ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ.
СИГНАЛЫ НА ВЫШКЕ
ГЛАВА 12
Заведующий заграничной агентурой заблуждался, когда предположил, что упоминание о русской политической полиции в связи с делом Валлаха — результат лишь болтливости завистливого филера Леруа. И ошибся, решив, что назавтра газеты уже забудут о русском революционере. И непростительно доверился мнению высоких французских чинов, выразивших готовность действовать в интересах России. Иными словами, он не учел самого главного: решимости большевиков, опирающихся на поддержку социалистических кругов Франции и других западных стран, дать бой реакционным силам, чтобы спасти от расправы своих товарищей по партии.
Уже через день после происшествия на вокзале Норд Ростовцев сообщил Гартингу: по поручению Ленина адвокатом для защиты Валлаха и Ямпольской приглашен один из крупнейших парижских юристов, депутат парламента от социалистической партии Вильмс.
В самом парламенте лидер социалистов Жан Жорес выступил с гневной речью против премьера Клемансо, а газета «Юманите» обрушила на министра юстиции Бриана и весь кабинет залп язвительных запросов: по какому праву был произведен арест двух русских революционеров-эмигрантов?
Другая левая газета — «Ла петит Репюблик», — риторически спрашивая:
«По каким причинам продолжается следствие и держат под замком двух обвиняемых? Не является ли это результатом требования экстрадиции, исходящего от русского правительства?» — сама же и отвечала: «Речь идет о чисто политическом выступлении. Французское правосудие и полиция не будут содействовать усилиям тайной полиции, которую Россия содержит в Париже для преследования политических эмигрантов, приехавших во Францию в поисках убежища».
Читая все это, Гартинг испытывал чувство замешательства: чем объяснить, что традиционно столь лояльные к России французы теперь ополчились на русское посольство, объединились для защиты этих никому раньше не ведомых злоумышленников — и в их хоре тонут голоса двух-трех газет, поддерживающих действия правительства (и, кстати, регулярно получающих из Санкт-Петербурга негласные субсидии)?
Едва различимые трещинки-паутинки в монолите возведенного им здания стремительно разрастались, превращаясь в бреши, способные все разрушить. Но Гартинг еще верил, что в этой политической игре в его руках остались крупные козыри, что если «рельефно очертить» факты, если поднажать всей имперской мощью, если увеличить ставки подкупа, то шансы на успех есть.
А в это же самое время в других кабинетах Парижа, в министерствах и в кабинете самого Клемансо расчетливо взвешивали все «за» и «против». Собственно, никаких «за» не было, только «против»: если выдать революционеров России, разразится буря возмущения во Франции; если освободить — рассвирепеет двуглавый орел... Дьявол их побери, этих иностранных резидентов! Вечно втравливают они французские власти в пакостные истории, из которых не выпутаешься! Нет ли какого-нибудь третьего варианта, чтобы можно было и невинность соблюсти, и политический капитал не растрясти?..
Взбешенный Аркадий Михайлович через час диктовал шифровальщику прямо на ленту:
«По политическим соображениям секретно решено освободить и выслать Валлаха и Ямпольскую из Франции до получения требования экстрадиции. Высылка Англию состоится ночью... Посол предупрежден лишь мною».
Тотчас из Петербурга отстучали:
«Благоволите задержать освобождение. Судебные требования о выдаче предъявляются».
«Задержать невозможно. Решение принято».
«Сообщите, кем решено и чем объясняется. Директор...»
Гартинг в изнеможении опустился на стул. Чем объясняется? Тем, что здесь социалисты разгуливают на воле и даже заседают в парламенте, что после расстрела 9 января пятого года и подавления революционных волнений, сотрясавших минувшие годы Россию, эти французы-республиканцы ненавидят самодержавие и самого российского императора. «Сообщите!..»
Аркадий Михайлович проходит в кабинет, бросается в кресло. Столько усилий, столько нервов, столько мечтаний! И вдруг — крах!..
Но через некоторое время он успокаивается. Нет, еще рано предаваться отчаянию. Не крах, а неудача. Большая неудача, но отнюдь не по его вине. В таком роде и нужно обрисовать ситуацию.
И Гартинг приступает к составлению депеши.
В дверь кабинета постучали.
— Войдите.
Делопроизводитель проскользнул в комнату и бесшумно положил на зеленое сукно бланк только что поступившей и расшифрованной телеграммы из Петербурга:
«Провожайте Валлаха наблюдением Лондон и дальше, давая знать о его пути департаменту для задержания...»
Аркадий Михайлович горько усмехнулся: они еще надеются! Напрасно. И на сей раз этот неуловимый Валлах ускользнул. Преследовать его бессмысленно. Гартинг с сожалением посмотрел на лист бумаги с водяными знаками, на котором он поспешил поставить жирные кресты у фамилий Валлаха и Ямпольской.
Нет, лучше он сам завтра же утром выедет в Мюнхен, а оттуда в Берлин. Он не пощадит сил, он не остановится ни перед какими расходами, лишь бы Россия могла заполучить хотя бы головы Ольги, Ходжамиряна, Богдасаряна и других большевиков, попавших в его сети.
Еще не все потеряно. Игра продолжается!
Минин обходит комнаты библиотеки, убирает со столов подшивки газет, книги, раскладывает, расставляет их на свои места на стеллажах. Сгребает обрывки бумаги, оставленные посетителями.
После возвращения в Женеву часто бывает в библиотеке Владимир Ильич. Минин знает: сейчас Ленин более всего озабочен возобновлением выпуска газеты «Пролетарий». Издававшаяся до осени пятого года здесь, газета затем выходила в Финляндии. Но недавно работу там пришлось свернуть — охранка напала на след редакции. Сейчас налаживать выпуск газеты Владимиру Ильичу помогает и Николай Семашко, тоже лишь совсем недавно вырвавшийся из России, ускользнувший из-под самого носа у жандармов.
К огорчению Минина, Владимир Ильич лишь урывками занимается в библиотеке. Как и прежде, у него свой ключ и свой стол не в общей комнате, а в стесненном шкафами помещении архива. Вот здесь... Ольга и этот влюбленный в нее студент из Парижа, Владимиров, совещались в этой комнате с неугомонным Феликсом. А потом Ольга уехала...
Минин задерживается в архиве. Устало разбирает вечернюю почту. Срывает обертки с бандеролей... Ему не хочется идти на другую половину, в комнату, где он живет. В пустую и выхоложенную. На душе его тоскливо.
Ольга возвратилась из России буквально за несколько дней до приезда Ильича. Два года! Два года безвестности, опасений, тревог, два года тоски, доходящей до отчаяния. В тысячу раз легче ему было бы там, в подполье или на баррикадах, чем в этой опостылевшей Женеве. Но партия оставила его здесь — оберегать документы ЦК, и он не мог отказаться от поручения. Ольга приехала возбужденная: «Разгром. Страшный разгром. Но мы еще поборемся!..» Как он устал без нее, истосковался по ней!.. За эти годы она словно бы помолодела, стала еще красивее.
Когда появился Феликс, Минин понял: что-то готовится!
А позавчера Ольга собрала дорожный саквояж. Прощаясь, сказала:
— Все будет хорошо.
— Конечно, — ответил он.
Парижские газеты приходят в Женеву с опозданием на сутки. «Юманите», «Ла петит Репюблик», «Л’Эклер» за 19-е он получил только вчера вечером. Но еще раньше прибежал в библиотеку товарищ-большевик:
— Слышал? В Париже арестован Папаша!
«Боже мой, Ольга!» — похолодел он.
Сегодня в библиотеку снова пришел Ильич. Он сказал, что не надо нервничать. Будет сделано все, чтобы спасти Максима Максимовича него помощницу. Для этого партия не пожалеет ни сил, ни последнего франка. Он верит, что французские товарищи-социалисты помогут.
Минин не решился спросить его. Но Ленин почувствовал, как он встревожен, сказал сам: «Надо надеяться, что с ней будет все хорошо. Вот же ездили в Рим — и комар носа не подточил...»
Он немного успокоился.
Ильич занимался в библиотеке допоздна. Ушел, как обычно, последним, попросив к завтрашнему дню подобрать книги, журналы и газеты вот по этому списку.
Ленин ушел, и снова охватила тоска.
Он опять развернул «Юманите». На странице — крупный заголовок: «Арест русских революционеров».
Во входную дверь постучали.
«Вернулась!»
Нет, не она. У нее свой ключ. Кого еще несет?
— Откройте, экспресс-почта!
Бывает: когда срочный пакет, приносят и так поздно.
Минин открыл дверь, В проеме трое мужчин. Оттесняя его, решительно входят в переднюю. Один протягивает бланк с изображением обрамленного лавровой ветвью щита — герба Женевы и типографски отпечатанным текстом:
«Департамент юстиции и полиции кантона Женева. Ордер на арест...»
Нетерпеливо ждет, пока заведующий библиотекой дочитает до конца, а потом ловко, профессионально защелкивает на его запястьях наручники. И ведет следом за другими мужчинами, уже вошедшими в комнату:
— Нам необходимо произвести обыск, мсье.
Увидев тесно заставленные книгами стеллажи, один из полицейских присвистывает:
— Тут не управиться и за год!
— Это не мое имущество, господа, — по-французски говорит Минин. — Это общественная читальня и библиотека русской колонии. Производить обыск здесь вы не имеете права. Арестован я, а не библиотека. Моя комната — там.
Женевские полицейские — строгие блюстители закона. Их отнюдь не прельщает перспектива перетряхивать бесчисленные книги и журналы.
Минина точит мысль: как дать знать товарищам, что он арестован? И как бы узнать, в чем причина его ареста? И что с Ольгой?..
Он не знает, что Ольга уже схвачена в Мюнхене и брошена в тюрьму. И что в эти же минуты мучается безвестностью тоже арестованный Николай Семашко.
Гартинг приехал в Мюнхен. Нет, он костьми ляжет, но этих остальных из списка с крестами не выпустит! Поставлены на кон и его самолюбие, и престиж Российской империи, если уж на то пошло!
Он уверен, нет, теперь он может только надеяться, что в Германии достигнуть цели ему будет проще, чем в этой взбалмошной Франции — стране республиканцев и социалистов. Хвала господу, в Германии тоже империя, да и Николай II и Вильгельм — родственники. К тому же по опыту своей работы в берлинском филиале Аркадий Михайлович помнит: у имперской полиции хватка железная, никаких сантиментов.
Но ни минуты самоуспокоенности, никаких воздушных замков: действовать! И тотчас по приезде в Мюнхен он спешит в полицей-президиум, к советнику фон Крузе — давнему знакомцу, в прошлом тоже агенту, а ныне — магистру юриспруденции, руководителю тюремного ведомства.
— Ну и штучка, эта ваша русская! — от тучного фон Крузе даже поутру разит, как из пивной бочки. — Не успели водворить, как тут же заявляется петушок, то ли жених, то ли брат. Мы не деспоты. Мы, немцы, знаете ли, сентиментальны: женщина все-таки. А она, чертовка, на свидании записочку ему!..
— На свидании? — изумленно восклицает Гартинг. — Вы позволили свидание? До начала следствия?
— Позволили, позволили, — сокрушается фон Крузе. — Да записочку-то перехватили! А в ней: адресок в Женеву и, мол, так-то и так-то, примите меры. Мы и приняли: сообщили в Берн, в федеральную полицию Швейцарии.
— А этого... жениха-братца? Кстати, никакого брата у нее от роду не было, а в Женеве — муж, такой же революционер и социалист, как она, — Аркадий Михайлович с трудом скрывает раздражение. — Где этот «жених»?
— Отпустили. Да, да! Ну, он-то никакого касательства, и паспорт в порядке, не фальшивый, уже мы-то проверили.
— Не ожидал, не ожидал, герр фон Крузе. — Гартинг с издевкой делает ударение на «фон». — Как хоть звали его?
— Все в протоколе, милейший, — советник ворошит бумаги. — Вот, Путко Антон Владимиров, паспорт за номером 7129, выданный канцелярией санкт-петербургского генерал-губернатора 12 июля 1907 года. Ваши и выдавали, любезнейший!..
«Эти олухи в Петербурге! — думает про себя Гартинг. — Что еще за Путко? Надо разобраться. Но сейчас прежде всего Кузьмина и эти двое студентов».
— Герр советник, прошу вашего разрешения на осмотр личных вещей... — Аркадию Михайловичу приходит в голову заслуживающая осуществления идея, — ...и на свидание с арестованной.
— Никаких возражений, никаких возражений! — добродушно, так что сонные пьяные глазки тонут в подушках щек, улыбается фон Крузе. — Никаких возражений, герр Гартинг!..
В тюремном цейхгаузе при подслеповатом свете лампы Гартинг перебирает вещи Ольги. Там, в камере, она в холщовой рубахе, в парусиновом белье. Здесь Аркадий Михайлович вытряхивает на стол из брезентового нумерованного мешка ее кружевное белье, высокие ботинки на шнуровке, платье. От шелковых тканей, от кружев — легкий запах духов. Аркадия Михайловича подташнивает. «А кому я могу доверить?» — успокаивает он себя.
Он прощупывает сухими пальцами каждый шов, каждую складку, подпарывает подкладку, отдирает стельку в ботинках, простукивает каблуки. «Ничего... Ну что ж, испробуем и это средство».
От койки — два настороженных огромных глаза.
«Светятся, как у кошки... — усмехается про себя Аркадий Михайлович. — Молода и недурна... Впрочем, это можно было ожидать и по белью».
На чистейшем берлинском диалекте представляется:
— Инспектор полицей-президиума... — фамилию он произносит неразборчиво. — Ваши жалобы, пожелания?
Он выслушивает ее жалобы, вбирает в себя дрожь ее голоса. Обещает: адвокату свидание разрешат, бумагу и книги дадут, прогулки предоставят. Потом, после долгой паузы, спрашивает:
— А вы... вы реально представляете себе свое положение? Все последующее? Через неделю, максимум — через месяц вас, согласно договору об экстрадиции, непременно выдадут России — и тогда...
Он видит, как она вбирает голову в плечи.
— И тогда...
Он видит, как ужас расширяет и без того огромные ее глаза.
— И мы ничем не сможем помочь: никаких смягчающих обстоятельств. Через неделю. Максимум через месяц.
Она повержена, раздавлена. Она вся — комок отчаяния.
— Единственная, последняя возможность...
В глазах ее — всплеск надежды.
— Минувшие события показали всю бессмысленность вашей самоотверженности и ваших жертв. Представьте: мышь-полевка — и орел, видели вы когда-нибудь в открытой степи?.. Поверьте, я от чистого сердца...
Она вся обращена в слух — даже распрямилась, даже напряглась шея. «Когда-то, на заре юности, и меня вот так...» — с сожалением думает он. То ли с сожалением о безвозвратно ушедших годах, то ли перед будущим, которое уготовил он ей.
— Но пока еще не поздно, последний шанс: чистосердечное признание — и самая незначительная, необременительная помощь в дальнейшем. С единственной благородной целью — отвратить от подобного ужаса ваших друзей.
Аркадий Михайлович обводит глазами камеру и снова возвращается взглядом к ней.
Но что это? Перед ним на тюремной койке сидит совсем другая женщина: с высокомерно вскинутой головой, с сузившимися глазами.
— Мышь-полевка в открытой степи? — на чистейшем русском говорит она. — Банально. Слыхивали. Уже изволили прибыть, господин-не-знаю-как-называть?..
Она встает, отходит к окну. Свет контуром очерчивает ее фигуру, стройную и тонкую даже в бесформенной тюремной рубахе.
— Постыдитесь своих седин. И не тратьте понапрасну времени. Я вас не задерживаю.
«Немедленно высылайте требование судебного следователя о привлечении к ответственности Кузьминой, известной большевички, а также Богдасаряна, Ходжамиряна. Необходимо указать, что они привлекаются вследствие соучастия в преступлении, соединенном с многочисленными убийствами, помощи участникам, укрывательстве денег. Здесь полагают, что они будут нам выданы...»
Максимилиан Иванович накладывает на телеграмму резолюцию:
«Необходимо, чтобы документы поступили в Мюнхен не позднее 25 января».
Новая телеграмма от Гартинга:
«В пятницу истекает срок предварительного заключения, предусмотренный конвенцией с Баварией».
Директор департамента тоже начинает нервничать. Он ставит в известность Петра Аркадьевича. Конечно, все было бы куда проще, если бы само министерство внутренних дел могло фабриковать документы. Но оно вынуждено запрашивать министерство юстиции, а то, в свою очередь, пересылать требования через министерство иностранных дел. Сколько бумаг, сколько лишних слов!
Министр иностранных дел гофмейстер Извольский уведомляет:
«Требование о выдаче русских подданных... направлено министерством юстиции 20-го числа сего месяца в МИД вместе с постановлением судебного следователя об аресте вышеуказанных лиц. Указанная переписка поступила в МИД сего числа и сего же числа направляется почтою в Мюнхен. По расчету МИД, постановление судебного следователя должно прибыть в Мюнхен своевременно».
Директор тут же сообщает Гартингу:
«Требование выдаче послано Мюнхен понедельник».
В запасе четыре дня. Документы должны поспеть.
Но у Аркадия Михайловича нет больше возможности задерживаться в Баварии: в Мюнхен ему переслано из Парижа срочное сообщение, исходящее от швейцарских властей. В нем говорится, что в Женеве задержаны некие Минин и Семашко. Поводом к аресту послужила перехваченная немцами записка Кузьминой.
Богатая добыча! Досье Минина Аркадием Михайловичем изучено досконально. Прекрасно известна ему и личность Николая Александровича Семашко — руководителя вооруженных выступлений пятого года в Нижнем Новгороде и Сормове, одного из старейших членов РСДРП, наиболее близких к Ульянову-Ленину.
Надо спешить в Швейцарию.
Приехав в Женеву, Гартинг в тот же день связывается с Петербургом:
«Поспешаю уведомить вас, милостивый государь, что предварительное задержание Минина, арестованного в Швейцарии, может быть продолжено лишь в том случае, если в течение трех недель со дня задержания швейцарским властям будет сообщено постановление наших подлежащих властей о взятии его под стражу».
И снова закрутилось колесо: из департамента — министру внутренних дел, от него — в министерство юстиции, из министерства юстиции — в Тифлис, по месту следствия...
Казалось бы, здесь не должно произойти осечки. Но Аркадий Михайлович учитывает разницу между Германией и Швейцарией. Там, в Мюнхене, удовольствуются самим требованием о выдаче. Здесь, в кичащейся своей демократичностью и самостоятельностью Женеве, могут и порыться в документах: «А обоснованны ли требования, а безукоризненны ли улики, а уголовные ли это преступники, не политические ли?» Упаси господь, если и здесь возобладает мнение, что политические! Женева с давних пор — Мекка политических эмигрантов, они чувствуют себя здесь вольготнее, чем даже в республиканском Париже.
Все же и сугубо щепетильные женевские полицейские власти допускают заведующего российской заграничной агентурой к обследованию вещей и документов, обнаруженных у Минина и Семашко. Но как усердно ни ворошит бумаги Аркадий Михайлович, как ни старается уловить нечто между строк, как ни прощупывает подкладки их бумажников, ничего нужного ему обнаружить не может. И в шифровке на Фонтанку он вынужден признать:
«Осмотр мною их бумаг в Женеве ничего интересного не обнаружил, очевидно, очистились заранее. Швейцарские власти будут вынуждены их освободить, если в департаменте нет против них других данных сего дела».
Неужели не смогут что-нибудь там сочинить? Поубедительнее, пострашнее? Он тут один мается, а на Фонтанке — целый аппарат, тысячи чиновников, свои и фальшиводокументщики, и фальшивомонетчики, и лжесвидетели, и кого только нет еще!..
Что бы предпринять?.. Прямых улик против Семашко и Минина нет. А косвенные? Скажем, если убедительно доказать, что они совсем не революционеры, не политэмигранты? Если они не политические, кто же они? Зачем тогда тайно покинули пределы своей страны?..
Нудно тянется время в тюрьме. Но, в общем-то, если бы не грязь, не вонь, не тошнотворная баланда вместо супа, а более остального — не соседи по камере, наглые уголовники, беспрестанно грызущиеся и затевающие драки, жить можно было бы. Угнетает безвестность. Что там, как там, неужели отправят в зарешеченном вагоне в Россию?.. Допрашивали один только раз, больше не вызывают. Вскоре после ареста, на прогулке, Минин увидел Николая. Показать, что узнал, или равнодушно пройти мимо? Скрывать бессмысленно. Любому известно, что оба они — члены фракции большевиков.
Звоном наручников поприветствовали друг друга (на прогулку надевали наручники только им — «от этих русских всего можно ожидать!»). Перекинулись словами. Семашко в полнейшем недоумении:
— За что арестовали? За «политику» в России? За это в Женеве вроде бы не должны. А швейцарские законы я не нарушал!..
И Минин тоже не нарушал. Но тем горше ему. Догадывается: что-то стряслось с Ольгой.
Однажды во время очередной прогулки Николай шепнул: в продовольственной передаче «с воли» прислали записку. Сообщают, что Ильич занялся их делом:
— Пишут: «Не робей!»
Через некоторое время такую же записку получил в передаче и заведующий библиотекой. Конечно, Владимир Ильич предпримет все возможное, чтобы их вызволить. И, как бы оно ни было, хорошо уже то, что самого Ильича не тронули.
Тянулись дни, наполненные тоской по работе, по товарищам и партийному делу. И все растущей тревогой за судьбу Ольги.
В послеобеденный «мертвый час» заскрежетал замок, лязгнул засов, взвизгнула на несмазанных петлях окованная листовым железом дверь.
— Русский, с вещами на выход!
«Все... — сжалось сердце. — Выдали Петербургу...»
Минин неторопливо собрал в узелок нехитрый свой скарб. Соседи-уголовники проводили его равнодушными взглядами.
В сумрачной канцелярии тюрьмы он увидел и Николая Семашко — тоже с узелком в руках. Товарищи переглянулись. «А как же библиотека? — подумал Минин. — Ничего, управятся... — И еще подумал: — Прощай, Оля...»
Чиновник департамента юстиции кантона Женевы, сухопарый, официальный, в черном смокинге, белоснежной сорочке и черном галстуке, легким кашлем прочистил горло и, поглядев на увенчанный гербом — щитом, обрамленным лавровой ветвью, — лист, не без торжественности в голосе изрек:
— Мсье, за отсутствием улик и недоказанностью обвинения, а также за истечением срока предварительного заключения, предусмотренного статьей 10-й швейцарско-русской экстрадиционной конвенции 1873 года, следственное дело в отношении вас прекращено и вы от ареста освобождены с правом предъявления иска за понесенные убытки к правительству Российской империи.
Гартинг вернулся в Париж.
Им овладела апатия, тяжелая, гнетущая. Равнодушно проходил он по утрам через канцелярию в свой кабинет, и сам этот кабинет, поблескивающий бронзой канделябров, стал для него постылым.
«Я сделал все, что мог, кто может больше — пусть сделает больше», — повторял про себя Аркадий Михайлович, однако и в самом этом изречении, он понимал, древние римляне затаили признание в поражении. И кто нанес это поражение — нет, не только лично ему, а всей представляемой им могучей и грозной империи! Какая-то горстка беглых революционеров! Окажись они в пределах России, одного движения мизинца Столыпина было бы достаточно, чтобы превратились они в прах, в безымянный могильный холм где-нибудь в таежной глухомани. А здесь, в Европе...
Его состояние было таким мрачным, что новый удар — известие из Женевы об освобождении Минина и Семашко — уже почти не подействовал. Заведующий ЗАГ лишь снова достал из сейфа тисненую папку, положил перед собой на зеленое сукно белый лист с водяными знаками и замарал жирные кресты еще против двух фамилий.
Итак, возведенное им стройное здание рассыпается, как карточный домик... Совсем неясны дела и в Стокгольме с лифляндцем Яном Мастером. Осталась надежда только на Германию, где в Берлине, в тюрьме Моабит находится Камо-Мирский, в тюрьме Зульцбаха — те два студента-армянина, сотрудники большевистского журнала «Радуга», и в крепости Амберга — Ольга Кузьмина. Но и эти четверо все еще не в России, не в руках департамента. А как эта Кузьмина посмотрела тогда, в камере: царица!.. «Я вас не задерживаю...» Это она-то, арестантка! «Постыдитесь своих седин!» А он в ее белье... Воспоминание об этом было особенно ненавистно.
Но даже если свести всю операцию к исходному, к злополучным банкнотам тифлисского «экса», и тут получается... Гартинг занялся арифметикой. Тут же, на листе, рядом с фамилиями, он начал столбиком вписывать цифры. Четыре билета взяты у Ростовцева (и, кстати, полностью оплачены большевикам), двенадцать — у Валлаха, один — у Кузьминой, семнадцать — у Богдасаряна и Ходжимиряна, пять — у Яна Мастера. Итого: 39 билетов из двухсот, иными словами, у большевиков осталось 80 500 рублей! Даже пачку, которая хранилась у Ростовцева, он вынужден был, чтобы не провалить агента, отдать. Фиаско! Полнейшее фиаско! Уж не посмеиваются ли над ним сотрудники посольства? Не готовят ли расправу на Фонтанке?
Нет. В посольстве очень немногие были осведомлены об участии вице-консула в сенсационных событиях последнего времени. И из Петербурга вскоре пришел объемистый пакет с золотыми и серебряными медалями, с золотыми часами, украшенными бриллиантовым орлом и без орла — для награждения чинов и агентов французской полиции, оказавших услуги интересам России. А следом — и распоряжение директора о том, что заведующий ЗАГ может выплатить сотруднику Ростовцеву, в целях поощрения на дальнейшее, две тысячи рублей наградных. И сам Гартинг получил милостивое уведомление, что ему досрочно присвоено звание действительного статского советника. Что ж, хоть ни нового ордена, ни новой должности, но и на том спасибо. Значит, продолжают ценить его в Петербурге; значит, понимают, что вряд ли кто иной сделал бы на его месте больше.
А что касается самой истории, то из нее надобно сделать необходимые выводы, чтобы в будущем опять не оказаться в таком же дурацком положении. Ни минуты самоуспокоенности, ни на йоту благодушия, никакого уныния и растерянности. За работу!
Снова мил Аркадию Михайловичу белый свет. Не жалеет он времени и рвения на работе, заново проверяет и отлаживает весь вверенный ему механизм. Филера Леруа, на которого все-таки пало подозрение (дыма без огня не бывает!), отправляет подальше из Парижа, в Сербию, и тем же часом заготавливает приказ об отчислении его со службы с выплатой всех причитающихся пособий. Ходатайствует перед департаментом о значительном усилении женевского филиала:
«Поступающие данные о деятельности русской эмиграции свидетельствуют, что наиболее активные ее силы сосредоточиваются в Швейцарии и преимущественно в Женеве, и в сих видах представляется своевременным, принять меры к обеспечению вполне правильного и всестороннего освещения деятельности означенных революционных центров, причем для достижения этих целей необходимо усилить действующий во вверенном моему наблюдению районе агентурный состав».
А новое сообщение из Петербурга, поступившее на авеню Гренель, возвращает надежды, что начатое им дело отнюдь еще не закончено:
«9/22 марта 1908 года на территории великого княжества Финляндского, в местности Куоккала, Выборгской губернии, арестован член Центрального Комитета РСДРП Красин Леонид Борисов. Немедленно представьте имеющиеся материалы причастности Красина к вооруженным действиям для революционных целей...»
ГЛАВА 13
Итак, снова тюрьма. Какой уже раз? Четвертый, если не считать московского казуса. Не многовато ли?..
Красин мерил шагами комнату по диагонали. Как все-таки удивительно устроен человек, как легко он приспосабливается к обстоятельствам. Там, за красно-кирпичной стеной, он досадует, если нет под рукой папирос, озабочен, не смята ли складка на брюках, да какая на дворе погода, да не забыть бы о том-то и о том-то. Он любит строгий порядок на рабочем столе и непременно высокие потолки, низкие его гнетут. Отгородила от прежнего мира стена, и оказывается, что он вполне может удовлетворяться оловянной кружкой и сальной миской, крепко спать на соломенном матраце под грубошерстным, пахнущим карболкой одеялом. И этих шести шагов от угла до угла и обратно ему вполне достаточно, чтобы мысли текли в привычном русле.
Итак, четвертый, и, если не произойдет чуда, последний... Может статься, что и московский арест был не случайностью и вписывался в неведомую для него закономерность. Как бы там ни было, но время еще есть: пока выдадут, пока суд. Впрочем, какой нынче суд! Как тех товарищей с Васильевского... Благо еще, что арестовали в Финляндии, а не схватили в Питере или в первопрестольной: дело с участниками Хаапальской лаборатории финны все еще тянут, товарищи все еще не выданы охранке. О себе ладно, о себе он еще успеет и подумать и пожалеть. Но что же случилось там: в Париже, Мюнхене, Женеве?
Уже из Лондона Феликс прислал «химическое» письмо. Рассказал обо всех обстоятельствах своего ареста на вокзале Норд. Он предполагает, что не обошлось без провокатора. Пусть бы выследили и схватили его одного. Но почему арестованы и Ольга и другие? Допущена ошибка? В чем?.. Неверен был сам план? Но ведь товарищ благополучно обменял билеты в Риме. Откуда же охранке все стало известно буквально через два дня после операции в Италии и до отъезда Феликса?.. Непонятно... Непонятно... Хорошо еще, что все так благополучно кончилось для него и Ямпольской, для Минина и Семашко. Но над Ольгой, двумя студентами, над парнем из Стокгольма, над Камо висит занесенный меч. И чутье конспиратора подсказывает: кто-то рядом, среди них, кто-то жандармская «подметка». Кто? Провокация — самое гнусное, самое страшное зло. Кто-то, кому веришь как самому себе, кого считаешь другом и братом... Кто?.. Феликс перебрал в уме всех, с кем довелось встречаться при подготовке обмена, и никого не решился заподозрить: у каждого в биографию вплетены десятки рискованных дел, умело осуществленных опасных революционных заданий. Красин мысленно, будто лучами Рентгена, тоже попытался высветить каждого. И ни в ком не обнаружил темных злокачественных пятен.
Как бы там ни было, но товарищи из социалистических партий Европы оказались на высоте: вот подлинная солидарность! Как дружно обрушились они на свои правительства — что во Франции, что в Швейцарии! Это вселяет веру в будущую победу. Ради этого стоило жить, ради этого стоило драться... даже если... Он отогнал от себя эту мысль.
...Они заявились девятого марта, в воскресенье, ранним утром, что-то около семи. Затарабанили в дверь. Он сразу узнал характерный стук. Вскочил, выглянул в окно. Увидел, что дача окружена констеблями. Спальня на втором этаже. Ясно — не уйдешь. Будут стрелять. А здесь Люба и в соседней комнате дети. Он разбудил Любу. Сказал: «За мной пришли». Она спросонья не поняла. Потом испугалась, охватила его за шею. «Не надо, Любаша! В доме у нас ничего нет. А деньги... Какие бы деньги констебли у тебя ни нашли, говори, что это твои, поняла?..»
Внизу горничная уже отворила входную дверь, уже слышались требовательные голоса. Леонид Борисович быстро оделся. Спустился. Финские полицейские, увидев его на лесенке, впились глазами в руки, отпрянули. «Думают, у меня в каждой руке по «смит-вессону»...»
Навстречу ему выступил териокский ленсман — Красин знал его в лицо:
— Антеекси, герре, извините, господин: вот предписание на обыск и арест всех обнаруженных на даче.
— Кем предписано?
— Герре выборгским губернатором бароном фон Троиль, — отчеканил ленсман.
— Олкаа хювя... пожалуйста. Не могу перечить.
Он увидел стоящего в стороне высокого сухопарого мужчину в штатском пальто с бобровым воротником. Из-под меховой шапки нелепо торчали в стороны хрящеватые уши. Мужчина внимательно, с нескрываемым интересом разглядывал его. «Этот — главный», — решил Красин.
Когда обыск был закончен и ленсман составлял протокол, в котором значилось, что у арестованного найден «кошелек, содержавший деньги на сумму 344 руб. 5 коп., а также расписку петербургской конторы Императорского банка о приеме в залог ценных бумаг на 8500 рублей за номером 15507 на имя домашней учительницы Анны Ивановны Умновой» и что жена арестованного заявила: «Деньги ее, а Умнова оставила ей расписку на хранение при отъезде за границу», — чиновник в штатском сказал:
— Непременно укажите в протоколе серии и номера каждого билета.
Что означает эта фраза? Сокрыта ли в ней связь с тифлисским делом? Если охранке удалось установить эту связь, «столыпинский галстук» ему обеспечен...
Под усиленной охраной, в наручниках Красина препроводили на станцию, в отдельном купе, набитом констеблями в черных лакированных касках с шишаками, довезли до Выборга, и вот он в камере губернской тюрьмы. По тому, что в канцелярии весь эскорт встретил сам директор тюрьмы, Красин понял: его считают важной персоной. Однако, насколько позволяли Леониду Борисовичу познания в финском языке, он увидел, как писарь, занося его фамилию в черную, с желтыми кожаными уголками и с синими наклейками букв алфавита объемистую книгу «Список заключенных за 1908 год» и проставляя очередной номер «375» в графе «За что арестован», пометил: «За бродяжничество».
«Что-то новое», — усмехаясь про себя, подумал Леонид Борисович. И тут же официально потребовал предъявления обвинения по всей форме закона.
— Видите ли, господин инженер, — развел руками директор тюрьмы, — вы не являетесь арестованным в собственном смысле этого слова. Вы пока что лишь задержанный.
— На каком основании?
— На основании циркуляра Императорского Финляндского сената от 17 ноября 1906 года за номером 1642.
— Что означает этот циркуляр?
Директор тюрьмы покосился на чиновника в пальто с бобром и уклончиво ответил:
— Согласно циркуляру, коронные власти великого княжества имеют право на задержание некоторых лиц до последующих распоряжений.
Но Леонид Борисович сам превосходно знал содержание этого документа: Петербург требовал от финских властей преследования тех, кто в пределах России совершил государственные преступления и искал убежища в великом княжестве.
Формально Красин был не арестованным, а лишь «задержанным», поэтому его поместили не в основном здании тюрьмы, не в камере, а в помещении лазарета, расположенного отдельно во внутреннем дворе. Здесь и комната — «покой» — была просторней, и окно хотя и зарешеченное, но большое. И не под потолком. А главное, ему разрешено было принимать посетителей. Правда, непременно в присутствии тюремных служителей.
Приехала из Питера мать, привезла целую корзину яств. Погладила по голове. Она все еще считает его маленьким и никак не может понять, что он уже едва не старик. Он был весел, беспечно улыбался, убеждал ее, что этот арест — недоразумение, «ерунда на постном масле». Как в прошлом году, разберутся и выпустят, да еще будут нижайше извиняться. Она верила и не верила, и он знал, как болит ее сердце. «Прости, мама, — думал он, продолжая шутить и рассказывать что-то легкое. — Прости, что обрушил на тебя столько тревог. Но ведь дети рождаются на свет не только для того, чтобы беречь покой своих родителей. У детей своя дорога, которую они выбирают сами... Прости...»
А Любе он сказал прямо:
— Будь мужественной. И береги детей. Когда они вырастут, расскажешь, что им не надо стыдиться отца.
— Зачем ты так, Леня?
— С часу на час меня должны выдать Петербургу. А ты сама знаешь, как пирует нынче Столыпин.
— Не может быть!
— Может, Люба.
— Кхе, кхе... Господа! Прошу вас соблюдать дистанцию, — вертел головой в тугом френче помощник директора тюрьмы. — Вы злоупотребляете моей снисходительностью. Время вышло.
— Неужели это последний раз?
— Будь мужественной, прошу тебя.
После свидания с женой он сам почувствовал: отпустил вожжи — и кони понесли... Нет, не надо! Ни к чему... Если даже и подведена черта, то разве так уж ничтожен итог? Что он успел в жизни? Он успел хорошо, до седьмых потов поработать: и землекопом, и десятником, и техником, когда строил железные дороги на Украине, в Центральной России и за Байкалом. Разве этого мало? Он построил большую электростанцию под Баку и дал электрическую энергию нефтяным промыслам. Он построил самую лучшую станцию в Орехово-Зуеве и осветил добрую половину Петербурга. Разве этого мало? Да, он хотел увидеть преображенной всю страну, всю Россию. Какой он представлял ее?.. Опоясанной линиями передачи электрической энергии. Электрическая энергия — чудо века, великое торжество людей в познании таинств природы. Люди в борьбе с природой воспользовались ее же могучими стихийными силами. Чудо-энергия преобразит труд на фабриках, заменит громоздкие трансмиссии моторами, поведет на невиданных скоростях поезда, озарит яркими лампами ночь! И сами люди в залитом новой энергией мире должны будут жить иначе, по-новому, ибо познание идет рука об руку с нравственностью, он убежден в этом! Энгельс, мудрейший человек, еще четверть века назад, когда попытки передачи электроэнергии на расстояние были лишь первыми робкими опытами, предугадал: дело это имеет чрезвычайно революционный характер. Производительные силы благодаря этой энергии примут такие размеры, при которых они перерастут руководство буржуазии. Значит, и он, Красин, строя электростанции, работал на революцию. Пусть он не увидит этот преображенный мир. Разве предшествующие поколения верили, что все, к чему они стремились, во имя чего боролись, свершится на их глазах? Галилей, Бруно, Ломоносов, Чернышевский... Смешно причислять себя к этим именам, но равняться на них должно. И счастье не в беспечном самодовольстве, а в сознании нужности своей жизни и того, что ты успел сделать за отпущенные тебе судьбой годы. Но все равно это успокоение шло от ума. А все существо его восставало от мысли, что больше ничего не будет: вот когда чувствуешь, сколько живых нитей связывает тебя с жизнью... Нет, он будет бороться! Будет драться до последнего!..
Антон ехал через Швецию. В Стокгольме его встретил товарищ, дал явку в Гельсингфорсе. Прибыв в столицу великого княжества, Путко получил выборгский адрес. И вот уже плывут за окном вагона гранитные валуны и постройки Выборгского фортштадта. Проблескивает меж скал залив, справа по ходу поезда проступает на каменном острове, соединенном перемычками мостов, суровая башня-замок.
Антону дано ответственнейшее поручение. Ничего подобного ему еще не доверяли. Он умрет, но выполнит его. Он опускает руку в карман и ощупывает через пальто лежащий в кармане брюк браунинг. Никогда прежде у него не было в руках оружия. Теперь — полная обойма, семь патронов с тупыми обтекаемыми головками. Еще один заслан в ствол, и ударник поставлен на предохранитель... Целую неделю перед отъездом Виктор в глухом подвале на Монмартре учил его стрельбе с руки и навскидку, пока ни одна пуля не стала уходить «за молоком». Все дни после Мюнхена юноша жил в каком-то другом измерении. Он и думать забыл о Сорбонне. Беда, разом обрушившаяся на дорогих ему людей, опасность, приблизившаяся к нему самому, напрягла до предела нервы, сделала его осторожным.
Тогда, приехав в столицу Баварии и бросившись в отель, где остановилась Ольга, он узнал от портье, что она и двое ее спутников арестованы. Пока он расспрашивал портье, из комнатки за стойкой появился мужчина с лошадиной физиономией и моноклем в глазу и любезно-официально полюбопытствовал, кто он и почему расспрашивает.
Антон хотел послать его к черту и уже подбирал подходящие выражения в своем небогатом немецком словаре. Мужчина отогнул лацкан сюртука и блеснул жетоном. Тогда Путко, набравшись смелости, заявил, что он жених арестованной и требует немедленного с ней свидания. Полицейский перелистал его паспорт, сделал какие-то выписки и предложил следовать за собой. Путко посчитал, что и он арестован, и даже почувствовал горькую радость: по крайней мере, хоть это сближало его с Ольгой; может быть, и камера, в которую его заточат, будет рядом с ее камерой.
Однако получилось все иначе, хотя агент действительно и препроводил его в тюрьму. Там, в канцелярии, Антона радостно, как дорогого гостя, приветствовал заплывший жиром, необъемный, словно бочка, пропитавшийся пивом господин. Он представился комиссаром фон Крузе. Сочувственно выслушал требования юноши и тут же отдал распоряжение. Студента проводили в узкую длинную комнату, перегороженную двойной сеткой, и туда, за сетку, из узкой двери ввели Ольгу.
— Оля! — прижался к сетке Антон. — Оля, боже мой!
Она была в нелепой грубой рубахе, из рукавов которой торчали беспомощно тонкие руки и ворот обнажал тонкую шею.
В узком проходе между двумя сетчатыми преградами стоял надзиратель и в упор равнодушно поглядывал то на нее, то на него.
— Nur deutsch sprechen! — предупредил он.
Антон от волнения забыл и те слова, какие знал. Понял только, что Ольга просит его не волноваться, что все будет хорошо. Просит его непременно прийти и завтра — это очень важно.
Видимо, комиссар действительно поверил, что Антон — жених. К тому же комиссар был добродушен и сентиментален. Он разрешил свидание и на завтра. Во время второй встречи, когда надзиратель на миг отвернулся, Ольга попыталась перебросить через решетки записку. Записка не долетела... Что она в ней писала? А может быть, все эти милости комиссара и делались для того, чтобы подстроить ловушку?
Больше он не видел Ольги. Его самого допросили, составили протокол. Однако отпустили. Он понимал, что оставаться в Мюнхене бессмысленно. Надо что-то делать, надо предупредить кого можно. Кого? Хотя бы мужа Ольги, Минина. Проездом, в Берлине, он узнал, что полиция произвела в городе налеты на квартиры русских эмигрантов, арестованы несколько человек. А приехав в Женеву, увидел дверь на бульваре де ла Клюз и ставни наглухо закрытыми. Никаких иных адресов в Женеве у него не было. Он вернулся в Париж. Нашел дядю Мишу, рассказал обо всем. Виктор, уехавший после ареста Феликса, все еще не возвращался. Дядя Миша велел обождать, пока не переговорит с товарищами, с кем — Антону было неведомо.
В один из этих же дней, все в той же студенческой столовой в Латинском квартале Антон встретил Отцова, «колониального эскулапа». Доктор расспросил его о здоровье — не приличия ради, а как врач, отвечающий за самочувствие пациента. А потом, склонившись над тарелкой с жареным картофелем и «хлорофиллом», передал, что в Мюнхене, Стокгольме, Берлине и Женеве производятся аресты и что надо быть очень осторожным. Антон не в силах был сдержать себя — столько всего накопилось за эти стремительно мчащиеся дни! И необходимо было поделиться с товарищем по партии. Он рассказал Отцову все, начиная с неожиданного ночного визита Зиночки и кончая случившимся в Мюнхене.
Доктор выслушал с волнением и участием. «Хорошо, что вы сказали, мой молодой друг, мы предпримем необходимые меры, чтобы вывести на чистую воду и «инженер-жандарма» Бочкарева-Додакова, и российского вице-консула! — он с удовольствием потер руки. — Очень хорошо!.. Но только прошу об этом не говорить больше никому!..» Да Антону и не с кем было разговаривать на эту тему. Вот окажись здесь Леонид Борисович или Феликс!..
Вскоре Путко узнал, что Феликс выдворен из Франции. А тут появился и Виктор. Товарищи начали развертывать кампанию за вызволение других арестованных. Однако новое известие потрясло колонию: в Финляндии выслежен и схвачен Красин.
Дядя Миша снова сам пришел к Антону. Передал: Большевистский центр поручает студенту задание чрезвычайной важности — отправиться в Выборг и принять участие в освобождении Леонида Борисовича. На месте Владимирову помогут товарищи-боевики и финские революционеры. Выбор Центра остановился на Антоне потому, что он «чист» — может выехать в великое княжество по своему паспорту, а у других большевиков паспортов нет. Кроме того, он знает Финляндию. Его задача: передать решение Центра товарищам, помочь им в осуществлении плана и вместе с Красиным выбраться из Финляндии.
Стокгольм, Гельсингфорс... И вот он с дорожным саком уже проходит гулкой аркой с перрона в вокзал, из вокзала, облицованного полированным красным гранитом, — на оживленную маленькую площадь, где снуют носильщики, скрипят рессорами экипажи. День ослепительно солнечный и сухой, под ногами ломается ледок.
Справа от вокзала, в полусотне метров — набережная залива Салакалахти. Ему так и объяснили: идти по набережной, мимо замка, до Рыночной площади, потом мимо старинной, времен Густава Вазы, приземистой башни. На углу гостиница «Рауха». Если свернуть налево, на Епископскую, — третий дом от угла...
У вокзала дома были новые, красивой архитектуры, с лепными фасадами — сплошь отели, рестораны, магазины, мастерские златокузнецов и салоны мод. Рынок, заставленный возками и тележками, пестрел и шумел. Как в каждом северном городке, даже в начале апреля продавали много живых цветов. А здесь, за рынком, улицы теснились, круто поднимались на холм и сбегали с холма, к набережной залива; дома были обшарпанные, подслеповатые, средневековой постройки.
Антон предполагал, что и здесь за ним могут следить, хотя с самого Парижа принимал все меры, чтобы не подцепить «хвоста», не навести шпиков на явочные квартиры. Поэтому он побродил по набережной, даже спустился на насыпной мост, ведущий к замку, поглазел не без интереса на рыболовов, согбенных над лунками и потряхивающих лесками. Улов — окуньки — лежал тут же на льду, еще не уснувшие рыбки били хвостами. Окончательно удостоверившись, что ни вблизи, ни издали никто за ним не следит, Антон начал подниматься по Епископской.
На условный стук открыл заспанный паренек года на три-четыре моложе студента, круглолицый, с белесыми волосами и веснушками — их было так много, будто обрызгали паренька коричневой краской.
— Здравствуйте, я от Эрикссона, — представился Путко.
— А-а, пяйвяя! — закивал парень, широко распахивая дверь и жестом приглашая войти. — Олкаа хювя... Посалуйста, товери. Я есть Хейно, товери Феликсо! — он смутился. — Пиени юставя... Маленькая друг Феликсо!
Они вошли в комнатку, сумеречную даже в сверкающий день.
— Я плоха говори... русски... Тиеден кайки... Я все знай. Другие товери знай... Антеме иломелин... Рады будем помогай.
«Трудно нам будет договариваться, — подивился его чудовищному русскому Антон. — И я, кроме«пяйвяя» — «здравствуй» и «някемийн» — «до свидания», сам ни слова по-фински...»
Но вечером, когда Хейно привел его в маленькую кофейню и показал на столик в углу, где сидели еще двое, все разрешилось наилучшим образом. Эти двое, Карл и Эйвар, парни ненамного старше Хейно, совсем неплохо говорили по-русски. Хейно работал смазчиком, Карл — сцепщиком, а Эйвар — кочегаром паровоза на дороге Гельсингфорс — Петербург. Кочегар держался как старший.
Еще раз выспросив у Путко, кто он и откуда и по чьей рекомендации приехал, Эйвар сказал, что они — члены «партии активного сопротивления царизму», сторонники взглядов большевистской фракции. И что они готовы участвовать в освобождении инженера Красина. Они трое и другие товарищи по партии уже не раз помогали русским, переправляли из Финляндии в Швецию. Зимой, в декабре, они сопровождали по льду залива на пароход одного революционера — он скрывался под видом немца, доктора Миллера. Антон не знал, о ком шла речь, но проникся к парням уважением: глядя на их круглые простецкие физиономии, и не скажешь, что они такие опытные подпольщики и конспираторы.
— В Выборг, на эту же явку, должны были прибыть товарищи из Питера, — сказал Антон.
— Еще нет никого, — Эйвар отрицательно качнул головой. — Приедут — хорошо, не приедут — мы сами справимся, товери.
— Но как освободить Леонида Борисовича? Понимаете, дорог каждый день, каждый час!
— Кюлля, кюлля! Да-да! — закивали парни. — Есть у нас один план. Кесителькеми товери... Давай, товери, обсудим...
Карл и Хейно на следующий день были заняты, а Эйвар, только накануне вернувшийся из поездки, свободен. Он и повел в полдень Антона на Папуланпуисто — скалу, полого поднимавшуюся на противоположной от станции стороне. Это дикое бесчинство природы — обкатанные, ледниками и ветрами глыбы красно-черного гранита и материковой породы, хаотичное нагромождение стотонных камней — оказалось вблизи ухоженным парком с дорожками и со скамеечками меж сосен. Над плоской вершиной поднималась металлическая трехъярусная обзорная вышка.
Полдневное апрельское солнце согревало освещенный склон. Снег на гранитных лбах подтаивал, обнажая рыжий мох. Под снегом хлюпало, бурлило, как из незавернутых водопроводных кранов, над ручейками сверкали иглы льда. Вода скользила и по глыбам, и они, обращенные к солнцу, сверкали до боли в глазах. А в тени был хрусткий морозец. Меж расщелин торчали редкие сосны с обломанными ветром вершинами и такие же неприхотливые дубы, похожие на вытрепанные метлы. Воздух был тих, свеж, небо чисто. Мороз и горячее солнце.
Народу на Папуланпуисто собралось немало, кто с лыжами, кто с санками. Антон вслед за Эйваром взобрался на вышку. Здесь, на самой верхней площадке, дул резкий ветер, никого, кроме них, не было. С вышки открывался великолепный вид на Выборг, на полуразрушенные валы его бастионов, на форштадты, на рваные берега, шхеры, утыканные черными соснами, на заливы, соединяющиеся вдали с главным — Финским. А где-то там, за горизонтом, за скалами, были просторы Балтийского моря. Лед и снег еще сковывали поверхность воды, сглаживали контуры берегов. Только кое-где на белой равнине темнели первые проталины и разводья. Но наст в заливе Салакалахти был взломан ледоколами — пароходы между Выборгом, Гельсингфорсом и Стокгольмом курсировали и зимой. Вот и сейчас один «торгаш» разворачивался, пыхтя, в заливе.
С вершины Выборг казался распластавшимся крабом с разверстыми клешнями. Над городом дымили трубы. Фабричные — черно, клубисто, домовые — рассеянно и бело. Тянулись маковки церквей, колокольня ратуши, посреди залива высилась башня Святого Олафа, венчавшая древний замок. Видны были вокзал и станция с жилками путей. По ним сновал маневровый паровозик. Доносились его жалобные гудки и клацанье вагонов. С вершины Папуланпуисто к заливу спускалась накатанная лыжня.
— Это бобслей-гора, — показал Эйвар. — Посмотри прямо по лыжне, потом через залив. Не надо показывать рукой, товери. Видишь на том берегу кирпичную ограду-восьмигранник, а за оградой дом?
— Да, странный какой — в виде креста!
— Это и есть губернская тюрьма. Инженер там.
Антон впился глазами в мрачное сооружение. Сейчас, против света, тюрьма казалась черной, только скат острой крыши и одна из граней стены кроваво алели под солнечными лучами.
— Раньше арестованных держали в замке, — кочегар кивнул на башню Святого Олафа. — Этот «крест» построили не так давно.
— Где там Леонид Борисович? — продолжая неотрывно смотреть на тюрьму, спросил Путко.
Окна отсюда темнели лишь маленькими черточками.
— Нам все известно. Тюремный писарь Юхан тоже член нашей партии. Инженера держат в помещении лазарета, во-он третье окно слева, на первом этаже.
— Да, да, вижу!
— Юхан нам поможет, товери, — финн подошел к поручням площадки с другой стороны. — Теперь смотри вон туда. Видишь на том берегу Папуланлахти домики? Тоже третий с краю. Там живет топарь Аугуст Хилтунен. Запомнил? Значит, так: инженер спрятан у него. С берега я тебе, товери, дал сигнал. Ты по льду перешел залив. Потом мы проводили вас на острова, а оттуда!.. — он махнул в сторону Финского залива и Балтики.
О только еще замышлявшемся деле Эйвар говорил как уже о свершенном, будто Антон и Красин уже плыли в Швецию. Этот его тон вселял уверенность. Одно только не нравилось Путко: опять его собственная роль оказывалась незначительной, третьестепенной.
— Может быть, я там, с вами?
— Нет, товери, ты сможешь только помешать. Ты не знаешь всех тропинок от тюрьмы. И надо, чтобы кто-то подал нам отсюда сигнал: «все в порядке». За стеной нам будет не видно.
— Ладно, — неохотно согласился студент. Конечно, главное — освобождение Красина. Он лишь спросил: — Сколько понадобится на подготовку?
— Мы готовы хоть сегодня. Но Юхан говорит, что самое лучшее время — воскресенье: половина стражников уходит по домам, нет ни директора тюрьмы, ни его помощника. В воскресенье!
«Значит, ждать целых три дня...»
В пятницу Леонид Борисович почувствовал первые знакомые симптомы. Его начало знобить, пересохло во рту, разболелась голова. «Этого еще недоставало!» — с раздражением подумал он. Спасительные порошки хинина остались на даче в Куоккале. Леонид Борисович постучал в дверь, потребовал, чтобы вызвали врача.
— Юхан, одна нога здесь, другая у доктора Фредерикссона! — приказал писарю директор тюрьмы Бруно Брейтхольц.
Директор весьма уважительно относился к новому заключенному. В камерах «креста» сидела всякая шушера: нарушители закона торговли спиртным, мелкие мошенники, один подделыватель векселей... А тут — первый инженер знаменитой петербургской фирмы, сын надворного советника, опасный революционер! Брейтхольц испытывал перед ним даже некоторую робость.
Доктор Фредерикссон меланхолично прощупал селезенку узника, его печень, осмотрел склеры глаз и определил:
— Начало приступа тропической малярии. Хинин, аспирин, полный покой.
Юхан на несколько мгновений задержался в камере. Прошептал:
— Товери, надо бежать! Передам тебе вечером кое-что!
«Провокация? — насторожился Леонид Борисович. — Вряд ли... Попытка побега ничего не прибавит, не убавит... Но как же бежать?.. — Он подошел к окну. Голова кружилась, перед глазами плыло и острой болью сдавливало, виски. — Фу, как некстати!..»
Над тюремной стеной голубело весеннее небо. А во внутреннем дворе была еще зима. За долгие месяцы нанесло много снега, его не расчищали, и он поднялся почти вровень с окном — метра на полтора. И край ограды, утыканный шипами, приблизился. До гребня метра два с половиной, не больше. Если бы веревка и крюк, перемахнуть через такой — пара пустяков. Но как выбраться из камеры? И что там, за стеной?..
Через час дверь отворилась. В сопровождении надзирателя в комнату вошел писарь.
— Герра директор велели передать лекарство от доктора. Принимать четыре раза, через два часа! — громко оттарабанил он, подходя к столу и выкладывая пакетики. И одновременно, загородившись спиной от стражника, вынул из-под сюртука небольшой сверток.
Красин спрятал сверток под мышку, отвернулся к окну:
— Спасибо.
Когда дверь затворилась, он, стоя спиной к дверному глазку, развернул тряпицу. В ней оказались две стальные пилки, кольца и ручка для крепления, веревка с рыбацким якорьком-кошкой на одном конце, банковский двадцатипятирублевый билет и записка.
В записке говорилось, что в воскресенье, в десять часов вечера, все будет подготовлено к побегу. Леониду Борисовичу надо лишь перепилить решетку окна и перебраться через забор. Свет в камере гасят в девять вечера. Когда решетка будет перепилена и Красин будет готов, он должен зажечь листок и поднести его к окну, дважды махнуть им. С обзорной вышки на Папуланпуисто ему ответят двумя вспышками электрического фонарика. Это значит, что за стеной Леонида Борисовича ждут.
Красин посмотрел на гору за заливом, освещенную последними лучами солнца. На темнеющем небе проступали переплетения вышки. Ему показалось, что он даже видит на верхней площадке маленькую фигурку. «Как некстати приступ!..» Он сжал кулаки, пальцы были вялыми. Усилием воли он заставил напрячься мускулы. «Ничего, еще посмотрим, кто кого!..»
Он закурил. Посмотрел на блеклый огонек спички. Надо сжечь записку. Но у него нет больше ни клочка бумаги. Увидят ли огонек спички с горы? Вряд ли... Он сохранит бумажку и ею подаст сигнал. Леонид Борисович спрятал записку в щель между стеной и подоконником, веревку с кошкой — в подушку. «Жестковато, да не беда. Теперь некогда будет спать».
Он собрал пилку. Подошел к окну. Прутья решетки на окне лазарета были не очень толстыми, не то что в других камерах. Но чтобы пролезть сквозь них, надо перепилить и отогнуть два горизонтальных и один вертикальный. Он осторожно провел пилкой по пруту. Раздался скрежещущий звук. На пруте обозначилась щербинка. Пилка закалена хорошо, сталь отличная, а решетка мягкая. Леонид Борисович произвел в уме нехитрый расчет. Получилось: в день по три часа, и все будет в порядке. Но звук? Переполошишь всю тюрьму. Надо место перепиливания обернуть мокрой тряпицей и пилку тоже. И держаться за прут рукой, тогда звук будет поглощаться. Но надзирателю в коридоре может показаться подозрительным, что арестованный все время торчит у окна. Да и наружный часовой обратит внимание. Надо потребовать у директора какую-нибудь книгу.
Леонид Борисович почувствовал, как к горлу подкатывается дурнота, режет глаза. Во рту была нестерпимая горечь хинина. Ничего, ничего... Надо взять себя в руки!.. Удачно, что створки окна распахиваются наружу, а решетка по эту сторону, перед стеклом. Днем он сможет открывать окно; мол, ему необходим свежий воздух, пусть и холодно... Тогда звук пилы будет отчасти поглощаться внешними шумами.
Он стоял у окна, вполоборота. В левой руке — книга, лицо обращено к страницам. А правая, только кисть правой, как будто он что-то раскрашивает, методично водит по пруту. Две минуты... пилка тонет в рукаве, Он переворачивает страницу. И снова — как кисточкой с краской.
Перерывы на прием пищи, на прогулку в глухом, огороженном треугольнике двора (во время прогулки он старается определить, где лучше перебраться через тюремную стену, за какой из шипов на ее гребне надежней зацепить кошку), короткий сон — и снова к окну.
Его бил озноб, захлестывали волны жара, обливал липкий пот. Ноги делались ватными, подкашивались. Сверхчеловеческим усилием воли, в котором концентрировалось все — и жажда жизни, и стремление продолжать борьбу, и закалка всех лет подполья, он заставлял себя стоять у окна. Только бы не потерять сознание. Только бы не потерять!..
Пик приступа миновал. Он почувствовал себя лучше. Только не было силы в руках и кружилась от резкого спада температуры голова.
Хватит ли у него сил, чтобы вскарабкаться по веревке на стену, перевалить через забор?..
В субботу к вечеру были разрезаны уже два горизонтальных прута и он заканчивал перепиливать третий, вертикальный. Чтобы отогнуть их, понадобится лишь несколько минут. Он нажмет всем телом.
Перевернута страница. Пилка выскользнула из рукава. Ж-жик... ж-жик... ж-жик...
Что-то звякнуло. Глазок на двери?.. Он остановился, прислушался. Нет, за дверью, в коридоре лазарета — тишина. Сегодня и завтра — облегченные наряды. Половина служак разошлись по домам. Тихо. Просто сдают нервы.
Он перевернул страницу. Бросил взгляд в окно, на Папуланпуисто, на вышку, и снова: ж-жик... ж-жик...
Дверь разом распахнулась. В проеме несколько человек: директор, надзиратели, еще кто-то.
— Руки! Руки вперед!
«Записка! — обожгло его прежде всего. — Ах, черт!» Он выколупнул из щели записку и неприметным движением выбросил ее в распахнутое окно. Неторопливо, с удивленной улыбкой, понимая, что все пропало, обернулся к ворвавшимся в камеру:
— В чем дело, господа?
— Руки вперед! Отойти от окна!
«Губернская канцелярия № 734
23 марта/5 апреля 1908 г.
Его Высокопревосходительству
Финляндскому генерал-губернатору
Имею честь донести Вашему Высокопревосходительству следующее:
В субботу 22 марта (4 апреля) с. г. около 9 час. вечера сторож лазарета при Выборгской губернской тюрьме доложил начальнику тюрьмы, что содержащийся в тюрьме инженер Леонид Красин, из Империи, пилит железную решетку перед окном в своей камере и, таким образом, подготовляет себе побег из тюрьмы. Начальником тюрьмы немедленно были приняты меры к пресечению попытки: к лазарету были поставлены караульные, а Красин был подвергнут телесному осмотру. При осмотре найдены рукоятка, сделанная из никелированной стальной проволоки, и пильное лезвие, длиною в 12 сантиметров, шириною в 1,5 сантиметра, два маленьких стальных кольца для прикрепления пильного лезвия к рукоятке, кредитный билет 25-рублевого достоинства.
Под окном камеры Красина найден кусок бумаги, исписанный шифром, но при детальном ознакомлении удалось установить, что в записке обозначена система световых сигналов между тюрьмой и находящейся на горе Папула башней. Об этом сообщено городской полиции, откуда высланы агенты сыскного отделения в Папулаский парк для наблюдения за башней. В то же время усилена полицейская охрана у тюрьмы.
Красин переведен в третий этаж тюремного здания, в камеру-одиночку.
Выборгский губернатор
барон фон Т р о и л ь».
Антон пришел в парк Папуланпуисто днем. Над бобслей-горой стоял веселый гомон, вниз неслись пестро одетые лыжники, вихрили влажный снег сани с закрученными будто в бараньи рога полозьями. Неподалеку от смотровой вышки находился ресторан. Как исключение из правил, неукоснительно соблюдавшихся во всей Финляндии, здесь подавались и «крепкие горячительные напитки».
Студент заказал обед поплотнее (когда и где еще придется перекусить в другой раз) и коньяку. Налил в рюмку, поднял, мысленно произнеся тост за успех, за встречу с Леонидом Борисовичем. Кажется, подготовлено все, продумана каждая мелочь. Дело только за Красиным. Но уж он-то!..
В субботу Путко сам обошел район тюрьмы, ужаснулся высоте и неприступности глухой стены, заодно проложил в уме маршрут к хибарке Хилтунена. Эти хибарки гнездились на берегу, среди валунов, меж темных щелей в скалах. Эйвар объяснил, что эти места — самые надежные укрытия. В катакомбах целый полк констеблей никого не найдет.
Антон откинулся в кресле, нащупал в одном кармане фонарик, в другом — браунинг. «Напрасно тренировал меня Виктор, и на этот раз не понадобится...» — подумал он. Но все же прикосновение к теплому тяжелому металлу придавало смелости.
Снег еще больше подтаял, на открытых местах сошел вовсе. И даже в расщелинах его толща была предательской. Антон ступил и погрузился по щиколотку в ледяную воду, залившую туфлю. Мальчишки лазили по склонам и поджигали пучки сухой травы на проталинах. Огонек струился вверх. На солнце его не было видно, только тянуло дымком костра. Было жарко, хоть снимай рубаху. А рядом с гиканьем и хохотом неслись вниз с горы лыжники. Антон походил меж скал, намечая себе от башни дорогу, по которой придется спускаться в темноте.
К вечеру выборжцы стали покидать парк. Лишь редкие парочки искали уединения. Юноша взглянул на часы. Пора! Он договорился с парнями, что для проверки сигнализации он раньше условленного времени помигает с вышки фонариком, а они ответят. К тому же сигналы с противоположного берега будут означать: «Все готово».
Путко подошел к вышке. Ветер гудел меж конструкций. Лесенка была как трап. Чувствуя пружинистую веселую силу в мышцах, Антон начал подниматься, подтягиваясь на перилах. С нижней смотровой, площадки оглядел гору, уже одетую в сумрак. Слева, у спуска, парочка. Юноша усаживает девушку на санки. Как бы не разбились в темноте. Понеслись! Вскрики, хохот. Здорово!
Недалеко от вышки маячила темная одинокая фигура. Студент поднялся на вторую площадку. Внизу матово светился снег залива. Уже растворившийся во тьме, в редких первых огнях газовых фонарей, лежал город. «Крест» вон там...
На верхней площадке мерз на ветру мужчина в легкой шляпе. Посторонний ни к чему. Ишь, любитель свежего ветра! Впрочем, Антон может посемафорить фонариком и со второй площадки.
Он спустился, достал фонарик, облокотился о перила. Нажал кнопку, отпустил, снова нажал. Снизу послышалось восклицание. Сверху, с площадки, начал торопливо спускаться тот, в шляпе. И восклицание, и топот по лесенке насторожили Антона. Он спрятал фонарь, вынул из кармана браунинг, спустил предохранитель. Соскользнул по перилам на склон. К вышке торопились, оскальзываясь на покрытых ледком камнях, какие-то люди. Сверху грохотал подковками сапог «любитель ветра».
Антон вспомнил маршрут, мысленно проложенный еще днем, быстро зашагал вниз. «Может, просто гуляки? А я струсил!» — но сердце колотилось, грохотало, как барабан. Услышал: за ним идут следом. Вдруг из-за камня выскочил еще один.
— Сейс! — обрывающимся голосом крикнул он.
Антон продолжал идти?
— Сейс!
— Что такое? — как можно резче спросил он.
— Стой! Стой!
Мужчина был в нескольких шагах. В сумерках блеснул шишак на лакированной каске. «Констебль!..»
Путко выхватил из кармана руку и нажал спусковой крючок. Полицейский закричал. Антон повернулся, выстрелил наугад в преследователя и бросился вниз, скользя, падая, ударяясь о камни. Позади слышались крики, голоса. Затрещали выстрелы. Вот и берег. «Бежать к насыпному мосту, ведущему на ту сторону, в город? Там тоже может быть засада. Остается одно: по льду залива, напрямик!..»
Он бросился через залив, чувствуя, как потрескивает под ногами лед. Голоса отдалились. Полыхнуло еще несколько выстрелов. Вот и берег. И хижины меж скал и сосен. Он побежал к третьей с краю.
— Руки вверх!
Он замер, прижав к груди пистолет. Откуда кричат?
Послышался тихий смешок:
— Не пугайся, товери! Это я, Хейно.
— А-а, так тебя!.. Дурак! Я мог бы убить!
— А где я?
Антон не понимал, откуда доносится голос. Послышался звук обрушивающегося тела.
— Олен оллут сиелле!.. Я, товери, тама! — сказал смазчик, вырастая перед Путко и показывая вверх, на крону сосны. — Я тама, ку-ку!
— Что с инженером?
— Все плохо... Идем!
В каморке топаря Хилтунена уже сидели Эйвар и Карл и еще один, представившийся Юханом. Антон догадался: это тюремный писарь. Кочегар рассказал о происшедшем в тюрьме. Юхан, оказывается, отпросился на субботу, чтобы отработать в воскресенье, в день побега, и не знал, что все провалилось накануне. Он сумел предупредить товарищей только два часа назад. Поэтому они и не попались в руки констеблей, хотя тюрьма и все окрест оцеплено полицией. Но уведомить Антона уже не было никакой возможности. Да он и сам молодец — не растерялся.
— Молодец, молодец, — досадливо проговорил студент. — Что же теперь делать?
— Давай думать, товери.
Через два дня Антон снова пришел в хибарку Хилтунена. Домик топаря был выбран не случайно — именно потому, что он ютился под самым боком у тюрьмы. Как говорится в пословице: «Под свечкой всегда темно» — будут искать злоумышленников везде, но только не в сотне шагов от «креста».
Накануне студент узнал, что в Выборг приехали наконец товарищи-боевики из Питера. Теперь у Аугуста Хилтунена встретились они все — и новые его друзья-железнодорожники, и писарь, и трое питерских товарищей. Одного, Германа Федоровича, Антон уже однажды видел — этот осанистый мужчина прошлым летом давал ему явку в Ярославле и организовывал освобождение Ольги. Двое других боевиков, представившиеся как «Ладо» и «Вано», были кавказцами, по виду ничуть не старше самого Антона, и чем-то походили на Семена. У студента сжалось от боли сердце. Знают ли они Камо, известна им его судьба?.. Конечно, спрашивать он не стал. Но подумал: наверно, его друзья.
Герман Федорович выслушал рассказ Путко и финнов о неудавшемся побеге и неодобрительно покачал головой:
— Поторопились. Мы ведь тоже не сидели без дела, подготовили план освобождения Никитича.
Он рассказал, что боевики решили инсценировать выдачу Красина русским жандармам. Для этого они достали в Питере полное жандармское унтер-офицерское обмундирование и оружие, уже привезли все в Выборг. Предполагали, что наряд «жандармов»-боевиков в сопровождении финского полицейского комиссара, роль которого должен был играть сам Герман Федорович, явится в тюрьму и вручит приказ о выдаче арестованного. Соответствующий документ будет составлен по всем правилам... Оказывается, и они, боевики, и Антон со своими финскими друзьями действовали параллельно. Теперь же, конечно, в тюрьме переполох, надзиратели не спускают с инженера глаз, не так ли?
Писарь подтвердил: да, даже на прогулку арестованного выводят под ружьем, охрана внутри и извне усилена, вокруг тюрьмы расставлены дополнительные посты.
— Да, теперь они все будут настороже... — задумчиво проговорил Герман Федорович. — Вот к чему приводят несогласованность действий и ненужная поспешность. Но все равно — освободить Никитича надо во что бы то ни стало.
— Только когда будут вывозить, — сказал Эйвар.
— Вряд ли, — возразил писарь. — Жандармы приедут с арестантским вагоном. А от тупика до тюрьмы — полверсты по открытому шоссе.
— Все равно должны, — повторил Герман Федорович. — Это прямое задание Ильича. В Питере Никитича ждет только одно — «столыпинский галстук».
Антон не знал, от кого получил «прямое задание» Герман Федорович — сам студент выполнял поручение Большевистского центра. Но каждый час промедления увеличивал его тревогу за жизнь Леонида Борисовича.
— Да, во что бы то ни стало надо освободить его! — воскликнул он.
— Кюлля, товери тейден оп!.. Да, должны! Я идет в одно место. Там есть много бомба. Менен эреснен... я беру, — согласно кивая, проговорил Хейно.
— На самый крайний случай придется и с бомбами, — согласился Герман Федорович, а молчаливые Вано и Ладо оживились, тихо перебросились словами на гортанном языке.
— И все же, может быть, испробуем и наш способ: «получим» арестованного раньше настоящих жандармов. Только теперь придется спросить согласия на этот план у Никитича. Можно будет это сделать?
Он повернулся к писарю.
— Да, да, конечно, — Юхан что-то сам обдумывал, пощипывая белесые брови. — У меня тоже есть одна мысль... По тюремным документам инженер считается не арестованным, а задержанным. В предписании Финляндского сената есть какое-то условие: сколько можно задерживать. Я точно не знаю, но слышал, как директор обсуждал с тюремным врачом.
— Ну что ж, — кивнул Эйвар. — У нас есть мудрый человек по этой части. Обсудим с ним.
Следующим вечером Эйвар и Антон стояли у домика на улице Серого Братства, и кочегар стучал молоточком в массивную дверь.
Дверь приоткрылась. Парень что-то сказал служанке в крахмальной наколке. Девушка скрылась, потом вернулась и, сделав книксен, пригласила войти. Путко уже знал, что это дом адвоката Омикайнена — тоже члена «партии активного сопротивления царизму».
В кабинете старика адвоката был хаос, стол завален папками, купчими, контрактами. Эйвар не стал объяснять, какое именно дело привело его и русского товери в столь поздний час на улицу Серого Братства. Он попросил лишь растолковать смысл предписания сената. Старик порылся на столе, потом на полках, сплошь заставленных фолиантами, снова среди бумаг на столе и наконец нашел. Поднес к лампе лист и углубился в него, глядя поверх очков:
— Могу прочесть и перевести.
— Да, будьте настолько любезны! — попросил Путко.
— Циркулярное предписание гражданской экспедиции Императорского Финляндского сената всем губернаторам края от 17 ноября 1906 года, — сухо начал старик, будто выступал в суде. — «Согласно полученным сведениям, русские уроженцы, совершившие в пределах Империи преступление и подлежащие поэтому привлечению там к следствию и суду, за последнее время все в большем числе стали искать убежища в Финляндии. Вследствие сего Императорский Сенат на основании действующих постановлений и правовых принципов предлагает Вашему Превосходительству: по письменному требованию подлежащей власти Империи об арестовании и выдаче таковых лиц, для привлечения их к судебной ответственности, беззамедлительно оказывать требуемое содействие, если к требованию приложено удостоверение о том, что властями Империи, от которых зависит сделать распоряжение о задержании обвиняемого, постановлено о задержании обвиняемого по поводу определенного преступления. В случае предъявления такого требования по телеграфу, не выжидая получения выше означенного удостоверения, на законном основании, временно арестовать обвиняемого, который, однако, должен быть освобожден из-под стражи, если удостоверение это не поступит в тридцатидневный срок со дня получения телеграммы». В тридцатидневный срок! — с особенным ударением повторил адвокат. — А дальше идут уже детали, мало вас заботящие.
Он поверх очков перевел хитрые глазки с Антона на Эйвара и снова на Антона:
— Я полагаю, цель вашего ночного визита — не оказать содействие властям империи в выдаче обвиняемого, а наоборот, не так ли?
Путко растерялся. Но Эйвар кивнул:
— Вы правы, дядюшка Хильмар, вас не обманешь.
— Меня! — старик воздел глаза к потолку. — В таком случае обратите внимание именно на тридцатидневный срок.
Он откинулся в кресле:
— Запомните, ни на день, ни на час дольше. Ваш «некто» имеет право требовать. А когда он был арестован?
— Двадцать второго марта, на рассвете.
— Инженер Красин? Меня не проведешь. Значит... — адвокат взял со стола картонку с календарем. — Значит, он должен быть освобожден на рассвете двадцать первого апреля. Если до того не поступит официального требования о его выдаче.
Оставалось несколько дней. Хейно привез из одного ему известного места несколько круглых, как кегельные мячи, бомб-«македонок» и спрятал их в расщелине скалы около домика Хилтунена. О предстоящей операции Эйвар оповестил других товарищей по партии. Они обследовали дорогу, наметили, где и кто будет стоять, куда бросать бомбы. Антон живо вспомнил Тифлис, Эриванскую площадь. Разве Семен действовал не так же дерзко?.. Но здесь, в окружении жандармов, будет Леонид Борисович. Как бы он не пострадал от взрыва.
Однако иного выхода не было. Еще в Париже студента предупредили: ни в коем случае Красин не должен быть вывезен в Петербург.
Между тем и писарь Юхан, воспользовавшись случаем, шепотом объяснил Леониду Борисовичу смысл предписания. Инженер с усталой улыбкой кивнул:
— Спасибо, я знаю.
Юхан рассказал Красину и о проекте, предложенном Германом Федоровичем.
— Передай: я категорически возражаю. В нынешней обстановке он обречен на провал. Попытка приведет только к лишним жертвам.
Писарь передал решение инженера Герману Федоровичу.
— Что ж, остается одно: ждать, — вынужден был согласиться тот.
День шел за днем. Все находились в предельном напряжении: требование могло поступить каждую минуту.
И вот девятнадцатого апреля утром в хибарку топаря ворвался Юхан:
— Товери, получена телеграмма из Петербурга. Офицер с документами и арестантский вагон прибывают двадцатого! Завтра, дневным поездом!
Вечером все единомышленники снова собрались у Хилтунена.
— Дьявол побери, не хватило суток, чтобы обойтись без бомб, — с досадой проговорил Герман Федорович.
Антон внимательно посмотрел на каждого. Через два дня кого-то из них может не быть в живых. Никто не струсит?.. На Германа Федоровича, на Ладо и Вано можно надеяться, одно слово — боевики!.. А вот финны?..
— Айкаа он лиен веген... Время совсем мало... Много-мало, меньсе, — угрюмо выговорил Хейно. — Юна... поезд ходит Выборг келло колме... три часа. Путу кууситойста тунтиа... Не хватает сестнадцать часа...
— Шестнадцать... Шестнадцать... — какая-то мысль вертелась в голове у Антона. — Ты говоришь, поезд приходит в три часа?.. Идея, друзья! Мне пришла в голову идея!..
Утром двадцатого апреля инженер Красин потребовал лист бумаги и перо для подачи официального прошения губернатору.
Директор тюрьмы Бруно Брейтхольц не на шутку струхнул: может быть, его подчиненные допустили нарушения в обращении со столь важным узником? Он сам принес в камеру инженера лист и чернильницу — и с волнением наблюдал, как сын надворного советника водит пером по бумаге. Тут же, не выходя из камеры, директор спросил разрешения ознакомиться с письмом.
— Будьте любезны, — кивнул Красин, понимая, что и без его ведома директор прочтет послание.
Брейтхольц прочел, и улыбка облегчения осветила его взмокшее лицо:
— Сию минуту будет препровождено, герра инженер! Сию же минуту!
Он выкатился из камеры, и из-за запертой на три оборота двери донесся его голос:
— Юхан! Куда он запропастился?
Выборгский губернатор барон Биргер Густав Самуэль фон Троиль был ревностным администратором. Он любил и соблюдал порядок и терпеть не мог каких-либо осложнений. Ничто так не радовало его, как возможность в конце месяца уведомить Гельсингфорс, что во вверенной ему губернии «никаких замечательных происшествий не произошло».
К сожалению, все последние месяцы, да что там месяцы — годы барон лишен был такого удовольствия: Выборгская губерния стала средоточием всевозможных казусов, «ближней эмиграцией» преследуемых Россией злоумышленников, центром местных финских ниспровергателей, таких, как «партия активного сопротивления». Впрочем, барон предпочитал не разжигать страсти. Будучи служакой, он не простирал свои устремления дальше Гельсингфорса. И превосходно знал, что в столице великого княжества, в сенате господствуют националистические настроения. Сенат понимает: малейшее нарушение законов самоуправления во вред империи может повлечь со стороны Петербурга неприятности. Но, не нарушая буквы царских законов, мешать петербургским властям как только возможно — дело национальной гордости. Нет, сенаторы — отнюдь не члены «партии активного сопротивления». Они, упаси боже, не разделяют социалистических взглядов. Но внутренние дела финнов — их дела, и пусть Петербург не сует в них носа. Поэтому строжайше соблюдать букву, не перенося духа.
Губернатор был в досаде на инженера Красина. Ну что это: побег, стрельба, погоня!.. Роман в духе Дюма-старшего. А внешне такой элегантный господин, такая логичная ясная речь, такая эрудиция! После попытки побега фон Троиль пожелал лично побеседовать с узником. Допрос в канцелярии тюрьмы превратился в дискуссию о проблемах современности. Первый инженер крупнейшего электрического общества! И таких людей глупый император обрекает на виселицу... Нет. Биргер Густав Самуэль фон Троиль готов сделать все возможное, чтобы этот опальный дворянин избежал грозящей ему участи. Сделать, однако, лишь в рамках параграфов. К сожалению, к великому сожалению, это не удастся.
Он не спеша прочел бумагу, только что доставленную писарем тюрьмы. На гербовом листе было выведено:
«Господину губернатору Выборгской губернии.
Я был арестован у себя на даче в Куоккале г-ном териокским ленсманом 22 марта с. г. в 8 часов утра и в тот же день доставлен в выборгскую тюрьму, где по сей час нахожусь. Так как в марте месяце 31 день, то тридцать полных суток нахождения моего под арестом оканчиваются к восьми часам утра вторника 21 апреля.
В бытность Вашу в тюрьме 6-го апреля Вы изволили разъяснить мне, что я буду содержаться под арестом 30 дней и, если за это время от имперских властей не поступит определенно формулированного обвинения, — по истечении этого срока выпущен на свободу. То же самое было подтверждено мне 9 апреля г-ном прокурором Сената при посещении меня в тюрьме.
Так как полные 30 дней моего ареста оканчиваются завтра, 21 апреля к 8 часам утра, то я покорнейше прошу Ваше Превосходительство сделать распоряжения об освобождении меня из-под стражи утром, во вторник, 21 апреля.
Инженер Леонид Красин
20 апреля 1908 года».
Как деловито, мужественно, без всяких униженных слов. Благородный человек!
И барон фон Троиль отдает распоряжение по канцелярии:
— На основании предписания сената в восемь часов утра двадцать первого апреля Красина из-под ареста освободить!
Он подписывает это распоряжение с тяжелым сердцем, потому что оно не имеет никакого значения. Из только что полученной телеграфной депеши он знает: чиновник департамента полиции империи с документами о выдаче инженера уже выехал из столицы и прибудет в Выборг через полтора часа, в три пополудни.
Додаков прошел по узкому коридору. Купе в этом вагоне были превращены в камеры: с глазками, с дверями на запорах, с решетками на окнах. И коридор преграждали решетки, отделявшие охрану от арестантов. Сейчас камеры пустовали. И весь вагон совершал путешествие туда и обратно по Финляндской дороге ради одного человека. Но он был настолько важным злоумышленником, что для сопровождения его одного командировался удвоенный наряд солдат и жандармских унтер-офицеров.
Виталий Павлович вышел в тамбур. На откидном стульчике, ссутулившись, обхватив винтовку, как палку, дремал солдат. Додаков схватил его за ворот шинели, тряхнул и, ошалелого от сна и неожиданности, наотмашь ударил в лицо:
— Не спать, сволочь! На посту не спать!
Сдернул окровавленную перчатку, бросил ее на пол и вернулся в свое купе.
За окном проплывали станционные постройки. На вывеске по-фински и по-русски: «Мустамяки». Поезд притормозил, остановился у аккуратной платформы с деревянным резным навесом и пустыми вазами для цветов. По платформе пробежали пассажиры, опасливо поглазев на зарешеченные окна арестантского вагона.
«Сволочи... Озираются...» — подумал Виталий Павлович.
Он был в дурном расположении духа, хотя вроде бы поводов для такого состояния не было. Напротив, лично для него все складывалось в последние недели как нельзя лучше. По возвращении из Парижа, томимый недобрыми предчувствиями, он приплелся на Фонтанку и, к удивлению своему, узнал, что по личному указанию государя произведен в полковники. Феерическая карьера: за неполный год перескочить через две ступеньки! О Зинаиде Андреевне никто не вспомнил, будто ее и на самом деле никогда не было. «И не было», — решил для себя Додаков.
Сослуживцы встретили его как победителя: все уже знали о международной полицейской акции, развертывающейся в Европе, и следили за ее перипетиями, как за гонками на ипподроме. Даже посыпавшиеся одно за другим сообщения о провале операции неожиданно обернулись для новоиспеченного полковника благом: вот, пока Додаков был в Париже, все шло как по маслу, а стоило ему уехать, и Гартинг все испортил!
В таком виде и изложил свою точку зрения любезно принявший Виталия Павловича директор департамента. Максимилиан Иванович поинтересовался мнением полковника о заведующем ЗАГ, и Додаков, в душе мстительно наслаждаясь, сухо и деловито ответил:
— Самовлюбленный и недалекий чинуша, ставящий свои личные интересы выше интересов империи.
— Я рад, что наши мнения совпадают. Пора, давно пора подыскать ему замену.
Трусевич выразительно посмотрел на полковника, но Додаков сделал вид, что не понимает прозрачного намека. «Нет уж, увольте... Хватит с меня Парижа!..»
Вскоре Додаков был вызван к Петру Аркадьевичу. Не без трепета входил он в апартаменты премьер-министра. Он видел Столыпина много раз и прежде, но еще не удостаивался личного внимания премьера и министра внутренних дел.
— Рад познакомиться, — любезно показал полковнику на кресло Петр Аркадьевич. — Весьма наслышан и весьма вами доволен.
— Я солдат. И лишь выполнял долг... — даже растерялся Виталий Павлович.
— Похвально. Весьма и весьма сожалею, что вынужден буду расстаться с таким энергичным и исполнительным офицером. Однако же надеюсь, что и на новом месте применения ваших способностей вы будете верны традициям корпуса и не порвете дружбы с министерством.
Додаков не понимал, куда он клонит, и предпочел промолчать.
— Государь хочет вас причислить к свите. Остаются незначительные формальности: на какую должность.
У Додакова заколотилось сердце:
— Готов на любую у стоп нашего великодушного монарха.
— Отрадно слышать. Подберем вам достойную. Не возражаете: офицером личной охраны государя?
— Не смел и мечтать о такой чести!
Столыпин тоже поинтересовался парижскими делами, спросил о Гартинге. Додаков понял, что министр крайне озабочен плохими вестями. Виталий Павлович слово в слово, с тем же наслаждением повторил фразу, произнесенную в кабинете директора департамента.
— И этому прохвосту мы вынуждены были дать действительного статского... — как бы вслух подумал Петр Аркадьевич.
Додаков догадался: «Даже премьер не решился испросить у императора отмены решения».
В Европе провал следовал за провалом. Но здесь, в Петербурге, генерал Герасимов расстарался — выследил-таки инженера Красина. Получив донесение с Александровского, Виталий Павлович сам изъявил желание принять участие в аресте неуловимого революционера.
Теперь он ехал, чтобы вручить требование о выдаче: аргументированное, неуязвимое даже для самого придирчивого суда. Член ЦК преступного сообщества, руководитель боевых групп социал-демократической партии, непосредственный организатор тифлисской экспроприации — и прочее и прочее. Высока честь для инженера — сам жандармский полковник едет за ним. Можно было поручить любому ротмистру, тому же Петрову. Но Додаков взялся доставить Красина сам. Он начинал — он и закончит. Это последнее его дело по департаменту. С будущей недели он переезжает в Царское Село, офицером свиты...
...Все складывается так блестяще. Но почему-то в душе пустота, все постыло, и как от оскомины сводит челюсти. Не попадись под руку тот заклевавший носом солдат, он беспричинно избил бы любого другого. Сейчас приедет в Выборг, заполучит этого инженеришку — и сразу же назад. Вечером будет уже в Петербурге. И напьется, напьется до положения риз!..
За окном набегали и уходили назад сосняки и ельники. Поезд притормаживал на станциях. Названия одно нелепей другого: Усикирко, Перкъярви, Кямяря... Додаков сверился по карте. Сейчас Сяйние, а следом уже и Выборг.
Состав постоял на станции две минуты. Ударил колокол. Дал гудок паровоз. Поезд начал набирать ход. Слева потянулся темный глухой ельник. Додаков посмотрел в окно напротив. По другую сторону полотна стеной стояли березы. Проплыл домик-куб путевого обходчика. На белой стене черные цифры: 176. Дорога пошла петлей — наверно, в обход топи. Из купе был виден чуть ли не весь состав: первыми за паровозом желтые вагоны, потом синие, за синими зеленые. Его арестантский вагон был последним...
Они прибыли на место, когда уже стемнело. Предупрежденный Эйваром машинист сбавил ход у поста 176, и они спрыгнули на насыпь. Товарняк прогрохотал, подмигнул на прощанье красным глазом стоп-фонаря. Все они были в промасленных, пропитанных гарью робах железнодорожников, с тяжелыми сумками, полными инструментов, с ломами и кувалдами.
Обходчик, тощий мужичонка с выщипанной бородой, понял их сразу.
— Только просит, чтобы связали и засунули в рот кляп, — перевел Эйвар. — Скажет: «Лесные братья напали». А то прогонят с дороги.
— Ладно, свяжем, — согласился Антон.
На этот раз при осуществлении операции студент был признан главным — он предложил план, такой неожиданный и смелый. Конечно, может сорваться и этот. Тогда осуществят прежний, с нападением на конвой по пути от тюрьмы к вагону, Герман Федорович, Вано, Ладо и другие боевики вместе с финскими товарищами. Если сорвется этот...
Домик обходчика был внутри еще меньше, чем казался снаружи: всем и сесть-то негде. Да и некогда было рассиживаться. Вынув из сумок инструменты, они вышли на полотно.
Даже днем на линии Териоки — Гельсингфорс движение было небольшим, а ночью поезда вообще не ходили. Парни выбрали участок пути на самом крутом повороте дороги и приступили к работе. Если бы кто и посмотрел со стороны: рабочие-путейцы ремонтируют полотно.
— Юкси... одна рельса мало, — сказал Хейно.
— Да, — поддержал смазчика Карл. — Смогут отогнать на станцию и перевести на встречный путь.
— Тогда надо один рельс спереди, один сзади.
— А успеем? Если увидят, будут стрелять.
— Надо успеть. Трое впереди сбросят, а двое сзади, у них будет больше времени.
— Так нас же всего четверо.
— Попросим и обходчика подсобить. А потом свяжем.
Хейно переговорил с мужичонкой. Тот закивал бородой.
Костыли сопротивлялись, не желая вылезать из промасленных крепких шпал. Антон вырывал костыли, отвинчивал тяжелым ключом соединительные болты. Стер в волдыри, в кровь руки, взмок, хотя ночью приморозило. Звезды светили по-зимнему высоко и колюче.
— Сколько должно пройти с утра составов? — спросил Антон. — Если оставим по два костыля и по болту, выдержат?
— Кюлля! — кивнул, выслушав перевод, обходчик. — Кюлля!
Снег на насыпи стаял. Но в кюветах и в лесу он был глубокий, зернистый.
— Надо наломать еловых лап — прикрыть место, куда сбросим! — по ходу вносил уточнения Путко.
— А вдруг они решат — по шпалам или по лесу!
— А это, товери, зачем? — улыбнулся от ушей до ушей Хейно, доставая из сумки круглую черную бомбочку.
— Молодец, друг! Я не учел.
Закончили с одним рельсом, отошли на несколько сот шагов назад и на встречном пути принялись за второй. К рассвету все было подготовлено. Мужичок вернулся в свою будку, а они забрались подальше в лес, разожгли костер, вскипятили чаю, испекли картошку. И стали ждать, вслушиваясь.
Прошел товарняк, груженный углем и лесом. Тяжелый, удары его колес заставляли стонать рельсы. Потом протарахтел утренний пассажирский. Обходчик проверил, как держат рельсы, прикрепленные к шпалам вместо полусотни костылей всего на пяток. Проследовали встречный гельсингфорский, еще несколько товарных. Карл, на ходу вскочив на подножку товарняка, шедшего из Выборга, уехал на станцию Сяйние. Там он должен был подсесть на петербургский поезд — тот, с арестантским вагоном.
Время шло. Если петербургский не опаздывает, через четверть часа...
Со стороны Сяйние послышался приглушенный расстоянием гудок.
Пора!
Хейно и Эйвар ушли вперед. Антон остался один. От волнения у него шумело в ушах. Он то и дело высовывался из-за дерева: не идет ли?
Над лесом заклубил, приближаясь, растягиваясь шлейфом, густой дым. Показался паровоз. Антон начал пробираться сквозь лес, проваливаясь в рыхлый снег, ближе к домику обходчика. Поезд шел по высокой насыпи. Студент увидел, как по крышам к арестантскому вагону бежит Карл. Вот он достиг предпоследнего тамбура и скрылся, будто нырнул. Хорошо, что на подножке нет часового.
Состав уже миновал место, где стоял Путко. Паровоз скрылся за поворотом. Вслед за ним стали втягиваться и вагоны. А последний, будто притомившись, замедлил бег и, все еще продолжая катиться, отделился от состава и стал отставать. Но вот и он скрылся за поворотом.
Антон выбрался на насыпь и что было духу побежал к будке обходчика. Мужичонка уже торопился ему навстречу. Сопя, кряхтя, отдуваясь, они, каждый со своего конца, начали откручивать болты, крепящие рельс, вырывать из гнезд оставшиеся костыли. А потом подцепили ломами, как вагами, стальную, неподъемной тяжести полосу и сдвинули ее со шпал. Рельс подался, потом прянул с откоса, сбивая гравий, и погрузился, потонул в снегу. Теперь забросать сверху, чтобы не было видно, где он похоронен, воткнуть ветви, будто это поросль елок, и бежать к будке.
В будке Антон крепко, по рукам и ногам, связал обходчика, сунул ему в рот тряпку, опрокинул стол, табуретки и выскочил, оставив распахнутой дверь.
Ели за окном уходили назад все медленней, перестук колес доносился все реже, тише. Какая еще остановка? Додаков недоверчиво покосился на карту. Никакой станции от недавней Сяйние и до самого Выборга обозначено не было. Полковник посмотрел в окно. Только ели. А в противоположном окне только березы. И дугой уходит за лес стальная сверкающая колея. Но впереди, на повороте, ни паровоза, ни вагонов нет! Что за наваждение?
Он побежал в тамбур. Солдат испуганно вскочил, вытянулся, взял на караул.
— Отпирай, дурак!
Додаков выскочил на ступени.
Арестантский вагон один-одинешенек стоял в окружении молчаливого леса. Тишина была такая, что звенело в ушах.
— Прапорщик! Поднимай всех на ноги! — крикнул Додаков начальнику наряда. — Наш вагон отцепился от состава!
— Слушаюсь, вашвысокблагородь! — прапорщик был молодой, ревностный. — Прикажете послать на пост? Там должен быть телефон.
— Да, одно отделение вместе со мной на пост. Второе вперед, пусть осмотрят путь!
В домике поста Додаков увидел связанного, с кляпом во рту, обходчика. Мужик задыхался, из глаз его катились слезы.
— Что произошло? Отвечай, негодяй!
Он что есть силы тряхнул мужика. Тот испуганно залепетал.
— А, проклятье! Тарабарский язык! Кто понимает этого олуха?
— Он говорит: «Напали лесные братья».
— Когда успели? Только что его рожа торчала с флажками! Тут что-то не так. Тащите его в вагон. Где телефон?
Он яростно покрутил ручку. В трубке была ватная глухота.
— Линия оборвана, вашвысокоблагородь!
— На встречных путях тожа само, вашвысокблагородь, нема рельса!..
Виталий Павлович злобно и растерянно покрутил головой, будто вывинчивая шею из ворота. Кадык его ходил вверх-вниз.
— Сволочи! Делали с головой: вперед ни по этой, ни по той колее... Только назад.
Он пошел к вагону. По дороге осмотрел насыпь с выкорчеванным рельсом на встречном пути. «Рассчитали, что паровоз можно на стрелке перевести на встречную колею... Где он, паровоз? Докричишься! Хоть беги в Териоки или в Белоостров...»
Он зашагал мимо вагона, осмотрел разобранный путь впереди, оглядел ров, усаженный елочками. «Сюда его сбросили, рельс. Не вытащишь. Да без костылей и инструментов и не установишь».
Додаков поднялся в вагон. Приказал:
— Привести обходчика.
Оглядел его холодным, скребущим взглядом:
— Ну!.. Спросите, сколько отсюда до Выборга.
— Он грит, верст двадцать... Дороги нет, по лесу аль по насыпи.
«По насыпи... — подумал Додаков. — А «лесные братья» там, — он с тоской посмотрел на глухой ельник. — Снимут по одному...»
— Когда пойдет следующий поезд или встречный?
— Он грит: вечером, вашвысокоблагородь. Затемно.
«Все учли!..»
— На участке имеются запасные рельсы, костыли, подкладки, инструмент?
— Он грит, никак нет. На станции, как ейную... Сяй... яй... тьфу, в глотке застряло.
— Сколько до станции?
— Десять верст.
— Та-ак... Скажи, что сейчас я этого подлеца вздерну на сосне!
Мужичонка выслушал, понуро опустил голову. Крупные слезы катились из его глаз на усы и редкую бороденку.
«Вздернешь — потом не расхлебаешься с их сенатом, вой поднимут на всю Европу. Эх, не наша это земля, чужая!.. — Додаков отвернулся. — Но что же делать? Если даже и пешком, доберешься до Выборга к ночи. Если доберешься... Как ни крути, надо ждать следующего поезда».
Он поглядел на портфель, лежавший на багажной полке. «А куда, собственно, торопиться? Времени в запасе довольно. Никуда инженер не денется».
— Выбросьте этого хама вон из вагона! — распорядился он и, задвинув дверь купе, растянулся на скамье. Ноги его не помещались, он согнул их циркулем.
Прикрыл глаза: окровавленные тонкие руки на снегу, пальцы судорожно ломают лед. «Сейчас... Сейчас...» Нет, не лед — это она среди булыжников, раздавленная сапогами. Лицо превратилось в месиво. На месиве только безумные, выкатывающиеся из орбит глаза. «Сейчас!.. Сейчас!..» Да нет же, она висит на веревке. Лесной сумрак, ели и березы. Да, да, как это он не обратил внимания: с одной стороны поляны — только ели, а с другой — только березы. Она висит на веревке и пляшет. Нет, не бьется, а танцует. Так ножкой, так!.. А деревья сверкают огнями, как на балу. Где был тот бал? На ее пальчике сиреневый александрит. И чья-то ухмыляющаяся смуглая рожа... Нет, это она на веревке. Она танцует в воздухе. «Сволочь! — кричит поручик Петров. — Сволочь!» Как грубо! Петров бросается к ней, обхватывает ее за ноги и повисает на них. А она насмешливо улыбается, только глаза полны безумного ужаса. «Сейчас... Сейчас...»
Виталий Павлович открывает глаза. Опять, опять все тот же сон, как наваждение. Этот сон преследует его. Но Додакову даже не хочется признаться самому себе — он больше не пугается сна. Наоборот, он готов смотреть его снова и снова с каким-то черным мстительным удовольствием. Сон доставляет ему наслаждения больше, чем воспоминания о ночах, проведенных с Зиночкой. «Не становлюсь ли я параноиком?» — думает он и снова закрывает глаза.
«Бора-1» отдал швартовы и теперь как спросонья, нехотя разворачивался в заливе. Утро было свежее и солнечное. Впереди по носу поднималось красногранитное здание вокзала, за ним, будто надвигаясь, — гора Папуланпуисто с вышкой на маковке. Пароход плыл вдоль набережной. На станции, на путях, дымил паровоз со свитой разноцветных вагонов: первый поезд на Петербург. Сновали маневровые крикуны. В дальнем тупике темнело зеленое пятно арестантского вагона.
Антон и Леонид Борисович стояли на верхней палубе, опершись о поручни, и смотрели на город.
Студент вернулся в Выборг под утро. Ровно в восемь Красин был приглашен в тюремную канцелярию.
Сейчас они стояли и молчали. Антон искоса поглядывал на Леонида Борисовича, на его изможденное, с запавшими щеками лицо, неровно остриженную бороду и черные провалы под глазами, на белые виски. И его сердце теснилось болью, любовью и торжеством. Красин вопросительно поглядел на студента. Путко смутился и отвел взгляд.
По набережной шла группа. Впереди — высокий офицер в голубой жандармской шинели. Чуть поотстав — еще один, чином, видать, пониже. А уже за ними — несколько солдат и унтеров. Что-то знакомое почудилось Антону в фигуре высокого офицера. Он перегнулся через поручни. Палубу и набережную разделяло меньше полусотни метров. Офицер полуобернулся к идущему позади, теперь его лицо было обращено к пароходу. Костлявое, обтянутое на скулах, с прорезью тонкого жесткого рта, с хрящеватыми ушами.
— Он! — крикнул Путко. — Это он!
— Кто? — спросил Красин, проследив взглядом.
— Убийца моего отца! Я застрелю его!
Холодная черная вода отделяла пароход от берега. «Бора» начал медленно разворачиваться, полынья расширялась.
Красин схватил юношу за руку.
— Я убью его! — снова крикнул в отчаянии Антон. И, будто прорвало, начал рассказывать Леониду Борисовичу обо всем, что произошло за эти месяцы — и с ним, и с его товарищами, и с Ольгой; рассказал о ночном приходе Зиночки, о ее признании, о Додакове и вице-консуле Гартинге.
— Возьми себя в руки, мой мальчик, — задумчиво и ласково проговорил инженер, положив руку на плечо юноши. Прикосновение было добрым, отцовским. Антон почувствовал, как защипало в носу.
— Ты еще встретишься с этим Додаковым и сведешь с ним счеты. Обязательно встретишься. А что касается Гартинга... Ты даже представить не можешь, как это важно. Хотя надо все хорошенько проверить и перепроверить. В Париже есть великий специалист по такого рода личностям. И если это правда!... — он недобро усмехнулся и потер указательным пальцем переносье. — Как говорит наш Семен: «И из яда змеи делают лекарство».
— Из змеи! — воскликнул студент. — Сколько змей, как в террариуме! Разве это все случайно: с Ольгой, и с Феликсом, и с Семеном?
— Да, чувствую, заполз гад в наши ряды. Но кто? Я не имею права никого подозревать, пока не буду уверен. Мы должны верить друг другу.
Леонид Борисович подставил лицо ветру. Бриз трепал его волосы:
— Но когда узнаем — страшен будет наш суд.
Он повернулся к Антону:
— Ничего, мальчик, ничего... На Руси не все караси, есть и ерши! — он вспомнил слова Феликса и усмехнулся. — Ничего они сделать не смогут, эти гады под ногами. Ничего! Они хотели бы погрузить Россию во мрак. Но нет — ночь не наступит!
Он обнял студента. Притянул к себе. Антон был выше Леонида Борисовича.
— А ты молодец, сынок! Ты стал настоящим революционером и боевиком. Помнишь, у Шиллера: «Лишь час опасности — проверка для мужчины».
Пароход втягивался под створы разведенного моста, соединяющего Выборг с замком. Впереди лежали черно-синие воды Балтики.
В эти минуты Додаков, оставив сопровождающих в вестибюле, поднялся по мраморной лестнице на второй этаж, приказал адъютанту доложить о прибытии офицера из Санкт-Петербурга. Адъютант подобострастно распахнул дверь:
— Губернатор уже ждет! Он рад вас принять, господин полковник!
Барон Биргер Густав Самуэль фон Троиль был любезен до слащавости. Вышел из-за стола, приказал принести коньяк и кофе.
«Ишь, коньяком угощает!.. Хочет загладить вину за эту историю на дороге, — подумал Виталий Павлович. — Ну уж нет, ночь в вымерзшем вагоне я тебе не прощу...»
Додаков встал, открыл портфель и, свысока поглядев на барона, выложил перед ним украшенные печатями с двуглавым орлом бумаги:
— Господин губернатор, вот соответствующим образом оформленное требование о выдаче инженера Красина Леонида Борисова.
— Да, да... — рассеянно посмотрел на гербы и печати фон Троиль. — Все в полном порядке. — Барон ногой отодвинул от стола кресло, прижался к спинке его и, не скрывая насмешки, оглядел полковника: — Но инженера Красина Леонида Борисова у нас уже нет.
— Простите, не понял: как это нет?
— В соответствии с предписанием Императорского Финляндского, сената от 17 ноября 1906 года, по истечении тридцатидневного срока ареста, за неполучением вышеозначенных документов, — он показал на гербовые бумаги, — на законном основании сын надворного советника инженер Красин освобожден. Сегодня, в восемь часов утра.
— Как вы посмели! — взорвался Додаков. — Неслыханно! Срок истекает завтра!
— Весьма сожалею, полковник. Но у вас в Санкт-Петербурге ошиблись, видимо, в счете. В марте тридцать один день.
Додаков смотрел на губернатора ненавидящими глазами.
Но барон фон Троиль не боялся. Он знал, что там, в Гельсингфорсе, в сенате, им будут довольны.
Пароход «Бора-1» уже выходил в Балтийский залив.
ГЛАВА 14
Известие принес все тот же Ростовцев. Он как-то странно, искоса поглядел на шефа и осторожно сказал:
— Я был у своих и услышал разговор. Один из эмигрантов сказал: «С этим Гартингом пора кончать». Другой кивнул и подтвердил: «Да, только как? Втихомолку?»
— Вот оно что!.. — Аркадий Михайлович невольно покосился на окно. — Каким же путем «кончать»?
— Об этом речи не шло. Просто: кончать, и все.
Заведующий ЗАГ задумался. Потом спросил:
— Как говорилось? Кончать с вице-консулом?
— Нет. Была названа ваша фамилия.
«Откуда они узнали? Ну, Генрих Бэн, чье имя попало на страницы газет, — куда ни шло. А как они разузнали о моей деятельности? — Аркадий Михайлович с опаской посмотрел на осведомителя. — Подвоха можно ожидать от каждого. Нет, Ростовцеву было бы невыгодно... Надо снова перетрясти всю агентуру. И принять некоторые меры».
— Благодарю вас, — Гартинг изобразил на лице беспечную улыбку. — Эти угрозы меня мало пугают. Моя главная забота — пресечение деятельности политической эмиграции.
Гартинг не без ехидства вспомнил, как только на днях отправил в Петербург донесение:
«Имею честь доложить Вашему Превосходительству, что известный социал-демократический деятель, носящий кличку «Никитич», а фамилия настоящая Красин, прибыл в Париж и активно включился в работу большевистской группы ЦК...»
Да-с, и вы там, в столице, не очень-то расстарались!..
Он посмотрел на Ростовцева:
— Да, моя первая задача — политэмигранты. И подготовка к предстоящему посещению Европы его величеством государем императором.
Он сделал паузу:
— Хотя, конечно, прошу более конкретно разузнать и о планах злоумышленников против меня, мой дорогой друг.
Гартинг посмотрел Ростовцеву в лицо. Что-то не понравилось Аркадию Михайловичу то ли в выражении его глаз, то ли в интонации голоса.
Интуиция и на этот раз готова была прийти Аркадию Михайловичу на помощь. Действительно, Ростовцев знал куда больше, чем говорил. Но он рассудил логично: если хитроумный Гартинг избежит опасности, он не забудет учесть, что первым предупредил о ней не кто иной, как он, Ростовцев. Если ловушка захлопнется, ну что ж, поделом! Ростовцеву осточертело пренебрежение и высокомерие шефа, не устающего напоминать, что Ростовцев был перекуплен им у немецкой осведомительной службы. Для Гартинга он все еще в коротких штанишках, хотя не может сетовать на жалованье и наградные. Не беда, без Ростовцева не обойдется ни один будущий заведующий ЗАГ!.. И, простодушно глядя в лицо своего начальника, Ростовцев сказал:
— Можете на меня положиться. Как только узнаю, сразу сообщу.
Гартинг же не прислушался к внутреннему голосу, сигналившему об опасности. Не прислушался прежде всего потому, что был поглощен в эти дни иными заботами: посол Нелидов уведомил весь аппарат, что в ближайшие недели предполагается официальный визит государя во Францию. Аркадий Михайлович по своим каналам был еще ранее предупрежден, что Николай намерен, помимо Парижа, осчастливить своим посещением также Великобританию и Германию. Заведующему ЗАГ необходимо принять свои меры к обеспечению безопасности царя.
Эта работа была по натуре Гартингу. К тому же результаты ее сулили заслонить недавние неудачи: за визитом императора, как в былые времена, должны были последовать награждения и чины...
Все же без торопливости Аркадий Михайлович в числе второстепенных отправил на Фонтанку донесение, в котором пересказал сообщение Ростовцева об угрозах ему лично. И попросил посла принять его для конфиденциальной беседы.
Ночью, уже дома, Аркадий Михайлович, прежде чем пройти на половину Мадлен, задержался в кабинете.
Что означает оброненное эмигрантом слово «кончать»?.. Он понимает, что опасность постоянно угрожает чинам департамента — уже в силу самой их деятельности в стане врагов. А ему разве не угрожала — и тогда, в институтах или в мастерской бомб, если бы «сотоварищи» узнали об истинной его роли?.. Но чем выше поднимаешься вверх, тем условней становится эта опасность, тем больше различных сил готовы ее предотвратить. Его персону защищают и дипломатический иммунитет, и престиж империи, и окружающая его незримая охрана.
Он достает из внутреннего кармана маленький браунинг с перламутровой рукояткой. Игрушка. Дамский. Из такого можно убить, выстрелив только в упор, да и то точно прицелившись в висок или в сердце. Аркадий Михайлович отжимает пружину, пальцем выдавливает на зеленое сукно маленький латунный патрон с никелированной головкой — пулей. Неужели такого блестящего кусочка металла размером в полногтя достаточно, чтобы разом оборвалось в с е: Мадлен, дети, этот кабинет?.. Какой-нибудь негодяй в упор... Чушь, невозможно!.. Да, расшалились нервы в последнее время. Надо попросить директора об отпуске. Конечно, после поездки императора. Проводит государя — и туда, на Лазурный берег, к благословенному морю! Мадлен уже наскучило в Париже. Да и ему самому осточертели непременные визиты к ее старикам. Сейчас, в постели, они обсудят предстоящее путешествие.
В один из следующих дней Гартинга пригласил посол. Нелидов был приветливо-холоден, как всегда. Хорошо, он при ближайшем удобном случае поделится слухами о подготовке покушения на вице-консула с президентом совета министров Клемансо, чтобы тот принял к сведению. Непременно. Однако, к сожалению, Клемансо в последнее время несколько изменил свое отношение к послу. Видимо, его напугала та история с арестами эмигрантов, он боится Бриана, Жореса и всей этой газетной свистопляски. Да еще заботы с предстоящим приездом его величества... Нет, безусловно, безопасность личной персоны вице-консула будет обеспечена. Посол непременно поставит президента совета министров в известность.
Прошло еще несколько дней. Ни от Ростовцева, ни от других осведомителей не поступало подтверждения нелепым слухам. И чувство тревоги развеялось.
Этим утром, проспав — нервы, все нервы! — а потому отказавшись от непременного кофе, Аркадий Михайлович спешит в посольство.
Привратник Кузьма, выпятив грудь и вскинув бороду, распахивает перед вице-консулом дверь. Но смотрит ему в лицо со странным любопытством. «Хам, — думает Аркадий Михайлович. — Негладко выбрит я, что ли, или на щеке след от помады?..» Однако не удостаивает его вопросом.
Но и в канцелярии почтительно вскочившие из-за столов делопроизводители тоже обращают на шефа странные взгляды, он чувствует их на спине, четким шагом проходя в кабинет.
На зеленом поле стола лежат, как всегда, приготовленные к просмотру газеты. Он прочно усаживается в кресло и протягивает руку к стопке. «Юманите», наиболее интересующая его социалистическая газета, лежащая всегда сверху, почему-то развернута. Аркадий Михайлович берет ее, и первое, что бросается ему в глаза, как хлыстом — наотмашь, в кровь, ударяет его по лицу, — крупный, жирный заголовок:
«Ландезен-Гартинг... Студент-провокатор... Мастерская бомб... На виселицу... орден Почетного легиона... Каторжник — начальник русской политической полиции...»
В глазах Аркадия Михайловича потемнело. Показалось, остановилось сердце. Он втянул в себя воздух. Минуту ошалело, вдавив тело в мягкую спинку кресла, оглядывал кабинет. Потом нашел в себе силы, распрямился, снова взял в руки газету, начал читать.
Газетная заметка была не такой уж и большой, и заголовок не таким уж и броским. Но помещена она была в центре страницы так, что каждый обратит внимание. И в заметке этой сухим языком протокола излагалась вся его биография — как если бы кто-то день за днем вел эту летопись. С того момента, когда он — нищий студент — вошел в кабинет жандармского ротмистра-следователя свободолюбивым народовольцем, а вышел платным осведомителем Петербургского охранного отделения. Ничего не было опущено: ни его доносы на однокашников в Петербурге и Риге, ни бегство за границу и поступление на службу в берлинский филиал ЗАГ. Но особенно подробно рассказывалось об инспирированной Ландезеном мастерской бомб в Париже, результатом чего была выдача на растерзание царизму десятков революционеров. Очень кратко говорилось о роли Гартинга в деле Валлаха. Зато в конце заметки безвестный автор спрашивал: неужели французскому правительству не известно или безразлично, что вице-консул российского императорского посольства в Париже — начальник русской тайной политической полиции и что этот человек, кавалер множества российских и иностранных орденов, в том числе ордена Почетного легиона, которого могут быть удостаиваемы лишь самые выдающиеся из иностранцев за особые заслуги перед республикой, — не кто иной, как Ландезен, приговоренный судом французской исправительной полиции к пяти годам каторги?
Откуда узнали? Как посмели? О, как он ненавидит этих газетчиков, этих социалистов! Дай ему волю, он бы их!.. Сжег, колесовал, задушил каждого своими собственными руками!.. Но слово не птица... Что же делать?
Первая мысль метнулась к дому. Если узнает Мадлен, если прочтут ее родители... Хвала господу, уж «Юманите»-то они не читают.
А здесь, в посольстве? Судя по рожам этих писаришек, уже смакуют. Послу, получающему ежедневно обзор печати, доложат непременно. Надо увидеть посла еще до того, как он прочтет обзор и составит свое собственное мнение.
Гартинг вышел из кабинета и, сурово глядя прямо перед собой, не замечая ничьих повернувшихся в его сторону лиц, прошел через двор в апартаменты Нелидова.
Посол был уже в своем кабинете. Перед ним лежала «Юманите», причем заметка была жирно очерчена красным карандашом.
— Ваше превосходительство, разрешите мне...
Посол движением руки оборвал Гартинга и, глядя поверх его головы, холодно сказал:
— Я не желаю вдаваться в подробности, но в целом это выступление в печати я рассматриваю как крайне недружественный акт по отношению к посольству Российской империи накануне высочайшего визита, и я приму необходимые меры, дабы пресечь его. Через час мне назначен прием у премьера Клемансо. Я больше не задерживаю вас, милостивый государь.
«Еще не все потеряно... Не все... Не все... — успокаивал себя Аркадий Михайлович, нервно вышагивая по ковру своего кабинета, — Неужели возможно вот так, одним ударом... Нет, нет! Посол сразу поставил правильный акцент: тут дело престижа всего государства, всей империи!»
Посол вернулся от Клемансо. Председатель совета министров сам крайне обескуражен. Он попытается выяснить и по возможности принять меры. Но следует учесть, что Франция — не Россия, и он имеет очень малое влияние на прессу.
Чистоплюи! Что их премьер, что сам посол! Не могут нажать, пригрозить!.. Гартинг решил принять меры по собственным каналам. Он позвонил прокурору Монье.
— Одну минуту. Кто спрашивает?
— Гартинг из русского посольства.
— Одну минуту...
И после затянувшейся паузы:
— Просим прощенья, мсье, Монье нет и сегодня не будет.
Аркадий Михайлович звонит следователю Флори.
— Кто спрашивает? — и после паузы: — К сожалению, соединить не можем — нет и сегодня не будет.
Гартинг снова крутит ручку аппарата:
— Мне — директора розыскной полиции мсье Мукена.
— Нет и сегодня не будет.
«Сволочи! — он бросает трубку на вилки рычага. — Небось часы с бриллиантами в кармане... Сволочи! Затаились! Ждут, что будет дальше».
Он едет домой. По дороге думает: «Рано или поздно могут узнать... Как-то нужно подготовить... Господи, пронеси!..»
Дети только вернулись с прогулки, шалят на парадной лестнице, хохочут, не обращая внимания на увещевания гувернантки.
Аркадий Михайлович проходит на половину Мадлен. Жена переодевается в гардеробной. Ее изображение множится в зеркалах, расположенных под углом друг к другу. Он целует ее в плечо. Кожа Мадлен пахнет свежестью. Во множестве зеркал много мужчин целуют женщин.
— Ты не забыл, милый, мы приглашены...
— Я очень устал, дорогая. И у меня неприятности на службе. Небольшие, правда. Ваши местные социалисты решили, как у нас в России говорят, бросить тень на плетень...
— Не хочу слушать ни о каких делах! — шаловливо зажимает ладонями уши жена. — Оставь заботы на завтра. Едем!
«Боже, как с тобой хорошо! — думает Аркадий Михайлович, глядя на жену. — Пусть будет по-твоему, оставим заботы на завтра».
Назавтра разражается буря. Фамилия Гартинга — на первых страницах всех газет. Не только в заголовках — в аншлагах, аршинными буквами. Такого политического скандала в Париже не было давно. Каждая газета изощряется на свой лад, но все — от прогрессивных до архиправых, от респектабельных до бульварных, даже до тех, кому он, Гартинг, из рептильного фонда ежемесячно анонимно переводил немалые суммы — даже они! — все сходятся в одном: из-за попустительства нынешнего правительства и лично Клемансо Париж превратился в пристанище иностранных резидентов, в их числе и таких беспринципных отъявленных негодяев, как беглый каторжник — он же кавалер ордена Почетного легиона — Аркадий Гартинг!
На следующий день сенсация уже в центре внимания газет всей Европы. Самые правые и те всхлипывают: неужели русское правительство не могло найти шпиона из «порядочных», а не навязывать Франции уголовного преступника, потребовав для него вдобавок Почетного легиона? А в самом Париже, в парламенте с запросом по поводу Гартинга и вообще о существовании бюро тайных политических полиций других стран на территории Франции выступает депутат, лидер социалистов Жан Жорес. Имя Гартинга он связывает с «царем-убийцей, подкрадывающимся на корабле-призраке к европейским берегам».
Премьер-министр Клемансо торжественно заявляет, что отныне и на будущее он не допустит деятельности иностранных резидентов на территории Франции. Относительно же Гартинга-Ландезена правительство республики уже направило ноту России с требованием исчерпывающих объяснений.
В тот день, когда его имя стало мишенью всей французской прессы, Аркадий Михайлович домой не поехал.
Утром первый телефонный звонок был от тестя, отца Мадлен.
— Я не верю всей этой несусветной чуши, конечно же, эти голодные щелкоперы врут, — с одышкой сипел в трубку старый аристократ. — Муж моей дочери — каторжник и сыщик! Ха-ха, веселые штучки!.. Вы должны выступить с заявлением и подать на всех этих прохвостов в суд!
— Да, да, непременно, — ответил он. — Однако начинать перебранку с борзописцами — ниже моего достоинства. В самое ближайшее время я жду из Петербурга официального заявления правительства Российской империи.
Его энергичный ответ вроде бы удовлетворил старика. Но что будет дальше? Конечно же, Петербург выступит с решительным демаршем, затронута честь не лично его, Гартинга: поставлен под угрозу приезд императора. Но скорее бы, скорей, пока скандал не разросся до катастрофических размеров!
Он заперся в кабинете, на звонки не отвечал, а вечером, отпустив экипаж, пошел в город. Как простолюдин, как бездомный, пешком, до изнеможения бродил по улицам, пока не свалился обессиленный на кровать в каком-то отеле.
Трусевич получил из Парижа от «Данде» лаконичное донесение:
«Шум, поднятый в связи с разоблачением Гартинга в прессе и всех без исключения кругах французской общественности — от социалистов до роялистов — ставит под угрозу не только визит государя в Париж, но и сами отношения между Францией и Россией. Необходимо срочно предпринять меры на самом высоком уровне. Позволю себе высказать свой взгляд на характер этих мер...»
Максимилиан Иванович пробежал последние строчки и, на что уж был искушен, содрогнулся: он-то знал наверняка, что этот самый «Данде» — не кто иной, как ближайший помощник и обласканный сотрудник Гартинга. «Каин! Иуда, вскормленный на груди!» Но дамоклов меч навис и над самим Максимилианом Ивановичем. И ему ничего не оставалось, как доложить о донесении «Данде» Петру Аркадьевичу.
Столыпин испросил внеочередной аудиенции у государя.
Николай принял его, стоя у распахнутого окна, с любимым «манлихером» в руке, не предложив сесть и лишь мельком взглянув на вошедшего. Взгляд его цепко выискивал в ветвях ворону.
Стараясь смягчить обстоятельства, Петр Аркадьевич сообщил о происшествии в Париже.
— Гартинг?.. Гартинг?.. Какой еще Гартинг?..
На мгновение Николай скосил на премьера глаза, и они блеснули сталью.
Столыпину стало зябко.
Царь уже сам знал все доподлинно — отнюдь не от служителей департамента.
Увидев наконец птицу, он вскинул винтовку, прицелился и выстрелил.
После дурно проведенной ночи в отеле, побрившись в какой-то парикмахерской, чувствуя себя разбитым, постаревшим на сто лет, Гартинг все равно прибыл на службу без трех минут восемь.
И тотчас был вызван к послу.
Нелидов, как и во время предыдущей беседы, глядел поверх головы Аркадия Михайловича. За его креслом, как и в кабинете заведующего ЗАГ, висел портрет царя в полный рост.
Посол, не подав руки, не пригласив сесть, а, наоборот, встав сам, левую руку откинув за спину, а правой держа перед подслеповатыми глазами лист телеграфного бланка, ледяным голосом сказал:
— На ноту правительства Республики Франции, потребовавшего объяснений относительно вашей персоны, премьер-министр Российской империи в соответствии с монаршей волей ответил следующее:
«Правительство России само было в данном случае введено в заблуждение, так как настоящая самоличность действительного статского советника Гартинга была ему неизвестна».
Единственный островок в этом море ненависти — его дом, его жена, его дети. Мадлен все поймет и простит. Они сегодня же уедут из Парижа, уедут подальше, хоть на край света.
Дверь открывает молчаливо-услужливый камердинер. Едва вступив в дом, Аркадий Михайлович чувствует, что он пуст.
— Где швейцар, где люди?..
— Госпожа рассчитала всю прислугу... — склоняет седую голову старый служака.
Гартинг взбегает по парадной лестнице, чувствуя, как обмякают ноги, как петлей душит одышка. Он бросается на половину жены. Распахнуты двери, пусты комнаты, перевернуто всё в гардеробах — будто взвод жандармов производил обыск. Пусто и в детской. Полосатые матрацы кроваток — как халаты каторжников.
Тяжело шаркая, он идет к себе. Дверца одежного шкафа приоткрыта. В глубине шкафа мерцают на парадном мундире золотые кресты и бриллиантовые звезды. Он со злобой щурит глаза и проходит дальше. Его домашний кабинет — уменьшенная копия рабочего кабинета в посольстве.
Он входит в кабинет и еще от двери видит на сукне стола белый лист. Мгновение ему чудится, что это тот самый — с водяными знаками, с черными крестами и головами.
Он пересиливает себя. Подходит к столу. Да, лист из той же пачки, с тем же водяным знаком Меркурия. Но на белом поле, от края до края, наискосок, почерком Мадлен, одно только слово:
«П р е з и р а ю!»
У него темнеет в глазах. Он хватает пальцами завитушку резьбы, обрамляющей доску стола. «Все... Это конец...» По какому-то второму каналу сознания его расчетливый ум подсчитывает: ордена отберут — ими был награжден не он, Ландезен, а мифический Гартинг; банковский счет арестуют, его самого схватят... пять лет каторги... скрыться?., конечно, уже следят... он стар, чтобы начинать все заново... он нищ, он беднее, чем тот золотушный студент из Пинска, решивший сделать блестящую карьеру... Расчетливый ум суммирует, подытоживает, а все его существо, каждая клетка, каждый нерв в немом отчаянии кричат: «Неужели все?..»
Он достает из бокового кармана пистолет — браунинг. Одна перламутровая пластинка, та, что была прижата к его груди, теплая. Он оттягивает затвор. Пружина обоймы подает в камеру латунный патрон. Маленькая никелированная пуля тупым носом входит в ствол.
Аркадий Михайлович поднимает браунинг и упирает ствол в висок. В сумеречном его сознании вдруг устремляются прямо на него косматые степные кони, и страшные всадники с гиканьем сотрясают копьями, развеваются на ветру бунчуки, и с ужасом видит он, что вместо наконечников на копьях — головы.
Но он медлит, медлит... Он трусит? Неужели так дорога ему бесславно кончившаяся жизнь?.. А почему кончившаяся? Все — и преступление, и наказание — имеет срок давности... Срок давности... И если он истек... Но даже если истек, стоит ли все начинать сначала?..
Стеклянным невидящим взглядом Гартинг обводит свой кабинет. Палец его костенеет на спусковом крючке браунинга.