7
За годы войны в Глухарах научились быстро, не по-деревенски, а по-военному, по-фронтовому, хоронить убитых, без псалтырников с ночным бдением и вообще без долгих обрядов. То бомбежка, то полицаи с обыском, то продовольственные реквизиции в пользу доблестных германских войск... Теперь вот, когда все должно успокоиться, бандеры под боком. Кто знает, когда они снова нагрянут, чего доброго, и не успеешь с похоронами.
Конечно же, конечно, Серафима и все прочие знающие глухарские бабки проследили, чтобы все было справлено хоть и скоренько, но по чину, по обычаю, заведенному испокон веку в наших краях, чтобы в гробах просверлили оконца для вылета души, чтоб положили каждому из умерших по глечику - ведь оба как-никак были гончары, и по медному грошику-место на том свете откупить, и чтоб окурили гробы травами, освященными на Ивана Купалу, и чтоб солому, оставшуюся после мытья покойных, сожгли на перекрестке, где Мишкольский тракт вливается в Глухары, а воду слили в яр под Панским пепелищем, в место, куда никто не ходит, и чтоб посыпали хаты овсом и ячменем в знак того, что не переведется хлеб в домах, оставленных кормильцами... И много других обязательных дел успели справить глухарчане над своими погибшими, чтоб не обижались те на родных и земляков.
После полудня на Гавриловом холме были вырыты две могилки. Под дождем Лебедка и Цветок, колхозный мерин, совсем почти не ходячий, скрюченный ревматизмом и годный, наверно, только на похороны, потащили по усаженной вербами дороге две телеги с наспех сколоченными из грубых досок-самопилок гробами. Лошадей вели старые братья Голенухи, и вели, как у нас положено, не за поводья, а за расшитые рушники.
Следом за телегами потянулись глухарчане - кто рогожкой накрылся, кто немецким шелестящим маскхалатом, а кто так, в чем пришлось, в шинели или ватнике, всепогодной нашей одежде. Я держался сзади. Не хотелось мне со своим пулеметом мешать процессии. Рядом с Антониной, взяв ее под руку, шла Серафима.
Маляс, Оглядываясь на меня, шептал своей супруге:
– Слыхала? Того-сего! На гончарне два мешка денег нашли! Вот чего бандеры там копалися! Копалися, да не нашли... А Глумский откопал! Одно слово-голова!
Малясиха ахала, разводила короткими ручками, толкала Маляса в бок и тоже оглядывалась, как бы требуя у меня подтверждения. Изредка мелькал в веренице намокших людей жакетик Варвары. Мы решили отпустить ее на похороны, чтобы ни у кого не возникло ненужных вопросов. Неподалеку от Варвары шел Попеленко с автоматом. Валерик, держа в руке бескозырку, шагал за телегой. Иногда он отыскивал взглядом Варвару. Смотрел на нее, прищурившись.
Так вот и везли до кладбища Кривендиху и Семеренкова, в одной процессии, рядышком; смерть как будто по-роднила их - оба и работали на одном заводике, и погибли в одно время от бандитской руки, казалось, и похоронят их вместе, но на Горбе пути их разошлись - здесь, среди крестов, обелисков и ничем не обозначенных холмиков, у глухарчан были потомственные земельные владения с незыблемыми границами, подобно приусадебным участкам. Гончар отправился к своей рано умершей Семеренчихе на западный склон холма, а Кривендиху отнесли на восточный склон.
Сойки и вороны, надсадно крича, сновали между вербами и березами. Узкая, с экономией сил вырытая могила Семеренкова напоминала окоп для круговой обороны с бруствером на обе стороны. На Гавриловом холме земля была желтопесчаная, рассыпчатая. Хоть гончары имели дело всю жизнь с глиной, но хоронили их как положено, в сухом песке. Какая могила в глине? Сырость одна.
– Не в свой час помер, - вздохнул рядом один из семидесятилетних близнюков Голенух.
А когда в свой час?.. Война приучила нас, солдат, к мысли, что естественно умирать в молодости. Когда на фронте убивало пожилого, такого, как Семеренков, мы тоже удивлялись, жалели: "Чего он попал сюда, батя, ему бы жить да жить!"
Я видел черный, козырьком нависавший надо лбом платок Антонины. Она стояла прямо, и рядом с ней Серафима казалась особенно старенькой и согнутой. Я не подходил сейчас к Антонине. Наверно, ей хотелось остаться наедине с собой, а точнее, с отцом. Они прожили вместе жизнь, все восемнадцать лет - а это уже жизнь, - и сейчас никто не должен был мешать ей.
Что я знал об их отношениях? Совсем немного. Лишь малая доля любви открылась мне, когда я услышал однажды, как гончар сказал: "Антоша", и когда я почувствовал, сколько горя и радости стояло за этим именем. И еще я видел, как Семеренков, вращая круг с тонким и легким глечиком, оборачивался к дочери, ища совета или поддержки.
Я мог лишь догадываться о том, что это значит - настоящая отцовская, дочерняя или сыновняя любовь, мог лишь прислушиваться сквозь глухоту своего детства к невнятным чужим голосам. Серафима - чудесная бабка, но так не бывает, чтобы бабка заменила отца и мать... Нет, мне лучше было не подходить сейчас к Антонине. Это был ее час, и ничей больше.
Маляс и чернолицый хмурый Крот уложили на окоп - поперек - две суковатые палки, на палки поставили гроб, подвели веревки. Бабка Серафима, выполняя веками заведенный обычай, разразилась смешанными украинскими и белорусскими голошениями: "на кого ж ты сиротинушку", да "вечный работник", да "кто ж, детухны, дом обогреет"... Много неругательных слов нашлось у Серафимы в эту минуту. И все вокруг разрыдались, запричитали, Маляс заплакал навзрыд. Старая Ермаченкова обносила всех кутьей, угощала с ложечки, раздавала поминальные коржики на меду.
Я стоял, опершись о ствол МГ. После всего, что пришлось пережить в карьере, кладбищенская церемония не могла по-настоящему тронуть меня. Слезы отпускались сухим пайком.
Антонина замерла: ни возгласа, ни движения.
– Стойте! - закричал вдруг Глумский. - Стойте! Дайте сказать!..
Он опоздал к церемонии похорон и теперь поднимался, намокший и взъерошенный, на вершину холма. Все приумолкли. Глумский, который говорил речь, причем по собственному почину, - это было в диковинку. Он даже на собрании, где его выбрали председателем, не сказал и десяти слов.
– Товарищи! - сказал Глумский, сдернув с головы мокрый картуз и скомкав его своей красной пятерней, как тряпку.
Звездочка с соседнего обелиска возвышалась над Глумским - а это был невысокий обелиск.
– Товарищи! Сегодня мы хороним еще двух наших односельчан. Еще двух, товарищи... Вы помните, до войны кладбище у нас было совсем невеликое, сидело на Гавриловом холме, как шапка, и к долу не ползло. А теперь? Сами видите!
Старушки всхлипнули, сдавленно вздохнула толпа.
Только сейчас я разглядел, что за обелиск был рядом с председателем. "Тарас Глумский" - темнела надпись на некрашеной фанерке. И цифры: "1926-1941". Больше никаких слов: ни "геройски погиб", ни "в борьбе с фашистскими захватчиками". Глумские не любили слов, они предпочитали держать их в себе.
Но сейчас председателя прорвало.
– Вот мы стоим с вами здесь - беспартийные большевики... - Он коротко, резко взглянул в мою сторону, добавил: - И комсомольцы... Партийные, лучшие наши мужики, на фронте: кто полег в чужих краях, а кто сражается, сами вы это знаете лучше меня, ваша же родня.
Единодушный вздох был ему в ответ.
– И хороним еще двух наших односельчан, которые, получается, погибли от рук фашистов. Ну да, фашисты вроде ушли, а некоторые ихние недобитки остались. Они остались, чтоб хоть на время поцарствовать в наших краях, где одни бабы да увечные или раненые по деревням, где им, здоровым да вооруженным, пока что вольготно. Но мы им, товарищи, не дадим жить вольготно, пусть у нас силенок маловато, но ихней бандитской, бандеровской власти не бывать ни на час. И они это тоже, убивцы, знают, хоронятся по лесам да кусают... И еще толкуют теперь, что они "щирые украинцы". А мы с вами кто же? Они говорят: "Мы не против мужиков и баб, а против Советской власти". А Советская власть - это мы с вами и есть. Мы с этой власти растем, как пальцы с ладони. Вот и выходит, что бандюги будут нас сничтожать, пока не забьемся за печь или в ихнюю веру не перейдем... Я вот сегодня последние слова нашего товарища Семеренкова, лучшего нашего гончара, слушал, присутствовал при последних его минутах. Это хорошая была душа - тихая и хорошая. И нестерпимо больно стало, товарищи. Думаю: хватит. Хватит, чтоб фашисты убивали хороших людей. Я не хотел говорить, вы знаете, этого дела я не люблю, да надо! Я вот говорю: которые здесь у нас есть мужики, способные стрелять - Маляс, Крот, Валерик Кривенда, моряк молодец, сам в бой рвется, хоть и временно здесь, - берите оружие, мы его вам дадим, сами знаете, этого добра хватает. И фашистских недобитков добьем. Что бы там ни случилось, драться будем! Пока нашим друзьям-родственникам трудно приходится на фронтах, мы здесь их поддержим. Не все ж одним "ястребкам" отдуваться!
Я вдруг подумал: "А ведь это Абросимой говорит. Постаревший, сгорбившийся от возраста и тяжелого труда Абросимов, пылкий, наивный составитель зажигательных планов". Или, может, говорил пятнадцатилетний Тарас Глумский?
– Мы им, товарищи, покажем, чем крепка Советская власть! - сказал председатель и поднял в воздух кулак, как гигантская свекла прикрепленный к длинной костлявой руке. - Я сам, видите, оружие взял при своих годах и "белом билете". И ничего. А сейчас, товарищи, салют нашим односельчанам, погибшим от рук фашистов!
Он снял с плеча карабин, и Попеленко с готовностью поднял свой автомат высоко над головой, а я отвел рукоять, и загремело на Гавриловом холме. Вороны поднялись галдящей стаей и понеслись прочь.
Маляс, Крот и несколько кряхтящих старичков принялись, отбросив палки, опускать мокрый гроб. Антонина стояла не шелохнувшись, даже не вздрогнула при выстрелах.
Рядом со мной истошно завопил разбуженный ребенок. Это краснощекая и крепкая, как редиска, Параска Ермаченкова притащилась сюда со своим первенцем Иваном, которого недавно спасла от удушения моя Серафима. Параска уже на второй день после родов возилась в огороде, а теперь вот явилась на кладбище, не усидела. У нее был кос пуговкой, губы по-детски пухлые, ярко-алые, она, неумеха, принялась раскачивать ребенка из стороны в сторону, как будто хотела забросить на вербу.
Физиономия Ивана, красная, морщинистая, похожая на ладошку, мелькнула передо мной. Обычная младенческая физиономия. Но я взглянул на него повнимательнее. Нет, ничего был парень. Громче всех орал на похоронах.
Я обернулся к Антонине. И она почувствовала мой взгляд, подняла глаза. Посмотрела пристально, как будто не узнавая вначале, но вот словно что-то сдвинулось п зрачках, упала шторка, и, хотя выражение лица не изменилось, она смотрела, как смотрят на своего, близкого. Нет, как бы ни разносили нас события, как бы ни было нам тяжело, каждому поодиночке - ведь свою беду в люди не отдашь, - мы оставались связанными, я понял это по ее глазам, и ничто не могло разорвать эту связь, ничто.
Орал Иван, отца не знающий, галдели вороны, рыдали бабки, а мы молча смотрели друг на друга, время вдруг остановилось. Здесь на кладбище, среди крестов и могил, мы осознавали нашу пожизненную связанность, и я вспомнил глухое бормотание Глумского и с яростью, с болью подумал: "Выживу! Ни в чем не отступлю и выживу. Не оставлю ее. Я хочу нянчить наших детей. Ни от чего не хочу отказываться, что положено человеку в жизни".
Глухарчане, возвращаясь с кладбища, растянулись длинной цепочкой. Сейчас эта цепочка приближалась к озимому клину, ярко зеленеющему под дождем. Левее дороги стежка, ведущая к роднику, просекала озимь.
– Решил всех вооружить? - спросил я, нагнувшись к Глумскому. - Думаешь, Маляс нас усилит?
Председатель ответил не сразу. Сначала посмотрел по сторонам. Сказал тихо:
– Есть у меня соображение. Нам ведь надо подловить Горелого в любом случае...
– А каком это "любом"?
– Даже если ты не приведешь из Ожина помощь. С бандитами все равно кончать надо.
– Председатель! - не выдержал я. - Перестань подписывать мне похоронки! Мне эта идея не нравится.
– И мне не нравится, - сказал Глумский спокойно. - Чтобы ты наверняка доскакал куда надо, я тебе Справного даю. Эх, задуй тебя ветер!
– Справного?
Если бы Глумский пообещал вручить мне заправленный бронетранспортер, я бы удивился не больше. Справный! Председатель на него надышаться не мог, не давал никому приблизиться к своему сокровищу. Покупал для него овес по бешеной цене и платил, распродавая в районе своих кур или масло: ведь колхозная касса частенько пустовала.
Справный! Королевский жеребец с горностаевой полосой вдоль храпа! Слава Глухаров и гордость.
Я с изумлением посмотрел на председателя. Смятый картуз сидел на нем залихватски, набекрень.
– Ты не оговорился? - спросил я. - "Ястребков" много, а Справный на всю округу один.
– Я еще не такой старый - заговариваться, - буркнул Глумский. - Что сказал, то сказал. Справный вынесет. Он через любую беду перескочит.