забежать, — начала Зиночка.
— В такую пору-то и одной по Парижу? — укоризненно покачал он головой и повернулся к ней. Внимательно посмотрел. Перевел взгляд на ее ноги. Выглядывавшие из-под юбки чулки ее были мокры, а туфли, предназначенные отнюдь не для улицы, являли совсем уж жалкое зрелище. Он поднял глаза на ее набухшую от сырости пелерину, на меховой воротник, жалко взъерошенный, как шерсть ободранной кошки, на ее лицо, на которое стекали с волос струйки, поглядел в ее провалившиеся глаза и ужаснулся:
— Зинаида Андреевна, что с вами? Что случилось?
В его голосе было столько тревоги, столько искреннего участия, что она вскрикнула, слезы брызнули, и она спрятала лицо в ладони.
— Что с вами? Не плачьте! Не надо плакать!.. Что случилось? Зинаида Андреевна, Зиночка!
Антон в растерянности остановился посреди комнаты. Потом подошел к ней, осторожно дотронулся до мокрого жалкого плеча, начал поглаживать, похлопывать, как ребенка:
— Ну же, не надо! Что случилось?
Она разрыдалась еще пуще. Он отошел, отвернулся, давая ей успокоиться. Налил крутого чаю:
— Вот выпейте, согрейтесь. Вы вся насквозь, хоть выкручивай. Я могу уйти, да мне уже скоро и уезжать, а вы оставайтесь. Там моя пижама, халат.
«Халат!..» Она захлебнулась слезами. И вдруг успокоилась. Достала платок. Высморкалась. Нос ее стал синевато-красным. Она пригладила волосы, поправила на лбу челку. Обхватила пальцами обеих рук раскаленный щербатый стакан, с удовольствием вбирая жар.
— Спасибо. Извините.
Антон озадаченно смотрел на молодую женщину.
— Мой приход... И мое поведение... требуют объяснения...
— Нет, если не хотите, не надо!
— Нет, я не случайно пришла к вам. И неспроста. Я хочу сказать вам немаловажные вещи, касающиеся вас лично и ваших сотоварищей.
— Меня и товарищей? — недоверчиво переспросил студент.
— Да. Всех большевиков-эмигрантов.
— Откуда вы знаете само это слово: «большевики»?
— Вы и вправду считаете меня дурочкой, — досадливо сказала Зиночка, отбрасывая всякую игру. — Инженер Бочкарев, с которым я познакомила вас, совсем не инженер и не Бочкарев. Это Додаков Виталий Павлович из департамента полиции, жандармский подполковник.
— Жандармский? Из департамента полиции? — лицо юноши вытянулось.
— Да, — подтвердила она. И с каким-то саднящим ее самое злорадным чувством начала рассказывать все, что знала о Додакове, даже вспомнила, что он сам поведал ей о гибели отца Антона, профессора Путко. И с тем же злорадным чувством она наблюдала, как сереет, ожесточается лицо стоящего перед ней студента, как нервная дрожь начинает пробегать по его пальцам.
— И сюда он приехал с заданием выследить вас всех и схватить при удобном случае.
Ей показалось мало этих разоблачений, и она, мстя уже Гартингу, пересказала и то немногое, что услышала от Додакова об Аркадии Михайловиче.
— Вот какой он дипломат-консул! Просто агент, как... — она оборвала себя.
Антон раскачивался, будто маятник. По стенам скользила фантастическая уродливая тень.
— То, что вы рассказали, чудовищно... Это так важно... Спасибо, что предупредили... — проговорил он глухим, каким-то не своим голосом. — Не знаю, как благодарить. Вы нас спасли. А этот инженер... — гримаса боли обезобразила его лицо. — Надо предупредить товарищей. А мне уже пора на вокзал...
Он остановился. С ноткой недоверия спросил:
— А как вам удалось узнать обо всем этом? Вы не ошиблись?
— Я? — удивленно посмотрела на него Зиночка. — Я это давно знала.
— Откуда?
— Да ведь и я тоже сотрудница охранного отделения, — как о само собой разумеющемся, сказала она. И добавила: — Была сотрудницей.
— Вы?
— Да, — она кокетливо оправила волосы.
Студент отступил, словно бы для того, чтобы лучше разглядеть ее всю:
— И давно?
В его голосе ей почудилось что-то странное, будто треснуло на морозе дерево. Но Зиночка уже не могла остановить себя:
— Года два как на жалованье. Со студентами работала, потом с социалистами-революционерами, а уж год — как с социал-демократами.
— И в «Обществе электрического освещения»? — как бы подсказал Путко.
— Само собою разумеется, освещала господина первого инженера, на него отделение обращало особенное внимание.
Охотно отвечая, она не столько каялась в содеянном, сколько хвасталась своими способностями: вот, мол, вы меня дурочкой-простушкой считали, а я как ловко вас, мужчин, за нос водила — секретарша в батистовых кофточках! Она не ведала о последствиях своей полицейской работы, а если даже и догадывалась о них, то умозрительно, отвлеченно — точно так, как если бы читала об арестах, военно-полевых судах, ссылках и казнях в газетах. Нравственно слепая, развращенная всем укладом ее теперешней жизни, она видела свою службу в охранном отделении просто как спектакль, как игру, и ее успехи в этой игре должны признаваться и теми и другими, точно так же как всеми признаются женская красота и женские капризы и прихоти. И только.
Но Антону все представлялось совсем иначе. Эта женщина — и раздавленный сапогами его отец на мостовой у Техноложки; она — и гибель Кости; она — и изможденное лицо Леонида Борисовича, и арест Камо, и Феликс в тюрьме, и страшная опасность, вновь нависшая над Ольгой... Все закружилось в его голове в огненно-черном вихре.
— Что вы? Я же к вам... Я вам все!.. — она что-то поняла, она сообразила, что не следовало ей признаваться. Но уже было поздно.
— Уходите!
— Что вы! Что вы, сударь! — она испуганно смотрела на него, не узнавая в этом человеке с искаженным ненавистью и болью лицом того мягкого, открытого юношу, каким помнила еще с первой летней встречи на Малой Морской. И, все еще надеясь, что не может он так внезапно измениться, взмолилась: — Пощадите меня! Что я вам сделала? Я же предупредила... И мне некуда теперь идти. Пощадите!
Она готова была упасть перед ним на колени:
— Если я виновата, я искуплю свою вину!
Но в его сердце не было жалости. Эта женщина олицетворяла все несчастья, которые обрушились на его товарищей и его страну.
Он подошел к двери и с силой распахнул ее.
— Уходите!
ГЛАВА 10
Столыпин ехал в Царское Село на свой еженедельный доклад.
Воспринимая эту регламентную обязанность как неотвратимую повинность, привыкнув встречать в кабинете Николая глухую враждебность, порождаемую — Петр Аркадьевич превосходно понимал — не тем, что он негоже ведет государевы дела, а неизменным чувством зависти, — на этот раз он предвкушал триумф.
Бодрые рысаки резво несли коляску по расчищенной обледенелой дороге. Сзади и спереди ровной рысью шли одномастные кони жандармского эскорта. Кругом было белым-бело, низкое красное солнце висело меж замершими в сиреневом инее ветвями деревьев. Деревушки при дороге были закутаны в снежные шубы, над крышами изб ровно струились синие дымы. И Столыпин подумал, что зима, мороз и низкое солнце — наиболее естественное состояние Руси, отличающее ее от всех иных земель.
Тратить несколько часов на дорогу было для премьер-министра немыслимым расточительством. Можно было вчетверо сократить расход, воспользуйся он роскошным «делоне-беллвилем» — десяток таких золочено-лакированных чудовищ был закуплен недавно для нужд двора и высших сановников, и фирма прислала даже своих шоферов. Но Петр Аркадьевич не любил этих рыкающих «пожирателей пространства», как окрестила их публика, и мерзкого, одурманивающего чада бензина. Он опасался бешеных, в тридцать верст за час, скоростей. И, главное, ему нравилось на кожаных подушках, под медвежьим пологом, под мягкое покачивание рессор, дробный перестук копыт и монотонное шуршание встречного ветра думать неторопливо, спокойно. Долгая дорога, отрыв от суеты столицы настраивали на философски-созерцательный лад. Можно было без спешки взвесить, как идет крестьянская реформа, не менее значительная для отечества, чем реформа Александра II, и обещающая войти в историю под его, Столыпина, именем; удовлетворенно оценить положение в стране. Да, огнем и мечом смута искоренена, держава приведена в успокоение повсеместно. И новая, третья по счету, Дума именно такова, какой видел ее он, Петр Аркадьевич, в своих расчетах.
И все же, хотя «порядок и спокойствие» наведены им на Руси, кое-что Петра Аркадьевича удручает. Стяг монархической триады, на котором начертано: «Вера, престол и отечество», собрал вокруг, на кого ни посмотри, бездарей и невежд, стяжателей и лихоимцев. И даже те, кого Петр Аркадьевич в прежние годы считал благородными слугами трона, отдались во власть пороку. Будто охмелевшие от крови упыри, все устремились в лоно стяжательства и разврата. А в результате трещит казна, повсеместно идет чумное пиршество победителей. Эх, если бы мог он разогнать этих хищников и невежд! Да где ж взять иных — чтобы были они не слабонервны, да к тому еще не вольнодумцы, не богохулы, служили не порочным идеалам социального преобразования общественной жизни, а единственно возможному на Руси установлению — самодержавию, даже если на этом отрезке отечественной истории олицетворено оно в фигуре бездарного Николая?.. Неужто и не осталось их вовсе — искренних, преданных бессребреников? Или неукротимая энергия, способность к самопожертвованию и подвигу — достояние лишь врагов трона и святой отчизны? Что ж, мир таков, каков есть, хотя и не соответствует желаемому. И если хочешь править в этом мире, действуй по принципу: «Oderint, dum metuant! — Пусть ненавидят — лишь бы боялись!» Да, лишь бы боялись!
Экипаж уже въезжал в Царское Село. Этот небольшой городок в полусотне верст от столицы вот уже два столетия был одной из царских резиденций. Здесь, среди парков, красовалось немало ценнейших творений зодчества, произведений ваяния и живописи. Но как в Петергофе Николай вместо роскошных анфилад над фонтанными каскадами предпочитал невыразительный особняк в самом углу парка, так и здесь, в Царском Селе, он избрал местом пребывания относительно небольшой Александровский дворец. Поговаривали, что суеверная и мистически настроенная Алис боялась пышного, возведенного гением Растрелли в стиле русского барокко Екатерининского дворца, якобы населенного «тенями предков». Только просторный плац перед этим дворцом использовался для излюбленных государем и государыней войсковых смотров и парадов. Хотя никто из венценосных предков со времен самой Екатерины не жаловал Царское Село вниманием, нынешний император Николай сделал его излюбленным зимним обиталищем. В год восшествия на престол он повелел разрушить левый флигель и вместо зала, хранившего фантазию и пропорции великого Кваренги, соорудить комнаты спокойно-казарменного типа, а в главном парадном зале посреди инкрустированного пола поднять деревянную горку, с которой можно было кататься, подстилая коврик.
Столыпин оглядывал дворец и парк профессионально-внимательно, с удовлетворением отмечая среди сугробов и на расчищенных дорожках папахи дежурных конвойцев, а в аллеях — меланхолические фигуры сотрудников второго делопроизводства департамента полиции, одетых в партикулярные шубы. Государь еще первому из предшественников Петра Аркадьевича повелел закрыть доступ в Александровский парк всем обитателям Царского Села, тем паче простолюдинам, и даже в отсутствие его самого и членов царской фамилии пускать в эти аллеи по специальным пропускам только избранную публику. Билеты не давали права прохода к самому дворцу и в окружающий его сад. Здесь, у ограды, круглосуточно стояли посты, лежали в кустах секреты и совершали круговой объезд конные конвойцы. Для сообщения с Петербургом служила специальная «царская ветка» железной дороги, конечная станция которой находилась тут же, на окраине парка. Петр Аркадьевич ничего чрезмерного в этих предосторожностях не находил: береженого бог бережет. К тому же, как показывала практика, в нынешних ситуациях никакие меры не гарантируют от опасностей. Уж на что, казалось, строго охранялась его собственная летняя резиденция на Аптекарском острове, а и она взлетела на воздух. Слава всевышнему, Петр Аркадьевич находился в тот момент в дальней комнате, и его не задело. Однако в этом обилии стражи в Царском Селе было нечто показное, а Столыпин любил дело. К тому же сам государь принимал заботы об охранении собственной персоны чересчур близко к сердцу, выявляя лишний раз свой характер. Петр Аркадьевич же был храбр и презирал в других мужчинах отсутствие этого качества. Впрочем, государь есть государь...
Карета остановилась у парадного входа. Адъютант спрыгнул первым, опустил подножку, отворил дверцу, помог премьер-министру сойти на землю.
Столыпин прошел в приемную — обширную залу с деревянными панелями, где под взорами отца-императора и Александры Федоровны, величественно глядевших с портретов, дожидались аудиенции сановники. Тут же к стене был приколочен отрывной календарь. Николай любил сам поутру, до приема, отрывать листки, которые он прочитывал и коллекционировал. Часы пробили одиннадцать, и Петр Аркадьевич был приглашен в кабинет.
Николай — свежий, только что с прогулки, — доброжелательной улыбкой приветствовал премьер-министра, предложил сесть, подчеркнув тем самым право Столыпина и свою щедрую волю, даже осведомился о здоровье и самочувствии близких. «Или уже что-то знает, или много ворон с утра настрелял?» — подумал Петр Аркадьевич и приступил к докладу.
Доклад был составлен весьма хитро, недаром от недели до недели корпело над ним целое делопроизводство департамента полиции, подбирая и сортируя факты, а потом еще директор, а затем уже и сам министр, руководствуясь высшими соображениями, шлифовал и полировал его, а точнее — украшал, как мастер-кулинар украшает торт, прежде чем подать к столу: там — орешек, тут — розанчик, а вот сюда — и самую изюминку. Слепленный из отдельных кусков, доклад в совокупности своей являл стройное произведение бюрократического искусства и был пропитан, как бисквит кагором, идеей ревностной службы министерства во благо престола и отечества.
Так, Петр Аркадьевич доложил, что в Москве, в Кремле завершаются работы по сооружению памятника на месте убиения революционером великого князя Сергея Александровича (намек на то, что предшественник Столыпина не уберег любимого дядюшку государя); что в Одессе обнаружена фабрика фальшивых золотых и серебряных монет (все имущество поступило в казну); под Севастополем, в Хабаровске и Красноуфимске раскрыты и захвачены склады бомб, оружия и прокламаций; что повсеместно продолжаются аресты, но не массовые, а выборочные; что там-сям произошли опустошительные пожары, два поезда сошли с рельсов — и так далее и тому подобное. В целом же по империи спокойствие и благоденствие и повсеместно соблюдение законности и порядка. Последнее утверждение звучало как рефрен, и сам тон, каким докладывал Петр Аркадьевич, был спокойным.
Николай слушал с удовлетворением, молчаливо кивая. И думал: неужто и вправду наступает пора умиротворения, как при незабвенном батюшке? Называли же недобрые люди годы царствования Александра III эпохой всероссийской спячки. Эх, дольше бы длился этот безмятежный сон!..
Однако Столыпин не дал монарху поблагодушествовать:
— В целях профилактических, ваше величество, позволю ходатайствовать между тем о высочайшем утверждении на продление положения усиленной охраны в Симбирской, Киевской и Таврической губерниях, Керчь-Еникольском градоначальстве и в городах Вильне и Гродне; чрезвычайной охраны — в губерниях Пермской, Херсонской и Екатеринбургской.
— За этим дело не станет, — согласился царь и протянул перо к уже пододвинутому листу. И пока выводил буквицу «Н», пока тянул витиеватый хвостик, вспомнил. — Гофмейстер Извольский полагает необходимым наш визит в дружественные страны Европы. Какие соображения на этот счет у вас, Петр Аркадьевич?
Предложение министра иностранных дел оказалось как нельзя кстати. Оно дало повод для перехода к главному блюду, которое Столыпин и сам намеревался подать как бы на десерт, между прочим, будто вовсе и не придавал ему особого значения (тем самым косвенно оправдывалась и длительность операции, которой государь уже устал интересоваться):
— Ваше величество, представляется возможность проверить дружественное расположение правительств тех государств, которые вы намерены осчастливить своим визитом. Только третьего дня и вчера во Франции, Германии и Швеции произведены аресты российских эмигрантов-революционеров.
— Аресты? — оживился Николай.
Столыпин рассказал об операции, задуманной по его ведомству и связанной с давним, прошлогодним делом о тифлисской экспроприации.
— Осуществив этот план, ваше величество, мы сможем разгромить центр чрезвычайно опасной политической эмиграции — социал-демократической. Кроме того, операция позволит нам выявить связи эмигрантов с ячейками этого преступного сообщества. Ячейки партии, безусловно, существуют и в самой империи, но они тщательно замаскированы, — закончил он.
И, понимая всю значимость фразы, как бы между прочим добавил ее — хотя заранее и не раз взвесил в ней каждое слово и отрепетировал самую интонацию:
— Эта операция в какой-то степени походит на предприятие, осуществленное вашим батюшкой, его императорским величеством Александром III, однако же превосходит ее по масштабам и ожидаемым последствиям.
Удар попал в самую точку. О, как много значили эти слова для Николая! Вот он, счастливый момент самоутверждения! Батюшка хитроумным планом разгромил гнезда террористов-народовольцев и на годы добился политического затишья на Руси. А он, Николай, уничтожит социал-демократов, которые, как показали столь недавние события, куда более опасны для империи, чем народовольцы.
— Весьма, весьма похвально, — резюмировал государь с улыбкой. — Отличившиеся будут щедро награждены. Кто, милостивый государь, Петр Аркадьевич, непосредственный исполнитель вашей идеи?
— Директор департамента действительный статский советник Трусевич, ваше величество, а на театре действий, в Париже, — заведующий заграничной агентурой Гартинг и прикомандированный от департамента подполковник Додаков.
— Додаков... Додаков... — Николай перебрал в памяти. — Докладчик о Лисьем Носе, если не ошибаюсь?
— Так точно, ваше величество.
— Весьма исполнителен и энергичен... Подполковник, говорите? Достоин и полковника за свое усердие, вы не находите, Петр Аркадьевич?.. И желал бы видеть его при дворе, в нашей свите. Хотя и предвижу, как трудно вам будет расстаться с таким достойным офицером.
— Доверить охрану нашего государя можно лишь самым достойным, — склонил голову министр.
— А Гартинг — уж не тот ли, который отличился при незабвенном батюшке?
— Он самый, ваше величество.
— Жалую ему орден и генерала.
— Это невозможно, государь, — осмелился возразить Столыпин. — Гартинг числится по гражданскому ведомству. Он чиновник шестого класса, коллежский советник.
— Тогда жалую ему действительного статского.
— И это невозможно, ваше величество. Никто не может быть произведен через чин или минуя чины низшие прямо в высшие, — смиренно напомнил Петр Аркадьевич неукоснительное, введенное еще Петром I положение табели о рангах.
— Так и невозможно? — строптиво вскинул голову царь, и в его холодных глазах зажегся недобрый огонь. — И нам невозможно?
Но он сдержал себя, не дав недоброжелательству к сановнику проявиться из-за такой мелочи:
— Будь по-вашему. Сегодня же представьте к статскому, а в следующий доклад — и к действительному. Он заслужил и наше монаршее благоволение, передайте ему в Париж.
Столыпин в согласии склонил голову. Он озяб в выхоложенном кабинете и хотел, чтобы аудиенция закончилась поскорее.
— А теперь не желаете ли ознакомиться с проектами нового обмундирования и снаряжения чинов отдельного корпуса жандармов? — значительно проговорил Николай, и радостная дрожь в голосе выдала его страсть.
«Чем бы дитя ни тешилось...» — подумал Петр Аркадьевич, поежившись и невольно глянув на распахнутую форточку. Но предложение принял с поклоном.
Николай взял картонки, лежавшие у кресла, под рукой, и начал по одной выставлять их перед Столыпиным, поднимая папиросные листки, прикрывавшие рисунки, и комментируя:
— Для рядовых — мундир темно-синего сукна по образцу уланского, каково? Воротник же — сукна светло-синего. Аксельбант более тонкий, наконечники не оловянные, а медные, никелированные. А портупея, темляк, поясной ремень, кобура, сумка не из белой кожи, как нынче, а из красной юфти с никелированным набором. На погонах все знаки различия из золотого галуна.
Николай перечислял со вкусом, с удовольствием и тонким знанием предмета:
— Для офицеров мундир такой же, но галунные петлицы шитые, по образцу петлиц, присвоенных нами старшим адъютантам в штабах. Аксельбант серебряный, какой при батюшке был. На голове шапка с султаном. Но не как нынешний, из белого волоса, а из страусовых перьев, по образцу генеральского гвардейского. Как у гусар, но несколько уменьшенный. Для офицеров белые страусовые перья, для генералов корпуса трехцветные: белые, красные и черные. Каково?
Султаны изображены были отменно, художник постарался вырисовать каждое перышко.
— Что скажете, Петр Аркадьевич?
— Такой мундир, ваше величество, должен пробуждать в народе еще большие благолепие и трепет, — с чувством проговорил Столыпин. — Кто автор этого прекрасного проекта? Корпус жандармов не поскупится на премию.
Бледные щеки Николая порозовели от удовольствия:
— Довольно с автора и того, что ему удалось выразить свое расположение к ревностным охранителям трона.
И, заботливо опустив картонки, он предложил:
— Если нет нужды срочно возвращаться в город, прошу вас, Петр Аркадьевич, отобедать с нами.
Это была высочайшая честь. И хотя Столыпин намеревался тотчас после доклада вернуться на Фонтанку, он с поклоном принял приглашение.
Перед обедом они вышли прогуляться в парк. Государь прихватил неизменную свою винтовку, легкий «манлихер», подарок бельгийского короля Леопольда. Время перевалило за полдень. Зимний северный день был короток и уже поглощался сумерками, хотя солнце на выстуженном небе сверкало еще высоко, и во всем, что недвижно цепенело окрест, безмолвно боролись два непримиримых цвета — блистающее золото и густая синева, не оставляя места для главного цвета зимы — белизны. Деревья в парке стояли, как гвардейцы на смотре. Разве что от напряжения вздрогнет кивер — легкий комок, развеиваясь, спадет с ветви...
В дальней аллее Петр Аркадьевич увидел резной возок — расписной, с запряженной в него низкорослой лошадью, — и признал в кучере матроса Деревенько, дядьку при цесаревиче. Значит, в возке на мягких подушках наследник. Неужто не оправдаются прогнозы врачей и в свое время воссядет на трон бессильный, пораженный гемофилией продолжатель династии? Зачем тогда все труды, все хлопоты?
Столыпин шел, отставая на шаг и левее государя — согласно этикету, но так, чтобы Николай, не утруждая себя, мог беседовать с ним. Однако царь молчал. Он ступал мягкими, на меху, сапогами осторожно, с пятки на носок, как заправский охотник, зорко всматриваясь в замаскированные снегом кроны деревьев, высматривая ворон. Он слышал за плечом поскрипывание ботинок Столыпина и досадовал, что этот резкий звук может преждевременно вспугнуть осторожную птицу.
Ворона в ветвях взмахнула крылом. Царь замер. В ту же секунду вскинул винтовку, нажал на спусковой крючок. Вместе с черной распростертой птицей на аллею рухнул с ветвей легкий светящийся снегопад.
От неожиданности, от выстрела, грянувшего над ухом, Петр Аркадьевич вздрогнул и отшатнулся. Николай весело рассмеялся.
— Знаю я, в чем причина всех смут, — доверительно сказал он, досылая новый патрон в ствол. — В инородцах и иноверцах. Уж больно много их всяких в нашем отечестве.
Он снова зорко оглядел макушки деревьев. Но они были недвижны: ожидать еще одной птицы было безнадежно — недаром говорится, что стреляная ворона куста боится. Разве что чужая залетит... Николай перекинул винтовку через плечо:
— Передайте от меня гофмейстеру Извольскому, чтобы уведомил Нелидова в Париже, а также посла в Берлине, посланников в Мюнхене, Стокгольме и иных, что мы ждем их усердия в деле о заговорщиках, которые должны быть непременно выданы России.
Петр Аркадьевич понял, что царь не упускает из головы недавнего доклада и мысли его кружат, как ястребы, выглядывающие лакомую добычу, над делом о тифлисских экспроприаторах.
Колокольчик возвестил, что пора к обеду.
В этот день к обеду, помимо Петра Аркадьевича, приглашены были немногие. Кроме Алис и старших детей, были министр двора барон Фредерике, обер-егермейстер граф Пален и дежурный по дворцу князь Волконский. Присутствовать за столом в таком узком и высоком кругу было лестно для Столыпина, хотя и шута Фредерикса, и Палена, а заодно и Волконского он считал болванами и неучами.
Стол выглядел отменно: украшенный тюльпанами из Амстердама и розами из Марселя, с меню, рисованным придворными художниками. Подавали устриц из Болоньи, стерляжью уху, бифштексы с кровью по-английски. Петр Аркадьевич наблюдал: Николай не дотрагивался до очередного блюда прежде, чем не откушает его кто-либо из сидящих за столом. По этикету первым полагалось снимать пробу дежурному. Петр Аркадьевич как бы неприметно опережал князя Волконского. И это было замечено царем и, что еще важнее, Александрой Федоровной.
Разговор за столом политических вопросов не касался. Но по задумчивости государя, по улыбке, скользившей по его губам и часто встречающимся с ним, Петром Аркадьевичем, взглядам, он догадывался, что расчет оказался верным: Николай оценил значение полицейской операции, которая развертывается в Европе, мысль о ней тешит его самолюбие.
Из Царского Села Столыпин уехал только под вечер, сетуя на бесцельно растраченное время и все же довольный первыми итогами.
Высоко был оценен этот день и Николаем, что нашло отражение в записи, оставленной им вечером в очередной тетради дневника, обтянутой шагреневой кожей:
«Ясный день при 15° мороза. Принял доклады. Погулял. Удачно стрелял ворону. Обедали: Пален, Фредерике, Волконский (деж) и Столыпин. Занимался. Читал Алис вслух. Вечер провели вдвоем. Очень рады оставаться на зиму в родном Царском Селе...»
Столыпин вернулся в столицу поздно. И все же, прежде чем ехать домой, приказал завернуть на Фонтанку.
Директора департамента уже не было. Но дежурный по министерству, чиновник для особых поручений доложил, что из Парижа получены телеграммы о новых арестах эмигрантов-большевиков, на этот раз в Швейцарии, в Женеве.
ГЛАВА 11
Виталий Павлович испытывал чувство опустошения — словно бы он превратился в некую оболочку, трубу, через которую со свистом дует холодный ветер. Неужели все? Надежды — как перетертые жесткими пальцами высохшие листья? И этот гнусный старик насмехается над ним в своем кабинете на авеню Гренель!
В ту ночь все, о чем он догадывался, с чем соглашался или что отвергал, приобрело ясность, будто он самую душу Зиночки вдруг разглядел под увеличительным стеклом. Оказалось, что тот давний шантаж — угроза высылки в связи с арестом возлюбленного — как нельзя более соответствовал ее собственным, пусть в ту пору еще и не осознанным устремлениям. Служба в охранном отделении, как до того связь с анархистом-бомбистом, привлекла ее таинственностью и риском. Но стать секретной сотрудницей она согласилась и по холодному расчету — она решила сделать карьеру собственными руками, занять то место в жизни, на которое не могла претендовать по своим иным возможностям. А тут еще и Париж, и дипломатический мундир Гартинга... И голова ее пошла кругом. Что ж, она руководствовалась девизом «цель оправдывает средства». Разве она одна? А он сам? Чем он лучше Зиночки? Не он ли так же расчетливо осуществлял план, используя и служебное положение, и даже средства департамента? Не он ли искушал ее этим городом, своей сдержанностью, предупредительностью, ежечасно подсказывая ей единственный путь?.. «Париж стоит обедни...» Он, он методично и устремленно развращал ее, чуть было не взял силой, а потом оплел сверкающими паутинами, более прочными, чем стальные тросы... И он еще осмелился поднять на нее руку и выгнал на улицу, на дождь, в какой хозяин и собаку не выгоняет!.. Что сейчас с ней, где она? А вдруг с отчаяния отдала себя какому-нибудь развратнику или — на мост и в Сену?.. Он содрогнулся. Он готов был простить ей все, он готов был сам на коленях выпрашивать у нее прощение...
Сон не шел. Пробило и два, и три. На площади погасили фонари, и спальня, прежде исчерченная полосами света по стенам, погрузилась в темноту, будто все провалилось в преисподнюю.
И в этой черной тишине он уловил приближающиеся по коридору шаги, словно кто-то с трудом волочил сам себя. Шаги замолкли у двери напротив. Потом тягуче и жалобно проскрипело. Додаков вспомнил, что, уходя из номера Зиночки, он забыл запереть дверь. Неужто она вернулась?
Он вскочил с постели, накинул халат и, веря и не веря, бросился из комнаты, вбежал в дверь ее номера. С вечера свет был не выключен, и он увидел посреди комнаты жалкое существо. Неужто это была Зиночка? Волосы ее, всегда такие пышные и уложенные, облепляли неожиданно маленькую птичью головку и сосульками свисали на воротник накидки. Она так промокла, что с подола капало, а ноги — о ужас! — были в одних чулках с продранными пятками, и вокруг ног на полу набегало темное пятно. Святая Магдалина, да и только!
— Зинаида Андреевна, Зиночка, боже мой!
Она подняла на него лицо. Казалось, что черты растворились в огромных страдальческих глазах, обведенных черными ободьями кругов.
— Отдайте мне паспорт, и я уеду в Питер... Сегодня же утром, — устало и как о решенном проговорила она.
— Немедленно в горячую ванну! Я сейчас приготовлю! — засуетился Додаков.
— Нет. Я решила.
— Хорошо, хорошо, потом поговорим об этом. А сейчас вам надобно согреться.
Он вбежал в ванную, включил краны, потом бросился в свой номер, схватил бутылку с водкой.
— Раздевайтесь, я вас разотру.
— Нет.
— Не надо, Зинаида Андреевна, сейчас я как врач. И, будто действительно врач, он помог ей раздеться и стал жестко, энергично растирать ее ледяные ноги, всю ее, холодную и словно бы исхудавшую за эти несколько часов, с кожей, покрывшейся пупырышками. Она лежала на животе, вдавливаясь в пружины дивана под нажимом его ладоней, постанывая — и все еще напряженная. И вдруг размякла и разрыдалась, закусывая зубами подушку и не в силах сдерживать горькие всхлипы.
— Не надо, Зиночка, не надо! Не казните себя и меня тоже. Я во всем виноват, и я искуплю свою вину, — бормотал он, совершенно убитый ее истерикой. — Бедная! Где ты провела столько часов?
— Я была... на улице Капуцинов... У него... жена и дети... — всхлипывая, как обиженная девочка, начала выдавливать из себя она. — Он обманул... потом я была... у студента, у Путко... И он тоже меня выгнал... Хоть с моста в реку...
— У студента? — Додаков замедлил движения ладоней. — И он выгнал? Почему?
— Я сказала, что я сотрудница отделения.
— Сказали? — он продолжал методично и жестко массировать ее тело, уже становящееся горячим. — А еще что сказали?
— Что этот... Гартинг — никакой не дипломат... а бывший провокатор... студентом сотоварищей выдавал... а теперь в заграничном сыске... все сказала! — она всхлипнула, успокаиваясь.
Додаков почувствовал, как каменеют его руки.
— И обо мне сказали? — понудил он.
При всей своей подавленности Зиночка уловила в голосе Виталия Павловича что-то такое, что заставило ее насторожиться и удержать правду:
— Нет, не сказала...
— Но о Гартинге все?
— Да! — в ее восклицании звучало мстительное торжество.
— Ванна уже готова, — он накинул на нее халат. — Идите.
Подполковник проследил за ее бесформенной фигурой, за узкими щиколотками, мелькавшими из-под полы халата, и с удивлением подумал, что не испытывает к этой женщине никакого влечения. И одновременно ощутил смутную тяжесть еще до конца не осознанной опасности.
Шум струй в ванной смолк. Послышались легкие плескания. И опять Додаков равнодушно представил, как нежит себя Зиночка в горячей воде.
Она соврала. Она сказала студенту обо всем. Этим же утром об истинной роли Додакова узнают все единомышленники Путко. И задание рухнуло... Но это еще не главная беда. Самое страшное: они узнают о Гартинге — не только о его настоящем, но и о тщательно законспирированном прошлом. О тайне, которая была доверена Додакову директором департамента. Виталии Павлович был не прочь отомстить подлецу чужими руками. Но если на Фонтанке станет известно, от кого они узнали, это крах. Конец карьере, в шею из корпуса, из департамента, а то еще суд и каторга. Ибо нет более тяжкого должностного преступления, чем разглашение агентурной тайны!..
Действовать! Действовать — и немедленно, не заботясь о последствиях, которые в любом случае несоизмеримы с реальной опасностью!..
Додаков приоткрыл дверь в ванную. На него пахнуло сырой духотой. Он увидел раскрасневшееся лицо Зиночки, по подбородок погруженное в пену. Женщина блаженно улыбалась.
— Отдыхайте. Поговорим утром, — деловито сказал он. — Спокойной ночи.
И вышел из номера, предусмотрительно заперев дверь снаружи.
У себя в комнате он быстро скинул халат, облачился в костюм. Достал из чемодана пистолет, привычным движением вынул обойму, проверил, заряжена ли, и так же привычно, ладонью, вставил ее в рукоять, послал патрон в ствол, поставил боек на предохранитель. На всякий случай проверил и второй пистолет. Натянул неношеные перчатки и уже в них оттер пистолеты специальным раствором, снимающим дактилоскопические отпечатки пальцев. Положил пистолеты в карман. И, надев пальто с высоким воротником и шапку, тихо вышел из комнаты. Отель он покинул через черный ход.
Ночной фиакр довез его до Люксембургского сада. Оттуда до рю де Мадам было рукой подать. Как Додаков и предполагал, на всей улице ни души, все окна темны.
Консьержка долго не отпирала, охала, ворчала за дверью, и по ее голосу Додаков определил, что она немолода. Тем лучше: отжила свое — ведь придется убрать и ее, чтобы не было свидетелей. Он надвинул шапку на самые глаза.
— Что угодно, мсье? — выглянула она наконец в парадное.
— Разбудите, пожалуйста, жильца — русского студента и попросите его спуститься вниз.
— Вот еще! — старуха собралась захлопнуть дверь. — Буду я ночью таскаться по лестницам!
Додаков пересыпал из горсти в горсть серебряные монеты и протянул их в ладони консьержке:
— Передайте студенту: срочные известия от Красина. Запомнили? Красин.
Старуха спрятала монетки.
— Кра-син, Кра-син... Китаец, что ли?.. Так кого позвать?
— Студента. Студента из России, который живет наверху, в мансарде. Его фамилия Путко.
Она постояла, что-то соображая спросонья, ушла в каморку. Додаков услышал, как она выкладывает там его серебро и что-то бормочет. «Какого черта?.. Может, там кто-то есть? Муж?... Это уже лишнее...»
Консьержка вернулась:
— Так нет же его, студента верхнего. Час, как уехал. Просил всю его почту собирать, — она повертела у носа Додакова запиской. — Я со сна-то и запамятовала.
— Куда уехал?
— А мне откуда знать?
«Все погибло...» — Виталий Павлович отступил от двери и вышел на улицу.
На Париж обрушился мощный антициклон, прорвавшийся то ли с севера, со стороны Гренландии, то ли с востока, из России. Понятие «антициклон» было в ходу только у метеорологов, а для всех остальных оно означало невиданный мороз, пронзительное ясное небо и обжигающий ветер. Дороги покрылись коркой наледи, пар поднимался от Сены, и выхолодило дома, чьи стены больше были приспособлены для защиты от жары и духоты, чем от стужи. Словом, Париж был застигнут врасплох, и ничто, начиная от каминов и кончая модой, не в силах было противостоять ему.
Гартинг сидел в кресле, стараясь не прикасаться к холодным подлокотникам и спинке. Голландка не могла обогреть кабинет. Аркадий Михайлович велел подать кофе, добавил в чашку ликеру и теперь, просматривая утренние газеты, маленькими глотками попивал согревающий напиток.
Заведующий ЗАГ предвидел, что без огласки не обойтись. Как он имел осведомителей в каждой группе эмигрантов, так и отделы скандальной хроники столичных газет располагали платными инкогнито-информаторами и в парижской полиции, и в префектуре, и в прокуратуре. Конечно, он предпочел бы всю операцию провести шито-крыто. Но, понятное дело, свобода печати, конкуренция и прочее.
Насторожило его другое: все газеты, за исключением самых правых — «Либерте» и «Л’Эклер», рассказывая об аресте на вокзале Норд, называли Валлаха русским революционером и дружно утверждали, что он и его дама схвачены парижской префектурой по наущению российской политической полиции. А в заметке, помещенной в «Ле Журналь» под заголовком: «РУССКИЙ ВАЛЛАХ. Его искали в течение 2-х лет!» даже говорилось:
«Мсье Бэн, помощник начальника русской политической полиции в Париже, дал знать своему правительству о местопребывании Валлаха. Этот последний закупал для революционеров снаряды, бомбы, ружья и револьверы...»
Гартинг пришел в ярость: в первой же строке заметки оглашались сведения, какими французские власти располагать не могли. Утечка информации шла из самой ЗАГ.
Прежде всего необходимо было выяснить, кто этот подлый предатель? Им может оказаться любой из всей этой своры подонков, окружающих Гартинга: стоит повертеть у их носа пачкой хрустящих бумажек. Ростовцев? Нет, сам себя он продавать не будет... «Пьер», «Серж», «Вяткин»?.. Они не в курсе дела, да и сейчас не в Париже. Скорее всего, кто-то из штатных сотрудников. Кто же?.. Не может быть, чтобы не обнаружилось нечаянного следа... Есть след! Вот она, зацепка к разгадке, — вот эта строчка в «Ле Журналы», где старший наблюдательный агент Генрих Бэн назван «помощником начальника русской политической полиции». Конечно же, она написана неспроста. Это попытка опорочить услужливого Бэна. Кому же выгодно столкнуть его?
И тут Гартинг вспомнил, что на место старшего агента претендовал филер Леруа. Он, кстати, и недолюбливает Генриха, и, как доносили заведующему, водит знакомства с журналистами. Инспирируя эту заметку, Леруа, конечно же, предполагал, что Гартинг припишет ее хвастливости Бэна, уволит его — и должность освободится. Нет, милый! Вон! В шею!..
Он уже готов был отдать распоряжение. Но тут же взял себя в руки. Если Леруа выгнать сейчас, он разболтает газетчикам и о многом другом. Да и вообще, существуют лишь два способа избавления от чересчур много знающих сотрудников. От них или откупаются щедрой пенсией, или их у б и р а ю т. Пенсии филер не заслужил. Значит, убрать? Пожалуй... Дело об убийстве затмит на газетных страницах дело о банковских билетах. Но те же дружки Леруа, чего доброго, свяжут это с разоблачением Бэна, помянут русскую полицию. Нет, такой вариант не годится. Надо воздержаться и от увольнения. Лучше всего немедленно откомандировать его куда-нибудь подальше, а когда о деле Валлаха все забудут, позаботиться о дальнейшем.
Приняв решение, Гартинг несколько успокоился. Теперь предстояло обдумать все возможные последствия столь непредвиденных выступлений газет. Конечно, завтра о Валлахе никто ничего писать не будет — сенсация живет от силы два дня. Но само упоминание, что Валлах революционер и что за ним охотилась русская полиция, крайне неприятно. Любая политическая окраска может помешать быстрейшей выдаче злоумышленника властям Российской империи. Отсюда вывод: нужно спешить. Прежде всего надо узнать, как относятся к огласке французские власти.
Аркадий Михайлович позвонил следователю Флори и пригласил его отобедать тет-а-тет. Нет, конечно же, не на Больших бульварах, а за городом, в укромном кабинете.
За рюмкой «Камю» Флори успокоил Гартинга: Валлах и его дама будут немедленно выданы России, как только из Санкт-Петербурга поступят документы об их личном участии в разбойном нападении на транспорт казначейства.
— Пусть даже эти документы будут... — Флори рассматривает густо-коричневый напиток на свет, — ну, скажем, не совсем безукоризненны с точки зрения мадемуазель Фемиды — кстати, по-моему, она была девицей? Ха-ха!.. И, безусловно, никакого упоминания о политической деятельности этого разбойника. У нас в Париже, знаете ли, не любят разбойников, но очень любят политические скандалы.
После обеда со следователем Аркадий Михайлович навещает еще нескольких нужных людей и, возвратившись в свой кабинет, садится за составление очередного донесения в департамент. Нет, дела не так уж и плохи, хотя и обнаружились — черт побери эти газеты! — некоторые мелкие изъяны. Трещины, кои необходимо как можно скорее замазать.
И он пишет в Петербург, Трусевичу:
«Из частных бесед мне стало известно, что нынешний президент французского совета министров Клемансо в данное время крайне недружелюбно настроен по отношению к русским революционерам и в принципе ничего иметь не будет против экстрадиции Валлаха; однако экстрадиция Валлаха может не осуществиться, если его адвокату удастся доказать на суде, что в момент экспроприации он был за границей и что кредитные билеты ему, Валлаху, переданы за границей лицом, — Гартинг подчеркивает последние строчки, — которое он назвать не пожелает. Ввиду той роли, которую Валлах играл в революционном движении, допустимо, что найдутся революционеры, которые под присягой дадут показания в пользу Валлаха, дабы спасти его...»
Заведующий ЗАГ нарочито сгущает краски: пусть и там, на Фонтанке, поволнуются, а то привыкли получать все готовеньким. Конечно, в любом случае Валлах будет выдан властям империи — Гартингу обещали это совершенно определенно. Но лучше бы поскорее развязаться с делом, перестать трепать нервы и отдохнуть: они с Мадлен, как правило, две-три недельки зимой проводят в Интерлакене, у подножья Юнгфрау, в уютном отеле «Сплендид».
Да, не забыть еще и о следующем:
«Из только что полученных сведений усматривается, что задержанные в Мюнхене, помимо Кузьминой, Ходжамирян и Богдасарян находились ранее в сношениях с Камо (Мирским) и виделись с Валлахом при его последней поездке, и несомненно, что отобранные у них кредитные билеты были им переданы Валлахом.
Прошу Ваше Превосходительство принять уверения в моем глубоком уважении...»
Запечатывая сургучом пакет, Аркадий Михайлович вдруг вспоминает, что утром, торопясь на службу, он забыл поцеловать Мадлен. Наверное, она обиделась. Надо обязательно по дороге домой заехать за цветами или за какой-нибудь безделушкой.
Два дня Зиночка провела одна, в постели. Еду ей подавали в номер. Горничная подкатывала столик на колесиках к самой кровати и ухаживала за нею, как за тяжелобольной. Зиночка и действительно чувствовала себя больной, опустошенной и обессиленной, хотя не было ни жара, ни простуды.
Виталий Павлович не появлялся. Однако дверь отпирали и запирали снаружи, и Зиночка чувствовала себя как в заточении. У нее было достаточно времени, чтобы и пожалеть себя, и всплакнуть над своей горькой судьбой, и все обдумать. Но мысли были вялые, тягучие, расползающиеся в разные стороны, как гусеницы. Она не чувствовала уже особой обиды на Гартинга. Даже явись сейчас Аркадий Михайлович в эту комнату, она, наверное, не нашла бы никаких горьких и хлестких слов. Пусть у него жена и дети, но и с нею он был так ласков и пылок, и для него их встречи не прошли бесследно — она была убеждена в этом. Вся беда в том, что встретились они поздно. В этом и оправдание его обману. Да, да, в этом!.. Такая мысль была мучительна и в то же время успокоительна. Зиночка почувствовала себя как бы вдовой, скорбящей о былом — прекрасном, невозвратном. И она всласть поплакала, осушая глаза подушкой.
О студенте она вспомнила лишь мельком — и не только простила за его жестокий отказ в помощи, но даже и поблагодарила за него: что бы она делала, если бы студент согласился помочь ей? Пить чай из щербатых чашек и есть по утрам и в обед селедку с черствым хлебом? Сохрани боже! Нет, это не для нее. Лестниц, пропахших кислой капустой и луком, с нее довольно было и в родительском доме...
Но что же делать теперь? Она понимала, что совершила тяжелый проступок, и отныне прежняя, легкая и веселая служба-игра ей заказана. Искать новую службу? Какую?.. Что она может? Пойти в учительницы? В гувернантки?.. И то и другое ей претило. Да никто и не возьмет. Сама в гимназии едва вытянула на аттестат и не любит маленьких. Оставалось одно: домой, в хлопоты по хозяйству, в жадное ожидание жениха, которого подкинет судьба... И это после Парижа!.. Она снова поплакала.
Зиночка не думала плохо и о Додакове. Он был ей безразличен. Она понимала, что он должен быть зол на нее — она сорвала его служебное задание. Ну да ладно, переживет! Такой жердяй и камень проглотит — не подавится...
Так она томилась в постели, дремала, полистывала журналы, удивляясь, сколько красивых женщин на свете, и ждала, что же будет с нею дальше.
Утром третьего дня в дверь комнаты постучали.
— Да? — Зиночка застегнула халат и наспех поправила волосы.
— Доброе утро, Зинаида Андреевна! — на пороге стоял Додаков. — Можно? Да ты еще не готова?
Виталий Павлович сказал это таким тоном, будто ничего меж ними не произошло. Зиночка с удивлением посмотрела на Додакова. Он был тщательно выбрит, напудрен, безукоризненно одет — ни малейшего намека на случившееся. Неужели действительно простил?
— Одевайся. Через полчаса жду тебя к завтраку. А потом... — он остановился. Но это «а потом» произнесено было таким таинственным тоном, словно бы он приготовил ей сюрприз.
И действительно, когда кончали завтрак, Додаков легко и виновато дотронулся до ее руки:
— Прости меня, я был несправедлив и несдержан... Отныне и во искупление: весь Париж твой. Все, что ты хочешь. Что ты хочешь?
— Не знаю... — растерялась она.
— Не сдерживай себя в желаниях. Все, о чем смела бы ты возмечтать, будет твое. Разве только не королевский титул и Нотр-Дам в придачу! — засмеялся он.
— Не знаю...
— Тогда начнем с прогулки по городу. Одевайся потеплее, на улице морозище!
Она не знала, что подумать. Но потом сквозь смутные догадки пробилась торжествующая мысль: он боится потерять ее и поэтому зачеркнул все! И ей надо держать себя не виноватой, а, наоборот, празднующей победу. Не он верховодит ею, а она над ним, и тогда вернется все: и место ее в жизни, и Париж, и планы на будущее. Еще недавно она сама была готова на любое унижение, лишь бы сохранить хоть частицу того, что имела, чтобы отдалить возвращение в безысходную прежнюю жизнь. Но сейчас она тряхнула головой, будто освобождаясь от гадкого сна, и прежним, заученным, действовавшим всегда неотвратимо метко взглядом снизу, из-под челки, дерзко и насмешливо посмотрела на подполковника:
— Да, в город! Я чуть не задохнулась взаперти!
Они ехали по Парижу, и он, сверкающий и холодный, открывался ей иначе, чем в тот огненно-таинственный вечер их приезда. Теперь он был куда более красив и значителен. Ей все было хорошо, даже мороз, а может быть, особенно мороз. Ей, северянке, он был нипочем.
Фиакр был дорогой, крытый черным лаком, с медными фонарями, с меховым пологом. И кучер на облучке — здоровенный краснолицый весельчак, тоже не боящийся мороза и ветра.
— Куда, сударыня?
— К Нотр-Дам де Пари!
От стен собора веяло каменным холодом. Под растворяющимися в выси сводами шла служба. У входов и внутри монахи бойко торговали крестиками, свечками, изображениями божьей матери. Зиночка и Додаков немного постояли, смиренно склонив головы. Потом она захотела подняться наверх. Винтовые каменные ступени в своем сумраке хранили, казалось, память о Квазимодо и Эсмеральде. Они поднялись на крышу собора, где была устроена смотровая площадка. С карниза меланхолично и надменно взирали на Париж химеры. Отсюда, сверху, весь город был голубым. Голубой была Сена, обтекавшая остров Ситэ, на котором находился собор. Голубыми были крыши домов и деревья, обрамлявшие набережные. Сена дымилась. Она не замерзла, лишь у берегов белели ледяные корки. Отсюда, сверху, превосходно просматривались линии Больших бульваров, лучи улиц, расходящиеся от площадей, и характерные купола Пантеона, соборов Сен Жермен де Пре и Сан Северин. Сену перехлестывали голубые мосты.
Зиночка куталась в шубку. Ей было тепло.
— А теперь куда?
— На бульвары!
Словно бы движение волшебной палочки — и вот уже они катят по бульварам. Виталий Павлович, как заправский гид, объясняет, заставляя ее смотреть то направо, то налево:
— В этом дворце проходят выставки «Салона», обязательно надо побывать... Обрати внимание, какой вид отсюда на купол Дома Инвалидов!.. А это, как ты уже, конечно, знаешь, Лувр. Кстати, он строился тем самым Генрихом IV, который сказал, что Париж стоит обедни, — прорывается у него намек, но Додаков тотчас переходит к другим достопримечательностям. — А этот дворец, Пале-Рояль, был построен для великого Ришелье. После смерти кардинала здесь жили принцы королевской крови.
— Это что-то из «Трех мушкетеров»? — догадывается Зиночка.
— Да, конечно, — соглашается он.
Единственное, что ее раздражает, — это Эйфелева башня. Зиночка невзлюбила ее в первый же день и все время старалась не замечать. Но ей кажется, что это фантастическое, жестокое суставчатое чудище неотступно следит за нею, вышагивает за нею, куда бы она ни направлялась. Вот и сейчас у нее вызывают отвращение эти вульгарно расставленные ноги башни, а шпиль на маковке кажется вознесенным жалом, изготовленным для удара. В морозном воздухе он как раскаленная игла. Зиночка отворачивается.
Они проезжают мимо ювелирного магазина. Додаков читает вывеску и переводит:
— «Мишель Фонтене предлагает постоянный выбор изящных новостей: изделия из драгоценных металлов, бриллианты, жемчуга и изумруды».
И как бы между прочим предлагает:
— Воспользуемся приглашением? Заглянем? Зинаида Андреевна с удивлением смотрит на него. Приказчик распахивает дверь. Хозяин, сам Мишель
Фонтене, выставляет лоток с украшениями. Сокровища Али-Бабы!..
Раньше, гуляя по городу, она проходила мимо ювелирных магазинов быстро, чтобы не мучить себя недоступными соблазнами. И на дам, украшенных каменьями, она могла смотреть лишь с бессильной завистью. Она вспомнила бал в посольстве, и свое унижение, и то, как хитро воспользовался им Гартинг. Нет, не она виновата, а они, эти подлые мужчины, — они привыкли и хотят покупать, потому что имеют кошельки и знают их неоспоримую силу. Ну, а раз так...
— Прелестное колье! — повела она мизинцем в сторону невероятного сооружения из золотых нитей и каменьев, распростершегося по черному бархату.
— C’est fait pour vous, madame! — хозяин с готовностью придвинул зеркало. Она сбросила шубку. Виталий Павлович взял ожерелье двумя руками и приложил к ее шее.
— Splendide! — восхищенно проговорил Фонтене, молитвенно закатывая глаза. Это не было лишь профессиональной уловкой, она сама видела: камни горят, передавая свое мерцание коже и превращая всю ее в некую королеву.
Додаков помедлил, подождал, пока она насытится своим отображением в зеркале, потом протянул колье хозяину, что-то сказал ему по-французски. Фонтене закивал. «Неужели мое?»
— У меня нет с собою столько наличными, завтра его доставят в отель, — небрежно проговорил Додаков. — Но чтобы не тяжко было ждать, какой из этих перстней тебе нравится?
Хозяин поставил перед нею еще один лоток. Глаза Зинаиды Андреевны разбежались:
— Вот этот. Нет, тот!.. Хотя вот этот красивей, пожалуй!
Она остановилась на тонком девичьем: на золотом листке алмаз — как капля росы.
— Не надо снимать.
Неужели была та ночь, те крики, мост й фонари с набережной?..
Потом они обедали в ресторане — играла музыка, все было необычайно вкусно. Виталий Павлович заказал шампанское. Она поднимала бокал, в хрустале пузырились жемчужные нити, на пальце рядом с жалким александритом сияло новое кольцо... Нет, то просто было ночным кошмаром!
Они снова ехали по городу. Лучшего дня в своей жизни Зиночка не могла и припомнить, хотя рядом сидел жердяй, а позади все шагала и шагала ненавистная Эйфелева башня. Почему она не отстает? Зачем осыпает щедротами жердяй? Что ж, она незлопамятна. Тем более что нет другого выхода. А ради таких вот дней она готова на все. Даже если он предложит ей руку, она согласится. А он-то, оказывается, богач!..
Она испытующе посмотрела на Виталия Павловича. Что-то произошло с Додаковым за эти дни, пока она его не видела: он стал еще суше, острей и холодней стали его глаза. И ей вдруг пришло на ум, что он, как Эйфелева башня, составлен из металлических перекладин, скрепленных болтами. Только поверх натянута кожа. «Стоят вилы, на вилах короб, на коробе махало, на махале зевало...» — пела в ней присказка, слышанная в детстве. Зиночка рассмеялась, и смех ее в морозном воздухе был звонок.
— Ты довольна?
— Вполне.
— Может быть, прокатиться нам куда-нибудь в пригород? В Булонский лес или в Венсенский?
Его голос звучал как-то напряженно. «Он хочет сделать мне предложение на лоне природы», — догадалась Зиночка.
— Охотно!
Теперь они ехали к площади Этуаль, и приближалась, все росла впереди Триумфальная .арка. В пролет ее закатывалось солнце. Оно было ярким, красным, сулило мороз и на завтрашний день.
Они ехали быстро. Но все равно путь был дальним. Под сводами леса их застали уже легкие сумерки. Окрестные Парижу леса-парки — любимые места прогулок горожан и в праздники, и в будни. Но нежданные холода изгнали их отсюда к каминам и газовым печкам. И сейчас лес был пустынен, тих, только потрескивали в кронах сучья.
Зиночка спрыгнула с коляски. Сапожки ее по голенища погрузились в жухлую листву. Странная зима: с морозом, но без снега...
Додаков что-то весело сказал кучеру, спрятал портмоне, тоже спрыгнул и предложил ей руку:
— Куда направимся?
— Да хоть туда... Или туда. Все равно. Как здесь хорошо!
— Да.
Она глубоко вздохнула. Воздух пьянил и грел ее. Они пошли по аллее-просеке в сторону от дороги. Тропка полого спускалась с холма.
— Может быть, к той беседке? — предложил Виталий Павлович.
«В беседке... По всем правилам... — она усмехнулась про себя: — Извольте, сударь».
Внизу, как фарфоровое блюдо, голубело озеро.
— Побежали? — молодо крикнул он. — Кто быстрее? Даю фору десять шагов!
— Побежали!
Она рванулась вперед, поддерживая обеими руками юбки. Она была молода и сильна, и ноги быстро несли ее. Пусть знает, что не так-то просто ее поймать!..
Беседка, которая, казалось, стояла на берегу, в действительности была сооружена на островке, в нескольких саженях от берега.
Додаков бежал позади, настигал.
— Здесь озеро! — огорченно крикнула Зиночка.
— Не бойся, лед выдержит! — отозвался сзади он.
Лед был гладкий и блестящий, как только что залитый каток. О, как любила она в Питере кататься на коньках; как любила звон стремительных лезвий, игру огней, музыку, разгоряченные морозом лица; особенно на рождественские праздники, когда обряжены елки и полны народом катки на застывших озерах в Таврическом саду, на Крестовском, на Неве и Невках!.. Вот бы сейчас коньки!..
Она спрыгнула с невысокого берега на лед и побежала, удерживая равновесие, чтобы не оскользнуться, к беседке. Лед был под ногами темным, непривычно пружинил и потрескивал. Но впереди он надежно белел матовой толщиной. До беседки оставалось несколько шагов. Зиночка уверенно ступила в белизну и вдруг почувствовала, что стремительно уходит вниз. И когда лицо обожгло, поняла — в воду!
Она рванулась. Одежды, разом пропитавшиеся, тянули ее. Но она была сильна. Она вырвалась из проруби, охватила руками ее край. Лед под пальцами ломался. Он был тонок и остер, как стекло. Она уже хлебнула ледяной воды и не могла передохнуть, не могла закричать, хотя ужас криком рвался из всего ее существа. Она обернулась к берегу и прошептала, хотя ей казалось, что она кричит на весь лес, на весь мир:
— Виталий Павл... Виталий!
Он стоял на берегу у самой кромки, вытянувшись, как сгоревшее дерево.
— Виталий!..
Голос ее прервался.
— Сейчас... Сейчас... — мучительно медленно говорил он, не шевелясь.
Она пыталась выбраться на лед. Тонкий наст подламывался и крошился, ее пальцы были изрезаны, кровоточили и уже немели.
— Виталий! — в ужасе хрипела она.
А он стоял на берегу и все шептал:
— Сейчас... Сейчас...
Она разжала онемевшие пальцы и в то же мгновение ушла под воду. Вырвалась вновь. Волосы ее черным шлемом были облеплены вокруг синеющего лица, а глаза, огромные, как чаши, полны ужаса. Борясь за свою жизнь, за спасение, она уже ничего не видела, ничего не понимала, ее разрывал страх, черная пучина тянула ее. И когда она снова повернулась лицом к берегу, она уже не узнала Додакова. Ей почудилось, что это встала на берегу ненавистная Эйфелева башня. Зиночка навалилась на кромку.
Лед обломился. И с этим обломком она ушла на дно, в последний миг почувствовав, как от огненной тяжести лопается ее сердце.
— Сейчас... Сейчас... — все еще шептал Додаков, хотя черная вода уже сомкнулась и разошлись последние круги, прибившие к рваному краю проруби шляпку с намокшей меховой опушкой.
— Сейчас...
Потом он разжал кулаки, стиснутые с такой силой, что ногти через перчатку до синяков вдавились в ладони, оглянулся и, осторожно ступив на лед, сделал несколько шагов к полынье. Потом, удерживая равновесие, пробил лунку одним ботинком, сделал еще шаг — пробил другим, опустился на лед, немного прополз по пороше — и вернулся назад, на берег.
Он проделал все эти манипуляции методично и расчетливо, как подготовленный заранее урок. И так же расчетливо проверил, надежно ли укрыта пешня, оставленная им здесь еще со вчерашнего вечера.
Он делал все заученно и точно, но с каждым движением будто что-то вымерзало в нем. И эта внутренняя стужа вымораживала и боль, и любовь, и жалость к Зиночке и к самому себе, все чувства, свойственные живому человеку, даже страдание и ненависть. И он, убивший собственными руками то единственное, чем действительно дорожил, превращался в металлическую конструкцию, в механизм, годный для какого угодно применения. Он шел, все яснее видя под ногами дорогу, шел знакомым путем, все тверже ставил ноги, и в сожженном его мозгу в такт шагам звучало одно и то же слово: «Сейчас... Сейчас...»
Утром Додаков был первым посетителем в консульском отделе.
— Прошу отметить паспорта. Компания срочно отзывает меня в Россию.
— Отчего же так быстро? — дружелюбно осведомился вице-консул. — Успешно было ваше пребывание в Париже?
— Да. Весьма.
— Желаю доброго пути, господин Бочкарев. Мои самые искренние приветы вашей очаровательной секретарше.
Даже и эти слова не ранили его. Но, глядя в светлые глаза Гартинга, он подумал: «Погоди, ты отплатишь мне за все».
И вышел, будто не заметив протянутой ему для прощанья руки.