Книга: Тревожный месяц вересень
Назад: 5
Дальше: 7

6

Попеленко надел на Гната ватник. Записка, аккуратно завернутая в прорезиненную оболочку, лежала в потайном клапане.
Гнат получил дружеский толчок в спину и, набросив тугой мешок на плечо, отправился из хаты. На прощание он оглянулся на Варвару, улыбнулся и запел очередную из своих бессмысленных песенок. Он заспешил в УР. Там ждут "друзья-приятели". Они накормят его в жарко натопленной землянке и, тоже по-дружески толкнув в спину, выпроводят назад, в Глухары. На спине у дурачка будет тяжелый мешок с лесными трофеями. Вот такого Гната - "воны свадебку сыграли, и было там чего пить!" - я встретил однажды на старом Мишкольском шляхе... Я и не мог предполагать тогда, как круто завернут события...
– Ну, товарищ старший, как вы говорили! Ей-богу, как судья какой. Ну так доходит... Насчет этого закону... Чтоб сполнять. Так душевно! - Попеленко шептал мне в ухо: - Прямо даже на меня подействовало. Политически.
– Хватит, стоп! - прервал я его. - Ты вот что. Ты оставь меня с ней.
– Ладно, - с готовностью откликнулся "ястребок" и подмигнул мне.
Варвара тут же, усмехнувшись, оправила юбку на коленях. Так оправила, что юбка почему-то задралась выше и колени, чуть прикрытые мышиного цвета сукном, оказались вовсе на виду. Круглые, белые, как антоновка, колени. Лицо ее вспыхнуло надеждой. Может, я не забыл старое, может, прощу?
А мне надо было кое о чем спросить Варвару. Теперь, когда я не чувствовал зависимости от нее, я надеялся, что смогу узнать правду, правду у Варвары, у которой искренность лжива и ложь искренна.
Для дела эта правда не была нужна. Но я чувствовал, что уйду отсюда с каким-то незаполненным пробелом в мозгу, если не дознаюсь.
– Слушай, Варвара, - спросил я, когда захлопнулась дверь за Попеленко. Она вся так и подалась ко мне. - Из-за чего ты это делала? Ты его любишь?
– Кого?
– Горелого, кого же еще? Ты же для него старалась!
Если бы она любила его, все стало бы понятно. Остальным лгала, притворялась, а любила только одного его. Ну слепая, как пишут в книгах, страсть, куда тут денешься! Вот Мария - я же помнил Пушкина - полюбила старца Мазепу. Зачем мне все-таки нужно было это знать? Наверно, хотелось, чтобы все в жизни стало ясно и обоснованно.
– Да как вам сказать, Иван Николаевич...-Черные ресницы невинно хлопнули, прикрыв на миг сине-фиолетовые выпуклые глаза. - Он, конечно, ничего мужчина, Горелый... Да ведь дело не в том, Иван Николаевич! Он обещал меня с собой забрать, обещал жизнь. Приличную! Каково-то бабе моего века будет после войны? Где они, мужики? Ну, хата справная, хозяйство. А без мужика жизнь будет пустая. Сегодня Валерик, а завтра кто? Детей как заводить!
По-моему, она не врала. Она исповедовала солидные, положительные принципы жизни. "Понимала себя".
– А он сказал - женится, деньги будут, без денег он не Горелый. Значит, моя жизнь ясная была бы. Уехали бы куда-нибудь, где нас никто не знает. Каждый должен перебеситься... а дальше хорошо бы пошло!
– И Горелый перебесится?
– А чего ж? Может, спокойно заживет. На работу заступит. Он мужик с головой, сообразит, чего как. Приспособится, еще не последний будет. Это в войну все убивцы, а в мирное время все мирные.
У меня аж дух захватило от этой ясности и четкости ее мышления. Другому, наверно, всей жизни не хватит, чтобы прийти к такой четкости. И как мне ни противно было слушать, я осознавал, что за всем сказанным Варварой стоит некая правда. Только это была не моя правда, а правда тех, кто хочет приспосабливаться и умеет делать это. Может быть... Может быть, Горелый сумеет пристроиться к иной, мирной жизни, к нашей жизни. Будет речи говорить громче и правильнее всех других. Делать все с оглядкой, с расстановочкой, по-хитрому и потому переплюнет всех искренних, горячих, ничего не боящихся и не желающих хитрить. Может быть, не последним станет, если, конечно, до его прошлого не докопаются. Еще, чего доброго, мной станет командовать, Глумским. Это что же, значит, оборотная, "мирная" сторона предателя - карьеризм? И Варвара, глупая, деревенская баба, разбирается в этом лучше, чем я, обожженный фронтовик?
Нет, с такой правдой и с такой ясностью я мириться не хотел.
– Чего вы голову ломаете, думаете, Иван Николаевич?- с прежней напевностью спросила она. - Ой, умственный вы человек, ей-богу! Ну что тут мучиться? Разве я что плохого хотела?
Кажется, я начинал понимать ее все лучше. Она не считала себя распутной девкой, Варвара, да и, конечно, такой не была. Она стремилась к спокойной и благополучной жизни, к определенности. Искала того, кто обеспечит эту определенность. Человека в штанах. Не обязательно в галифе, можно и в штатских. Первый избранник, солидный, положительный товарищ Деревянко, подвел. Точнее, подвела война с ее нелогичностью и случайностями. Надо же было товарищу Деревянко, уже не подлежащему призыву, пойти в июле сорок первого в баню, и надо же было "юнкерсу" в эту баню угодить...
А дальше начались мытарства, потому что в такое лихолетье постоянного, твердого мужика найти ой как нелегко. Если, конечно, не увечный вовсе. Командир саперного батальона, подраненный "ястребок" или морячок-отпускник все это были хилые, не оправдавшие себя ступеньки на сложном и долгом пути. Так, нечаянная радость, маленькая награда за неудачи. Ну и, конечно, маленькая надежда: кто знает?
А все же Горелый, хоть и в лесах, хоть и затаившийся, был прочнее и вернее многих других. Этот мужик твердо пообещал быть при ней, бабе, рядом. И никакая Нинка Семеренкова не могла уже затмить Варвару. Потому что Варвара помогала Горелому, была ему нужна, потому что она понимала жизнь. И если бы Горелый ушел с ней приспосабливаться где-то на ином месте, то был бы навсегда привязан к ней тайной своего прошлого. Какая еще связь крепче?
Варвара с ее правдой, ее пониманием жизни не могла не держаться за Горелого, не могла не писать ему. То, что он бандит и убийца, не имело значения. Для нее было важно только одно - в каком отношении находятся люди с ней самой. Остальное ее не касалось. Не из-за безоглядности чувства. Из расчета.
– Ты предлагала мне остаться с тобой. Всерьез?
Она взмахнула руками, ладошки соприкоснулись с треском у подбородка, и разведенные локти образовали эффектную рамочку для ее полной высокой груди. До чего приятная, уютная женщина! Я вспомнил: ладошки у нее горячие, как химгрелка.
– Ой, боже ж мой, Иван Николаевич!.. С чего ж бы это я брехала? Я б Горелому тому и ни одной записочки не послала бы, провались он пропадом! Хай ему грець! Вы мне всегда были симпатичные и сейчас, вот как на духу! Если б вы пообещались мне, ей-богу, бросила б того Горелого. Вы все ж таки свой, советский, а он из лесу, ему еще пристраиваться надо.
Да, она действительно отвечала как на духу. Иконы в доме не было, только розовощекий товарищ Деревянко смотрел поверх нас ярко-синими очями. Нет, она совсем не считала себя сообщницей бандитов, Варвара! Отправляя записочки, она просто делала то, о чем просил ее мужчина. Если бы я "пообещался", она, очевидно, так же настойчиво и серьезно выполняла бы мои просьбы.
Понимала ли она, что из-за ее записочек гибли люди?
– Слушай, Варвара, - сказал я. - А как было бы с Ниной Семеренковой, если бы Горелый взял тебя с собой? Куда бы вы ее подевали?
Она пожала плечами.
– Жалко, конечно, девку, - сказала она. - Да ведь это ее дело. Война идет, столько всякого, не могу ж я об других жалиться.
"Наверно, она любила бы своего мужа и своих детей, - подумал я. - Вот только чужих детей она бы не любила. Если б надо было спасать своих, она бы чужих насмерть затоптала. Кусок из глотки вырвала, чтоб отдать своим. Впрочем, в иное, не военное, сытое время об этом не особенно догадывались бы. Ее, чего доброго, ставили бы в пример соседи-старушки. В хате или там в квартире у нее был бы идеальный порядок, буфет с посудой, вообще всякая наилучшая мебель, и чистота совершеннейшая, и все прочее, все сияло бы, все горело..."

 

* * *

 

Я вышел вместе с Варварой во двор, сказал Попеленко:
– Запри ее пока в сарай. Никуда не выпускай. Проследи, пусть возьмет еды и теплой одежды. Все.
– А вот если б при фашистских полицаях нашли бабу, которая нашим помогала, - усмехнулся Попеленко,- дали б они ей теплые вещи!
По-прежнему сыпал мелкий, моросящий дождь. Мы с Глумским прошли за калитку. Причитания во дворах Кривендихи и Семеренкова уже стихли, только изредка раздавались возгласы, похожие на всплески.
– Ну как, полегчало? - спросил председатель. - После разговора с Варварой по душам?
– Нет, - сказал я. - Мерзко. Мерзко оттого, что все проще, чем думал.
Он хмуро кивнул:
– Да... Если покопаться, то у каждого найдешь человеческий резон... Ты меня извини, что погорячился, обозвал.
– Ерунда, мелочи. Давай про дело. Записка уже поехала, времени мало. Надо организовать телегу, перевезти наши "мешки с деньгами" с заводика, - сказал я Глумскому.- И пустить слух. Для правдоподобия.
– Само собой, - сказал Глумский. -Не понимаю, что ли?
"Гнат уже подошел к лесу, - подумал я. - Не было бы у нас какого промаху!" Глумский насупленно и мрачно разглядывал меня. Снизу вверх, исподлобья. Над чем-то он размышлял - своим, глубинным, далеким.
– Лучше свалить "мешки" на Панском пепелище, в кузне, - сказал я. - Она стоит особняком и на высотке, там легче организовать круговую оборону. На всякий случай... хотя они вряд ли сунутся сейчас.
– Сделаем, - сказал Глумский.
Он продолжал буравить меня своими прищуренными глазками.
– Думаешь, к Сагайдачному они тебя пропустят? - спросил он.
– Думаю. Вот мы и проверим: действительно они клюнули на записку или нет?
Горелому был полный резон дать Сагайдачному съездить в Глухары для пересчета денег и документов, чтобы затем, дождавшись его возвращения, расспросить его и окончательно убедиться в том, что сообщение Варвары верно. Бывший шеф полицаев как-никак был связан с абвером и знал, конечно, что такое контрольная проверка. Без такой проверки он не мог идти на риск Значит, бандиты должны были пропустить нашего посыльного, то есть меня в Грушевый хутор к Сагайдачному. Все это вытекало из правил игры. Но правила-то были составлены нами, и всегда можно было ошибиться, играя за ту, лесную сторону, Случайность может все опровергнуть. И Глумский сказал:
– Так-так...
Шел мелкий дождь, все вокруг звенело от мороси, густо сыпалась листва на мокрую землю. Поникли золотые шары в палисадниках, пусто и неуютно стало за хатами, на огородах, и особенно остро чувствовалось, что, кроме этих побеленных, накрытых соломой деревянных коробочек, хранящих тепло, и уют, на многие версты вокруг все дико, безлюдно, холодно. Снова кто-то запричитал у Семеренковых. Я узнал голос Серафимы. Она там командовала на правах родственницы.
– Так, так, - повторил Глумский. - А может, я съезжу в Грушевый?
– Нет. Говорить с Сагайдачным должен я. Иначе ничего не выйдет.
Глумский кивнул, соглашаясь. Он знал, что я дружу со стариком. Но он не знал, какая нелегкая у меня задачка... Я все-таки надеялся. Верил.
– А потом тебе ехать в Ожин? - Глумский вздохнул и без всякой, казалось бы, связи с предыдущим спросил: - Слушай, как теперь Антонина будет, а? Одна? Пусть живет у меня... Нас со старухой только двое, дом не последний в деревне, ей будет хорошо. Негоже человеку быть едину - в старину правильно говорили. Она теперь сирота. Нет доли горше: чи итти в люди жити, чи дома журитись.
Для Глумского это была странная речь. Длинная и поэтическая. Я с удивлением посмотрел на него. Нахохлившись, убрав голову в плечи, он мудрым старым дятлом стоял передо мной и ждал ответа.
– А почему ей не у меня жить? - спросил я.
– Ты человек молодой, вольный. Мало ли что...
– Опять двадцать пять! - сказал я.
– Кажется, можно было бы закончить обсуждение этой темы, но председатель, упорно и твердо следуя за какой-то, пока что не ясной мне мыслью, светившейся в его прищуренных глазках, спросил, что называется, в лоб:
– А если ребенок? Или ты там не ночевал? Не знаешь, как это бывает у молодых? Не знаешь, как сухая солома от одной искры горит? Может, в своей городской школе того не проходил?
Он, Глумский, был деревенским мужиком и смотрел правде в глаза без всяких обиняков. Без дипломатии. Но эта прямота и резкость вызывали раздражение.
– Все? - спросил я. - Если ребенок, будем воспитывать! Ясно?
И я напыжился, ощущая себя настоящим мужчиной.
– Серафима - старая бабка, и хата ваша бедная,- сказал Глумский. - Сам подумай.
И тут я догадался. И даже всплеснул руками и привел:
– Слушай, Глумский, ты что же, загодя похоронку мне выписываешь? Вдаль глядишь, как стереотруба?
Мне теперь ясен стал этот дальний прицел и упрямая мысль, что крепко уселась в его угловатой, пришпиленной прямо к плечам, как будто без помощи шеи, голове. Красивое кино смотрел сейчас наш председатель. Я не возвращаюсь из леса, а Антонина невесткой-вдовой входит в дом Глумского, и они со своей старухой нянчат внука.
– У меня колхоз на руках, я привык вдаль глядеть,- сказал Глумский.- Еще не посеял, уже думаешь, как убирать. А ты зубы не скаль. Дело серьезное. И не о тебе речь, о других.
Хотел я ему сказать кое-что в стиле Серафимы, но удержался. Вспомнил мальчишку, бросившего в немецких автоматчиков гранату без запала. Других детей у Глумского не было. В деревне говорили про Тараса: "Чтоб такого построить, много материалу надо". Он был разом за трех сыновей, этот парубок. Еще до войны, лет четырнадцати, Тарас отличался самым высоким ростом в Глухарах.
– Ладно, - сказал я. - Извини. Это я от удивления.
– Индюки удивляются, - проворчал Глумский. - Всю жизнь удивляются, до рождества, пока не зарежут. А ты рассуди: до сих пор тебе везло. А впереди еще сколько? Ты тоже вдаль гляди. У тебя, честно говоря, много неприятных шансов. Тебе еще в Ожин после Сагайдачного ехать?
– Мне. Гупана уговорить. Это не просто.
– Вот-вот. Думаешь, они не перекроют дорогу? Дурачки?
Он трезво рассуждал, Глумский, трудно было возразить. По дороге в Ожин бандюги конечно же поставят нам запятую. Я бы выехал туда немедленно, пока записка, которая лежала в ватнике Гната, не попала по адресу. Но как требовать от Гупана людей, не переговорив предварительно с Сагайдачным? Пока что операция зависела от мирового посредника. Мне в этом раскладе выпадали две дальние дороги.
– Постараюсь выжить, - сказал я Глумскому.
– Так-то оно так. А думать о других надо. Ты не один на земле. До нас люди жили и после будут.
Он еще более насупился. Куртка его промокла насквозь. Капли влипали в нее, как в промокашку. После наших ползаний по карьеру сукно приобрело розоватый оттенок.
– Ты подумай, - сказал он.
Наверно, он не был бы председателем, если бы не умел заглядывать далеко. Но я не хотел думать о смерти. Тот, кого одолевали мрачные предчувствия, дрался с оглядкой. А если начинаешь беречь себя в бою, наверняка схлопочешь пулю. Все это были фронтовые истины, привезенные мною в Глухары в готовом виде, проверенные опытом тысяч людей.
– Я подумаю, - пообещал я. - Но помирать не буду.
– Дай бог.
...Вот уж никогда не думал о детях. Не находил в себе отцовских чувств. Ну что приятного в пеленках и воплях? Лысые они почему-то, младенцы, глаза бессмысленные, брови поросячьи, и вечно они то слюну пускают, то мочатся с идиотски серьезным видом, вылупив очи. И почему этим добром так восхищаются женщины? Но если бы у нас с Антониной... Честное слово, эта мысль была мне приятна. Я бы, пожалуй, их нянчил. Я бы с ними возился. Наверно, о детях начинаешь думать по-настоящему, только когда полюбишь их будущую мать. Еще одно открытие, сделанное мной за последние дни в Глухарах. Сколько открытий! Жить стоило, факт.
Уходя, я чувствовал на своей спине настойчивый взгляд председателя. По-моему, он все еще примерял к будущему мысль о внуке. То есть о моем сыне, который мог остаться сиротой.
Назад: 5
Дальше: 7