13
Аврамов шагал по городу. Некая необъяснимая особенность его облика предупреждала встречного: уступи дорогу. Уступали, оглядывались вслед. Ничего особенного не было в нем и со спины. Выгоревшая добела гимнастерка туго облегала широкие вислые плечи. Да и все казалось у Аврамова несчетно стирано дождями, прожарено солнцем: бледно-серые прижмуренные глаза, белесые, влажно спрессованные гребенкой волосы, сухое, цвета мореного дуба лицо. Аврамов нес фуражку в руке и кидал оттуда в рот красные ягоды черешни — черешня была его слабостью.
Лет пять как задела его пуля вскользь по лицу, надорвала рот и слегка подрезала вверх щеку. Небольшой шрам зарубцевался, вздернул губу, и теперь обречен был Аврамов лихо и бесшабашно ухмыляться в самые неподходящие моменты. Не столь давно выразило его начальство свое неудовольствие:
— Тебя, Аврамов, не поймешь... Хоть платком прикрылся бы, что ли... Я его воспитываю, указания даю, а он ухмыляется. Это же черт знает какое несоответствие выходит.
На это ответил Аврамов вполне резонно:
— А я и под платком буду ухмыляться, товарищ командир, так что терпите.
И хотя прыскала раздавленная во рту черешня сладчайшим соком, а солнце лило на вылинявшую гимнастерку бойца щедрое тепло, колобродило на душе у него некое досадное неудобство.
А причина его была в том, что почти сдал уже чекист, старший оперсотрудник Аврамов все свои дела преемнику, поскольку переводился начальником оперотдела в Грозный. Но подвело это самое «почти». Преемник его по вызову идти отказался, резонно заметив, что почти принять дела это еще не совсем принять. Вызов поступил из больницы от безымянной гражданки, которая извещала в коротком письме, что хотела сообщить чекистам нечто важное.
Вот и шел Аврамов в больницу, поплевывая косточками, весь из себя аккуратный и подобранный.
Он миновал больничные ворота из кособоких, кое-как приколоченных досок, пересек утрамбованный двор и вошел, подмигнув коридорной сиделке, в палату, указанную в письме.
Рутова стояла у окна, голова ее была забинтована. Дверь в палату открылась бесшумно, только сквозняк, напоенный цветущей акацией, легко мазнул Рутову по лицу. Она обернулась.
На пороге стоял ладный красноармеец с фуражкой в руке и ухмылялся.
— Вам кого? — растерялась Рутова.
— Вот те на! — поразился Аврамов. — Товарищ Рут? Вы мне писали, не отпирайтесь!
Рутова слабо улыбнулась:
— А я не отпираюсь. Кто вы?
— Аврамов Григорий Васильевич. И послушаю я вас с превеликим удовольствием, хотя, конечно, в пребывании вашем здесь удовольствия маловато.
Он плотно уселся на белый табурет. Потом, не торопясь, расстегнул пуговку у кармана и протянул ей удостоверение:
— Экая оказия, Софья Ивановна, слышал про ваше горе, сочувствовал, злостью перекипел на бандитскую сволочь, что вас сюда уложила. Жаль, что дело не по нашему ведомству проходит. ЧК уголовниками не занимается.
— Напрасно, — сказала Рутова, возвращая удостоверение, и поправилась: — Мне кажется, напрасно.
— Это почему? — удивился Аврамов, невольно любуясь Рутовой.
— Откуда вы меня знаете? — не ответила она на вопрос.
Все время тянуло ее как следует рассмотреть бойца, но, сдерживая себя, отводила взгляд — поняла, что ухмылка этого человека просто вынужденная маска, и потому боялась обидеть: а вдруг подумает, что уродство его притягивает... хотя какое же тут уродство? — просто очень симпатично улыбается человек.
— Вас, Софья Ивановна, вся Россия знает, — серьезно ответил Аврамов, — а мне и вовсе по штату положено. Я ведь вас своим бойцам как учебное пособие преподносил, в цирк водил для наглядности: наблюдайте, как работает профессор стрельбы — это, значит, вы.
— Была профессор, — качнула головой Рутова.
— Не скажите. Я ваши «качели» еще в Москве три года назад увидел и ахнул: ножи на скаку метать, в раскачке веревку пулей перебить — уму человеческому непостижимо. Нет, думаю, Григорий свет Василич, дамочка всем головы морочит, тут хитрость какая-то налицо, фокус. Проверка нужна. Пробрался я после представления к тому корытцу под щитом, вижу — в нем ваши пули. Ощупал — все честь по чести, настоящие, свинцовые, сплющенные. Значит, никакого обмана. И вот тут я скис, мне, чую, такого результата за всю жизнь не достигнуть, хоть и опер, и стрельбой занимаюсь серьезно. Виртуоз вы, товарищ Рут, эх, какой виртуоз!
Необыкновенно хорошо стало Рутовой, если припомнить, пожалуй, и десятка случаев за всю жизнь не набиралось, чтобы вот так хорошо и покойно было от открытого восхищения бойца. Щеки ее в снежном овале бинтов слабо порозовели.
Завораживало, притягивало лицо Аврамова. Он был любопытен ей не только обликом. Он принадлежал к новой, неизвестной ей категории людей, что сформировалась за стенами цирка. Ее уделом в последние долгие годы были бесконечные выматывающие тренировки, гастроли, выступления, а затем пронзительное, с каждым годом возрастающее чувство опасности: старели мышцы, тупилась реакция.
Ночами она много и жадно читала, стремясь понять мир за стенами цирка. Там рушились устои, ломались судьбы и династии, пожаром вспыхивали события, новые имена. Но все вскользь обтекало ее устоявшийся, сцементированный беспощадными репетициями мирок. И вдруг этот мирок треснул и разломился — и она оказалась лицом к лицу с человеком — полпредом новых и любопытнейших людей. Эти люди становились членами МОПРа и рабкорами, их кровно волновала судьба революции в Германии и таинственные лучи смерти изобретателя Мэтью, они устраивали смычки города и деревни и клеймили лорда Керзона, их беспокоила судьба праха Карла Маркса — они предлагали перевезти его в Москву. Они судили обо всем сочно, хлестко и напористо. У них были иные ценности, чем у артистки Рут.
Вот почему тянуло ее всмотреться в лицо Аврамова. «Необыкновенно симпатичное лицо», — вдруг поняла она.
— Так почему же вы все-таки к нашему ведомству обратились, Софья Ивановна? — прервал молчание Аврамов. — Дело вроде уголовное. Два бандита под видом борцов проникли за кулисы, ограбили цирк, убили карлика. У вас уже была милиция?
— Я им не все сказала.
— Отказали, значит, в доверии. Что, не показались?
— Не в этом дело. Уровень развития грабителей... вернее — главного, необъяснимое поведение, определенная интонация... словом, мне показалось, это не обычные уголовники...
— А кто?
— Враги вашей власти.
Она сказала это и поняла: плохо. Аврамов сидел так же прямо, не дрогнул ни единым мускулом лица, но что-то стало заволакивать его глаза — некая настороженная пелена.
— Я, кажется, плохо выразилась... не обессудьте, Григорий Васильевич, я... не могу сказать «наша власть». Вы воевали за нее, а я в это время работала под куполом цирка в Париже и Лондоне. У меня просто не поворачивается язык примазаться к этому понятию «наша власть». Право на это надо заслужить... так мне кажется, — тихо закончила Рутова.
— Продолжайте, Софья Ивановна, вам показалось...
— Это были враги Советской власти. Мне запомнились две фразы главного: «гниение совдеповских будней» и «мерзость, которая зовется совзнаками». Он сказал их, а у меня — мороз по коже: столько скопилось в его словах какой-то патологической ненависти. Уголовники ведь в большинстве своем аморфны к принадлежности денежных знаков, им все равно, чьи они, лишь бы побольше.
— У-у, как интересно! — Аврамов потер колени. — А ну-ка, ну-ка еще!
— Главный много говорил... Второй, тот, что ударил меня, молчал, а главный говорил о каком-то большом состоянии, показывал полотняный мешочек... Все это смутно помнится, врезалось в память другое... Как же он сказал?.. «Скоро я возглавлю одно одобренное совестью и историей дело». Он все время давал понять, что не уголовник, а личность со своей программой и целью. Самое необъяснимое — он ничего не взял, более того, в самых изысканных тонах предложил мне сопровождать его по жизни, стать соратницей в его одобренном историей деле.
— Та-ак.
Аврамов встал, подошел к окну, спросил не оборачиваясь:
— А приметы не могли бы их?.. Что запомнилось?
— Они были в масках... Тот, что молчал, исполнитель, по-моему, просто хищник... громадный, примитивный, безжалостный... необычайная сила... Он ведь сломал Бруку ребро... Хорошая реакция, небольшие, прижатые к черепу уши... Что еще?.. Темные курчавые волосы из-под маски... Видимо, то, что он назвался кузнецом перед схваткой с Бруком, — вполне вероятно.
— А второй?
— Холеные, но крепкие руки с четко прорисованными венами... среднего роста, рыжеват, глаза в маске темные... маленькая ступня, пластичен в движениях, во всем проскальзывает грация.
Когда нервничает, постукивает перстнем по набалдашнику трости, это, вероятно, привычка... в разговоре едва заметен кавказский акцент... скорее всего — северокавказский... грузин, азербайджанцев, армян я хорошо различаю.
Аврамов обернулся, подошел к Рутовой. Сел на табурет, размягченно, ласково заглядывая ей в лицо, сказал:
— Ах ты мать честная... удивительный вы человек, Софья Ивановна! Экая печаль, вам бы, по всем данным, в нашем ведомстве огромную пользу приносить, да вот закавыка — свой у вас полет по жизни, особенный.
— Что, взяли бы к себе? — тихо спросила Рутова.
— Ох, взял бы. С руками и ногами, с золотой вашей памятью, — зажмурился, отчаянно покрутил головой Аврамов.
— Тогда в чем дело? Берите.
— Как это — берите?
— А вот так. С руками, ногами и золотой памятью.
— Стоп-стоп. Нас куда-то не туда.
— Что, уже на попятную?
— Да что с вами, Софья Ивановна? Как это — берите? А цирк?
— С цирком покончено. Если доверите, я могла бы обучать бойцов стрельбе, владению холодным оружием.
Аврамов, по-птичьи клоня голову, ошеломленно рассматривал Рутову.
— Вы это серьезно?
— Да уж серьезней некуда. Из цирка надо вовремя уйти. Тем более что и цирка-то нет. Распродал все Курмахер, как я слышала.
— Не поверят ведь! — Аврамов сокрушенно развел руки. — Голову наотрез — не поверят! Скажут: нехорошо, Григорий свет Василич, начальство в заблуждение вводить. Чтобы в инструктора артистка Рут запросилась — это, скажут, бред восторженной души твоей.
Посуровел. Долго молчал. Наконец сказал:
— Умница, Софья Ивановна, если решились. Только подумайте еще раз как следует. Я пойду докладывать начальству обо всем, а вы подумайте. Уж больно наша работа... как бы вас не напугать... пронзительная она. Каждую минуту пронзает... ответственностью, что ли... Вы под куполом сама за себя в ответе: удался номер — прими овации, сорвался — свои ребра нагрузку несут. А у нас каждый за всю страну ответ держит, спит — и то держит ответ. Так что поразмышляйте.
В открытое окно влетел букет роз, с хрустом сплющился о пол рядом с кроватью — огромный, разлапистый, багряно-белый.
Повеяло душистой росяной свежестью. Аврамов дрогнул ноздрями. Невесомо касаясь пальцами, поднял, как мину, колючий разноцветный ворох.
— Вас поклонники и в больнице не забывают. Приятная штука — розы в одиночной палате, — и подал букет бутонами вперед.
Из бутонов торчала бумажная трубка. Рутова развернула ее. Аврамов смотрел исподлобья, морщил лоб, липла к лицу неистребимая ухмылка.
Рутова прочла, побелела, задохнулась:
— Это он, маска!
Наискось по-листу — угловатые буквы:
«Я найду вас. Предложение остается в силе».
Аврамов прыгнул к окну, выглянул. Внизу — пусто. Он перемахнул через подоконник. Выскочил за ворота. Вдоль улицы тронулся фаэтон. Короткопалая лапа высунулась из-под кожаного верха, сунула в карман извозчику смятую ассигнацию:
— Гони!
Свистнул кнут, впечатал в лошадиный круп темную полосу. Рыжая лошаденка осела на задние ноги, дернулась, поскакала куцым галопом. Аврамов саданул кулаком по забору, огляделся — ни единой души. Вернулся в палату, Софья стояла у окна. Обернулась, зябко передернула плечами. В глазах дотлевал страх.
— Ушел, — виновато сказал Аврамов. Попросил, пряча глаза: — Дозвольте, Софья Ивановна, завтра зайти. Кое-что уточним... ну и вообще... у вас ведь никого в городе?
Рутова кивнула.
— Никого. Приходите, Григорий Васильевич. — Прибавила твердо: — Я буду ждать.
Аврамов шел по городу, потрясенно бормотал:
— Ах ты мать честная... что же это делается?
В жизнь входило нечто значительное — такое, что и в слова не втиснешь, пузырилось оно радужной пеной в голове — нежное и беспомощное.