О хороших, в сущности, людях!
Юмор для дураков
Это был солидный господин с легкой наклонностью к полноте, с лицом, на котором отражались уверенность в себе и спокойствие, с глазами немного сонными, с манерами, полными достоинства, и с голосом, в котором изредка прорывались ласково-покровительственные нотки.
— Вот вы писатель, — сказал он мне, познакомившись, — писатель-юморист. Так. Наверное, знаете много смешного. Да?..
— О, помилуйте… — скромно возразил я.
— Нечего там скромничать. Расскажите мне какую-нибудь смешную штуку… Я это ужасно люблю.
— Позвольте… Что вы называете «смешной штукой»?
— Ну, что-нибудь такое… юмористическое. Я думаю, вы не ударите лицом в грязь. Слава богу — специалист, кажется! Ну, ну… не скромничайте!
— Видите ли… Я бы мог просто порекомендовать вам прочесть книгу моих рассказов. Но, конечно, не ручаюсь, что вы непременно наткнетесь в них на «смешные штуки».
— Да нет, нет! Вы мне расскажите! Мне хочется послушать, как вы рассказываете… Ну, что-нибудь коротенькое. Вот, наверное, за бока схватишься!..
Я незаметно пожал плечами и неохотно сказал:
— Ну слушайте… Мать послала маленького сына за гулякой-отцом, который удрал в трактир. Сын вернулся один, без отца, — и на вопрос матери: «Где же отец и что он там делает?» — ответил: «Я его видел в трактире… Он сидит там с пеной у рта». — «Сердится, что ли?» — «Нет, ему подали новую кружку пива».
Не скажу, чтобы эта «смешная штука» была особенно блестящей. Но на какой-нибудь знак внимания со стороны моего нового знакомого я все-таки мог надеяться. Он мог бы засмеяться, или просто безмолвно усмехнуться, или даже, в крайнем случае, покачать одобрительно головой.
Нет. Он поднял на меня ясные, немного сонные глаза и поощрительно спросил:
— Ну?
— Что «ну»?
— Что же дальше?
— Да это все.
— Что же отец… вернулся домой?
— Да это неважно. Вернулся — не вернулся… Все дело в ответе мальчика.
— А что, вы говорите, он ответил?
— Он ответил: отец сидит там с пеной у рта.
— Ну?
— Видите ли… Соль этого анекдота, сочиненного мною, заключается в том, что мальчик ответил, что называется, буквально. Он видел кружку пива с пеной, кружку, которую отец держал у рта, и поэтому ответил в простоте душевной: «Отец сидит с пеной у рта». А мать думала, что это — фигуральное выражение, сказанное по поводу человека, которого что-нибудь взбесило.
— Фигуральное?
— Да.
— Взбесило?
— Да!
— Ну?
— Что еще такое — «ну»?
— Значит, мать думала, что отец за что-нибудь сердится, а он вовсе не сердится, а просто пьет себе преспокойно пиво.
— Ну да.
— Вот-то ловко! Ха-ха! Ну и здорово же: она думает, что он сердится, а он вовсе и не сердится… Хо-хо! Вообще, знаете, эти трактиры…
— Что-о?..
— Я говорю — трактиры. Если еще холостой человек ходит, так ничего, а уж женатому, да если еще нет средств — так трудновато… Не до трактиров тут. Тут, как говорится, не до жиру, быть бы живу.
Я молчал, глядя на него сурово, с замкнутым видом.
Человек он был, очевидно, вежливый, понимавший, что в благодарность за рассказанное автор имеет право на некоторое поощрение.
Поэтому он принялся смеяться:
— Ха-ха-ха! Уморил! Ей-богу, уморил. Папа, говорит, в трактире пену пьет, сердится… А мать-то, мать-то! В каких дурах… О-ох-хо-хо! Ну еще что-нибудь расскажите.
«Э, милый, — подумал я. — Тебя такой вещью не проберешь. Тебе нужно что-нибудь потолще».
— Ну я вас прошу, расскажите еще что-нибудь…
— Ладно. В один ресторан пришел посетитель. Оставив в передней свой зонтик и боясь, чтобы его кто-нибудь не украл, он прикрепил к ручке зонтика такую записку: «Владелец этого зонтика поднимает одной рукой семь пудов… Попробуйте-ка украсть зонтик!» Пообедав, владелец зонтика вышел в переднюю — и что же он видит! Зонтик исчез, а на том месте, где он стоял, приколота записка: «Я пробегаю в час пятнадцать верст — попробуйте-ка догнать».
Любитель «смешных штучек» поощрительно взглянул на меня и сказал:
— Ну и что же? Догнал он похитителя или нет?
Я вздохнул и начал терпеливо:
— Нет, он его не догнал. Да тут и неважно дальнейшее. Вся соль анекдота заключается именно в курьезном совпадении этих двух записок. Автор первой, видите ли, думал, что он непобедим, рассчитывая на свои здоровые руки, и никак он не рассчитывал, что здоровые ноги гораздо важнее.
— Важнее?
— Да.
— Сколько он там написал, что пробежит в час?
— Пятнадцать верст.
— Это много считается?
— Порядочно.
— А ведь поймай этот первый-то владелец зонтика похитителя в то время, как тот писал записку, он бы ему задал перцу, а? Тут и ноги не помогут, а?
— Не знаю.
— Это, наверное, было давно, я думаю? В прежнее время? Теперь-то ведь в передних ресторанов всюду швейцары, которые и отвечают за пропажу вещей.
— Да.
— Теперь все как-то сделалось культурнее. Положим, раньше-то и воровства было меньше. А?
— Да.
Мы помолчали.
— Вопрос еще, догнал ли бы он похитителя, если бы даже и умел бегать быстрее его. Потому что раньше нужно узнать, в какую сторону он побежал, да не свернул ли с дороги, а то мог просто припрятать зонтик, да и отпереться от всего: «Знать не знаю, ведать не ведаю — никакого зонтика не воровал и никакой записки не писал».
— Да.
По моим сухим, сердитым репликам любитель анекдотов почуял, что я им не совсем доволен, и, решив, по своему обыкновению, щедро вознаградить меня смехом, — неожиданно захохотал.
— Ха-ха! Ох-хо-хо! Ну и уморил. Выходит он — где зонтик? Хвать-похвать, ан зонтика-то и нет. Ну и ловкие ребята бывают. Прямо-таки пальца в рот не клади. И откуда вы столько смешных штучек знаете?! Ну расскажите еще что-нибудь. Ну, пожалуйста, ну, миленький…
— Рассказать? — прищурился я. — Извольте! Один господин, явившись на обед к родителям своей невесты и страдая от тесной обуви, снял потихоньку под столом с ноги башмак, но в это время собачонка схватила башмак да бежать, а жених испугался, вскочил, опрокинул стол, причем миска с горячим супом опрокинулась на тещу, — и помчался за собачонкой. По дороге он разбил дорогую вазу, а потом, желая достать для разутой ноги какой-нибудь башмак, ударил тестя ногой в живот, повалил его и стал стаскивать с ноги ботинок. Но оказалось, что у тестя одна нога была искусственная, и вдруг она отрывается вместе с ботинком, и наш жених грохается на пол, обрывая портьеру; но в это время собачонка, с башмаком во рту…
Дальше я не мог продолжать: нечеловеческий страшный хохот душил моего нового знакомого. Он буквально катался по дивану, отмахиваясь руками, ногами, задыхаясь и кашляя. Лицо побагровело, и на глазах выступили слезы.
— О-ох, — визжал он тонким голосом. — Довольно! Ради бога, довольно! Вы меня убьете вашим рассказом!..
* * *
Раньше я не понимал: для чего и кому нужны десятки тысяч метров кинематографических лент, на которых изображены: солдат, попавший в барабан и заснувший там; рассеянный прохожий, опрокидывающий на своем пути детские колясочки и влюбленные парочки; свадебный обед, участникам которого шутник насыпает за ворот «порошок для чесания», молодой человек, которого кусает блоха во время объяснения с невестой и который начинает бегать по комнате, ловя эту блоху; пьяный, залезший в матрац и катающийся в таком положении по людной улице, — для чего и кому все это нужно? — Я не понимал.
Теперь — понимаю.
Одиннадцать слонов
I
Схватив меня за руку, Стряпухин быстро спросил:
— В котором ухе звенит? Ну! Ну! Скорее!!
— У кого звенит в ухе? — удивился я.
— Да у меня! Ах ты, господи! У меня же!! Скорее! Говори!
Я прислушался.
— В котором? Что-то я не слышу… А ты сам сразу не можешь разобрать?
— Да ты угадай, понимаешь? Угадай! Какой ты бестолковый!..
— Да угадать-то нетрудно, — согласился я. — Если бы ушей было много — ну, тогда другое дело… А то два уха — это пустяки. Левое, что ли?
— Верно, молодец!
Я самодовольно улыбнулся.
— Еще бы! Я могу это — и вообще… многое другое… А зачем тебе нужно было, чтобы я угадал?..
— А как же! Такая примета есть… Я что-то задумал. Если ты угадал, значит, исполнится.
— А что ты задумал?
— Нельзя сказать. Если скажу — оно не исполнится.
— Откуда ты знаешь?
— Такая примета есть.
— Ну тогда прощай, — проворчал я, немного обиженный. — Пойду домой.
— Уже уходишь? Да который теперь час?
— Не могу сказать, — упрямо ухмыльнулся я.
— Почему?
— Такая примета есть.
Его лицо выразило беспокойство.
— Неужели есть такая примета?
— Еще бы… Самая верная. Несчастье приносит.
— А ты знаешь, я ведь часто отвечал на вопрос: «Который час?»
— Ну вот, — улыбнулся я зловеще. — И пеняй сам на себя. Обязательно это к худу.
Он призадумался:
— Постой, постой… И верно ведь! Вчера у меня шапку украли в театре.
— Каракулевую? — спросил я.
— Нет, котиковую.
— Ну тогда это ничего.
— А что?
— Примета такая есть. Пропажа котиковой шапки — в доме радость.
Он даже не спросил: в чьем доме радость — в его или воровском. Просиял.
— Я тоже с тобой выйду. Прислуга побежала за ворота — дай я тебе пальто подержу.
Я натянул с его помощью пальто, а когда он снял с вешалки свое, я сказал:
— Ты прости, но я тебе тем же услужить не могу.
— Почему?
— Такая примета есть: если гость хозяину пальто подает — в доме умереть должны.
Стряпухин отскочил от меня и наскоро натянул в углу сам на себя пальто.
Когда мы шагали по улице, он задумчиво сказал:
— Да, приметы есть удивительные. Есть счастливые, есть несчастливые. Но на днях я узнал удивительную штуку, которая приносит счастье и застраховывает от всяких неудач.
— Это еще что?
— Слоны. Одиннадцать слонов. Нужно купить одиннадцать штук от самого большого до самого маленького и держать их в доме. Поразительная примета.
— Что ж ты, уже купил их?
— Девять штук. Двух еще нет. Самых больших. Да они дорогие, большие-то. Рублей по тридцати… Кстати, ты не можешь одолжить мне пятьдесят рублей? Я бы завтра комплект уже имел.
— Что ты! Разве можно одалживать деньги в пятницу?! Есть такая приме…
— Да сегодня разве пятница? Нынче ведь четверг, — возразил он.
Сначала я растерялся, а потом улыбнулся с видом превосходства.
— Я знаю, что четверг. Но ведь четверг — это у нас?
— Ну да.
— А в Индии-то что теперь? Пятница!
— Пятница, — машинально подтвердил он, приоткрыв от недоумения рот.
— Ну вот. А слоны-то ведь индийские?
— Какие слоны?
— Да которых ты собираешься покупать!
— Предположим.
— То-то и оно. Как же можно в пятницу деньги давать взаймы? Несчастье… Страшная примета есть.
Он замолчал.
II
Стряпухин исчез на долгое время. Но однажды пришел ко мне расстроенный, с явными признаками на лице и в костюме целого ряда жизненных неудач.
— Эге, — сочувственно встретил я его. — Твои дела, вижу, неважные. Как поживаешь?
— Да, брат, плохо… У жены чахотка.
— Гнусная вещь, — согласился я. — Впрочем, вези ее на юг. Теперь это легко поправить можно.
— Да откуда же я денег-то возьму?
— А у жены-то были ведь деньги… я знаю… Несколько тысчонок.
— Были да сплыли. На бирже проиграл.
— Эх, ты, Фалалей! Ну, на службе возьми аванс.
— Хватился! Со службы уволили. За биржевую игру. Вы, говорят, еще наши деньги проиграете, казенные.
— Однако! А что же твой дядя какой-то? Помнишь, ты говорил: собирался умереть и тебе дом оставить.
— Да и умер. Только не тот дядя, а другой. Вдовец с двумя детьми. Детей мне оставил… Прямо беда!
— Так ты бы продал что-нибудь из обстановки… У тебя ведь обстановка хорошая, я помню, была…
Он тоскливым взглядом посмотрел на меня.
— Продано, брат. Почти все. Кроме слонов.
— Каких слонов? — удивился я.
— Да тех, что я, помнишь, говорил.
— А они дорогие?
— Рублей полтораста…
— Так ты бы их и пустил в оборот. Это ведь жене месяц жизни в Крыму.
Стряпухин откинулся назад и всплеснул руками:
— Что ты! Как же я могу их продать, когда они приносят счастье!
III
Я долго прохаживался по кабинету, бормоча себе под нос всякие рассуждения.
Остановился перед Стряпухиным и сказал:
— Дурак ты, дурак, братец!
— Почему?
— Такая примета есть.
Он бледно, насильственно улыбнулся.
— Вот ты теперь уже и ругаешься. Ругаться-то легко.
— И ругаюсь! Обрати внимание: не было у тебя этих слонов — жена была здорова, деньги в банке лежали, и служба была. Появились слоны, которые, ты говорил, счастье приносят, — и что же?
— А ведь верно! — охнул он, побледнев. — Я совсем не обратил на это внимания… Действительно… Знаешь, тут есть какой-то секрет. Может быть, не одиннадцать слонов нужно, а какое-нибудь другое количество?
Я кивнул головой:
— Весьма возможно… И может быть, нужно было не слонов покупать, а каких-нибудь верблюдов или зайцев.
— А в самом деле! — ахнул он, приоткрыв по своей привычке от изумления рот.
— И может быть, не покупать их, а украсть нужно было…
— Да, да!..
— …и держать не в доме, а в погребе.
Оба мы замолчали. Он поднял опущенную голову и несмело спросил:
— Ну, как ты думаешь — верблюда или зайца?
Я пожал плечами:
— Конечно, верблюда.
— Почему?
— Примета такая есть.
— А сколько их надо?..
— Тридцать восемь штук.
— Ого! — с оттенком уважения в голосе пробормотал Стряпухин. — Вот это число! Что же их… покупать нужно?
— Украсть! Только украсть! И держать в погребе на бочке с огурцами. Такая примета есть.
Он внимательно разглядывал выражение лица моего, и в глазах его я прочел легкое колебание.
— Что это ты?.. — робко заметил он. — Не то говоришь серьезно… не то насмехаешься надо мной.
Я горячо воскликнул:
— Что ты, что ты! Я говорю совершенно серьезно. Слоны ведь тебе не помогли, а? Одиннадцать слонов мал мала меньше. Ведь не помогли? Так?
— Не помогли, — вздохнул он.
— Ну вот! Попробуем верблюдов. Тридцать восемь верблюдов! Не купим их, а стащим в магазине: это и дешевле и практичнее. Поставим в погреб и посмотрим — не повернется ли фортуна к тебе лицом? Если все будет по-прежнему плохо — верблюдов к черту, купим лисиц или лягушек, индийских болванчиков, крокодилов, черта, дьявола лысого купим! Попробуем покупать по семнадцать, по тридцать три, по шестьдесят штук, будем держать их под полом, на крыше, в печной трубе — все испробуем, все испытаем!! Как только тебе повезет — стоп! Вот, значит, скажем мы, это и есть настоящая примета!
— Да ты это… серьезно?
— А то как же, братец? Слоны твои провалились — нужно искать других путей. Какой-то немец-профессор сделал свыше девятисот комбинаций лекарства, пока не наткнулся на настоящую. У нас будет девять тысяч комбинаций — но ничего! Ведь он открывал только новое лекарство, а мы ищем секрет счастья… Разрешить проблему счастья — какая это великая миссия!!
— Да ведь этак всю жизнь провозишься…
— А ты что же думал? И провозишься.
Он устало опустил голову.
— Боже, как все это неопределенно… А может быть, вся штука в том, что слонов нужно не одиннадцать, а двенадцать. Прикупим еще одного…
— Может быть! Жаль, что это не ослы. Если бы ты имел одиннадцать ослов, — то двенадцатого и прикупать бы не стоило.
С видом человека, окончательно запутавшегося в сложной тине жизни, он поднял на меня глаза:
— Почему?
IV
Уходя, он небрежно спросил, боясь выказать интерес к ответу и вызвать тем новые мои насмешки:
— Сколько, ты сказал, верблюдов?
— Тридцать восемь, — ехидно улыбнулся я. — Думаешь купить?
— Нет, не то. А вот нужно бы запомнить цифру тридцать восемь. Буду нынче в клубе, возьму карту лото с этой цифрой.
— Ага! Ты и этим занимаешься? Что же, везет?
— Пока нет.
И в глазах его светилось отчаяние.
— Почему? — допрашивал я безжалостно. — На какую, например, цифру ты вчера брал карту?
— Восемьдесят шесть. Счастливое число. Мой кузен Гриша на эту цифру в лотерею корову выиграл.
— Значит, и ты выиграл?!!
— Нет, — робко прошептал он, запуганный моим криком, моими оскорблениями, моей иронией.
Я схватил его за шиворот.
— Так как же ты, каналья, находишь это число счастливым?!
— Постой… Пусти! Я бы, может быть, и выиграл, а только, уходя из дому, забыл ключ и с дороги вернулся. А это считается очень нехорошо. Примета…
* * *
Рассказанную мною правдивую историю я считаю очень нравоучительной.
Тем не менее я уверен, что среди моих читателей найдется пара-другая людей, которые запомнят цифры 38 и 86.
И подумают они: «Что ты там себе ни говори, а мы на эти цифры возьмем карточку и сыграем в лото».
Так и быть, сообщу я для них еще одну, самую верную счастливую цифру: 59.
Играйте на нее… Замечательная цифра.
А проиграете, — значит, покойника встретили или кошка дорогу перебежала.
Так вам и надо! Мне все равно вас не жаль.
Наслаждение жизнью
I
Скупость — одно, а бережливость — совсем другое: насколько мы все относимся с брезгливостью и презрением к скупому человеку, настолько мы обязаны относиться с уважением к человеку бережливому, к человеку, который не повесится из-за копейки, но и не швырнет ни за что даром, куда попало, лишний рубль.
Именно о таком человеке, о студенте ветеринарного института, неизвестном мне по фамилии, — и расскажу я.
Зайдя однажды жарким днем в прохладную полутемную пивную, я сел за угловой столик и потребовал себе пива.
Кроме меня, в пивной сидели за целой батареей бутылок два студента: ветеринар — бережливый и универсант — простой, обыкновенный, безличный.
Вели они такой разговор.
— А вот ты не разобьешь еще один бокал, — говорил безличный студент, улыбаясь с самым провокаторским видом. — Ни за что не разобьешь.
— Я? Не разобью?
— Конечно, не разобьешь. Где тебе!..
— А как же я первый стакан разбил?..
— Ну, первый ты разбил нечаянно… Это что! Это всякий может разбить. А ты специально разбей.
Ветеринар с минуту подумал.
— Нешто разбить? Постой… Эй, человек!
Бледный тупой слуга, с окаменевшим от скуки и бессонницы лицом, приблизился…
— Послушай, человек… Сколько вы берете за стакан, если его разбить?
— Десять копеек.
— Только-то?! Господи! А я думал, полтинник или еще больше. Да за эти деньги я могу хоть шесть стаканов разбить…
На столе стояли четыре стакана, до половины наполненные темным и светлым пивом.
— Эхе! — сказал ветеринар. — Позволить себе, что ли?
И легким движением руки сбросил стаканы на пол.
— Сорок копеек, — автоматично отметил слуга.
— Черт с ним, — залихватски сказал ветеринар. — Плачивали и побольше. Люблю кутнуть!
Потом в голову ему пришла какая-то другая мысль.
— Эй, человеке! А пустую бутылку если разбить — сколько стоит?
— Пять копеек-с.
Ветеринар приятно изумился:
— Смотри, как странно: маленький стакан — гривенник, большая бутылка — пятак.
— А вот ты не разобьешь сразу шесть бутылок, — усмехнулся безличный студент.
— Я? Не разобью?..
— Конечно. Где тебе!
— Шесть бутылок? Плохо ж ты меня знаешь! Эхма!
Со звоном, треском и лязгом полетели бутылки на пол.
Хозяин вышел из-за стойки и упрекнул:
— Нельзя, господа студенты, безобразить. Что же это такое — посуду бить!..
— Вы не бойтесь, мы заплатим, — успокоительно сказал ветеринар.
— Я не к тому, а вот посетителю, может быть, беспокойно.
Я пожал плечами:
— Мне все равно.
— Мерси, — общительно обратился ко мне студент. — Вы подумайте, какая дешевка: гривенник за бокал!
— Да, — подтвердил его товарищ. — Хоть целый день бей.
— В дорогом ресторане не очень-то разойдешься, — сказал ветеринар с видом экономной хозяйки, страдающей от дороговизны продуктов для стряпни. — Дерут там, наверное, семь шкур. Хм!.. А тут — гривенник.
Он повертел в руках стакан, подробно осмотрел его и бросил на пол.
— Во французском ресторане за бокал с вас рупь возьмут, — отозвался из-за стойки хозяин.
— Подумайте, а? А тут за эти деньги десять разбить можно. Брось, Миша, свой стакан… Чего там! В кои веки разойдешься… Вот так… Молодец. Человек! Еще полдесяточка.
Нельзя сказать, чтобы у амфитриона был вид беззаботного пьяного кутилы, безрассудно крушащего все на своем пути. Было заметно, что он не выходит из бюджета, доставляя себе и своему другу только ту порцию удовольствия, которую позволяли средства.
— Человек! Сколько за посуду?
— Девяносто копеек.
— Вот тебе — видишь, Миша! А ты говорил: «Пойдем в ресторан». Там бы с нас содрали… Хо-хо! А тут… Девяносто? Получай рубль. Постой… Дай-ка еще стакан… Ну вот. Теперь сдачи не надо. Ровно рубль.
Довольный, он откинулся на спинку стула и с благодушным видом стал осматривать комнату.
II
Пошептавшись с товарищем, ветеринар встал, подошел к стойке и спросил хозяина:
— Сколько этот увражик стоит?
«Увражиком» он назвал гипсового раскрашенного негра высотой в аршин, стоявшего на стойке и держащего в руках какую-то корзину.
— Это-с? Четыре рубля.
— Да что вы! В уме ли? За такую чепуху — четыре рубля!
— Помилуйте — настоящий негр.
— Какой он там настоящий!.. Тут, я думаю, матерьялу не больше чем на целковый…
— А работа-с? Не цените?
— Ну и работа — целковый. Предовольно с вас будет два рублика. Хотите?
— Не могу-с. Обратите внимание на глаза — белки-то… вво! Материал? Настоящий гипс!
— Ну — два с полтиной. Никто вам за него больше не даст. Негритишка-то подержанный.
— Помилуйте, это и ценится: старинная вещь — третий год стоит. Обратите внимание на фартук — настоящего голубого цвета.
— Вы отвлекаетесь, хозяин. Хотите три рубля? Больше — ей-ей гроша не дам. Миша, как ты думаешь?
— Конечно, уступите, — отозвался Миша. — Чего там! Другого купите, лучше этого.
— Ну знаете что, — сказал хозяин. — Ладно. Три с полтиной — забирайте.
— За этого негра?! — фальшиво удивился ветеринар. — Ну, знаете ли. Еще вопрос — настоящий ли это гипс?! Вы бы еще пять рублей запросили… ха-ха! Берете три? А то и не надо — в другом месте дешевле уступят.
— Да накиньте хоть двугривенный, — простонал корыстолюбивый хозяин.
— Позвольте-ка, я его еще осмотрю. Гм! Ну ладно. Куда ни шел еще двугривенный. Верно, Миша?
— Верно.
— Значит — три двадцать?
— Три двадцать.
— Эхма! — дико вскричал ветеринар, поднимая над головой негра. — Кутить так кутить. Ур-ра!
Он хватил негра об пол, оттолкнул ногой подкатившуюся к нему гипсовую голову и вынул из кармана кошелек.
— Дайте с пяти рублей сдачи.
Потом он расплачивался со слугой за пиво.
— Сколько?
— Два с полтиной.
Он повертел в руках трехрублевую бумажку и наклонился к товарищу:
— Я думаю, ему за два с полтиной — полтинник на чай — много?
— Много, — кивнул головой товарищ. — Нужно десять процентов.
— Верно. Постой… (Оопустив голову, он погрузился в какие-то расчеты.) Ну вот!
Он смел рукой на пол два стакана, бутылку и отдал слуге три рубля.
— Теперь правильно и сдачи не надо. Пойдем, Миша.
И они ушли оба, напялив на лохматые головы фуражки, — тот, что казался безличным, — универсант Миша, и ветеринар — бережливый, хозяйственный человек, рассчитывающий каждый грош.
Фат
Подслушивать — стыдно.
Отделение первого класса в вагоне Финляндской железной дороги было совершенно пусто.
Я развернул газету, улегся на крайний у стены диван и, придвинувшись ближе к окну, погрузился в чтение.
С другой стороны хлопнула дверь, и сейчас же я услышал голоса двух вошедших в отделение дам:
— Ну вот видите… Тут совершенно пусто. Я вам говорила, что крайний вагон совсем пустой… По крайней мере, можем держать себя совершенно свободно. Садитесь вот сюда. Вы заметили, как на меня посмотрел этот черный офицер на перроне?
Бархатное контральто ответило:
— Да… В нем что-то есть.
— Могли бы вы с таким человеком изменить мужу?
— Что вы, что вы! — возмутилось контральто. — Разве можно задавать такие вопросы?! А в-третьих, я бы никогда ни с кем не изменила своему мужу!!
— А я бы, знаете… изменила. Ей-богу. Чего там, — с подкупающей искренностью сознался другой голос, повыше. — Неужели вы в таком восторге от мужа? Он, мне кажется, не из особенных. Вы меня простите, Елена Григорьевна!..
— О, пожалуйста, пожалуйста. Но дело тут не в восторге. А в том, что я твердо помню, что такое долг!
— Да ну-у?..
— Честное слово. Я умерла бы от стыда, если бы что-нибудь подобное могло случиться. И потом, мне кажется таким ужасным одно это понятие: «измена мужу»!
— Ну, понятие как понятие. Не хуже других.
И, помолчав, этот же голос сказал с невыразимым лукавством:
— А я знаю кого-то, кто от вас просто без ума!
— А я даже знать не хочу. Кто это? Синицын?
— Нет, не Синицын!
— А кто же? Ну, голубушка… Кто?
— Мукосеев.
— Ах, этот…
— Вы меня простите, милая Елена Григорьевна, но я не понимаю вашего равнодушного тона… Ну можно ли сказать про Мукосеева: «Ах, этот»… Красавец, зарабатывает, размашистая натура, успех у женщин поразительный.
— Нет, нет… ни за что!
— Что «ни за что»?
— Не изменю мужу. Тем более с ним.
— Почему же «тем более»?
— Да так. Во-вторых, он за всеми юбками бегает. Его любить, я думаю, одно мученье.
— Да ежели вы к нему отнесетесь благосклонно — он ни за какой юбкой не побежит.
— Нет, не надо. И потом он уж чересчур избалован успехом. Такие люди капризничают, ломаются…
— Да что вы говорите такое! Это дурак только способен ломаться, а Николай Алексеевич умный человек. Я бы на вашем месте…
— Не надо!! И не говорите мне ничего. Человек, который ночи проводит в ресторанах, пьет, играет в карты…
— Милая моя! Да что же он, должен дома сидеть да чулки вязать? Молодой человек…
— И не молодой он вовсе! У него уже темя просвечивает…
— Где оно там просвечивает… А если и просвечивает, так это не от старости. Просто молодой человек любил, жил, видел свет…
Контральто помедлило немного и потом, после раздумья, бросило категорически:
— Нет! Уж вы о нем мне не говорите. Никогда бы я не могла полюбить такого человека… И в-третьих, он фат!
— Он… фат? Миленькая Елена Григорьевна, что вы говорите? Да вы знаете, что такое фат?
— Фат, фат и фат! Вы бы посмотрели, какое у него белье, — прямо как у шансонетной певицы!.. Черное, шелковое — чуть не с кружевами… А вы говорите — не фат! Да я…
* * *
И сразу оба голоса замолчали: и контральто, и тот, что повыше. Как будто кто ножницами нитку обрезал. И молчали оба голоса так минут шесть-семь, до самой станции, когда поезд остановился.
И вышли контральто и сопрано молча, не глядя друг на друга и не заметив меня, прижавшегося к углу дивана…
Сельскохозяйственный рассказ
I
Мы — любимая мною женщина и я — вышли из лесу, подошли к обрыву и замерли в немом благоговейном восхищении.
Я нашел ее руку и тихо сжал в своей.
Потом прошептал:
— Как хорошо вышло, что мы заблудились в лесу… Не заблудись мы — никогда бы нам не пришлось наткнуться на эту красоту. Погляди-ка, каким чудесным пятном на сочном темно-зеленом фоне выделяется эта белая рубаха мальчишки-рыболова. А река — какая чудесная голубая лента!..
— О, молчи, молчи, — шепнула она, прижимаясь щекой к моему плечу.
И мы погрузились в молчаливое созерцание…
— Это еще что такое? Кто такие? Вы чего тут делаете? — раздался пискливый голос за нашими спинами.
— Ах!
Около нас стоял маленький человек в чесучовом пиджаке и в черных длиннейших, покрытых до колен пылью брюках, которые чудовищно широкими складками ложились на маленькие сапоги.
Глаза неприязненно шныряли по сторонам из-под дымчатых очков, а бурые волосы бахромой прилипли к громадному вспотевшему лбу. Жокейская фуражечка сбилась на затылок, а в маленьких руках прыгал и извивался, как живой, желтый хлыст.
— Вы зачем здесь? Что вы тут делаете? А? Почему такое?
— Да вам-то какое дело? — грубо оборвал я.
— Это мне нравится! — злобно-торжествующе всплеснул он руками. — «Мне какое дело!?» Да земля-то эта чья? Лес-то это чей? Речушка эта — чья? Обрыв этот — китайского короля, что ли? Мой!! Все мое.
— Очень возможно, — сухо возразил я, — но мы ведь не съедим всего этого?
— Еще бы вы съели, еще бы съели! А разве по чужой-то земле можно ходить?
— А вы бы на ней написали, что она ваша.
— Да как же на ней написать?
— Да вот так по земле бы и расписали, как на географических картах пишется: «Земля Черт Иваныча».
— Ага! Черт Иваныча? Так зачем же вы прилезли к Черту Иванычу?!
— Мы заблудились.
— «Заблудились»!.. Если люди заблудятся, они сейчас же ищут способ найти настоящую дорогу, а вы вместо этого целых полчаса видом любовались.
— Да скажите, пожалуйста, — с сердцем огрызнулся я, — что, вам какой-нибудь убыток от того, что мы полюбовались вашим пейзажем?..
— Не убыток, но ведь и прибыли никакой я пока не вижу…
— Господи! Да какую же вам нужно прибыль?!
— Позвольте, молодой человек, позвольте, — пропищал он, усаживаясь на не замеченную нами до тех пор скамейку, скрытую в сиреневых кустах. — Как это вы так рассуждаете?.. Эта земля, эта река, эта вот рощица мне при покупке — стоила денег?
— Ну стоила.
— Так. Вы теперь от созерцания ее получаете совершенно определенное удовольствие или не получаете?
— Да что ж… Вид, нужно сознаться, очаровательный.
— Ага! Так почему же вы можете прийти, когда вам заблагорассудится, стать столбом и начать восхищаться всем этим?! Почему вы, когда приходите в театр смотреть красивую пьесу или балет, — вы платите антрепренеру деньги? Какая разница? Почему то зрелище стоит денег, а это не стоит?
— Сравнили! Там очень солидные суммы затрачены на постановку, декорации, плату актерам…
— Да тут-то, тут — это вот все мне даром досталось, что ли? Я денег не платил? «Актеры»! Я тоже понимаю, что красиво, что некрасиво: вон тот мальчишка на противоположном берегу, белым пятном выделяется на фоне сочной темной зелени — это красиво! Верно… Пятно! Да ведь я этому пятну жалованье-то шесть рублей в месяц плачу или не плачу?
Я возразил, нетерпеливо дернув плечом:
— Не за то же вы ему платите жалованье, чтобы он выделялся на темно-зеленом фоне?
— Верно. Он у меня кучеренок. Да ведь рубашка-то эта от меня дадена, или как? Да если бы он, паршивец, в розовой или оранжевой рубашке рыбу удил — ведь он бы вам весь пейзаж испортил. Было бы разве такое пятно?
— Послушайте, вы, — сказал я, выйдя из себя. — Что вам надо? Чего вы хотите? Я стою здесь с этой дамой и любуюсь видом, расстилающимся перед нами. Это ваш вид? Вы за него хотите получить деньги? Пожалуйста, подайте нам счет!!
— И подам! — выпятил он грудь, с видом общипанного, но бодрящегося петуха. — И подам!
— Ну вот. Самое лучшее. А сейчас оставьте нас в покое. Дайте нам быть одним. Когда нужно будет, мы позовем.
Ворча что-то себе под нос, он криво поклонился моей спутнице, развел руками и исчез в кустах.
II
Хотя настроение уже было сбито, скомкано, растоптано, но я попытался овладеть собой:
— Ушел? Ну и слава богу. Вот навязчивое животное. А хорошо тут… Действительно замечательно! Посмотри, милая, на этот перелесок. Он в теневых местах кажется совсем голубым, а по голубому разбросаны какие пышные, какие горячие желтые пятна освещенных солнцем ветвей. А полюбуйся, как чудесно вьется эта белая полоска дороги среди буйной разноцветной вакханалии полевых цветов. И как уютна, как хороша вон та красная крыша домика, белая стена которого так ослепительно сверкает на солнце. Домик — он как-то успокаивает, он как-то подчеркивает, что это не безотрадная пустыня… И эта, как будто вырезанная на горизонте, потемневшая серая мельница… Ее крылья так лениво шевелятся в ленивом воздухе, что самому хочется лечь в траву и глядеть так долго-долго, ни о чем не думая… И вдыхать этот головокружительный медовый запах цветов.
Мы долго стояли, притихшие, завороженные.
III
— Пойдем… Пора, — тихо шепнула мне моя спутница.
— Сейчас. Эй, человек, — насмешливо крикнул я. — Счет!
Тотчас же послышался сзади нас треск кустов, и мы снова увидели нелепого землевладельца, который подходил к нам, размахивая какой-то бумажкой.
— Готов счет? — дерзко крикнул я.
— Готов, — сухо отвечал он. — Вот, извольте.
На бумажке стояло:
СЧЕТ
от помещика Кокуркова на виды местности, расположенной на его земле, купленной у купца Семипалова по купчей крепости, явленной у нотариуса Безбородько.
За стояние у обрыва, покрытого цветами, испускающими головокружительный медовый запах — 2 руб. ___ к.
Река, так называемая голубая лента — 1 руб. ___ к.
Яркое белое пятно мальчика на темно-зеленом фоне кустов — __ руб. 50 к.
Голубой перелесок, покрытый желтыми пятнами, ввиду дальности расстояния на сумму — __ руб. 30 к.
Белая полоска дороги, среди буйной вакханалии цветов; в общем за все — __ руб. 60 к.
Успокаивающий ослепительный домик с уютной красной крышей, подчеркивающий, что это не безотрадная пустыня — 1 руб. 70 к.
Потемневшая серая мельница крестьянина Кривых, будто вырезанная на горизонте (настоящая! Это так только кажется) — __ руб. 70 к.
________________________________
Итого всего вида на — 6 руб. 60 к.
Скривив губы, я педантически проверил счет и заявил, придавая своим словам оттенок презрения:
— К счету приписано.
— Где? Где? Не может быть.
— Да вот вы под шумок ввернули тут семь гривен за мельницу какого-то крестьянина Кривых. Ведь это не ваша мельница, а Кривых… Как же вы так это, а?
— Позвольте-с! Да она только с этого обрыва и хороша. А подойдите ближе — чепуха, дрянь, корявая мельничонка.
— Да ведь не ваша же?
— Да я ведь вам и не ее самое продаю, а только вид на нее. Вид отсюда. Понимэ? Это разница. Ей от этого не убудет, а вы получили удовольствие…
— Э, э! Это что такое? За этот паршивый домишко вы поставили полтора рубля?! Это грабеж, знаете ли.
— Помилуйте! Чудесный домик. Вы сами же говорили: «Домик, он как-то успокаивает, как-то подчеркивает…»
— Черт его знает, что он там подчеркивает, только за него вы три шкуры дерете. Предовольно с вас и целковый.
— Не могу. Верьте совести, не могу. Обратите внимание, как белая стена ослепительно сверкает на солнце. И не только сверкает, но и подчеркивает, что это не безотрадная пустыня. Мало вам этого?
Я решил вытянуть из него жилы.
— И за дорогу содрали. Разве это цена — шесть гривен? Мы на нее почти и не смотрели. Скверная дорожка, кривая какая-то.
— Да ведь тут за все вместе: и за дорогу, и за буйную вакханалию цветов. Извольте обратить ваше внимание: ежели оценить по-настоящему вакханалию, то на дорогу не больше двугривенного придется. Пусть вам в другом месте покажут такую дорогу за двугривенный с обрыва…
Я повернул счет в руках и придирчиво заявил:
— Нет, я этого счета не могу оплатить.
— Почему же-с? Как смотреть, так можно, а платить — так в кусты?!
— Счет не по форме. Должен быть оплачен гербовым сбором.
— Да-с? Вы так думаете? Это по какому такому закону?
— По обыкновенному. Счета на сумму свыше пяти рублей должны быть оплачены гербовым сбором.
— Ах, вы вот как заговорили?! Пожалуйста! Вычеркиваю вам мельницу крестьянина Кривых и речку. Черт с ней, все равно, зря течет. А уж четыре девяносто — это вы мне подайте.
Вот вам и Черт Иваныч!
Я вынул кошелек, сунул ему в руку пятирублевую бумажку и, сделав величественный жест: «Сдачи не надо», взял свою спутницу под руку.
По дороге от обрыва мы наткнулись на очень красивую пышную липу, но я уж воздержался от выражения громогласного восторга.
Слабая струна
Я сидел у Красавиных. Горничная пришла и сказала:
— Вас к телефону просят.
Я удивился:
— Меня? Это ошибка. Кто меня может просить, если я никому не говорил, что буду здесь!
— Не знаю-с.
Я вышел в переднюю, снял телефонную трубку и с любопытством приложил ее к уху:
— Алло! Кто говорит?
— Это я, Чебаков. Послушай, мы сейчас в «Альгамбре» и ждем тебя. Приезжай.
Я отвечал:
— Во-первых, приехать я не могу, так как должен возвратиться домой; дома никого нет, и даже прислуга отпущена в больницу; а во-вторых — кто тебе мог сказать, что я сейчас у Красавиных?
— Врешь, врешь! Как же так у тебя дома никого нет, когда из дому мне и ответили по телефону, что ты здесь.
— Не знаю! Может быть, я сошел с ума, или ты меня мистифицируешь… Квартира заперта на ключ, и ключ у меня в кармане. Кто с тобой говорил?
— Понятия не имею. Какой-то незнакомый мужской голос. Прямо сказал: «Он сейчас у Красавиных»… И сейчас же повесил трубку. Я думал — твой родственник…
— Непостижимо!! Сейчас же лечу домой. Через двадцать минут все узнаю.
— Пока ты еще доберешься домой, — возразил заинтересованный Чебаков. — Ты лучше сейчас позвони к себе. Тогда сейчас же узнаешь.
С лихорадочной поспешностью я дал отбой, вызвал центральную и попросил номер своей квартиры.
Через полминуты после звонка кто-то снял в моем кабинете трубку, и мужской голос нетерпеливо сказал:
— Ну?! Кто там еще?
— Это номер 233-20?
— Да, да, да!! Что нужно?
— Кто вы такой? — спросил я.
Около полминуты там царило молчанье. Потом тот же голос неуверенно заявил:
— Хозяина нет дома.
— Еще бы! — сердито вскричал я. — Конечно, нет дома, когда я и есть хозяин!! Кто вы такой и что вы там делаете?
— Нас двое. Постойте, я сейчас позову товарища. Гриша, пойди-ка к телефону.
Другой голос донесся до меня:
— Ну что там еще? Все время звонят, то один, то другой. Работать не дают!! Что нужно?
— Что вы делаете в моей квартире?!! — взревел я.
— Ах, это вы… Хозяин? Послушайте, хозяин… Где у вас ключи от письменного стола?!! Искали, искали — голову сломать можно.
— Какие ключи?! Зачем?
— Да ведь не ломать же нам всех одиннадцати ящиков! — ответил рассудительный голос. — Конечно, если не найдем ключей, придется взломать замки, но это много возни. Да и вы должны бы пожалеть стол. Столик-то небось недешевый. Рублей, поди, двести? Коверкать его — что толку?..
— Ах вы, мерзавцы, мерзавцы, — вскричал я с горечью. — Это вы, значит, забрались обокрасть меня!.. Хорошо же!.. Не успеете убежать, как я подниму на ноги весь дом.
— Ну, улита едет, когда-то будет, — произнес рассудительный голос. — Мы десять раз как уйти успеем. Так как же, барин, а? Ключи-то от стола — дома или где?
— Жулики вы проклятые, собачье отродье! — бросал я в трубку жестокие слова, стараясь вложить в них как можно больше яду и обидного смысла. — Сгниете вы в тюрьме, как черви. Чтоб у вас руки поотсыхали, разбойники вы анафемские! Давно, вероятно, по вас веревка плачет.
— Дурак ты, дурак, барин, — произнес тот же голос, убивавший меня своей рассудительностью. — Мы к тебе по-человечески… Просто жалко зря добро портить — мы и спросили… Что ж, тебе трудно сказать, где ключи? Должен бы понимать…
— Не желаю я с такими жуликами в разговоры пускаться! — с сердцем крикнул я.
— Эх, барин… Что ж ты думаешь, за такие твои слова так тебе ничего и не будет? Да вот сейчас возьму, выну перочинный ножик и всю мягкую мебель в один момент изрежу. И стол изрежу, и шкаф. К черту будет годиться твой кабинет… Ну хочешь?
— Страшный вы человек, ей-богу, — сказал я примирительно. — Должны бы, кажется, войти в мое положение. Забираетесь ко мне в дом, разоряете меня, да еще хотите, чтобы я с вами, как с маркизами, разговаривал.
— Милый человек! Кто тебя разоряет? Подумаешь, большая важность, если чего-нибудь недосчитаешься. Нам-то ведь тоже жить нужно.
— Я это прекрасно понимаю. Очень даже прекрасно, — согласился я, перекладывая трубку в левую руку и прижимая правую, для большей убедительности, к сердцу. — Очень хорошо я все это понимаю. Но одного не могу понять: для чего вам бесцельно портить мои вещи? Какая вам от этого прибыль?
— А ты не ругайся!
— Я и не ругаюсь. Я вижу — вы умные, рассудительные люди. Согласен также с тем, что вы должны что-нибудь получить за свои хлопоты. Ведь небось несколько дней следили за мной, а?
— А еще бы!.. Ты думаешь, что все так сразу делается?
— Понимаю! Милые! Прекрасно понимаю! Только одного не могу постичь: для чего вам ключи от письменного стола?
— Да деньги-то… Разве не в столе?
— Ничего подобного! Напрасный труд! Заверяю вас честным словом.
— А где же?
— Да, признаться, деньги у меня припрятаны довольно прочно, только денег немного. Вы, собственно, на что рассчитываете, скажите мне, пожалуйста?
— То есть как?
— Ну… что вы хотите взять?
— Да что ж!.. Много ведь не унесешь, — сказал голос с искренним сожалением. — Сами знаете, дворник всегда с узлом зацепить может. Взяли мы, значит, кое-что из столового серебра, пальто, шапку, часы-будильник, пресс-папье серебряное…
— Оно не серебряное, — дружески предостерег я.
— Ну тогда шкатулочку возьмем. Она, поди, недешевая. А?
— Послушайте… братцы! — воскликнул я, вкладывая в эти слова всю силу убеждения. — Я вхожу в ваше положение и становлюсь на вашу точку зрения… Ну повезло вам, выследили, забрались… Ваше счастье! Предположим, заберете вы эти вещи и даже пронесете их мимо дворника. Что же дальше?! Понесете вы их, конечно, к скупщику краденого и, конечно, получите за это гроши. Ведь я же знаю этих вампиров. На вашу долю приходится риск, опасность, побои, даже тюрьма, а они сидят сложа руки и забирают себе львиную долю.
— Это верно, — сочувственно поддакнул голос.
— А еще бы же не верно! — вскричал я в экстазе. — Конечно, верно. Это проклятый капиталистический принцип — жить на счет труда… Поймите: разве вы грабите? Вас грабят! Вы разве наносите вред? Нет, эти вампиры в тысячу раз вреднее!! Товарищ! Дорогой друг! Я вам сейчас говорю от чистого сердца: мне эти вещи дороги по разным причинам, а без будильника я даже завтра просплю. А что вы выручите за них? Гроши!! Вздор. Ведь вам и полсотни не дадут за них.
— Где там! — послышался сокрушенный вздох. — Дай бог четвертную выцарапать.
— Дорогие друзья!! Я вижу, что мы уже понимаем друг друга. У меня дома лежат деньги — это верно — сто пятнадцать рублей. Без меня вы их все равно не найдете. А я вам скажу, где они. Забирайте себе сто рублей (пятнадцать мне завтра на расходы нужно) и уходите. Ни заявлений в полицию, ни розысков не будет. Это просто наше частное товарищеское дело, которое никого не касается. Хотите?
— Странно это как-то, — нерешительно сказал вор (если бы я его видел, то добавил бы: «Почесывая затылок», потому что у него был тон человека, почесывающего затылок). — Ведь мы уже все серебро увязали.
— Ну что ж делать… Оставьте его так, как есть… Я потом разберу.
— Эх, барин, — странно колеблясь, промолвил вор. — А ежели мы и деньги ваши заберем, и вещи унесем, а?
— Милые мои! Да что вы, звери, что ли? Тигры? Я уверен, что вы оба в глубине души очень порядочные люди… Ведь так, а?
— Да ведь знаете… Жизнь наша такая собачья.
— А разве ж я не понимаю?! Господи! Истинно сказали: собачья. Но я вам верю, понимаете — верю. Вот если вы мне дадите честное слово, что вещей не тронете, — я вам прямо и скажу: деньги там-то. Только вы же мне оставьте пятнадцать рублей. Мне завтра нужно. Оставите, а?
Вор сконфуженно засмеялся и сказал:
— Да ладно. Оставим.
— И вещей не возьмете?
— Да уж ладно. Пусть себе лежат. Это верно, что с ними наплачешься.
— Ну вот и спасибо. На письменном столе стоит коробка для конвертов, голубая. Сверху там конверты и бумага, а внизу деньги. Четыре двадцатипятирублевки и три по пяти. Согласитесь, что вам бы и в голову не пришло заглянуть в эту коробку. Ну вот. Не забудьте погасить электричество, когда уйдете. Вы через черный ход прошли?
— Так точно.
— Ну вот. Так вы, уходя, заприте все-таки дверь на ключ, чтобы кто-нибудь не забрался. Ежели дворник наткнется на лестнице — скажите: «Корректуру приносили». Ко мне часто носят. Ну теперь, кажется, все. Прощайте, всего вам хорошего.
— А ключ куда положить от дверей?
— В левый угол, под вторую ступеньку. Будильник не испортили?
— Нет, в исправности.
— Ну и слава богу. Спокойной ночи вам.
* * *
Когда я вернулся домой, в столовой на столе лежал узел с вещами, возле него — три пятирублевые бумажки и записка:
«Будильник поставили в спальню. На пальто воротник моль съела. Взбутеньте прислугу. Смотрите же — обещали не заявлять! Гриша и Сергей».
* * *
Все друзья мои в один голос говорят, что я умею прекрасно устраиваться в своей обычной жизни. Не знаю. Может быть. Может быть.
Я — как адвокат
I
— Поздравьте меня! — сказал мне один знакомый — жизнерадостный, улыбающийся юноша. — Я уже помощник присяжного поверенного… Адвокат!
— Да что вы говорите!
— Вот вам и да что! Настоящий адвокат!
Лицо его приняло серьезное, значительное выражение.
— Не шутите?
— Милый мой… Люди, стоящие на страже законов, не шутят. Защитники угнетенных, хранители священных заветов Александра Второго, судебные деятели не имеют права шутить. Нет ли дельца какого-нибудь?
— Как не быть дельцу! У литератора, у редактора журнала дела всегда есть. Вот, например, через неделю назначено мое дело. Привлекают к ответственности за то, что я перепечатал заметку о полицеймейстере, избившем еврея.
— Он что же?.. Не бил его, что ли?
— Он-то бил. А только говорят, что этого нельзя было разглашать в печати. Он бил его, так сказать, доверительно, не для печати.
— Хорошо, — сказал молодой адвокат. — Я беру это дело. Дело это трудное, запутанное дело, но я его беру.
— Берите. Какое вы хотите вознаграждение за ведение дела?
— Господи! Как обыкновенно.
— А как обыкновенно?
— Ребенок! (Он с покровительственным видом потрепал меня по плечу.) Неужели вы не знаете обычного адвокатского гонорара? Из десяти процентов! Понимаете?
— Понимаю. Значит, если я получу три месяца тюрьмы, то на вашу долю придется девять дней? Знаете, я согласен работать с вами даже на тридцати процентах.
Он немного смутился.
— Гм! Тут что-то не так… Действительно, из чего я должен получить десять процентов? У вас какой иск?
— Никакого иска нет.
— Значит, — воскликнул он с отчаянным выражением лица, — я буду вести дело и ничего за это с вас не получу?
— Не знаю, — пожал я плечами с невинным видом. — Как у вас там, у адвокатов полагается?
Облачко задумчивости слетело с его лица. Лицо это озарилось солнцем.
— Знаю! — воскликнул он. — Это дело ведь — политическое?
— Позвольте… Разберемся, из каких элементов оно состоит: из русского еврея, русского полицеймейстера и русского редактора! Да, дело, несомненно, политическое.
— Ну вот. А какой же уважающий себя адвокат возьмет деньги за политическое дело?!
Он сделал широкий жест.
— Отказываюсь! Кладу эти рубли на алтарь свободы!
Я горячо пожал ему руку.
II
— Систему защиты мы выберем такую: вы просто заявите, что вы этой заметки не печатали.
— Как так? — изумился я. — У них ведь есть номер журнала, в котором эта заметка напечатана.
— Да? Ах, какая неосторожность! Так вы вот что: вы просто заявите, что это не ваш журнал.
— Позвольте… Там стоит моя подпись.
— Скажите, что поддельная. Кто-то, мол, подделал. А? Идея?
— Что вы, милый мой! Да ведь весь Петербург знает, что я редактирую журнал.
— Вы, значит, думаете, что они вызовут свидетелей?
— Да, любой человек скажет им это!
— Ну, один человек, — это еще не беда. Можно оспорить. Testis unus testis nullus… Я-то эти закавыки знаю. Вот если много свидетелей — тогда плохо. А нельзя сказать, что вы спали, или уехали на дачу, а ваш помощник напился пьян и выпустил номер?
— Дача в декабре? Сон без просыпу неделю? Пьяный помощник? Нет, это не годится. Заметка об избиении полицеймейстером еврея помещена, а я за нее отвечаю как редактор.
— Есть! Знаете, что вы покажете? Что вы видели, как полицмейстер бил еврея.
— Да я не видел!!
— Послушайте… Я понимаю, что подсудимый должен быть откровенен со своим защитником. Но им-то вы можете сказать, чего и на свете не было.
— Да как же я это скажу?
— А так: поехал, мол, я по своим делам в город Витебск (сестру замуж выдавать или дочку хоронить), ну, иду, мол, по улице, вдруг смотрю: полицеймейстер еврея бьет. Какое, думаю, он имеет право?! Взял да и написал.
— Нельзя так. Бил-то он его в закрытом помещении. В гостинице.
— О господи! Да кто-нибудь же видел, как он его бил? Были же свидетели?
— Были. Швейцар видел.
Юный крючкотвор задумался.
— Ну хорошо, — поднял он голову очень решительно. — Будьте покойны, — я уже знаю, что делать. Выкрутимся!
III
Когда мы вошли в зал суда, мой адвокат так побледнел, что я взял его под руку и дружески шепнул:
— Мужайтесь.
Он обвел глазами скамьи для публики и, чтобы замаскировать свой ужас перед незнакомым ему местом, заметил:
— Странно, что публики так мало. Кажется, дело сенсационное, громкий политический процесс, а любопытных нет.
Действительно, на местах для публики сидели только два гимназиста, прочитавшие, очевидно, в газетах заметку о моем деле и пришедшие поглазеть на меня.
В глазах их читалось явно выраженное сочувствие по моему адресу, возмущение по адресу тяжелого русского режима, и сверкала в этих открытых чистых глазах явная решимость в случае моего осуждения отбить меня от конвойных (которых, к сожалению, не было), посадить на мустанга и ускакать в прерии, где я должен был прославиться под кличкой кровавого мстителя Железные Очки…
Я невнимательно прослушал чтение обвинительного акта, рассеянно ответил на заданные мне вопросы и вообще, все свое внимание сосредоточил на бедном адвокате, который сидел с видом героя повести Гюго «Последний день приговоренного к смерти».
Когда председатель сказал: «Слово принадлежит защитнику», — мой защитник притворился, что это его не касается. Со всем возможным вниманием он углубился в разложенные перед ним бумаги, поглядывая одним глазом на председателя.
— Слово принадлежит защитнику!
Я толкнул его в бок.
— Ну что же вы… начинайте!
— А? Да, да… Я скажу…
Он, шатаясь, поднялся.
— Прошу суд дело отложить до вызова новых свидетелей.
Председатель удивленно спросил:
— Каких свидетелей?
— Которые бы удостоверили, что мой обвиняемый…
— Подзащитный!
— Да… Что мой этот… подзащитный не был в городе в тот момент, когда вышел номер журнала.
— Это лишнее, — сказал председатель. — Обвиняемый — ответственный редактор и все равно отвечает за все, что помещено в журнале.
— Бросьте! — шепнул я. — Говорите просто вашу речь.
— А? Ну-ну. Господа судьи и вы, присяжные заседатели!..
Я снова дернул его за руку.
— Что вы! Где вы видите присяжных заседателей?
— А эти вот, — шепнул он мне. — Кто такие?
— Это ведь коронный суд. Без участия присяжных.
— Вот оно что! То-то я смотрю, что их так мало. Думал, заболели…
— Или спят, — сказал я. — Или на даче, да?
— Защитник, — заметил председатель, — раз вы начали речь, прошу с обвиняемым не перешептываться.
— В деле открылись новые обстоятельства, — заявил мой защитник, глядя на председателя взглядом утопающего.
— Говорите.
IV
— Господа судьи и вы… вот эти… коронные… тоже судьи. Мой обвиняемый вовсе даже не виноват. Я его знаю как высоконравственного человека, который на какие-нибудь подлости не способен…
Он жадно проглотил стакан воды.
— Ей-богу. Вспомните великого основателя судебных уставов… Мой защищаемый видел своими глазами, как полицеймейстер бил этого жалкого, бесправного еврея, положение которых в России…
— Опомнитесь! — шепнул я. — Ничего я не видел. Я перепечатал из газет. Там только один швейцар и был свидетелем избиения.
Адвокат — шепотом:
— Тссс! Не мешайте… Я нашел лазейку…
Вслух:
— Господа судьи и вы, коронные представители… Bcе мы знаем, каково живется руководителю русского прогрессивного издания. Штрафы, конфискации, аресты сыплются на него, как из ведра… изобилия! Свободных средств обыкновенно нет, а штрафы плати, а за все отдай! Что остается делать такому прогрессивному неудачнику? Он должен искать себе заработка на стороне, не стесняясь его сущностью и формой. Лишь бы честный заработок, господа судьи, и вы, присяжн… присяжные поверенные! Человек без предрассудков, мой защищаемый в свободное от редакционной работы время снискивал себе пропитание, чем мог. Конечно, мизерная должность швейцара второстепенной витебской гостиницы — это мало, слишком мало… Но нужно же жить и питаться, господа присяжные! И вот, мой защищаемый, находясь временно в должности такого швейцара в витебской гостинице, — сам, своими глазами, видел, как зарвавшийся представитель власти избивал бедного бесправного пасынка великой нашей матушки России, того пасынка, который, по выражению одного популярного писателя,
…создал песню, подобную стону,
И навеки духовно почил.
— Виноват, — заметил потрясенный председатель.
— Нет, уж вы позвольте мне кончить. И вот я спрашиваю: неужели правдивое, безыскусственное изложение виденного есть преступление?! Я должен указать на то, что юридическая природа всякого преступления должна иметь… исходить… выражать… наличность злой воли. Имела ли она место в этом случае? Нет! Положа сердце на руку — тысячу раз нет. Видел человек и написал. Но ведь и Тургенев, и Толстой, и Достоевский писали то, что видели. Посадите же и их рядом с моим подзащищаемым! Почему же я не вижу их рядом с ним?! И вот, господа судьи, и вы… тоже… другие судьи, — я прошу вас, основываясь на вышесказанном, вынести обвинительный приговор насильнику-полицеймейстеру, удовлетворив гражданский иск моего обвиняемого и за ведение дел издержки, потому что он не виноват, потому что правда да милость да царствуют в судах, потому что он продукт создавшихся условий, потому что он надежда молодой русской литературы!!!
Председатель, пряча в густых, нависших усах предательское дрожание уголков рта, шепнул что-то своему соседу и обратился к «надежде молодой русской литературы»:
— Обвиняемому предоставляется последнее слово.
Я встал и сказал, ясным взором глядя перед собою:
— Господа судьи! Позвольте мне сказать несколько слов в защиту моего адвоката. Вот перед вами сидит это молодое существо, только что сошедшее с университетской скамьи. Что оно видело, чему его там учили? Знает оно несколько юридических оборотов, пару-другую цитат, и с этим крохотным, микроскопическим багажом, который поместился бы в узелке, завязанном в углу носового платка, — вышло оно на широкий жизненный путь. Неужели ни на одну минуту жалость к несчастному и милосердие — этот дар нашего христианского учения — не тронули ваших сердец?! Не судите его строго, господа судьи, он еще молод, он еще исправится, перед ним вся жизнь. И это дает мне право просить не только о снисхождении, но и о полном его оправдании!
Судьи были, видимо, растроганы. Мой подзащитный адвокат плакал, тихонько сморкаясь в платок.
* * *
Когда судьи вышли из совещательной комнаты, председатель громко возгласил:
— Нет, не виновен!
Я, как человек обстоятельный, спросил:
— Кто?
— И вы признаны невиновным, и он. Можете идти.
Все окружили моего адвоката, жали ему руки, поздравляли…
— Боялся я за вас, — признался один из публики, пожимая руку моему адвокату. — Вдруг, думаю, закатают вас месяцев на шесть.
Выйдя из суда, зашли на телеграф, и мой адвокат дал телеграмму:
«Дорогая мама! Сегодня была моя первая защита. Поздравь — меня оправдали. Твой Ника».
Телеграфист Надькин
I
Солнце еще не припекало. Только грело. Его лучи еще не ласкали жгучими ласками, подобно жадным рукам любовницы; скорее нежная материнская ласка чувствовалась в теплых касаниях нагретого воздуха.
На опушке чахлого леса, раскинувшись под кустом на пригорке, благодушествовали двое: бывший телеграфист Надькин и Неизвестный человек, профессия которого заключалась в продаже горожанам колоссальных миллионных лесных участков в Ленкорани на границе Персии. Так как для реализации этого дела требовались сразу сотни тысяч, а у горожан были в карманах, банках и чулках лишь десятки и сотни рублей, то ни одна сделка до сих пор еще не была заключена, кроме взятых Неизвестным человеком двугривенных и полтинников заимообразно от лиц, ослепленных ленкоранскими миллионами.
Поэтому Неизвестный человек всегда ходил в сапогах, подметки которых отваливались у носка, как челюсти старых развратников, а конец пояса, которым он перетягивал свой стан, облаченный в фантастический бешмет, — этот конец делался все длиннее и длиннее, хлюпая даже по коленям подвижного Неизвестного человека.
В противовес своему энергичному приятелю бывший телеграфист Надькин выказывал себя человеком ленивым, малоподвижным, с определенной склонностью к философским размышлениям.
Может быть, если бы он учился, из него вышел бы приличный приват-доцент.
А теперь, хотя он и любил поговорить, но слов у него вообще не хватало, и он этот недостаток восполнял такой страшной жестикуляцией, что его жилистые, грязные кулаки, кое-как прикрепленные к двум вялым рукам-плетям, во время движения издавали даже свист, как камни, выпущенные из пращи.
Грязная форменная тужурка, обтрепанные, с громадными вздутиями на тощих коленях брюки и фуражка с полуоторванным козырьком — все это, как пожар — Москве, служило украшением Надькину.
II
Сегодня, в ясный пасхальный день, друзья наслаждались в полном объеме: солнце грело, бока нежила светлая весенняя, немного примятая травка, а на разостланной газете были разложены и расставлены, не без уклона в сторону буржуазности, полдюжины крашеных яиц, жареная курица, с пол-аршина свернутой бубликом «малороссийской» колбасы, покривившийся от рахита кулич, увенчанный сахарным розаном, и бутылка водки.
Ели и пили истово, как мастера этого дела. Спешить было некуда; отдаленный перезвон колоколов навевал на душу тихую задумчивость, и, кроме того, оба чувствовали себя по-праздничному, так как голову Неизвестного человека украшала новая барашковая шапка, выменянная у ошалевшего горожанина чуть ли не на сто десятин ленкоранского леса, а телеграфист Надькин украсил грудь букетом подснежников и, кроме того, еще с утра вымыл руки и лицо.
Поэтому оба и были так умилительно-спокойны и неторопливы.
Прекрасное должно быть величаво…
Поели…
Телеграфист Надькин перевернулся на спину, подставил солнечным лучам сразу сбежавшуюся в мелкие складки прищуренную физиономию и с негой в голосе простонал:
— Хо-ро-шо!
— Это что, — мотнул головой Неизвестный человек, шлепая ради забавы отклеившейся подметкой. — Разве так бывает хорошо? Вот когда я свои ленкоранские леса сплавлю, — вот жизнь пойдет. Оба, брат, из фрака не вылезем… На шампанское чихать будем. Впрочем, продавать не все нужно: я тебе оставлю весь участок, который на море, а себе возьму на большой дороге, которая на Тавриз. Ба-альшие дела накрутим.
— Спасибо, брат, — разнеженно поблагодарил Надькин. — Я тебе тоже… Гм!.. Хочешь папироску?
— Дело. Але! Гоп!
Неизвестный поймал брошенную ему папироску, лег около Надькина, и синий дымок поплыл, сливаясь с синим небом…
III
— Хо-ррро-шо! Верно?
— Да.
— А я, брат, так вот лежу и думаю: что будет, если я помру?
— Что будет? — хладнокровно усмехнулся Неизвестный человек. — Землетрясение будет!.. Потоп! Скандал!.. Ничего не будет!!
— Я тоже думаю, что ничего, — подтвердил Надькин. — Все тоже сейчас же должно исчезнуть — солнце, земной шар, пароходы разные — ничего не останется!
Неизвестный человек поднялся на одном локте и тревожно спросил:
— То есть… Как же это?
— Да так. Пока я жив, все это для меня и нужно, а раз помру, — на кой оно тогда черт!
— Постой, брат, постой… Что это ты за такая важная птица, что раз помрешь, так ничего и не нужно?
Со всем простодушием настоящего эгоиста Надькин повернул голову к другу и спросил:
— А на что же оно тогда?
— Да ведь другие-то останутся?!
— Кто другие?
— Ну, люди разные… Там, скажем, чиновники, женщины, министры, лошади… Ведь им жить надо?
— А на что?
— «На что, на что»! Плевать им на тебя, что ты умер. Будут себе жить, да и все.
— Чудак! — усмехнулся телеграфист Надькин, нисколько не обидясь. — Да на что же им жить, раз меня уже нет?
— Да что ж они, для тебя только и живут, что ли? — с горечью и обидой в голосе вскричал продавец ленкоранских лесов.
— А то как же? Вот чудак — больше им жить для чего же?
— Ты это… Серьезно?
Злоба, досада на наглость и развязность Надькина закипели в душе Неизвестного. Он даже не мог подобрать слов, чтобы выразить свое возмущение, кроме короткой мрачной фразы:
— Вот сволочь!
Надькин молчал.
Сознание своей правоты ясно виднелось на лице его.
IV
— Вот нахал! Да что ж ты, значит, скажешь: что вот сейчас там в Петербурге или в Москве — генералы разные, сенаторы, писатели, театры — все это для тебя?
— Для меня. Только их там сейчас никого нет. Ни генералов, ни театров. Не требуется.
— А где же они?! Где?!!
— Где? Нигде.
— ?!!?!!
— А вот если я, скажем, собрался, в Петербург приехал, — все бы они сразу и появились на своих местах. Приехал, значит, Надькин, и все сразу оживилось: дома выскочили из земли, извозчики забегали, дамочки, генералы, театры заиграли… А как уеду — опять ничего не будет. Все исчезнет.
— Ах, подлец!.. Ну и подлец же… Бить тебя за такие слова — мало. Станут ради тебя генералов, министров затруднять. Что ты за цаца такая?
Тень задумчивости легла на лицо Надькина.
— Я уже с детства об этом думаю: что ни до меня ничего не было, ни после меня ничего не будет… Зачем? Жил Надькин — все было для Надькина. Нет Надькина — ничего не надо.
— Так почему же ты, если ты такая важная персона, — не король какой-нибудь или князь?!
— А зачем? Должен быть порядок. И король нужен для меня, и князь. Это, брат, все предусмотрено.
Тысяча мыслей терзала немного охмелевшую голову Неизвестного человека.
— Что ж, по-твоему, — сказал он срывающимся от гнева голосом, — сейчас и города нашего нет, если ты из него вышел?
— Конечно, нет.
— А посмотри, вон колокольня… Откуда она взялась?
— Ну, раз я на нее смотрю, — она, конечно, и появляется. А раз отвернусь — зачем ей быть? Для чего?
— Вот свинья! А вот ты отвернись, а я буду смотреть — посмотрим, исчезнет она или нет?
— Незачем это, — холодно отвечал Надькин. — Разве мне не все равно — будет тебе казаться эта колокольня или нет?
Оба замолчали.
V
— Постой, постой, — вдруг горячо замахал руками Неизвестный человек. — А я, что ж, по-твоему, если умру… Если раньше тебя — тоже все тогда исчезнет?
— Зачем же ему исчезать, — удивился Надькин, — раз я останусь жить?! Если ты помрешь — значит, помер, просто чтобы я это чувствовал и чтоб я поплакал над тобой.
И, встав с земли и стоя на коленях, спросил ленкоранский лесоторговец сурово:
— Значит, выходит, что и я только для тебя существую, значит, и меня нет, ежели ты на меня не смотришь?
— Ты? — нерешительно промямлил Надькин.
В душе его боролись два чувства: нежелание обидеть друга и стремление продолжить до конца, сохранить всю стройность своей философской системы.
Философская сторона победила.
— Да! — твердо сказал Надькин. — Ты тоже. Может, ты и появился на свет для того, чтобы для меня достать кулич, курицу и водку и составить мне компанию.
Вскочил на ноги ленкоранский продавец… Глаза его метали молнии. Хрипло вскричал:
— Подлец ты, подлец, Надькин! Знать я тебя больше не хочу! Извольте видеть — мать меня на что рожала, мучилась, грудью кормила, а потом беспокоилась и страдала за меня?! Зачем? Для чего? С какой радости?.. Да для того, видите ли, чтобы я компанию составил безработному телеграфистишке Надькину! А? Для него я рос, учился, с ленкоранскими лесами дело придумал, у Гигикина курицу и водку на счет лесов скомбинировал. Для тебя? Провались ты! Не товарищ я тебе больше, чтобы тебе лопнуть!
Нахлобучив шапку на самые брови и цепляясь полуоторванной подметкой о кочки, стал спускаться Неизвестный человек с пригорка, направляясь к городу.
А Надькин печально глядел ему вслед и, сдвинув упрямо брови, думал по-прежнему, как всегда он думал:
«Спустится с пригорка, зайдет за перелесок и исчезнет… Потому, раз он от меня ушел — зачем ему существовать? Какая цель? Хо!»
И сатанинская гордость расширила болезненное, хилое сердце Надькина и освещала лицо его адским светом.