Книга: Час двуликого
Назад: 11
Дальше: 13

12

Сколько помнил себя Ахмедхан, солнце выплывало утром из-за горы под серебряный перестук отцовского молота. Светило всегда заставало Хизира за работой. Кузницу он поставил на краю оврага, на отшибе, чтобы ранний звон не тревожил аульчан.
Овраг был поначалу для Ахмедхана преисподней, где жили шайтаны. Сырой, мрачный, заросший терном и кизилом, он казался бездонным.
Ахмедхан приходил утром к отцу и приносил узелок с едой — кусок сыра, лепешки, кувшин молока. Пока отец ел, Ахмедхан выходил из низенькой, в прогорклом чаду кузницы и садился на край оврага. Зеленая преисподняя под ногами Ахмедхана жила своей жизнью. Как раз напротив кузницы росла кряжистая, в два обхвата чинара. Прошивали птицы плотную кипень зарослей. В сумрачной глубине их что-то потрескивало, шевелилось. Из листвы грозным клыком торчал сук, обнажившийся корень чинары, белёсый, обглоданный временем и дождями.
Однажды солнце, пробравшись лучом сквозь крону, нащупало сук, и он вдруг ожил, затеплился дивным розовым светом. Тогда плавно втекла на него гадюка, толстая и черная, с железным, холодным блеском гуттаперчевого туловища. Она вытекала из листвы очень долго, казалось, этому движению не будет конца.
Гадюка дважды окольцевала сук и повела вокруг плоской треугольной головкой. Они встретились глазами — змея и маленький человек. И хотя их разделяла пропасть оврага, Ахмедхан запомнил на всю жизнь, как стал вползать в него липкий холод чужой воли.
Будто сквозь вату к нему пробился оклик отца: «Ахмедхан!»
Он не смог ответить. Хизир вышел наружу, увидел гадюку на суку, оцепеневшего сына. У порога кузницы лежала каменная глыба, отполированная штанами кузнеца, — служила вместо скамейки. Хизир оторвал ее от земли и поднял над головой. Гадюка на суку стала раскручиваться, но не успела: глыба обрушилась на корень, сломила его, пробила тоннель в листве и, невидимая, долго еще грохотала глубоко внизу, скатываясь по каменному руслу ручья, скрытого зарослями.
Кузнец стоял над сыном — кряжистый и сердитый. Белые крошки сыра запутались в смоляной бороде. У ног его оттаивал от леденящего страха человечий детеныш. Он был жалок. Именно это разгневало кузнеца.
Хизир зашел в кузницу, кинул на плечи два мешка — большой и маленький. Потом сурово кликнул сына:
— Иди сюда!
Хизир встал на край оврага, взял Ахмедхана под мышки и шагнул вниз. Руша пласты жирной, влажной земли, он спускался на самое дно. Сын болтался в железном кольце отцовской руки, ветви хлестали и царапали его лицо. Он вздрагивал, стискивал зубы.
На дне оврага, стоя по лодыжки в ледяной воде ручья, кузнец поставил рядом Ахмедхана.
— Идем, — сказал он и зашагал по воде.
Он пробивал заросли кряжистым телом, выворачивал целые деревца с корнем, если они преграждали путь. Прыгали из-под их ног лягушки. Кособоко и слепо тычась в листву, шарахнулся вспугнутый филин. Бесплотными тенями вспарывали воздух у самого лица летучие мыши. За кузнецом оставалась просека. Хизир шел к залежи железной руды, которую открыл еще его дед. Третье поколение пользовалось рудой для кузнечных нужд. Они плавили ее в самодельной печи, перекладывая углем, который тоже жгли сами.
Обычно Хизир шел к руде вдоль оврага. Но сейчас кузнец повел сына понизу. Он повидал много крови на своем веку, пролитой человеком, и считал, что человек — самое страшное создание на земле, достаточно страшное, чтобы его боялись все остальные твари, созданные аллахом. Кузнец шел сквозь заросли и говорил об этом сыну — единственному продолжателю рода, так как жена родила Хизиру, кроме Ахмедхана, еще пять дочерей.
К вечеру они принесли к кузнице два мешка руды — большой и маленький. А на второй день Ахмедхан отправился за ней сам.
Он опускался на дно оврага. Над ним, на краю обрыва, расставив ноги, стоял отец и смотрел вслед.
К семнадцати годам Ахмедхан уже приносил на спине отцовский мешок руды, владел молотом не хуже его, а на дне оврага не зарастал тоннель, пробитый его телом.
У них было уже две коровы и три лошади: отцу щедро платили за кольчуги, не раз спасавшие жизнь богатым заказчикам. Их круг расширялся, слава Хизира росла, к нему стали приходить из дальних аулов и даже из Дагестана, его работы ценились не ниже кубачинских.
Руды требовалось все больше, и однажды весной, когда на дне оврага еще истекали слезами ноздреватые островки снега, Хизир дал в помощь Ахмедхану лошадь.
Они тронулись домой в полдень, нагруженные мешками руды, — Ахмедхан и рыжая кобыла. Теперь тропа все время поднималась вверх. Заметно вздулся и помутнел от талой воды ручей. Временами он дохлестывал пеной до колен. Лошадь опаляла спину Ахмедхана горячим дыханием, всхрапывала, пятналась кругами пота. К вечеру он почуял, что повод, обмотанный вокруг локтя, стал тянуть назад — лошадь запалилась. Он выругался, дернул за ремень: почему скотина устала раньше него? В конце пути, неподалеку от кузницы — напротив большой чинары — лошадь остановилась совсем. Кобыла стояла опустив голову, ноги ее тряслись крупной дрожью, обвислые губы роняли хлопья пены. Ахмедхан дернул за повод, голова лошади мотнулась от рывка, но сама она не сдвинулась с места.
Ахмедхан ударил ее кулаком по лбу — она рухнула на колени и завалилась на бок. Ахмедхан опустился рядом. В темном провале лошадиного зрачка угасал тоскливый смертный ужас — он убил ее. Задняя нога кобылы дернулась в конвульсии, ударила по кусту орешника, и он осыпал Ахмедхана хрусткими трубочками прошлогоднего листа. Тогда он перерезал лошади горло кинжалом и освежевал. Справившись с этим, он вытянул вперед руку, раздвинул пальцы. Окровавленные, толстые, они жестко торчали перед глазами — их не взяла дрожь усталости. Тогда Ахмедхан впервые за целый день хищно, торжествующе усмехнулся.
Он выбрался из оврага с двумя мешками руды, забрызганный кровью, высыпал их и снова спустился вниз. Лошадь даже без шкуры и внутренностей оказалась потяжелее мешков, но он все-таки взвалил ее на плечи и вынес наверх, к кузнице. Внизу остались голова и внутренности кобылы.
Отец ни словом не упрекнул его, но, ужиная вместе с ним при свете коптилки, Ахмедхан поймал его растерянный, тревожный взгляд. В углу, со страхом посматривая на брата, приглушенно шептались сестры. И он усмехнулся второй раз за этот день — как тогда, в овраге.
В ауле у Ахмедхана не было друзей, угрюмый, неразговорчивый, налитый недоброй, чудовищной силой, он сторонился сверстников. Да и недосуг было — кузница пожирала все дневное время.
Вскоре Ахмедхан стал замечать, что к нему присматривается самый знатный человек аула — шейх Митцинский. Два его сына учились в городе, в реальном училище. На лето они приезжали в аул, бродили по пыльным улицам, затянутые в шелковые черкески, — скучали. Шейх предложил Ахмедхану идти к нему в работники, плату назначил высокую.
Дед шейха, Магомед, осевший в Чечне и женившийся на чеченке, был родом из Дагестана. Он умер, оставив в наследство сыновьям и внукам немалое состояние. Два его правнука, Осман и Омар, не знали языка прадеда, считали себя чеченцами, и все же некая незримая пленка отделяла их от сверстников — они были инородцами. Наверное, поэтому они пристрастились к охоте, и Ахмедхан водил их по горам, выгоняя дичь под выстрел.
А осенью судьба его неожиданно круто и бесповоротно переломилась. Братья разъехались, закончив училище. Омар перевелся в юнкерское училище. Осман поехал в Петербург учиться на юриста, взял Ахмедхана с собой.
Больше десяти лет прошло с тех пор. Жизнь среди русских, ошеломляющая, дивная, долго и мучительно выполаскивала из них въедливый налет провинциализма, и не раз руки их тянулись к кинжалам в бессильной ярости перед необъяснимым, унижающим превосходством сверстников, чей разум сформировала цивилизация. Эту напасть в конце концов одолел Осман Митцинский — избавился от акцента, осилил два языка. И не раз потом пенилось в душе Ахмедхана горячее торжество в зале суда, когда его хозяин — чеченец из Хистир-Юрта Осман судил и выносил приговор какому-нибудь чиновнику, недосягаемому когда-то, а сейчас подвластному воле Османа.
Однажды весной половодье вровень с берегами наполнило овраг, на краю которого стояла кузница Хизира. Вода подмыла обрыв, и столетняя, в два обхвата, чинара рухнула на кузницу. Хизир делал в ней свое звонкое дело. Когда распилили и отволокли в сторону чинару — вершину ее, разворошили развалины кузницы, Хизир уже остыл. Рядом с ним лежала жена, принесшая в узелке обед. Ахмедхан посидел над могилами полдня. Остальную половину потратил на то, чтобы повидаться с сестрами. А утром уехал с первым поездом в Петербург.
Через год умер от простуды отец Османа. Его похоронили во дворе, соорудили часовню-склеп, и к могиле святого стал приходить народ из разных концов Чечни и Дагестана.
А еще через год грянула революция. Русские сбросили своего царя Николая — и все полетело кувырком. Осман бросил академию.
Долгие пять лет они скитаются по этой непостижимой, сумрачной России. Временная работа в судах, случайные заработки. В Одессе Ахмедхан предложил очистить от ценностей лавку ювелира. Получилось на удивление легко. Поднаторевший в уголовных делах ум Османа разработал план, бычья сила и ловкость Ахмедхана довершили дело. Новое занятие приятно щекотало нервы, давало хороший доход.
В Таганроге они ограбили банк, с трудом отбились от милиции. Османа ранили в ногу, Ахмедхан полночи нес его на спине, уходя от цепких, ухватистых милиционеров. После этого, когда зажила рана, Осман задумал в Ростове дело с цирком. Теперь они богаты. Давно пора возвращаться домой, но хозяин все еще медлит, чего-то ждет. С полгода как пришло последнее письмо от Омара из Турции, больше оттуда ничего нет. А может, Осман теперь не показывает всего Ахмедхану, с тех пор как они занялись прибыльным делом и у них на пятках висит милиция?

 

Ахмедхан подошел к зеркалу. Из сизой, засиженной мухами глубины дико глянул на него ражий детина в косоворотке, курносый, с рыжей окладистой бородой, всклокоченными бровями, ни дать ни взять — половой в рязанском захолустном трактире.
Ахмедхан скособочился, сплюнул, отошел — воротило с души. Поскреб железными ногтями накладную бороду — зудела нестерпимо кожа под клеем. Огляделся с тоской — все чужое, опостылевшее до тошноты. Пузатые амурчики разлетелись по потолку, целя из игрушечных луков; шкаф вишневого дерева с завитушками, диван, лоснящийся потертой кожей, — лучший номер в отеле. Насмешливо скалилась бронзовая львиная башка — дверная ручка. За пыльными широкими стеклами глухо гудел осточертевший Ростов. Домой бы сейчас — бегом, без оглядки, по звенящей буйно-зеленой степи, по шпалам.
Приглушенно хлопнула коридорная дверь, послышались быстрые шаги. Ахмедхан сунул руку в карман, нащупал рубчатую рукоятку кольта. Дверь распахнулась, вошел Митцинский, с виду мелкопоместный дворянчик демократического пошиба: полотняный белый картузик, бородка клинышком, пенсне на шнурке.
И опять, в который раз, подивился Ахмедхан неуловимому, текучему облику хозяина (вошел дворянчиком и вел себя соответственно). Все умел Митцинский, и не было ему равных в умении носить чужую шкуру.
Митцинский защелкнул дверной замок, швырнул картузик на стул, упал на диван — застонали пружины.
— Никто не заглядывал? — спросил отрывисто, трескучим голосом. Под веком напряженно бился живчик.
— Нет, — угадал настроение Ахмедхан. Разговора не начинал.
Митцинский дернулся, качнул сияющим штиблетом.
«Кого ждет? Может, оттуда, из Турции?» — ворочалась догадка в голове у Ахмедхана. Митцинский поймал телохранителя цепким, насмешливым взглядом, заговорил протяжно, въедливо:
— О спутник мой... горилла моя в человечьем облике. Поговорим? Десять лет назад я стащил тебя с гор, чтобы окунуть в этот ослепительный мир. Ты не можешь пожаловаться на судьбу. Я показал тебе все, чем богаты и сильны орси: балы, карнавалы, флот Петра Великого на Неве, великого князя Николая Николаевича. Я водил тебя на знаменитые процессы. Я показал тебе, как у неверных вбивают в головы знания в академии и вышибают последние мозги в Третьем отделении. Я учил тебя — будь мудрым и сдержанным, умей возвыситься над толпой. Я учил тебя мазурке и французской борьбе, учил великодушию к женщине. Где все это? В какую бездонную пропасть канули мои усилия?.. Дикарь, ты ударил по голове женщину. Лучше бы ты ударил меня...
— Осман, — приглушенно взвыл Ахмедхан, — что ты говоришь? Мне нужно было смотреть, как она бросит в тебя нож? Ты видел — она умеет это делать...
— Она не бросила бы в меня нож. Между человеком и деревянным щитом есть разница. Хотя тебе этого не понять. Тебе повезло — она выздоравливает. А если бы она отправилась вслед за карликом? Ты не думал, что было бы?
— Не думал, — покачал головой Ахмедхан.
Некогда ему было думать там. А потом, когда уже сделано дело, зачем думать?
— Я отправил бы тебя вслед за ними, — шепотом поделился Митцинский.
И не понять слуге, всерьез это либо шутит хозяин. Задрожал и сорвался голос его:
— Осман, давай поедем домой, а? Что нам больше делать в этом проклятом аллахом городе? Ты бросил академию, и мы скитаемся... Кровь кипит у меня, готов зубами грызть глотки Советам! Ты, сын шейха, кормишь русских клопов своей кровью. Поедем домой! Мы теперь богаты. Если этого мало — мюриды твоего отца принесут еще столько...
— Ты никуда не отлучался? — осадил вопросом Митцинский.
Смотрел жестко, в упор, дурацкое пенсне на диван сбросил — спрашивал не друг — хозяин.
— Все время был здесь, как ты сказал.
— Ладно. Будем спать. Ночью придется работать.
Митцинский лег на застланную кровать, начищенные штиблеты на спинку деревянную забросил. Прикрыл глаза — отгородился веками от слепящей суеты дня, от надоедливых просьб холопа.
Ахмедхан, косолапо ступая, пошел к дивану. Умащивался, поминутно досадливо замирая, — стонали, визжали пружины под его семипудовым телом.
Митцинский лежал не двигаясь. Ахмедхан поймал скошенным взглядом, как вспух и пропал желвак на его щеке.
К вечеру, сквозь тяжелую, душную дрему, пробился к Ахмедхану стук в дверь. Он вскинулся, потер щеку — в кожу влип багровый рубец от подушки. Митцинский уже стоял, прислушивался, наставив маленькое хрящеватое ухо, — при фуражечке и пенсне. Кивком указал Ахмедхану — к двери! Ахмедхан метнул горячее, набрякшее сном тело к порогу, стал у косяка. Постучали еще раз, нетерпеливо, резко. Ахмедхан сдвинул щеколду. Дверь распахнулась, прикрыла его. За порогом стоял монах — темная ряса, задубелое, обожженное солнцем лицо. Монах оглядел комнату.
— Мне сказали, это номер господина Митцинского.
— Прошу вас, входите. — Митцинский плавно повел рукой.
Монах перешагнул порог, тяжело оперся о спинку стула. Дверь за его спиной, коротко скрипнув, закрылась. Монах всем телом, по-волчьи обернулся. Припечатав дверь спиной, сзади стоял Ахмедхан.
— Виноват, господа... ошибся, значит, номером... извиняйте.
Монах попятился. Ахмедхан не сдвинулся с места.
— Вы не ошиблись, святой отец, Митцинский живет именно здесь. — Осман сел на диван. — Итак, какая нужда вас привела к нему?
— Не шутите, господа, вижу, что обознался, а потому надобно мне... — Монах двигался к окну, разводя руками.
— Здесь третий этаж, святой отец. Довольно высоко, — одними губами усмехнулся Митцинский.
— Изволите смеяться над монахом, грех, господа...
Дверь перекрывал Ахмедхан. Окно закрыто на шпингалет, к тому же — третий этаж. «Влип, — холодея, подумал Спиридон Драч. — Столько вынес, ноги до мяса стер и так дешево влип... Хотел ведь проверить, понаблюдать, как наставлял турок, узнать в лицо... Невтерпеж стало, ополоумел от радости, что добрался целым... Господи, боже ж ты мой, так дешево влипнуть! Тот, у двери, не сдвинется, оглоблей не перешибешь, мордоворот натуральный... ясно, чекисты. Митцинского взяли, а вместо него засада... этот, в картузе, глазами как буравит. Была не была — пошумим напоследок!»
У Драча холодела спина в предчувствии непоправимого. Дернул он рясу вверх — черным пламенем полыхнуло в глаза Митцинскому. Драч дергал из кармана наган — зацепился за подкладку. Ахмедхан прыгнул от двери, обрушился на монаха, заломил руки за спину, вздернул — как на дыбе. Драч, кривя лицо, стонал, норовил лягнуть Ахмедхана... Неотступно стояло перед ним лицо Марьямки, детишек — прощайте, родимые! Обессилев от боли, обмяк, тянулся на носках вверх — жгла дикая резь в плечах.
— Оружие! — вполголоса бросил с дивана Митцинский.
Ахмедхан перехватил Драчу локти, вынул у него из кармана наган. Отпустил руки. Драч рухнул на колени, затравленно повел головой.
— Так что же вас к нам привело, святой отец, с наганом? — спросил Митцинский.
Драч тяжело поднялся, покряхтывая, сел на подоконник, скривился от боли в плечах.
— Нехорошо, господа... что оружие при мне, конечно, грех... только и нас понять надобно: время смутное, разбойное, случалось — и на нас, афонскую братию, разная сволочь налетала, само собой, тут пистолетишко и пригодится, хоть малая защита, а все, глядишь, страху и нагонит. А вы руки выкручивать, нехорошо, господа. Отпустили бы вы меня с богом... — гнул свое Драч, затравленно оглядывая стены, дверь, — ох, не убежать!
— Не тянете вы на святого отца, милейший. Рожа у вас отменно разбойная... да и словеса подводят, лексикон не тот. Что же это вас в милиции так плохо готовят? Или не в милиции, а в ЧК?
Драч поднял голову. Изумление ворохнулось в глазах. Присмотрелся к Митцинскому. Что-то здесь не вязалось. Решил прощупать, блюдя осторожность.
— Поручение у меня к господину Митцинскому от Афонского монастыря.
— Какое?
— Велено самому передать на словах. Иеромонах Омар просил.
— Я слушаю.
— Так, в некотором роде, вы, может, лицо и близкое к господину Митцинскому, а все же не оно самое, мне бы его...
— Мне надоели ваши увертки. Я Митцинский. Не валяйте дурака.
— Не подходите обличьем, господин хороший, я ведь господина Митцинского ей-ей знаю.
Митцинский бешено раздул ноздри, засопел. Шваркнул на диван фуражечку, отлепил бородку, смахнул на диван пенсне.
— Такой я вас устраиваю?
У Драча отвисла челюсть. Замельтешил руками, отмякало, расползалось в животной радости лицо:
— Ах ты, боже ж мой! Господин Митцинский... чистый фокус... а я-то сомневаюсь... братец ваш строго-настрого наказывал, фотопортрет заставлял изучать... только самолично в руки вам пакетик велено передать... а я гляжу — вроде не он, то есть не вы, обличьем не подходите... ай-яй-яй, экую маскировку сотворили...
Сел на пол, долго сдергивал дрожащими руками сапог — заклинило в голенище сопревшую портянку. Ахмедхан нетерпеливо зарычал, подошел, дернул — и выволок вахмистра на середину номера. Уперся ногой ему в живот, еще раз дернул — едва ногу не оторвал, в сапоге хряснуло. Драч охнул, ощупал живот. Сапог торчал трубой в руках у Ахмедхана. Ахмедхан сморщил нос, отдал сапог Драчу. Драч стал елозить внутри обессилевшими пальцами, отдирать подкладку. Наконец подцепил ногтем, отодрал от голенища и вынул пакет. Дернулся, хотел встать, отдать Митцинскому, и не вышло — отказали ноги. Сидя, протянул Митцинскому пакет вместе с перстнем, с превеликим трудом сняв его с разбухшего пальца.
— Извиняйте, господин Митцинский... конфуз у меня с ногами, отказали по такому случаю.
Митцинский выхватил, распечатал пакет и впился глазами в арабскую вязь. Драч отвалился к стене, прикрыл глаза. Тотчас поплыла перед взором бесконечная, в свинцовых осыпях горная цепь, холодные, злые волны вспененных рек — впечаталось в память за долгий путь всякое, насмотрелся. Блаженно ныли — отходили — стертые до крови пальцы на ногах. Драч скосил глаза, отлепился от стены, конфузливо прикрыл босую ступню портянкой. Снять второй сапог уже не было сил.
Митцинский впитывал строки, быстро сновал глазами по листу. Ахмедхан тяжело переводил взгляд с монаха на Османа. В голове вызревала надежда: может, письмо то самое, что держало их здесь... может, теперь домой?..

 

Митцинский читал:
«Месяц раджаб, 1340 года.
Моему брату единокровному, могучей ветви рода Осману Митцинскому.
Сколько под Аллахом буду дышать, полумесяц и звезды видеть — всегда буду слать тебе мой душевный привет. Мое первое сердечное желание — чтобы ты был жив и здоров. Мое второе желание — подарить тебе радость. Как мы уговаривались в последнем письме — ты ждешь этого послания в ростовском отеле. Надеюсь, оно благополучно дошло.

Брат!

Настало время действовать. Мы ждали его вдвоем в тяжких скитаниях, как два листка, гонимые бурей. Советы наделали неисчислимые беды. Сдвинулись вековые устои гор, нарушены заветы шариата и предков. Настало время отмщения.
Радуйся, Осман, наконец Турция обратила свой лик в сторону народов Кавказа. И хотя здесь еще война с Грецией, хотя топчут османскую землю сапоги франков и бриттов, но победа и истинное величие халифата уже близки. Великий визирь Реуф-бей нашел время побеседовать со мной. Он спросил меня: «Есть ли сильная фигура на Кавказе?» И я назвал тебя. Тогда он раскрыл мне маленький краешек своей цели. У меня возликовало сердце, я склонил голову. Нам с тобой разрешили сжечь свои жизни для того, чтобы халифат достиг великой цели. Я здесь делаю свое дело. Тебе предстоит начать на Кавказе свое. Запоминай:

1. Возвращайся домой и стань сильной фигурой у Советов. Вгрызайся в их плоть и проделывай там свои ходы, подобно короеду в трухлявом пне.
2. Начни формировать шариатские сотни по всей Чечне, вербуй туда преданных людей, чтобы они стали опорой в решающий час. Оружие и деньги не замедлит переслать Реуф-бей.
3. Разыщи и привлеки для этого дела полковника Федякина, я служил с ним у Деникина. Это храбрый, нерассуждающий вояка, опытный командир — что тебе и требуется. Он отсидел свое в тюрьме и, по имеющимся у меня сведениям, уже освобожден. Скорее всего вернется в свою станицу Притеречную.
4. Разжигай и поощряй разбой в Чечне, посади в местные органы Советов своих мюридов — из тех, что сумеют стиснуть пальцы на глотке горца. Чеченец-крестьянин должен понять из их поведения, что Советы не способны управлять народом, не могут защитить его от грабителей. И когда он это поймет — стань защитником горца.
5. На все это у тебя очень мало времени — полгода. К осени готовь мне легальный въезд в Россию, как реэмигранту. К тому времени мне необходимо быть на Кавказе, ибо вплотную приблизится решающий час. Реуф-бей посылает тебе в знак доверия свой перстень. Такой же — у меня.
Да пребудет с нами Аллах.
Омар.
P. S. Связной — вахмистр Спиридон Драч, думаю, надежен — у нас в заложниках его жена и сыновья».
Митцинский поджег письмо, бросил в пепельницу, молча смотрел, как чернеет и корчится в пламени лист. Блаженное спокойствие втекало в него. Он покосился на перстень, прикрыл глаза.
Его обручили с халифатом. Ну что ж, блестящий брак. В памяти всплыла строчка из письма:
«...нам с тобой разрешили сжечь свои жизни для того, чтобы халифат достиг великой цели».
Медленно усмехнулся — братец всегда страдал недержанием восторгов. Собственную жизнь стоит сжигать на алтаре судьбы для достижения лишь своей цели. Заморский халифат с его оружием и деньгами — лишь полезный попутчик Чечне до поры до времени. А потом между ними вновь ляжет море. Но пока... все хорошо. Наконец-то спокойно и хорошо впервые за долгие пять лет мерзейшей неопределенности. Заручиться поддержкой халифата — об этом и не мечталось.
Митцинский открыл глаза. Ахмедхан застыл у порога. На полу тяжко боролся с усталостью Драч. Он ронял голову на грудь, испуганно вздрагивал, пялил глаза на пепельницу. Над горкой черного пепла бился в конвульсии, умирал последний язычок пламени. Драч уперся подбородком в грудь, обессиленно затих. Тотчас перед глазами всплыло лицо Марьямки, измученное, смятое горем.
— Вахмистр... да проснитесь, черт возьми!
Драч испуганно дернулся, опираясь о стену, встал, поджимая босую ногу. Митцинский высился над ним.
— Виноват, ваше благородие, сморило.
— Вы исправно выполнили задание. Сообщу в ответном письме о вашем усердии.
— Рад стараться, господин Митцинский. — И подумал: «У тебя бы, лизаный телок, женку с детишками под залог оставили, небось тоже постарался бы».
— Получите за службу.
Митцинский сунул Драчу пачку кредиток.
— Благодарствую за милость!
Суетливо, долго задирал рясу — прятал деньги в карман, думал: «Ничего, поживем еще, вон оно как дело оборачивается — выгодой». Руки Драча лоснились от пота, заметно подрагивали. Митцинский поморщился.
— Оружие не советую прятать под балахон, теряете много времени в нужный момент.
— Я уж и сам кумекаю — надо бы поближе приспособить.
— Сейчас ложитесь на диван, отдыхайте до вечера. На неделе первым поездом отправимся в Грозный. Там начнете разыскивать Федякина.
Драч осторожно присел на диван, сидел — как стоял — по стойке «смирно»», ел глазами щедрое начальство. В глазах догорало усердие, их заволакивал туман смертельной усталости.
Митцинский наклеил бородку, нацепил пенсне, кивнул Ахмедхану: выйдем. Вышли в полутемный коридор. Ахмедхан молчал, ничего не спрашивал. Митцинский круто повернулся, загородил ему дорогу, поднял к лицу руку с перстнем и кирпичиком карманного Корана. Показал на перстень:
— Это — знак доверия халифа. Ему нужны наши жизни, Ахмедхан. Если согласен отдать свою за наше общее дело — клянись.
— Клянусь, — ответил потрясенный Ахмедхан. Так высоко он еще не взмывал.
Митцинский знал: его можно было купить на час — деньгами, на годы — дружбой. Но на всю жизнь он продавался лишь аллаху и его наместнику на земле.
Поздно ночью они возвращались после долгой прогулки в номер.
У самого отеля Митцинский приказал:
— Завтра купишь роз и отнесешь в больницу циркачке. Я напишу записку. Естественно, все бросишь в окно, думаю, ей не доставит удовольствия твоя физиономия.
Назад: 11
Дальше: 13