Сорные травы
Жвачка
Однажды на обеде в память Чехова несколько критиков говорили речи. Один сказал:
— Чехов был поэтом сумерек, изобразителем безвольной интеллигенции…
— Браво! — зааплодировали присутствующие.
Другой критик заявил, что и он тоже хочет сказать речь…
Подумав немного, он сказал:
— Изобразитель российских сумерек, Чехов в то же время был певцом интеллигентского безволия.
Третий критик объявил, что если присутствующие ничего не имеют против, то и он готов возложить скромный словесный венок на могилу «певца сумерек».
— Браво!
Критик поклонился и начал:
— В дополнение к прекрасным характеристикам Чехова, сделанным моими коллегами, я скажу, что талант Чехова расцветал в сумерках русской жизни, в которых текла и жизнь безвольной интеллигенции… Да, господа! Чехов, если так можно выразиться, поэт сумерек…
И встал четвертый критик.
— Говоря о Чехове, многие забывают указать на ту внешнюю обстановку, в которой жил великий писатель. Время тогда было серенькое, и это отражалось на героях его произведений. Все они были серенькие, сумеречные, ибо то время было время сумерек, и Чехов был его поэтом. Безвольная, рыхлая интеллигенция того времени нашла в нем своего бытописателя; и, подводя итоги деятельности Чехова, о нем можно выразиться в заключительных словах: «Чехов был настоящим поэтом сумерек, изобразителем безвольной интеллигенции…»
* * *
Я отозвал этого четвертого критика в сторону и спросил:
— Откуда вы узнали, что Чехов был поэтом сумерек?
Он тупо посмотрел на меня.
— Я знаю это из достоверных источников.
— Изумительно! Так-таки — поэт сумерек?
— Ей-богу. И еще — певец безвольной интеллигенции.
— Да?!
Я потихоньку подводил его к открытому по случаю духоты окну и в то же время с интересом говорил:
— Как вы все это ловко и оригинально подмечаете!..
Опершись на подоконник, он сказал:
— Интеллигентское безволие, расцветшее в сумерках чеховск…
Кивая сочувственно головой, я неожиданно схватил его за ноги и выбросил в окно.
Оно находилось на высоте четвертого этажа.
Одним глупым критиком сделалось меньше.
* * *
Это была моя жертва на алтарь прекрасного, чуткого писателя…
Певца сумерек…
Гордиев узел
Однажды в вагоне второго класса пассажирского поезда толстый добродушный пассажир вынул сигару и закурил.
Глаза у него были маленькие, хитрые, улыбка мягкая, чрезвычайно добрая, а манеры грубоватые, с оттенком фамильярного дружелюбия.
Против него сидели три пассажира, сбоку еще два — и все пятеро посмотрели на него с ненавистью, угрожающе, как только он выпустил изо рта первый залп тяжелого дыма.
— Это вагон для некурящих, — сдержанно заметил рыжий человек.
Толстяк затянулся второй раз и зажмурил глаза от удовольствия.
— Слушайте! Здесь нельзя курить: это вагон для некурящих!
— Ну-у?
— Да вот вам и ну! Потрудитесь или бросить сигару, или выйти на площадку.
— Да нет… Я уж лучше тут докурю.
— Как — тут? Почему — тут? Ясно вам говорят, что здесь нельзя курить!
— Кто говорит?
— Я говорю. И мои соседи… И все…
— Да почему?
— Мы дыму не переносим!
Курильщик выразил на своем лице изумление, смешанное с иронией.
— Что… Не любите? Дыму испугались? Как же вы на войну пойдете, если дыму боитесь? Эх, публика! Вот оттого-то вас японцы…
Он сделал длительный перерыв, сладко затянувшись сигарой.
— …И побили… что мы дыму боимся.
— При чем тут японцы? Ясно здесь написано на табличке: «Просят не курить!»
Лицо толстяка выразило искреннюю печаль и огорчение.
— Боже мой! Как в этой фразе, в этих словах выразился весь русский человек — раб по призванию. Весь пресловутый русский дух сидит в этой фразе! Для него «написано», значит — свято. Печатное слово для него жупел, страшилище, и он перед ним распластывается, как дикарь перед строгим божеством.
— Сами вы дикарь!
— Нет, милостивые государи, не дикарь я. Не дикарь я, потому что…
Он затянулся.
— …Потому что я рассуждаю и этим являю собою высший интеллект.
— Хороший интеллигент! Интеллигент, а поступает, как нахал.
— Извините меня, сударыня, но вы смешали два разных понятия: интеллигент и интеллект. Это именно и подтверждает мою мысль: дикарь — тот, кто слепо преклоняется перед печатными словами, не зная их подлинного смысла.
Рыжий пассажир, ошеломленный этими словами, потряс головой, подумал немного и сказал:
— Куренье вредно для здоровья.
— Вот оно, вот, — страдальчески поморщился курильщик. — Вот с помощью этих понятий вы и воспитываете будущее поколение, хилое, слабое, не обкуренное дымом и не закаленное суровой жизнью!..
— Категорически умоляю вас: бросьте курить! Как не стыдно, право.
— Да чего там просить его, — поднял от газеты голову чиновник. — Заставить надо.
— Что ж… пожалуйста… Заставьте! Конечно, сила на вашей стороне: вас много, а я один. Но не позор ли для нашего века, когда люди не пускают, как оружие, моральную силу убеждения, а пользуются для этого силой физической, кулаком… Чем же после этого будем мы отличаться от наших предков, бродивших с каменными топорами и стукавших ими по голове каждого встречного?
Человек, по виду артельщик, отозвался из угла:
— Склизкий.
Толстяк сделал вкусную, глубокую затяжку и, как Везувий, выбросил целый столб дыма.
— Чего-с? — спросил он равнодушно.
— Склизкий ты, говорю. Между пальцев проворишь.
— Я вас не понимаю, — недоуменно улыбнулся толстяк.
— Вот когда жандарма со станции позовем, тогда поймете.
— Тогда я пойму одно: русскому человеку свобода не нужна, конституция не для него! Посадите ему на шею жандарма, и он будет счастлив, как светская красавица, шея которой украшена драгоценным бриллиантовым…
Снова он затянулся.
— …колье! Да-с, колье. Настаиваю на этом уподоблении.
— Кондуктор! Кондуктор!!
Толстяк благожелательно усмехнулся и, вынув изо рта сигару, принялся вопить вместе с другими:
— Конду-у-уктор!
Когда явился кондуктор, курильщик снова взял сигару в рот и пожаловался:
— Кондуктор! Почему эти пассажиры запрещают мне курить?
— Здесь нельзя, господин. Видите вон, написано.
— Кто же это написал?
— Да кто ж мог… Дорога.
— А если мне все-таки хочется курить?
— Тогда пожалуйте на площадку.
— Люди! — засмеялся толстый пассажир. — Как вы смешны и беспомощны! Как вы заблудились между трех сосен!! Вы, представитель дороги, приглашаете меня на площадку, а на этой же стене красуется другая надпись: «Во время хода поезда просят на площадке не стоять». Как же это совместить? Как можно совместить два совершенно противоположных постановления?!
Кондуктор вздохнул и с беспросветным отчаянием во взоре почесал затылок.
— Как же быть? — пролепетал он.
— Да ничего, милый. Вот докурю сигару и брошу ее.
— Нет-с, — крикнул злобно чиновник, комкая газету, — мы этого не позволим! Раз вагон для некурящих — он не имеет права курить! Пусть идет на площадку.
— Я не имею права курить, по-вашему… Хорошо-с. Но я же не имею права и выходить на площадку! Одно взаимно исключает другое. Поэтому я имею право выбирать любое.
Он стряхнул пепел с кончика сигары и взял ее в рот, ласково улыбаясь:
— Выбираю.
— Кондуктор!! — взревел чиновник. — Ведь это незаконно!! Неужели вы не можете прекратить это безобразие?!
Кондуктору очень хотелось прекратить это безобразие. Он стремился к этому всеми силами, что было заметно по напряженности выражения лица и решимости, сверкнувшей в глазах; он имел твердое намерение урегулировать сложный вопрос одним ударом, как развязан был в свое время гордиев узел.
Сделал он это так: коснулся кончиком сапога скамьи, приподнялся и одним движением руки перевернул табличку с надписью «просят не курить».
И табличка, перевернувшись, выказала другую свою сторону, с надписью:
«Вагон для курящих».
Пассажиры выругались, а толстяк покачал головой и окутал себя таким облаком дыма, что исчез совершенно.
И, невидимый, сказал из облака добродушным тоном:
— Всякий закон оборотную сторону имеет.
Золотые часы
История о том, как Мендель Кантарович покупал у Абрама Гендельмана золотые часы для подарка своему сыну Мосе, — наделала в свое время очень много шуму. Все местечко Мардоховка волновалось целых две недели и волновалось бы еще месяц, если бы урядник не заявил, что это действует ему на нервы.
Тогда перестали волноваться.
Все местечко Мардоховка чувствовало, что и Гендельман и Кантарович — каждый по-своему прав, что у того и другого были веские основания относиться скептически к людской честности, и тем не менее эти два еврея завели остальных в такой тупик, из которого никак нельзя было выбраться.
— Они не правы?! — кричал, тряся седой бородой, рыбник Блюмберг. — Так я вам скажу: да, они правы. В сущности. Их не обманывали? Их не надували за их жизнь? Сколько пожелаете! Ну, и они перестали верить.
— Что такое двадцатый век? — обиженно возражал Яша Мельник. — Они говорят, двадцатый век — жульничество! Какое там жульничество? Просто два еврея с ума сошли.
— Они разочаровались людьми — нужно вам сказать. Они… как это говорится?.. О! вот как: скептики. Вот они что.
— Скептики? А по-моему, это гениальные люди!
— Шарлатаны!
Дело заключалось в следующем.
Между Кантаровичем и Гендельманом давно уже шли переговоры о покупке золотых часов. У Гендельмана были золотые часы стоимостью в двести рублей. Кантарович сначала предлагал за них полтораста рублей, потом сто семьдесят, сто девяносто пять, двести без рубля и наконец, махнув рукой, сказал:
— Вы, Гендельман, упрямый, как осел. Ну так получайте эти двести рублей.
— Где же они? — осведомился Гендельман, вертя в руках свои прекрасные золотые часы.
— Деньги? Вот смотрите. Я их вынимаю. Двести настоящих рублей.
— Так что же вы их держите в руках? Дайте — я их пересчитаю.
— Хорошо, но вы же дайте мне часы.
— Что значит — часы? Что, вы их разве не видите в моих руках?
— Ну да. Так я хочу лучше их видеть в моих руках.
— Не могу же я вам отдать часы, когда еще не имею денег?
— А, спрашивается, за что же я буду платить деньги, когда часов не имею?
— Кантарович! Вы мне не доверяете?!
— А что такое доверие? Если бы знали, сколько раз меня уже обманывали: и евреи, и русские, и французы разные. Я теперь уже разуверился в человеческих поступках.
— Кантарович!!! Вы мне не доверяете?!
— Не кричите. Зачем делать скандал? Ну, впрочем, ведь и вы мне не доверяете?
— Я доверяю, но только — двестирублевые часы, а?! Вы подумайте!
— Что мне думать? Мало я думал! Ну давайте так: вы покладите на стол часы, а я деньги. Потом вы хватайте деньги, а я часы.
— Гм… Вы предлагаете так? Кантарович! Вы думаете, меня и немцы не обманывали? И немцы, и… татары всякие. Малороссы. Ой, Кантарович, Кантарович… Я теперь уже ничему не верю.
— Что же вы думаете: что я схвачу и часы, и деньги и убежу?
— Боже меня сохрани! Я ничего не думаю. Но вы знаете, если я потеряю часы и не получу денег — это будет самый печальный факт.
— Ну хорошо… смотрите в окно: водовоз Никита привез воду. Это очень честный человек. Дайте ему ваши часы, а я деньги. Пусть он нам раздаст потом наоборот.
— Гм!.. Это ваша рекомендация… А не хотите ли моей рекомендации: пойдем к лавочнику Агафонову, и он нам сделает то же самое.
— Смотрите-ка! Вы не доверяете водовозу Никите? Так знайте: я торжественно не доверяю лавочнику Агафонову!!
— Так бог с вами, если вы такой — разойдемся!
— Лучше разойдемся. Только мне очень жаль, что я не получаю этих часов.
— А вы думаете, мне было не нужно этих двухсот рублей? О, еще как!
— Так мы сделаем вот что, — сказал Кантарович, почесывая затылок. — Пойдем к господину уряднику и попросим его посредничества. Оно лицо официальное!
— Ну это еще так-сяк.
Гендельман и Кантарович оделись и пошли к уряднику. Шли задумчивые.
— Стойте! — крикнул вдруг Кантарович. — Мы идем к уряднику. Но ведь урядник — тоже человек!
— Еще какой! Мы дадим ему часы, деньги, а он спрячет их в карман и скажет: пошли вон к чертям.
Оба приостановились и погрузились в раздумье.
По улице шли двое: Яша Мельник и старик Блюмберг. Они увидели Кантаровича и Гендельмана и спросили их:
— Что с вами?
— Я покупаю у него часы. Он не дает мне часов, пока я не дам ему денег, а я не даю ему денег, так как не вижу в своих руках часов. Мы хотели эту сделку доверить уряднику, но какой же урядник доверитель? Спрашивается?
— Доверьте становому приставу.
— Благодарю вас, — усмехнулся Кантарович, — сами доверяйте становому приставу.
— Это, положим, верно. Можно было бы доверить губернатору, но он как только увидит евреев, — сейчас же и вышлет. Знаете что? Доверьте мне!
— Тебе? Яша Мельник! Тебе? Хорошо. Мы тебе доверим, так дай нам вексель на четыреста рублей.
— Это верно, — подтвердил старый Блюмберг, — без векселя никак нельзя!
— Ой! Неужели я, по-вашему, жулик?
— Вы, Яша, не жулик, — возразил Гендельман. — Но почему я должен верить вам больше, чем Кантаровичу?
— Да, — подтвердил недоверчивый Кантарович. — Почему?
Через час все население местечка узнало о затруднительном положении Гендельмана и Кантаровича.
Знакомые приняли в них большое участие, суетились, советовали, но все советы были крайне однообразны.
— Доверьте мне! Я сейчас же передам вам с рук на руки.
— Мы вам доверяем, Григорий Соломонович… Но ведь тут же двести рублей деньгами и двести — часами. Подумайте сами.
— Положим, верно… Ну тогда поезжайте в город к нотариусу.
— Нате вам! К нотариусу. А нотариус — машина, что ли? Он тоже человек! Ведь это не солома, а двести рублей!
Комбинаций предлагалось много, но так как сумма — двести рублей — была действительно неслыханная, — все комбинации рушились.
* * *
Прошло три месяца, потом шесть месяцев, потом год… Часы были как будто заколдованные: их нельзя было ни купить, ни продать.
О сложном запутанном деле Кантаровича и Гендельмана все стали понемногу забывать… Сам факт постепенно изгладился из памяти, и только из всего этого осталась одна фраза, одна крошечная фраза, которую применяли мардоховцы, попав в затруднительное положение:
— Гм!.. Это так же трудно, как купить часы за наличные деньги.
Виктор Поликарпович
В один город приехала ревизия… Главный ревизор был суровый, прямолинейный, справедливый человек с громким, властным голосом и решительными поступками, приводившими в трепет всех окружающих.
Главный ревизор начал ревизию так: подошел к столу, заваленному документами и книгами, нагнулся каменным, бесстрастным, как сама судьба, лицом к какой-то бумажке, лежавшей сверху, и лязгнул отрывистым, как стук гильотинного ножа, голосом:
— Приступим-с.
Содержание первой бумажки заключалось в том, что обыватели города жаловались на городового Дымбу, взыскавшего с них незаконно и неправильно триста рублей «портового сбора на предмет морского улучшения».
«Во-первых, — заявляли обыватели, — никакого моря у нас нет… Ближайшее море за шестьсот верст через две губернии, и никакого нам улучшения не нужно; во-вторых, никакой бумаги на это взыскание упомянутый Дымба не предъявил, а когда у него потребовали документы — показал кулак, что, как известно по городовому положению, не может служить документом на право взыскания городских повинностей; и, в-третьих, вместо расписки в получении означенной суммы он, Дымба, оставил окурок папиросы, который при сем прилагается».
Главный ревизор потер руки и сладострастно засмеялся. Говорят, при каждом человеке состоит ангел, который его охраняет. Когда ревизор так засмеялся, ангел городового Дымбы заплакал.
— Позвать Дымбу! — распорядился ревизор. Позвали Дымбу.
— Здравия желаю, ваше превосходительство!
— Ты не кричи, брат, так, — зловеще остановил его ревизор. — Кричать после будешь. Взятки брал?
— Никак нет.
— А морской сбор?
— Который морской, то взыскивал по приказанию начальства. Сполнял, ваше-ство, службу. Их высокородие приказывали.
Ревизор потер руки профессиональным жестом ревизующего сенатора и залился тихим смешком.
— Превосходно… Попросите-ка сюда его высокородие. Никифоров, напишите бумагу об аресте городового Дымбы как соучастника.
Городового увели.
Когда его уводили, явился и его высокородие… Теперь уже заливались слезами два ангела: городового и его высокородия.
— И-зволили звать?
— Ох, изволил. Как фамилия? Пальцын? А скажите, господин Пальцын, что это такое за триста рублей морского сбора? Ась?
— По распоряжению Павла Захарыча, — приободрившись, отвечал Пальцын. — Они приказали.
— А-а. — И с головокружительной быстротой замелькали трущиеся одна об другую ревизоровы руки. — Прекрасно-с. Дельце-то начинает разгораться. Узелок увеличивается, вспухает… Хе-хе… Никифоров! Этому — бумагу об аресте, а Павла Захарыча сюда ко мне… Живо!
Пришел и Павел Захарыч.
Ангел его плакал так жалобно и потрясающе, что мог тронуть даже хладнокровного ревизорова ангела.
— Павел Захарович? Здравствуйте, здравствуйте… Не объясните ли вы нам, Павел Захарович, что это такое «портовый сбор на предмет морского улучшения»?
— Гм… Это взыскание-с.
— Знаю, что взыскание. Но — какое?
— Это-с… во исполнение распоряжения его превосходительства.
— А-а-а… Вот как? Никифоров! Бумагу! Взять! Попросить его превосходительство!
Ангел его превосходительства плакал солидно, с таким видом, что нельзя было со стороны разобрать: плачет он или снисходительно улыбается.
— Позвольте предложить вам стул… Садитесь, ваше превосходительство.
— Успею. Зачем это я вам понадобился?
— Справочка одна. Не знаете ли вы, как это понимать: взыскание морского сбора в здешнем городе?
— Как понимать? Очень просто.
— Да ведь моря-то тут нет!
— Неужели? Гм… А ведь в самом деле, кажется, нет. Действительно нет.
— Так как же так — «морской сбор»? Почему без расписок, документов?
— А?
— Я спрашиваю — почему «морской сбор»?!
— Не кричите. Я не глухой.
Помолчали. Ангел его превосходительства притих и смотрел на все происходящее широко открытыми глазами, выжидательно и спокойно.
— Ну?
— Что «ну»?
— Какое море вы улучшали на эти триста рублей?
— Никакого моря не улучшали. Это так говорится — «море».
— Ага. А деньги-то куда делись?
— На секретные расходы пошли.
— На какие именно?
— Вот чудак человек! Да как же я скажу, если они секретные!
— Так-с…
Ревизор часто-часто потер руки одна о другую.
— Так-с. В таком случае, ваше превосходительство, вы меня извините, обязанности службы… я принужден буду вас, как это говорится, арестовать. Никифоров!
Его превосходительство обидчиво усмехнулся.
— Очень странно: проект морского сбора разрабатывало нас двое, а арестовывают меня одного.
Руки ревизора замелькали, как две юрких белых мыши.
— Ага! Так, так… Вместе разрабатывал?! С кем?
Его превосходительство улыбнулся.
— С одним человеком. Не здешний. Питерский, чиновник.
— Да-а? Кто же этот человечек?
Его превосходительство помолчал и потом внятно сказал, прищурившись в потолок:
— Виктор Поликарпович.
Была тишина. Семь минут.
Нахмурив брови, ревизор разглядывал с пытливостью и интересом свои руки… И нарушил молчание:
— Так, так… А какие были деньги получены: золотом или бумажками?
— Бумажками.
— Ну раз бумажками — тогда ничего. Извиняюсь за беспокойство, ваше превосходительство. Гм… гм…
Ангел его превосходительства усмехнулся ласково-ласково.
— Могу идти?
Ревизор вздохнул:
— Что ж делать… Можете идти.
Потом свернул в трубку жалобу на Дымбу и, приставив ее к глазу, посмотрел на стол с документами. Подошел Никифоров.
— Как с арестованными быть?
— Отпустите всех… Впрочем, нет! Городового Дымбу на семь суток ареста за курение при исполнении служебных обязанностей. Пусть не курит… Кан-налья!
И все ангелы засмеялись, кроме Дымбиного.
Хлопотливая нация
Когда я был маленьким, совсем крошечным мальчуганом, у меня были свои собственные, иногда очень своеобразные представления и толкования слов, слышанных от взрослых.
Слово «хлопоты» я представлял себе так: человек бегает из угла в угол, взмахивает руками, кричит и, нагибаясь, тычется носом в стулья, окна и столы.
«Это и есть хлопоты», — думал я.
И иногда, оставшись один, я от безделья принимался хлопотать. Носился из угла в угол, бормотал часто-часто какие-то слова, размахивал руками и озабоченно почесывал затылок.
Пользы от этого занятия я не видел ни малейшей, и мне казалось, что вся польза и цель так и заключаются в самом процессе хлопот — в бегстве и бормотании.
С тех пор много воды утекло. Многие мои взгляды, понятия и мнения подверглись основательной переработке и кристаллизации.
Но представление о слове «хлопоты» так и осталось у меня детское.
Недавно я сообщил своим друзьям, что хочу поехать на Южный берег Крыма.
— Идея, — похвалили друзья. — Только ты похлопочи заранее о разрешении жить там.
— Похлопочи? Как так похлопочи?
— Очень просто. Ты писатель, а не всякому писателю удается жить в Крыму. Нужно хлопотать. Арцыбашев хлопочет, Куприн тоже хлопочет.
— Как же они хлопочут? — заинтересовался я.
— Да так. Как обыкновенно хлопочут.
Мне живо представилось, как Куприн и Арцыбашев суетливо бегают по берегу Крыма, бормочут, размахивают руками и тычутся носами во все углы… У меня осталось детское представление о хлопотах, и иначе я не мог себе вообразить поведение вышеназванных писателей.
— Ну что ж, — вздохнул я. — Похлопочу и я.
С этим решением я и поехал в Крым.
* * *
Когда я шел в канцелярию ялтинского генерал-губернатора, мне казалось непонятным и странным: неужели о таком пустяке, как проживание в Крыму, — нужно еще хлопотать? Я православный русский гражданин, имею прекрасный непросроченный экземпляр паспорта — и мне же еще нужно хлопотать! Стоит после этого делать честь нации и быть русским… Гораздо выгоднее и приятнее для собственного самолюбия быть французом или американцем.
В канцелярии генерал-губернатора, когда узнали, зачем я пришел, то ответили:
— Вам нельзя здесь жить. Или уезжайте немедленно, или будете высланы.
— По какой причине?
— На основании чрезвычайной охраны.
— А по какой причине?
— На основании чрезвычайной охраны!
— Да по ка-кой при-чи-не?!!
— На осно-ва-нии чрез-вы-чай-ной ох-ра-ны!!!
Мы стояли друг против друга и кричали, открыв рты, как два разозленных осла.
Я приблизил свое лицо к побагровевшему лицу чиновника и завопил:
— Да поймите же вы, черт возьми, что это не причина!!! Что это — какая-нибудь заразительная болезнь, которой я болен, что ли, — ваша чрезвычайная охрана?!! Ведь я не болен чрезвычайной охраной — за что же вы меня высылаете? Или это такая вещь, которая дает вам право развести меня с женой?! Можете вы развести меня с женой на основании чрезвычайной охраны?
Он подумал. По лицу его было видно, что он хотел сказать: «Могу».
Но вместо этого сказал:
— Удивительная публика… Не хотят понять самых простых вещей. Имеем ли мы право выслать вас на основании охраны? Имеем. Ну вот и высылаем.
— Послушайте, — смиренно возразил я. — За что же? Я никого не убивал и не буду убивать. Я никому в своей жизни не давал даже хорошей затрещины, хотя некоторые очень ее заслуживали. Буду я себе каждый день гулять тут по бережку, смирненько смотреть на птичек, собирать цветные камушки… Плюньте на вашу охрану, разрешите жить, а?
— Нельзя, — сказал губернаторский чиновник.
Я зачесал затылок, забегал из угла в угол и забормотал:
— Ну разрешите, ну, пожалуйста. Я не такой, как другие писатели, которые, может быть, каждый день по человеку режут и бросают бомбы так часто, что даже развивают себе мускулатуру… Я тихий. Разрешите? Можно жить?
Я думал, что то, что я сейчас делаю и говорю, и есть хлопоты.
Но крепкоголовый чиновник замотал тем аппаратом, который возвышался у него над плечами. И заявил:
— Тогда — если вы так хотите — начните хлопотать об этом.
Я с суеверным ужасом поглядел на него.
Как? Значит, все то, что я старался вдолбить ему в голову — не хлопоты? Значит, существуют еще какие-то другие загадочные, неведомые мне хлопоты, сложные, утомительные, которые мне надлежит взвалить себе на плечи, чтобы добиться права побродить по этим пыльным берегам?..
Да ну вас к…
Я уехал.
* * *
Теперь я совсем сбился.
Человек хочет полетать на аэроплане.
Об этом нужно «хлопотать».
Несколько человек хотят устроить писательский съезд.
Нужно хлопотать и об этом.
И лекцию хотят прочесть о радии — тоже хлопочут.
И револьвер купить — тоже.
Хорошо-с. Ну а я захотел пойти в театр? Почему — мне говорят — об этом не надо хлопотать? Галстук хочу купить! И об этом, говорят, хлопотать не стоит!
Да, я хочу хлопотать!
Почему револьвер купить — нужно хлопотать, а галстук — не нужно? Лекцию о радии прочесть — нужно похлопотать, а на «Веселую вдову» пойти — не нужно. Откуда я знаю разницу между тем, о чем нужно хлопотать и — о чем не нужно? Почему просто «о радии» — нельзя, а «Радий в чужой постели» — можно?
И сижу я дома в уголке на диване (кстати, нужно будет похлопотать: можно ли сидеть дома в уголке на диване?) — сижу и думаю:
«Если бы человек захотел себе ярко представить Россию — как она ему представится?
Вот как:
Огромный человеческий русский муравейник „хлопочет“.
Никакой никому от этого пользы нет, никому это не нужно, но все обязаны хлопотать: бегают из угла в угол, часто почесывают затылок, размахивают руками, наклеивают какие-то марки и о чем-то бормочут, бормочут.
Хорошо бы это все взять да изменить…
Нужно будет похлопотать об этом».
— За что? Чем я хуже других?
Специалист по военному делу
(из сборника «Волчьи ямы»)
(Из жизни малой прессы)
Прежний «военный обозреватель» поссорился с редактором и ушел.
Он обиделся на редактора за то, что последний сказал ему:
— Какую вы написали странность: «Австрийцы беспрерывно стреляли в русских из блиндажей, направляя их в них». Что значит «их в них»?
— Что же тут непонятного? Направляя их в них — значит направляя блиндажи в русских!
— Да разве блиндаж можно направлять?
— Отчего же, — пожал плечами военный обозреватель, — ведь он же подвижен. Если из него нужно прицелиться, то он поворачивается в необходимую сторону.
— Вы, значит, думаете, что из блиндажа можно выстрельнуть?
— Отчего же… — конечно, кто хочет — может выстрелить, а кто не хочет — может не стрелять.
— Спасибо. Значит, по-вашему, блиндаж — нечто вроде пушки?
— Не по-моему это, а по-военному! — вспылил обозреватель. — Что вы, издеваетесь надо мной, что ли? Во всякой газете встретите фразы: «Русские стреляли из блиндажей», «немцы стреляли из блиндажей»… Осел только не поймет, что такое блиндаж!
Редактор догадался, на кого намекает обозреватель, и обиделся.
— Не знаю, кто из нас осел. Почему же в «Военном скакуне» обозреватель пишет такую фразу: «Немцы прятались в блиндажах». Что ж они, значит, по-вашему, в пушках прятались, что ли?
— Почему же нет? Если орудие, скажем, восемнадцатидюймовое, а средний солдат, имея объем груди, согласно правил воинского распорядка частей внутреннего согласования армий, которое… которое… Э, черт! Взял просто человек и залез в пушку.
— Сел в лужу наш военный обозреватель, — вступил в разговор корреспондент из Копенгагена. — Блиндаж — это нечто вроде солдатской галеты. Иностранное слово. Происходит с русинского. Блин даже. Так сказать, даже блин, и тот идет в ход. Я сам читал корреспонденцию, что немцы без блиндажа ни на шаг. Ясно — галеты. Любят, черти, покушать. Хотите, я сегодня из Копенгагена напишу об этом?
— Пожалуйста, — скривился военный обозреватель. — Если вы в военных вопросах понимаете больше меня, ведите сами военный отдел. А я вам больше не писарь.
Взял он свое пальто, шляпу, два рубля долгу из конторы и ушел.
* * *
Редактор привез нового военного обозревателя.
Все сотрудники высыпали смотреть на него.
Поглядывали с тайным страхом — вдруг человек возьмет да и начнет стрелять в них. Все-таки военный обозреватель, имеющий дело с разными шрапнелями, мортирами и блиндажами.
Но новоприбывший военный обозреватель оказался на редкость милым, скромным человеком.
Улыбнулся всем, а молодому секретарю сказал даже комплимент:
— Какие у вас хорошие ботиночки!
— Да, — самодовольно согласился секретарь. — Почти новые. Второй год всего ношу.
— О чем будете писать нынче? — спросил редактор.
— Об Италии.
— Почему именно об Италии?
— Да давно хотелось написать. Тем более что она имеет на карте такую забавную форму.
* * *
Появилась статья военного обозревателя об Италии.
Она начиналась так:
«Италия имеет форму сапога. Капо-Спартивенто — это его носок, Капо-C. Мария — его каблук. Средняя часть подметки образуется из залива Таренто. К сожалению, мы не можем точно обрисовать верхнюю часть сапога, так как верхушка голенища сливается с материком, а ушки должны быть где-нибудь между Сицилией и Венецией. Что же касается подъема этого сапога, то…» и т. д. и т. п.
Статья была очень оригинальная и в редакции произвела известное впечатление.
* * *
— А о чем вы нынче думаете? — спросил редактор.
— Написать о чем? Думаю написать статью о состоянии обуви во французской армии.
— Разве это такой важный вопрос?
— Обувь-то? Это — все. Обуйте солдата как следует, и он сделает чудеса.
На следующий день появилась новая статья нашего военного обозревателя.
Она начиналась словами:
«Многим, вероятно, интересно, как обута французская армия. Обувь французов состоит из…» и т. д. и т. п.
Эта статья оставила у всех какое-то странное впечатление узости освещения затронутого вопроса и поразила обилием специальных непонятных терминов. Впрочем, редактор утешил себя:
— Ничего не поделаешь — специалист.
А вечером спросил:
— А завтра о чем будет?
— Думаю коснуться состояния обуви в австрийской армии.
— Что вы все обувь да обувь? — нервно возразил редактор. — Напишите что-нибудь другое.
— Именно? — пугливо спросил новый обозреватель, огорченный редакторской нервностью.
— Ну… например, напишите о расположении австрийской армии…
— Слушаю-с.
* * *
На следующий день появилась статья:
«Расположение австрийской армии».
Начиналась так:
«Австрийская армия расположена сейчас в виде дамского ботинка, причем левый фланг образует собой как бы носок, а правый как бы верх ботинка. 3-й корпус стоит в виде высокого каблука, причем рантом его является…» и т. д. и т. п.
* * *
Прочтя эту статью, редактор рассвирепел. Долго кричал на военного обозревателя:
— Что вы всюду тычете ваши сапоги, туфли и башмаки? Что это за военные статьи, ни одна из которых не обходится без каблука, ранта, подъема и носка? На плане расположение австрийской армии похоже на кочергу, а вы всюду хватаетесь за свой излюбленный сапог. Понимаете? Кочерга, а не сапог!
— Извините! — обиженно возразил новый обозреватель. — Я не кухарка какая-нибудь, чтобы сравнивать положение армии с кочергой.
— Но и не сапожник же, — завизжал редактор, — чтобы сравнивать армии с сапогом!
— Извините, — угрюмо прошептал новый обозреватель, — как не сапожник? Мне своей профессии стыдиться нечего. Сейчас я, конечно, приглашен вами на пост военного обозревателя, но раньше я действительно работал подмастерьем у сапожного мастера Василия Хромоногого.
* * *
И когда он, получив расчет и собрав свои вещи (пучок дратвы, две колодки и коробку вару), уходил, — в глазах его читался кроткий упрек.