11
Курмахер рыдал над маленьким холмиком на ростовском кладбище. От обиды и еще от страха. Природа страха была расплывчатой и непонятной. Это был скорее всего ужас устрицы, которую грубо выдрали из надежной ракушки и, скользкую, голенькую, пустили в темный океан. А кругом — одни зубы, их и не видно пока, а все же они здесь, где-то рядом, готовятся надкусить, испробовать и сжевать.
Ракушкой Отто были его сокровища, с ними он чувствовал себя уверенным везде.
По городу из конца в конец шарахались пересуды, охи и ахи: такого давно не было. Случались, правда, налеты и похлестче, как-никак Одесса — мама, а Ростов — папа, но чтобы с такой изюминой — этого еще не случалось: маски, помяв, как гуттаперчевого, чемпиона Брука. ободрали как липку директора Курмахера и отправили на тот свет карлика. Грандиозная жуть! — передергивался в сладком ужасе обыватель.
Милиция сбилась с ног, трясла притоны, ночлежки и «малины» — маски как в воду канули.
А Курмахер рыдал над холмиком, где покоился Бум.
Неузнаваемо сдал за несколько дней Отто: пустыми сумками обвисли щеки, окольцевали глаза чудовищной черноты круги. Костюм повис складками, как на вешалке. Стал Курмахер тихим и вежливым, посекла курчавину его волос на висках грязно-пепельная седина.
После того как выпутали его из полотенца, коим он был привязан к креслу, медленно и прямо переставляя палки ног, побрел он к выходу из кабинета, утыкаясь остекленевшим взглядом во встречных. От него шарахались, жались к стенам.
В коридоре Курмахер увидел лежащего Бума. Долго примащиваясь (не гнулись ноги), встал на колени и приложил ухо к груди карлика. А когда убедился, что сердце маленького немца не бьется, поднял его на руки и понес. Стон прокатился по коридору — зрелище было не для слабонервных. Бума у него взяли уже на улице. Вышел с ним Курмахер, побрел неизвестно куда и шел, пока не отняли у него холодное уже тело. Тут что-то сломалось в нем, он закричал, долго плакал и причитал по-немецки, ибо отняли у него разом жизненную опору его — богатство и единственного сородича. Лопнула последняя нить, что связывала его с фатерландом.
Курмахер поднялся и вытер мокрые щеки. Заботливо поправил букетик в изголовье могилы. Выйдя за ограду кладбища, побрел через весь город к цирку, горбясь и шаркая ботинками.
В кабинете он сел за стол и написал объявление о распродаже циркового имущества. Артистов Курмахер рассчитал еще вчера, честно выделив из сборов все, что им причиталось. Объявления сам же расклеил по заборам и афишным тумбам. Распродавалось все: деревянный каркас, ученые медведи и лошади, брезент и костюмы.
Через несколько дней многое растеклось, уплыло в чужие руки. Медведей взяли за гроши цыгане, каркас приобрел трест Древбумпром. Остался брезент и три лошади.
Вечером сидел Отто у себя в кабинете сирый и тоскливый, не зажигая огня. Темной бесформенной грудой высился на полу брезент купола, занимая половину кабинета. Где-то за стеной глухо били копытами, утробно ржали голодные лошади.
В дверь постучали.
— Мошно, — слабо просипел Отто.
За дверью не услышали, постучали еще раз.
— От-кры-то! — с усилием отозвался Курмахер.
Дверь открылась. Курмахера — холодком по спине: все еще чудились за дверью черные маски в серых макинтошах. Вошел кто-то низенький, кашлянул, похлопал по карманам. Там громыхнул коробок спичек. Спичка зажглась, осветила круглое, хитрое, монгольского типа лицо в военной фуражке, нахлобученной на тыквочку головы. Человек был затянут в красноармейскую форму — крепенький, усатый, уютный.
— Пошто в темноте-то сидим? — воркотнул мирно, незлобиво, повертел головой. Отыскал взглядом свечи, зажег. Присел напротив Курмахера, протянул пухлую ладошку, представился:
— Латыпов я, Юнус Диазович. — Курмахер хмыкнул, вяло пожал ладошку, помалкивал. — Чего сидишь-то? — удивился Латыпов. — Однако вставай, чай делай. Чая хочу.
— Нет чая. Все продаваль. Керосинка — тоше, — буркнул Курмахер.
— Маненько торопился ты, — укорил незваный гость, — однако ничего. Чая нет — конфетку сосать будем.
Опять захлопал по карманам, сунул руку по локоть в галифе, сморщился и достал наган.
Курмахер тоненько хрюкнул и стал сползать с кресла под стол. Латыпов удивился. Склонив голову, спросил:
— Куда пошел, а?
Курмахер, застряв между креслом и столом, дергался и не спускал глаз с нагана.
Латыпов нежно посмотрел на оружие, спрятал в карман, достал вместо нагана коробку с ландрином. Подцепил щепотью липкие горошины, поделился с Курмахером, вздохнул:
— Хрусти, дядя, насухую.
Сам разинул рот и ловко, от колена, забросил туда ландринину. Хрумкнул, зажмурился от удовольствия, пояснил про наган:
— Шалят маненько по дороге, без пушки-то нельзя.
Курмахер оторопело разглядывал ландрининки на ладони. С опаской сунул в рот, раскусил. Захрустел, отходя от пережитого.
— Керосинку продал. Что осталось-то? — спросил Латыпов, жмурясь, причмокивая, посасывал.
— Брезент есть. Три лошатка осталось.
Понял наконец Курмахер: покупатель пришел.
— Лошадки, говоришь? — оживился Латыпов. Цепко ухватил со стола свечу. — Айда, смотреть будем.
Пошли в конюшню. Крайним стоял Арап — злющий в работе, а теперь и вовсе осатаневший от голода жеребец, дрессированный для джигитовки. Арап зло блеснул фиолетовым глазом, трахнул копытом в переборку. Латыпов отдал свечу Курмахеру и полез за перегородку. Арап вскинулся было на дыбы — не успел: Латыпов сунул ему пригоршню с ландрином. Арап с треском крушил зубами конфеты, Латыпов лазил у него под брюхом, сноровисто щупал бабки, копыта. Курмахер ахал, обмирал от переживания. Арап прожевал, звучно сглотнул, погнав комок по вороному горлу, и заржал, скособочив голову себе под брюхо: мол, давай еще.
Курмахер отдал коней не торгуясь: жалко было оголодавшую животину. Латыпов заодно сторговал и брезент — бойцам на палатки в летних лагерях пригодится. Оказался мужичок комендантом-помначхозом из гарнизонной крепости в Чечне. Прибыл в Ростов по делам и увидел объявление Курмахера.
Веяло от него какой-то незнакомой Курмахеру устойчивостью, будто ходил по земле не человек, а тяжеленный сосудик с ртутью, и переливалась, играла она в Латыпове при каждом движении.
Когда, отогнув полу френча, комендант выложил перед Курмахером банковский чек и стал заполнять его, долго созревавший Отто наконец решился:
— Уважаемый помначхоз, вы не имель шелание полючать в свой гарнизон ош-шень опытни завхоз?
— Ежели очень опытный — нужон! — ответил Латыпов и опорожнил коробочку в разинутый рот. — А кто таков?.
— Это есть я, — отчего-то волнуясь, объявил Отто.
Жизнь его пошла вразнос — грозная, зыбкая, беспросветная впереди. И до ужаса захотелось спрятаться, переждать, передохнуть где-нибудь в тихой гавани. Латыпова послал ему сам бог. На том и порешили. Не пустил Курмахер Латыпова в гарнизонные казармы, умолил остаться на ночь. На ворохе брезента постелил ему одеяло, бросил подушку.
На ночь глядя сели резаться в подкидного. Любил немец русского «дурака».
Латыпов, подогнув ноги, восседал на брезенте китайским божком, азартно шлепал засаленную карту о чемоданчик, шевелил тараканьим усом, тоненько покрикивал:
— Трефа моя, м-матушка родимая... а вот я тебя королем по сусалам!
Колыхались язычки пламени, оплывали свечи. Курмахер сдавал, морщил нос, подхихикивал — выигрывал. Оттаивала замороженная душа, становилось на удивление покойно с Латыповым — впервые за многие дни. Порешили ехать через двое суток на третьи. Объяснил это помначхоз заботами, которых набралось в Ростове невпроворот. О том, что состояли они в получении боеприпасов на гарнизон, — в такие подробности Латыпов не вдавался: каждый сверчок знай свой шесток. Пока так решил Латыпов про Курмахера.