Юмористические рассказы
В ресторане
— Фокусы! Это колдовство! — услышал я фразу за соседним столиком.
Произнес ее мрачный человек с черными обмокшими усами и стеклянным недоумевающим взглядом.
Черные мокрые усы, волосы, сползшие чуть не на брови, и стеклянный взгляд непоколебимо доказывали, что обладатель перечисленных сокровищ был дурак.
Был дурак в прямом и ясном смысле этого слова.
Один из его собеседников налил себе пива, потер руки и сказал:
— Не более как ловкость и проворство рук.
— Это колдовство! — упрямо стоял на своем черный, обсасывая свой ус.
Человек, стоявший за проворство рук, сатирически посмотрел на третьего из компании и воскликнул:
— Хорошо! Что здесь нет колдовства, хотите, я докажу?
Черный мрачно улыбнулся.
— Да разве вы, как его… пре-сти-ди-жи-да-тор?
— Вероятно, если я это говорю! Ну хотите, я предлагаю пари на сто рублей, что отрежу в пять минут все ваши пуговицы и пришью их?
Черный подергал для чего-то жилетную пуговицу и сказал:
— За пять минут? Отрезать и пришить? Это непостижимо!
— Вполне постижимо! Ну идет — сто рублей?
— Нет, это много! У меня есть только пять.
— Да ведь мне все равно… Можно меньше — хотите три бутылки пива?
Черный ядовито подмигнул.
— Да ведь проиграете?
— Кто, я? Увидим!..
Он протянул руку, пожал худые пальцы черного человека, а третий из компании развел руки.
— Ну смотрите на часы и следите, чтобы не было больше пяти минут!
Все мы были заинтригованы, и даже сонный лакей, которого послали за тарелкой и острым ножом, расстался со своим оцепенелым видом.
— Раз, два, три! Начинаю!
Человек, объявивший себя фокусником, взял нож, поставил тарелку, срезал в нее все жилетные пуговицы.
— На пиджаке тоже есть?
— Как же!.. Сзади, на рукавах, около карманов.
Пуговицы со стуком сыпались в тарелку.
— У меня и на брюках есть! — корчась от смеха, говорил черный. — И на ботинках!
— Ладно, ладно! Что же, я хочу у вас зажилить какую-нибудь пуговицу?.. Не беспокойтесь, все будет отрезано!
Так как верхнее платье лишилось сдерживающего элемента, то явилась возможность перейти на нижнее.
Когда осыпались последние пуговицы на брюках, черный злорадно положил ноги на стол.
— На ботинках по восьми пуговиц. Посмотрим, как это вы успеете пришить их обратно?
Фокусник, уже не отвечая, лихорадочно работал своим ножом.
Скоро он вытер мокрый лоб и, поставивши на стол тарелку, на которой, подобно неведомым ягодам, лежали разноцветные пуговицы и запонки, проворчал:
— Готово, все!
Лакей восхищенно всплеснул руками:
— 82 штуки. Ловко!
— Теперь пойди принеси мне иголку и ниток! — скомандовал фокусник. — Живо, ну!
Собутыльник их помахал в воздухе часами и неожиданно захлопнул крышку.
— Поздно! Есть! Пять минут прошло. Вы проиграли!
Тот, к кому это относилось, с досадой бросил нож.
— Черт меня возьми! Проиграл!.. Ну, нечего делать!.. Человек! Принеси за мой счет этим господам три бутылки пива и, кстати, скажи, сколько с меня следует?
Черный человек побледнел.
— Ку-куда же вы?
Фокусник зевнул.
— На боковую… Спать хочется, как собаке. Намаешься за день…
— А пуговицы… пришить?
— Что? Чего же я их буду пришивать, если проиграл… Не успел, моя вина. Проигрыш поставлен… Всех благ, господа!
Черный человек умоляюще потянулся руками за уходящим, и при этом движении все его одежды упали, как скорлупа с вылупившегося цыпленка. Он стыдливо подтянул обратно брюки и с ужасом заморгал глазами:
— Гос-по-ди! Что же теперь будет?
Что с ним было, я не знаю.
Я вышел вместе с третьим из компании, который, вероятно, покинул человека без пуговиц.
Не будучи знакомы, мы стали на углу улицы друг против друга и долго без слов хохотали.
Сплетня
Контролер чайно-рассыпочного отделения Федор Иванович Аквинский шел в купальню, находящуюся в двух верстах от нанимаемой им собачьей будки, которую только разгоряченная фантазия владельца могла считать «дачей»…
Войдя в купальню, Аквинский быстро разделся и, вздрагивая от мягкого утреннего холодка, осторожно спустился по ветхой шаткой лесенке к воде. Солнце светлое, только что омытое предрассветной росой, бросало слабые теплые блики на тихую, как зеркало, воду.
Какая-то не совсем проснувшаяся мошка очертя голову взлетела над самой водой и, едва коснувшись ее крылом, вызвала медленные, ленивые круги, тихо расплывшиеся по поверхности.
Аквинский попробовал голой ногой температуру воды и отдернул, будто обжегшись. Купался он каждый день и каждый же день по полчаса собирался с духом, не решаясь броситься в холодную прозрачную влагу…
И только что он затаил дыхание и вытянул руки, чтобы нелепо, по-лягушачьи прыгнуть, как в стороне женской купальни послышались всплески воды и чья-то возня.
Аквинский остановился и посмотрел налево.
Из-за серой позеленевшей внизу от воды перегородки показалась сначала женская рука, потом голова, и наконец выплыла полная рослая блондинка в голубом купальном костюме. Ее красивое белое лицо от холода порозовело, и когда она сильно, по-мужски, взмахивала рукой, то из воды четко показывалась высокая пышная грудь, чуть прикрытая голубой материей.
Аквинский, смотря на нее, почему-то вздохнул, потрепал голой рукой съеденную молью бородку и сказал сам себе:
— Это жена нашего члена таможни купается. Ишь ты, какой костюм! Читал я, что за границей, в какой-то там Ривьере, и женщины, и мужчины купаются вместе… Ну и штука!
Когда он, выкупавшись, натягивал на тощие ноги панталоны, то подумал:
«Ну хорошо… скажем, купаются вместе… а раздеваться как же? Значит, все-таки, как ни вертись, нужно два помещения. Выдумают тоже!»
Придя на службу в таможню, он после обычной возни в пакгаузе сел на ящик из-под чаю и, спросив у коллеги Ниткина папиросу, с наслаждением затянулся скверным дешевым дымом…
— Купался я сегодня, Ниткин, утром и смотрю — из женской купальни наша членша Тарасиха выплывает… Ну, думаю, увидит меня да мужу скажет… Смех! Уж очень близко было. А вот за границей, в Ривьере, говорят, мужчины и бабы вместе купаются… Гы!.. Вот бы поехать!
Когда, через полчаса после этого разговора, Ниткин пил в архиве с канцеляристами водку, то, накладывая на ломоть хлеба кусок ветчины, сказал, ни к кому не обращаясь:
— Вот-то штука! Аквинский сегодня с женой нашего члена Тарасова в реке купался… Говорит, что в какой-то там Ривьере все вместе — и мужчины и женщины купаются. Говорит — поеду в Ривьеру. Поедешь, как же… На это деньги надо, голубчик!
— Отчего же! — вмешался пакгаузный Нибелунгов. — У него тетка, говорят, богатая; может у тетки взять…
Послышались шаги секретаря, и вся закусывающая компания, как мыши, разбежалась в разные стороны.
А за обедом экспедитор Портупеев, наливая борщ в тарелку, говорил жене, маленькой, сухонькой женщине с колючими глазками и синими жилистыми руками:
— Вот дела-то какие, Петровна, у нас в таможне! Аквинский, чтоб ему пусто было, собрался к черту на кулички в Ривьеру ехать и Тарасова жену с собой сманил… Деньги у тетки берет! А Тарасиха с ним вместе сегодня купалась и рассказывала ему, что за границей так принято… Хе-хе!
— Ах, бесстыдники! — целомудренно потупилась Петровна. — Ну и езжали бы себе подальше, а то — нако, здесь разврат заводят! Только куда ему с ней… Она баба здоровая, а он так — тьфу!
На другой день, когда горничная Тарасовых, живших недалеко от Портупеевых, пришла к Петровне просить по-соседски утюги для барыниных юбок, душа госпожи Портупеевой не выдержала:
— Это что же, для Ривьеры глаженые юбки понадобились?
— Ах, что вы! Слова такие! — усмехнулась, стрельнув глазами, горничная, истолковавшая фразу Петровны совершенно неведомым образом.
— Ну да! Небось тебе-то, да не знать…
Она скорбно помолчала.
— Эхма, дурость бабья наша… И чего нашла она в нем?
Горничная, все-таки не понимавшая, в чем дело, вытаращила глаза…
— Да, ваша Марья Григорьевна — хороша, нечего сказать! С пакгаузной крысой Аквинским снюхалась! Хорош любовничек! Да-с. Сговорились в какую-то дурацкую Ривьеру на купанье бежать, и деньги у тетки он достать посулился… Достанет, как же! Скрадет у тетки деньги, вот и все!
Горничная всплеснула руками:
— Да правда ли это, Анисья Петровна?
— Врать тебе буду. Весь город шуршит об этом.
— Ах, ужасти!
Горничная опрометью, позабывши об утюгах, бросилась домой и на пороге кухни столкнулась с самим членом таможни, который без сюртука и жилета нес в стаканчике воду для канарейки.
— Что с вами, Миликтриса Кирбитьевна? — прищурив глаза и взяв горничную за пухлый локоть, пропел Тарасов. — Вы так летите, будто спасаетесь от привидений ваших погубленных поклонников…
— Оставьте! — огрызнулась горничная, не особенно церемонившаяся во время этих случайных t?te-а-t?te. — Вечно вы проходу не дадите!.. Лучше бы за барыней смотрели покрепче, чем руками…
Пухлое невозмутимое лицо члена таможни приобрело сразу совсем другое выражение.
Господин Тарасов принадлежал к тому общеизвестному типу мужей, которые не пропустят ни одной хорошенькой, чтобы не ущипнуть ее, зевая в то же время в обществе жены до вывиха челюстей и стараясь при всяком удобном случае заменить домашний очаг неизбежным винтом или chemin de fer’om.
Но, учуяв какой-нибудь намек на супружескую неверность жены, эти кроткие, безобидные люди превращаются в Отелло с теми особенностями и отклонениями от этого типа, которые налагаются пыльными канцеляриями и присутственными местами.
Тарасов выронил стаканчик с водой и опять схватил горничную за локоть, но уже другим образом.
— Что? Что ты говоришь, п-подлая? Повтори-ка?!!
Испуганная этим неожиданным превращением члена таможни, горничная слезливо заморгала глазами и потупилась:
— Барин, Павел Ефимович, вот вам крест, я тут ни при чем! Мое дело сторона! А как весь город уже говорит, то, чтоб после на меня чего не было… Скажут — ты помогала! А я как перед господом!..
Тарасов выпил воды из кувшина, стоявшего на столе, и, потупив голову, сказал:
— Рассказывай: с кем, как и когда?..
Горничная почуяла под собой почву.
— Да все с этим же… трухлявым! Федором Ивановичем, что в прошлом году раков вам в подарок принес… Вот тебе и раки! И как они это ловко… Уже все и уговорено: он у тетки деньги из комода скрадет — тетка евонная богатая, — и вместе купаться поедут в Ривьеру куда-то… Срам-то, срам какой! Надо думать, завтра с вечерним поездом и двинут, голубчики!..
* * *
Сидя за покосившимся столиком в нескольких шагах от своей собачьей будки, контролер чайно-рассыпочного отделения Аквинский что-то писал, склонив набок голову и любовно выводя каждое слово.
Дерево, под которым стоял столик, иронически помахивало пыльными ветвями, и пятна света скользили по столику, бумаге и серой голове Аквинского… Бородка его, как будто приклеенная, шевелилась от ветра, и общий вид казался измученным и вялым.
Похоже было, что кто-то по небрежности забыл пересыпать никому не нужную вещь — Аквинского — нафталином и сложить на лето в сундук… Моль и поела Аквинского.
Он писал:
«Милая тетенька! Осмелюсь вас уведомить, что я нахожусь в полнейшем недоумении… За что же? Я вас спрашиваю. Впрочем, вот передаю, как было дело… Вчера досмотрщик Сычевой сказал, подойдя к моему столику, что меня требуют член таможни господин Тарасов, тот самый, которому я в прошлом году от усердия поднес сотню раков. Я пошел, ничего не думая, и, вообразите, он наговорил мне столько странных и ужасных вещей, что я ничего не понял… Сначала говорит: „Вы, — говорит, — Аквинский, кажется, в Ривьеру собираетесь?“ — „Никак нет“, — отвечаю… А он как закричит: „Так вот как!!! Не лгите! Вы, — говорит, — попрали самые священные законы естества и супружества! Вы устои колеблете!! Вы ворвались в нормальный очаг и произвели водоворот, в котором — предупреждаю — вы же и захлебнетесь!!“ Ужасно эти ученые люди туманно говорят… Потом и про вас, тетенька… „Вы, — говорит, — вашу тетку порешили ограбить… вашу старую тетку, а это стыдно! безнравственно!!“ Откуда он мог узнать, что я уже второй месяц не посылаю вам обычных десяти рублей на содержание? Как я уже вам объяснял — это произошло потому, что я заплатил за дачу вперед на все лето. Завтра я постараюсь выслать вам сразу за два месяца. Но все-таки — не понимаю. Обидно! Вот я теперь уволен со службы… А за что? Какие-то устои, водоворот… Насчет же семейной жизни, что он говорил, так это совсем непостижимо! Как вам известно, тетенька, я не женат…»
Поездка в театр
Ловким, грациозным движением Коля Кинжалов подсадил Лизочку Миловидову на площадку трамвая, а потом, вслед за ней, так же грациозно вскочил и сам.
Коля Кинжалов в этот вечер чувствовал себя в особенном ударе. Был он в новом смокинге, лаковых ботинках, купленных по чрезвычайно удачному случаю, и теперь ехал с Лизочкой в театр, что сулило ему много впечатлений, прекрасных и захватывающе интересных.
— Пардон-с, пардон-с, — вежливо, но твердо говорил он стоявшей в проходе публике, — позвольте даме пройти вперед!
У него в уме уже назревала остроумная шутка, которую он скажет, получая от кондуктора билет. Это должно было рассмешить Лизочку, а, развеселившись, она будет еще плотнее прижиматься к его плечу и еще более мягким взглядом будет смотреть на него, сильного и умного Колю Кинжалова…
— Господа, пардон! Позвольте даме пройти вперед и, ради бога, не толкайтесь.
Вагон неожиданно остановился.
Сделав испуганное лицо, Коля Кинжалов пошатнулся, растопырил руки, подпрыгнул и сел на колени какому-то дремавшему человеку в меховой куртке, пребольно наступив ему на ногу.
Господин встрепенулся, столкнул с себя Колю и сурово сказал:
— А чтобы тебя черти взяли! Медведь!!
Сердце Коли Кинжалова колыхнулось и провалилось куда-то далеко-далеко…
Он сразу, с ужасающей ясностью, почувствовал, что сейчас, после этого оскорбления, должно произойти что-то такое ужасное, такое неотвратимое и такое ничем уже не поправимое, после чего сотрется и исчезнет их поездка, театр, новый смокинг, купленные по чрезвычайно удачному случаю лаковые ботинки и даже сама Лизочка Миловидова — его первая благоуханная любовь.
Он оставил руку Лизочки, обернул свое пылавшее жаром лицо к господину в меховой куртке и тонким, срывающимся голосом, чувствуя за спиной Лизочку, вскричал:
— То есть… Это кто же медведь?!
— Вы — медведь, черти бы вас разорвали! Своей лапой вы совсем в лепешку расплющили мою ногу!
«Сейчас надо ударить, — лихорадочно быстро пронеслось в голове Коли Кинжалова. — Кулаком или ладошкой? Ладошкой лучше, потому что это считается пощечиной… Благороднее и оскорбительнее…»
Коля вынул правую руку из кармана и дрожащим голосом сказал:
— Если вы смеете оскорбляться, то я… смею драться!! Я вам покажу сейчас.
Немедленно же Коля пожалел, что не ударил своего противника сразу: в таких случаях обыкновенно не разговаривают.
— Вы у меня узнаете, как оскорбляться!!
— Чего-с?
Господин вскочил, двинулся на Колю, и Коля сразу увидел, что господин выше его на целую голову…
— За такие оскорбления бьют… — болезненным шепотом вырвалось у Коли.
— Неужели? — иронически протянул вскочивший, расстегивая меховую куртку. — Неужели? А что, если я выдеру сейчас твои красные ушонки и засуну тебя под скамейку, как паршивого зайчонка! А?!
Кто-то из публики, с наслаждением дожидавшейся начала драки, засмеялся.
Мастеровой в издерганной шапчонке восторженно хлопнул себя по животу и взвизгнул:
— Бейтесь, братцы!
Истинный художник — он интересовался не результатом дела, а его процессом…
Двумя звонкими пощечинами прозвенели в ушах Коли Кинжалова незабываемые на всю жизнь слова:
— Красные ушонки… паршивый зайчонок…
Падая в бездну, Коля, сам не зная для чего, схватил господина за руку и жалобно пролепетал:
— Нет… этого я так не оставлю…
Но тот уже странно, устало сгорбился, с оскорбительным равнодушием зевнул в самое лицо Коли и небрежно обратился к кондуктору:
— Конюшенная скоро?
— Сейчас остановка.
Господин стряхнул с себя Колину руку и, насвистывая, направился к выходу.
Цепляясь за меховую куртку, Коля шел за уходящим и плачущим голосом кричал, теряя по дороге остатки рыцарства:
— Нет, вы так не уйдете… Вы меня оскорбили…
— Hy!! — угрожающе обернулся тот. — Что нужно?!
— Вы ругались, вы оскорбляли меня, хорошо же…
Одной рукой Коля держал господина за рукав, а другой неуклюже шарил в смокинге одеревеневшими пальцами бумажник.
— Ага… Вот! Если вы порядочный человек!
Коля вынул карточку и подал ее господину в меховой куртке. Ощущение чего-то невыносимо позорного и скверного стало исчезать, уступив место сознанию, что сейчас Коля думает и поступает, как решительный человек и джентльмен с твердыми правилами.
— Это что еще за комедия?
— Это не комедия… это моя карточка, с помощью которой я вызываю вас на дуэль!
— На дуэ-эль?!
Господин, не читая, потрепал карточкой по пальцам своей левой руки, скомкал карточку, бросил карточку на пол, сказал громко и раздельно:
— Ду-рак!
И вышел на площадку, ловко соскочил потом со ступеньки, еще до остановки вагона.
Коля двинулся вслед за ним и, перевесившись через перила, закричал:
— А, что, испугался, негодяй?! То-то! А то бы я переломал твои кривые ножонки! Трус, трус, подлец!!
Странно: Коля Кинжалов сделал, кажется, все, что полагалось порядочному человеку, но возвращался он к Лизочке со странным и неприятным ощущением высеченного человека…
И она его встретила странно: отдернула руку и нервно сказала:
— Садитесь уж!.. Вон свободное место.
Ехали молча.
Коля пожевал губами, проглотил обильную слюну и непринужденно начал:
— Его счастье, что удрал!.. А то бы…
Потом небрежно улыбнулся:
— Был у меня в Ялте тоже подобный случай, только с более печальным для того человека исходом… Сажусь я тоже таким же родом в трамвай и, представьте…
Коля говорил нарочно громко, чтобы его слышала и посторонняя публика.
— Сажусь я в трамвай и, представьте…
Сосед Лизы, отставной военный, улыбнулся и сказал, обращаясь более к Лизе:
— Жаль только, что в Ялте нет трамвая!
Восторженный мастеровой захохотал. Усмехнулись и другие.
Коля наклонил голову и стал застегивать уже застегнутую пуговицу пальто.
— То есть не трамвай… а этот самый… как его…
— Дирижабль? — подсказал кто-то из угла. Лизочка звонко расхохоталась. Коля насильственно улыбнулся и пошутил:
— Ну вот… вы еще скажите: воздушный шар! Да… сажусь в дилижанс, а он меня ка-ак толкнет! «Извинитесь!» — «Не желаю». — «Извинитесь!» — «Не желаю». — «Ага… не желаете?» Схватил его да в запертое окно — трах! — и выбросил. Двенадцать рублей потом взыскали с меня за разбитое стекло! Хе-хе-хе…
Все сконфуженно молчали.
Толстый купец, сосед Коли, закашлялся и, наклонившись, сплюнул. Плевок описал полукруг, попал на лакированный ботинок Коли и застыл на нем.
Лизочка это видела и заметила, что это видел и Коля. Коля, в свою очередь, чувствовал, что Лизочке известно позорное состояние его ботинка, но вместо того, чтобы потребовать от купца извинения, он потихоньку пододвинул ногу под скамейку и угрюмо, злобно проговорил:
— А то еще был со мной такой забавный слу…
— Ладно, пойдем, — нервно вскочила Лизочка. — Нам здесь сходить.
* * *
Коля Кинжалов и Лизочка, съежившись под мелким дождем, молча шли к театру.
Коля ненавидел и театр, и ботинок, и Лизочку, и себя — главным образом себя.
Сзади их кто-то догонял.
Мокрый мастеровой внезапно выпрыгнул из тьмы около электрического фонаря и, подойдя боком к Коле, негодующе и презрительно ткнул пальцем в его щеку.
— Эх, ты! Курица… Туда же… Отчего ты не свистнул ему по уху? Интеллигенты!
Обиженный мастеровой вздохнул и скрылся во тьме.
А Коля оперся плечом об электрический столб и, не стесняясь уже присутствия Лизочки, беззвучно плакал.
Поэт
— Господин редактор, — сказал мне посетитель, смущенно потупив глаза на свои ботинки, — мне очень совестно, что я беспокою вас. Когда я подумаю, что отнимаю у вас минутку драгоценного времени, мысли мои ввергаются в пучину мрачного отчаяния… Ради бога, простите меня!
— Ничего, ничего, — ласково сказал я, — не извиняйтесь.
Он печально свесил голову на грудь.
— Нет, что уж там… Знаю, что обеспокоил вас. Для меня, не привыкшего быть назойливым, это вдвойне тяжело.
— Да вы не стесняйтесь! Я очень рад. К сожалению только, ваши стишки не подошли.
— Э?
Разинув рот, он изумленно посмотрел на меня.
— Эти стишки не подошли??!
— Да, да. Эти самые.
— Эти стишки??!! Начинающиеся:
Хотел бы я ей черный локон
Каждое утро чесать
И, чтоб не гневался Аполлон,
Ее власы целовать…
Эти стихи, говорите вы, не пойдут?!
— К сожалению, должен сказать, что не пойдут именно эти стихи, а не какие-нибудь другие. Именно начинающиеся словами:
Хотел бы я ей черный локон…
— Почему же, господин редактор? Ведь они хорошие.
— Согласен. Лично я очень ими позабавился, но… для журнала они не подходят.
— Да вы бы их еще раз прочли!
— Да зачем же? Ведь я читал.
— Еще разик!
Я прочел в угоду посетителю еще разик и выразил одной половиной лица восхищение, а другой — сожаление, что стихи все-таки не подойдут.
— Гм… Тогда позвольте их… Я прочту! «Хотел бы я ей черный локон…»
Я терпеливо выслушал эти стихи еще раз, но потом твердо и сухо сказал:
— Стихи не подходят.
— Удивительно. Знаете что: я вам оставлю рукопись, а вы после вчитайтесь в нее. Вдруг да подойдет.
— Нет, зачем же оставлять?!
— Право, оставлю. Вы бы посоветовались с кем-нибудь, а?
— Не надо. Оставьте их у себя.
— Я в отчаянии, что отнимаю у вас секундочку времени, но…
— До свиданья!
Он ушел, а я взялся за книгу, которую читал до этого. Развернув ее, я увидел положенную между страниц бумажку. Прочел:
Хотел бы я ей черный локон
Каждое утро чесать
И, чтоб не гневался Аполл…
— Ах, черт его возьми! Забыл свою белиберду… Опять будет шляться! Николай! Догони того человека, что был у меня, и отдай ему эту бумагу.
Николай помчался вдогонку за поэтом и удачно выполнил мое поручение.
В пять часов я поехал домой обедать.
Расплачиваясь с извозчиком, сунул руку в карман пальто и нащупал там какую-то бумажку, неизвестно как в карман попавшую.
Вынул, развернул и прочел:
Хотел бы я ей черный локон
Каждое утро чесать
И, чтоб не гневался Аполлон,
Ее власы целовать…
и т. д.
Недоумевая, как эта штука попала ко мне в карман, я пожал плечами, выбросил ее на тротуар и пошел обедать.
Когда горничная внесла суп, то, помявшись, подошла ко мне и сказала:
— Кухарка чичас нашла на полу кухни бумажку с написанным. Может, нужное.
— Покажи.
Я взял бумажку и прочел:
— «Хотел бы я ей черный ло…» Ничего не понимаю! Ты говоришь, в кухне, на полу? Черт его знает… Кошмар какой-то!
Я изорвал странные стихи в клочья и в скверном настроении сел обедать.
— Чего ты такой задумчивый? — спросила жена.
— Хотел бы я ей черный ло… Фу ты, черт!! Ничего, милая. Устал я.
За десертом в передней позвонили и вызвали меня… В дверях стоял швейцар и таинственно манил меня пальцем.
— Что такое?
— Тс… Письмо вам! Велено сказать, что от одной барышни… Что оне очень, мол, на вас надеются и что вы их ожидания удовлетворите!..
Швейцар дружелюбно подмигнул мне и хихикнул в кулак.
В недоумении я взял письмо и осмотрел его. Оно пахло духами, было запечатано розовым сургучом, а когда я, пожав плечами, распечатал его, там оказалась бумажка, на которой было написано:
«Хотел бы я ей черный локон…»
Все от первой до последней строчки.
В бешенстве изорвал я письмо в клочья и бросил на пол. Из-за моей спины выдвинулась жена и в зловещем молчании подобрала несколько обрывков письма.
— От кого это?
— Брось! Это так… глупости. Один очень надоедливый человек.
— Да? А что это тут написано?.. Гм… «Целовать»… «аждое утро»… «черны… локон…» Негодяй!
В лицо мне полетели клочки письма. Было не особенно больно, но обидно.
Так как обед был испорчен, то я оделся и, печальный, пошел побродить по улицам. На углу я заметил около себя мальчишку, который вертелся у моих ног, пытаясь всунуть в карман пальто что-то беленькое, сложенное в комочек. Я дал ему тумака и, заскрежетав зубами, убежал.
На душе было тоскливо. Потолкавшись по шумным улицам, я вернулся домой и на пороге парадных дверей столкнулся с нянькой, которая возвращалась с четырехлетним Володей из кинематографа.
— Папочка! — радостно закричал Володя. — Меня дядя держал на руках! Незнакомый… дал шоколадку… бумажечку дал… Передай, говорит, папе. Я, папочка, шоколадку съел, а бумажечку тебе принес.
— Я тебя высеку, — злобно закричал я, вырывая из его рук бумажку со знакомыми словами: «Хотел бы я ей черный локон»… — Ты у меня будешь знать!..
Жена встретила меня пренебрежительно и с презрением, но все-таки сочла нужным сообщить:
— Был один господин здесь без тебя. Очень извинялся за беспокойство, что принес рукопись на дом. Он оставил ее тебе для прочтения. Наговорил мне массу комплиментов, — вот это настоящий человек, умеющий ценить то, что другие не ценят, меняя это «то» на продажных тварей, — и просил замолвить словечко за его стихи. По-моему, что ж, стихи как стихи… Ах! Когда он читал о локонах, то так смотрел на меня…
Я пожал плечами и пошел в кабинет. На столе лежало знакомое мне желание автора целовать чьи-то власы. Это желание я обнаружил и в ящике с сигарами, который стоял на этажерке. Затем это желание было обнаружено внутри холодной курицы, которую с обеда осудили служить нам ужином. Как это желание туда попало, кухарка толком объяснить не могла.
Желание чесать чьи-то власы было усмотрено мной и тогда, когда я откинул одеяло с целью лечь спать. Я поправил подушку. Из нее выпало то же желание.
* * *
Утром после бессонной ночи я встал и, взявши вычищенные кухаркой ботинки, пытался натянуть их на ноги, но не мог, так как в каждом лежало по идиотскому желанию целовать чьи-то власы.
Я вышел в кабинет и, севши за стол, написал издателю письмо с просьбой об освобождении меня от редакторских обязанностей.
Письмо пришлось переписывать, так как, сворачивая его, я заметил на обороте знакомый почерк:
«Хотел бы я ей черный локон…»
Страшный человек
I
В одной транспортной конторе (перевозка и застрахование грузов) служил помощником счетовода мещанин Матвей Петрович Химиков.
Снаружи это был человек маленького роста, с кривыми ногами, бледными, грязноватого цвета глазами и большими красными руками. Рыжеватая растительность напоминала редкий мох, скупо покрывающий какую-нибудь северную скалу, а грудь была такая впалая, что коснуться спины ей мешали только ребра, распиравшие бока Химикова с таким упорством, которое характеризует ребра всех тощих людей.
Это было снаружи. А внутри Химиков имел сердце благородного убийцы, аристократа духа и обольстителя прекрасных женщин. Какая-нибудь заблудившаяся душа рыцаря прежних времен, добывавшего себе средства к жизни шпагой, а расположение духа — любовью женщин, набрела на Химикова и поселилась в нем, мешая несчастному помощнику счетовода жить так, как живут тысячи других помощников счетовода.
Химикову грезились странные приключения, бешеная скачка на лошадях при лунном свете, стрельба из мушкетов, ограбление проезжих дилижансов, мрачные таверны, наполненные подозрительными личностями с нахлобученными на глаза шляпами и какие-то красавицы, которых Химиков неизменно щадил, тронутый их молодостью и слезами. В это же самое время Химикову кричали с другого стола:
— Одно место домашних вещей. Напишите квитанцию, два пуда три фунта.
Химиков писал квитанцию, но, когда занятия в конторе кончались, он набрасывал на плечи длинный плащ, нахлобучивал на глаза широкополую шляпу и, озираясь, шагал по улице, похожий на странного, дурацкого вида разбойника.
Под плащом он всегда держал на всякий случай кинжал, и если бы по дороге на него было произведено нападение, помощник счетовода захохотал бы жутким, зловещим смехом и всадил бы кинжал в грудь негодяя по самую рукоять.
Но или негодяям было не до него, или людные улицы, по которым он гордо шагал, вызывая всеобщее удивление, не заключали в себе того сорта негодяев, которые набрасываются среди тьмы народа на путников.
II
Химиков благополучно добирался домой, с отвращением съедал обед из двух блюд с вечным киселем на сладкое. Из-за обеда у него с хозяйкой шла вечная, упорная борьба.
— Я не хочу вашего супа с битком, — говорил он обиженно. — Разве нельзя когда-нибудь дать мне простую яичницу, кусок жаренного на вертеле мяса и добрый глоток вина?
О жаренном на вертеле мясе и яичнице он мечтал давно, но бестолковая хозяйка не понимала его идеалов, оправдываясь непитательностью такого меню.
Он хотел сделать так.
Съесть, надвинув на глаза шляпу, мясо, запить добрым глотком вина, закутаться в плащ и лечь на ковер у кровати, чтобы выспаться перед вечерними приключениями.
Но, раз не было жаренного на вертеле мяса и прочего, эффектный отдых в плаще на полу не имел смысла, и помощник счетовода отправлялся на вечерние приключения без этого.
Вечерние приключения состояли в том, что Химиков брал свой вечный кинжал, кутался в плащ и шел, озираясь, в трактир «Черный лебедь».
Этот трактир он избрал потому, что ему очень нравилось его название «Черный лебедь», что там собирались подонки населения города и что низкие, закопченные комнаты трактира располагали к разного рода мечтам о приключениях.
Химиков пробирался в дальний угол, садился, драпируясь в свой плащ, и старался сверкать глазами из-под надвинутой на них шляпы.
И всегда он таинственно озирался, хотя за ним никто не следил и мало кто интересовался этой маленькой фигуркой в театральном черном плаще и шляпе, с выглядывающими из-под нее тусклыми глазами, которые никак не могли засверкать, несмотря на героические усилия их обладателя.
Усевшись, помощник счетовода хлопал в ладоши и кричал срывающимся голосом:
— Эй, паренек, позови ко мне трактирщика! Что там у него есть?
— Их нет-с, — говорил обычно слуга. — Они редко бывают. Что прикажете? Я могу подать.
— Дай ты мне пива, только не в бутылке, а вылей в какой-нибудь кувшин. Да прикажи там повару зажарить добрую яичницу. Ха-ха! — грубо смеялся он, хлопая себя по карману. — Старый Матвей хочет сегодня погулять: он сделал сегодня недурное дельце.
Слуга в изумлении смотрел на него и потом, приняв прежний апатичный вид, шел заказывать яичницу.
«Дельце» Химикова состояло в том, что он продал какому-то из купцов-клиентов имевшееся у него на комиссии деревянное масло, но со стороны казалось, что заработанные Химиковым три рубля обрызганы кровью ограбленного ночного путника.
Когда приносили яичницу и пиво, он брал кувшин, смотрел его на свет и с видом записного пьяницы приговаривал:
— Доброе пиво! Есть чем Матвею промочить глотку.
И в это время он, маленький, худой, забывал о конторе, «домашних местах» и квитанциях, сидя под своей громадной шляпой и уничтожая добрую яичницу, в полной уверенности, что на него все смотрят с некоторым страхом и суеверным почтением.
III
Вокруг него шумела и ругалась городская голытьба, он думал: «Хорошо бы набрать шаечку человек в сорок да и навести ужас на все окрестности. Кто, будут со страхом спрашивать, стоит во главе? Вы не знаете? Старый Матвей. Это страшный человек! Потом княжну какую-нибудь украсть…»
Он шарил под плащом находившийся там между складками кинжал и, найдя, судорожно сжимал рукоятку.
Покончив с яичницей и пивом, расплачивался, небрежно бросал слуге на чай и, драпируясь в плащ, удалялся.
«Хорошо бы, — думал он, — если бы у дверей трактира была привязана лошадь. Вскочил бы и ускакал».
И помощник счетовода чувствовал такой прилив смелости, что мог идти на грабеж, убийство, кражу, но непременно у богатого человека («эти деньги я все равно отдал бы нуждающимся»).
Если по пути попадался нищий, Химиков вынимал из кармана серебряную монету (несмотря на скудость бюджета, он никогда не вынул бы медной монеты) и, бросая ее барским жестом, говорил:
— Вот… возьми себе.
При этом монету бросал он на землю, что доставляло нищему большие хлопоты и вызывало утомительные поиски, но Химиков понимал благотворительность только при помощи этого эффектного жеста, никогда не давая монету в руку попрошайке.
IV
У помощника счетовода был один только друг — сын квартирной хозяйки Мотька, в глазах которого раз навсегда застыл ужас и преклонение перед помощником счетовода.
Было ему девять лет. Каждый вечер с нетерпением ждал он той минуты, когда Химиков, вернувшись из трактира, постучит к его матери в дверь и крикнет:
— Мотя! Хочешь ко мне?
Замирая от страха и любопытства, Мотька робко входил в комнату Химикова и садился в уголок.
Химиков в задумчивости шагал из угла в угол, не снимая своего плаща, и наконец останавливался перед Мотькой.
— Ну, тезка… Было сегодня жаркое дело.
— Бы-ло? — спрашивал Мотька, дрожа всем телом.
Химиков зловеще хохотал, качал головой и, вынув из кармана кинжал, делал вид, что стирает с него кровь.
— Да, брат… Купчишку одного маленько пощипали. Золота было немного, но шелковые ткани, парча — чудо что такое.
— А что же вы с купцом сделали? — тихо спрашивал бледный Мотька.
— Купец? Ха-ха! Если бы он не сопротивлялся, я бы, пожалуй, отпустил бы его. Но этот негодяй уложил лучшего из моих молодцов — Лорендо, и я, ха-ха, поквитался с ним!
— Кричал? — умирающим шепотом спрашивал Мотька, чувствуя, как волосы тихо шевелятся у него на голове.
— Не цыкнул. Нет, это что… Это забава сравнительно с делом старухи Монморанси.
— Какой… старухи? — прижимаясь к печке, спрашивал Мотька.
— Была, брат, такая старуха… Мои молодцы пронюхали, что у нее водятся деньжата. Хорошо-с… Отравили мы ее пса, один из моей шайки подпоил старого слугу этой ведьмы и открыл нам двери… Но каким-то образом полицейские ищейки пронюхали. Ха-ха! Вот то была потеха! Я четырех уложил… Ну и мне попало! Две недели мои молодцы меня в овраге отхаживали.
Мотька смотрел на помощника счетовода глазами, полными любви и пугливого преклонения, и шептал пересохшими губами:
— А сколько… вы вообще человек… уложили?
Химиков задумывался:
— Человек… Двадцать — двадцать пять. Не помню, право. А что?
— Мне жалко вас, что вы будете на том свете в котле кипеть…
Химиков подмигивал и бил себя кулаками по худым бедрам.
— Ничего, брат, зато я здесь, на этом свете, натешусь всласть… а потом можно и покаяться перед смертью. Отдам все свое состояние на монастыри и пойду босой в Иерусалим…
Химиков кутался в плащ и мрачно шагал из угла в угол.
— Покажите мне еще раз ваш кинжал, — просил Мотька.
— Вот он, старый друг, — оживлялся Химиков, вынимая из-под плаща кинжал. — Я таки частенько утоляю его жажду. Ха-ха! Любит он свежее мясо… Ха-ха!
И он, зловеще вертя кинжалом, озирался, закидывая конец плаща на плечо и худым пальцем указывал на ржавчину, выступившую на клинке от сырости и потных рук.
Потом Химиков говорил:
— Ну, Мотя, устал я после всех этих передряг. Лягу спать.
И, закутавшись в плащ, ложился, маленький, бледный, на ковер у кровати.
— Зачем вы предпочитаете пол? — почтительно спрашивал Мотька.
— Э-э, брат! Надо привыкать… Это еще хорошо. После ночей в болотах или на ветвях деревьев это — царская постель.
И он, не дождавшись ухода Мотьки, засыпал тяжелым сном.
Мотька долго сидел подле него, глядя с любовью и страхом в скупо покрытое рыжими волосами лицо.
И вдвойне ужасным казалось ему то, что весь Химиков — такой маленький, жалкий и незначительный. И что под этой незначительностью скрывается опасный убийца, искатель приключений и азартный игрок в кости.
Насмотревшись на лицо спящего помощника счетовода, Мотька заботливо прикрывал его сверх плаща одеялом, гасил лампу и на цыпочках, стараясь не потревожить тяжелый сон убийцы, уходил к себе.
V
Помощник счетовода Химиков, благородный авантюрист, рыцарь и искатель приключений, всей душой привязанный к отошедшему в вечность — закопченным тавернам, нападениям на дилижансы и мастерским ударам кинжала, — влюбился.
Его идеал — бледная, стройная графиня, сидящая на козетке в старинном барском доме, — нашел воплощение в девице без определенных занятий — Полине Козловой, если иногда и бледной, то не от благородного происхождения, а от бессонных ночей, проводимых ею не совсем согласно с кодексом обычной добродетели.
Однажды, когда дико живописный Химиков шагал аршинными решительными шагами по улице, закутанный в свой вечный плащ и прикрытый сверху чудовищной шляпой, он услышал впереди себя разговор:
— Очень даже это нетактично приставать к незнакомым девушкам.
— Сударыня, Маруся… Я уверен, что такое очаровательное существо может именоваться только Марусей… Маруся! Не вносите аккорда в диссонанс нашей мимолетной встречи. Позвольте быть вам проводимой мной. Где вы живете?
— Ишь, чего захотели. Никогда я не скажу вам, хотя бы вы проводили меня до самого дома на Московской улице, номер семь… Ах, что я сказала! Я, кажется, проговорилась… Нет, забудьте, забудьте, что я вам сказала!
Подслушивание Химиков считал самым неблагородным делом, но, когда до него донесся этот разговор, его мужественное сердце наполнилось состраданием к преследуемой и бешеным негодованием против гнусного преследователя.
— Милостивый государь! — загремел он, приблизившись к донжуану и смотря на него снизу вверх. — Оставьте эту беззащитную девушку, или вы будете иметь дело со мной!
Беззащитная девушка с некоторым неудовольствием взглянула на мужественного Химикова, а ее кавалер сердито вырвал руку и закричал:
— Кто вы такой, черти вас раздери?
— Негодяй! Я тот, которого провидение нашло нужным послать в критическую для этого существа минуту. Защищайся!
Противник Химикова, громадный, толстый блондин, сжал кулак, но вид маленького Химикова, бешено извивавшегося у его ног с кинжалом в руке, заставил его отступить.
— Ч-черт з-знает, что такое, — пробормотал он, отскакивая от бледной худой руки, которая бешено чертила кинжалом вокруг него замысловатые круги и восьмерки. — Черт знает… решительно не понимаю… — оторопело промычал блондин и стал быстрыми шагами удаляться от Химикова, оставшегося около девицы.
VI
— Сударыня, — сказал Химиков, снимая свою черную странную шляпу и опуская ее до самой земли. — Прошу извинений, если ваше ухо было оскорблено несколькими грубыми словами, произнести которые вынудила меня необходимость. Ха-ха! — зловеще захохотал Химиков. — Парень, очевидно, боится запаха крови и ловко избежал маленького кровопускания… Ха-ха-ха!
— Кто вы такой? — спросила изумленная Полина Козлова, осматривая Химикова.
— Я…
Химикову неловко было сказать, что его фамилия Химиков и что он служит помощником счетовода в транспортной конторе. Он опустил голову, забросил конец плаща на плечо и, как будто стряхнувши с себя что-то, сказал:
— Когда-нибудь… когда будет возможно, человек с черной бородой явится к вам, покажет этот кинжал и сообщит, кто я… Пока же… сударыня, не забывайте, что город этот страшен. Он таит совершенно неизвестные вам опасности, и нужно иметь мою звериную хитрость и ловкость, чтобы избежать их. Но вы… Как ваши престарелые родители рискуют отпустить вас в эту страшную ночь… Не найдете ли вы удобным соблаговолить дать мне милостивое разрешение предложить сопутствоватъ вам до вашего дома.
— Ну что ж, можно, — усмехнулась Полина Козлова.
Химиков взял девушку под руку и, свирепо озираясь на встречных прохожих, бережно повел ее по улице. Через сто шагов он уже узнал, что у его спутницы нет родителей и что она носит фамилию — Полина Козлова.
— Так молоды и, увы, беззащитны, — прошептал Химиков, тронутый ее историей. — Скорбь об утрате ваших почтенных родителей смешивается в моей душе со сладкой надеждой быть вам чем-нибудь полезным и принять на свою грудь направленные на вас удары злобной интриги и происки вра…
— Покатайте меня на автомобиле, — сказала девушка, щуря на Химикова глаза.
По своим убеждениям Химиков ненавидел автомобили, предпочитая им старые добрые дилижансы. Но желание женщины было для него законом.
— Сударыня, вашу руку…
Они долго катались на автомобиле, а потом девушка проголодалась и заявила, что хочет в ресторан.
Химиков не возражал ей ни слова, но про себя решил, что, если в ресторане у него не хватит денег, он выйдет в переднюю и там заколется кинжалом. Пусть лучше над ним нависнет роковая тайна, чем прозаический отказ в ужине. В кабинете ресторана девушка поправила растрепавшуюся прическу, подошла к Химикову и, севши на его худые, неверные колени, поцеловала помощника счетовода в щеку.
Сердце Химикова затрепетало и оборвалось.
— Суд… Полина. Вв… вы… меня… полюбили! О, пусть эта неожиданно вспыхнувшая страсть будет залогом моего стремления посвятить вам отныне мою жизнь.
— Дайте папиросу, — попросила Полина, разглаживая его редкие рыжие волосы.
— Грациозная шалунья! Резвящаяся сирота! — в экстазе воскликнул Химиков и прижал девушку к своей груди.
После ужина Химиков проводил Полину домой, у подъезда ее дома снял шляпу, низко, почтительно поклонился и, поцеловав руку, удалился, закутанный в свой длинный плащ.
Сбитая с толку девушка удивленно посмотрела ему вслед, улыбнулась и сказала:
— Сегодня я сплю одна.
Это был самый редкий и курьезный случай в ее жизни.
VII
Химиков зажил странной жизнью.
Транспортную контору, трактир «Черный лебедь», добрый кувшин пива — все это поглотило молодое поэтичное чувство, загоревшееся в его тощей груди.
Он часто встречался с Полиной и, рыцарски вежливый, рабски исполнял все капризы девушки, очень полюбившей автомобили и театральные представления. Долги зловещего авантюриста росли с головокружительной быстротой, и ряд прозаических неприятностей обрушился на его бедную голову. В конторе стали коситься на его небрежность в писании квитанций и вечные просьбы жалованья вперед. Хозяйка перестала получать за квартиру и почти не кормила иссохшего от страсти и лишений Химикова.
И Химиков, голодный, лишенный даже «доброй яичницы» в трактире «Черный лебедь», ждал с нетерпением вечера, когда можно было накинуть плащ и, захватив кинжал и маску (маска появилась в самое последнее время как атрибут любовного похождения), отправиться на свидание.
Полина Козлова была нехорошей девушкой.
Химикову изменяли — он не замечал этого. Над Химиковым смеялись — он считал это оригинальным выражением любви, Химикова разоряли — он был слишком поэтичной натурой, чтобы обратить на это внимание…
И наступило крушение.
VIII
Как всякому авантюристу, Химикову дороже всего было его оружие, и Химиков берег кинжал как зеницу ока. Но однажды Полина сказала:
— Принесите завтра конфект.
И разоренный Химиков на другой день без колебаний завернул кинжал в бумагу и понес его торговцу старинными вещами.
— Что это? — спросил удивленный торговец.
— Кинжал. Это мой старый друг, сослуживший мне не одну службу, — печально сказал Химиков, запахиваясь в плащ.
— Это простой нож для разрезывания книг, а не кинжал, — улыбнулся торговец. — С чего вы взяли, что он кинжал? Таких можно купить по семи гривен где угодно. Даже более новых, не заржавленных.
Изумленный Химиков взял свой кинжал и побрел домой. В голове его мелькала мысль, что сегодня можно к Полине не пойти, а завтра сказать, что с ним случилось странное приключение: какие-то неизвестные люди похитили его, увезли в карете и продержали сутки в таинственном подземелье.
IX
А на другой день, так как вопрос о конфектах не разрешился, Химиков решил ограбить кого-нибудь на улице.
Решил он это без всяких колебаний и сомнений. Ограбить богатого человека он считал вовсе не позорным делом, твердо стоя на точке зрения рыцарей прошлых веков, не особенно разборчивых в сложных вопросах морали.
Тут же он решил, если ограбит большую сумму, отдать излишек бедным.
Закутанный в плащ, с кинжалом в руке, Химиков в тот же вечер отправился на улицы города, зорко оглядываясь по сторонам.
Все было как следует. Ветер рвал полы его плаща, луна пряталась за тучами, и прохожих было немного. Химиков притаился в какой-то впадине стены и стал ждать.
Гулкие шаги по пустынной улице возвестили помощнику счетовода о приближении добычи. Вдали показался господин, одетый в дорогое пальто и лоснящийся цилиндр. Химиков судорожно сжал кинжал, выскользнул из засады и предстал — маленький, в громадной шляпе, как чудовищный гриб, — перед прохожим.
— Ха-ха-ха! — жутким смехом захохотал он. — Нет ли денег?
— Бедняга! — сострадательно сказал господин, приостанавливаясь. — В такую холодную ночь просить милостыню… Это ужасно. На тебе двугривенный, пойди, обогрейся!
Химиков зажал в кулак всунутый ему в руку двугривенный и, лихорадочно стуча зубами, пустился бежать по улице. Голова его кружилась, и так странно окончившийся грабеж наполнял сердце обидой. Черной, странной птицей несся он по улице, а ветер, как крыльями, шлепал полами его плаща и продувал удивительного помощника счетовода.
X
Химиков лежал на своей убогой кровати, смотря остановившимся взглядом в потолок.
Около него сидел неутешный хозяйский сын Мотька и, со слезами на грязном лице, гладил бледную руку Химикова.
— Да… брат… Мотя, — подмигнул ему Химиков, — много я грешил на своем веку, и вот теперь расплата.
— Мама говорила, что, может, не умрете, — попытался обрадовать страшного счетовода Мотька.
— Нет уж, брат… Пожито, пограблено, выпущено крови довольно. Мотя, у меня не было друзей, кроме тебя. Хочешь, я тебе подарю, что мне дороже всего, — мой кинжал?
На минуту Мотькины глаза засверкали радостью.
— Спасибо, Матвей Петрович! Я тоже, когда вырасту, буду им убивать.
— Ха-ха-ха! — зловеще засмеялся Химиков. — Вот он, мой наследник и продолжатель моего дела! Мотя, жди, когда придут к тебе трое людей в плащах, с винтовками в руках, — тогда начинайте действовать. Пусть льется кровь сильных в защиту слабых.
Он оборвал разговор и затих.
Уже несколько времени Химиков ломал голову над разрешением одного вопроса: какие сказать ему последние предсмертные слова: было много красивых фраз, но все они не нравились Химикову.
И он мучительно думал.
Над Химиковым склонился доктор и Мотькина мать.
— Кто он такой? — шепотом спросил доктор, удивленно смотря на висевшую в углу громадную шляпу и плащ.
— Лекарь, — с трудом сказал Химиков, открывая глаза, — тебе не удастся проникнуть в тайну моего рождения. Ха-ха-ха!
Он схватился за грудь и прохрипел:
— Души загубленных мной толпятся перед моими глазами длинной вереницей… Но дам я за них ответ только перед престолом всевыш… Засни, Красный Матвей!
И затих.
Люди четырех измерений
I
— Удивительно они забавные! — сказала она, улыбаясь мечтательно и рассеянно.
Не зная, хвалит ли женщина в подобных случаях или порицает, я ответил, стараясь быть неопределенным:
— Совершенно верно. — Это частенько можно утверждать, не рискуя впасть в ошибку.
— Иногда они смешат меня.
— Это мило с их стороны, — осторожно заметил я, усиливаясь ее понять.
— Вы знаете, он — настоящий Отелло.
Так как до сих пор мы говорили о старике-докторе, их домашнем враче, то я, удивленный этим странным его свойством, возразил:
— Никогда этого нельзя было подумать!
Она вздохнула.
— Да. И ужасно сознавать, что ты в полной власти такого человека. Иногда я жалею, что вышла за него замуж. Я уверена, что у него голова расшиблена до сих пор.
— Ах, вы говорите о муже! Но ведь он…
Она удивленно посмотрела на меня.
— Голова расшиблена не у мужа. Он ее сам расшиб.
— Упал, что ли?
— Да нет. Он ее расшиб этому молодому человеку.
Так как последний раз разговор о молодых людях был у нас недели три тому назад, то «этот молодой человек», если она не называла так доктора, был, очевидно, для меня личностью совершенно неизвестной.
Я беспомощно взглянул на нее и сказал:
— До тех пор, пока вы не разъясните причины несчастья с «молодым человеком», судьба этого незнакомца будет чужда моему сердцу.
— Ах, я и забыла, что вы не знаете этого случая! Недели три тому назад мы шли с ним из гостей, знаете, через сквер. А он сидел на скамейке, пока мы не попали на полосу электрического света. Бледный такой, черноволосый. Эти мужчины иногда бывают удивительно безрассудны. На мне тогда была большая черная шляпа, которая мне так к лицу, и от ходьбы я очень разрумянилась. Этот сумасброд внимательно посмотрел на меня и вдруг, вставши со скамьи, подходит к нам. Вы понимаете — я с мужем. Это сумасшествие. Молоденький такой. А муж, как я вам уже говорила, — настоящий Отелло. Подходит, берет мужа за рукав. «Позвольте, — говорит, — закурить». Александр выдергивает у него руку, быстрее молнии наклоняется к земле и каким-то кирпичом его по голове — трах! И молодой человек, как этот самый… сноп, — падает. Ужас!
— Неужели он его приревновал ни с того ни с сего?!
Она пожала плечами.
— Я же вам говорю, — они удивительно забавные!
II
Простившись с ней, я вышел из дому и на углу улицы столкнулся с мужем.
— Ба! Вот неожиданная встреча! Что это вы и глаз не кажете?
— И не покажусь, — пошутил я. — Говорят, вы кирпичами ломаете головы, как каленые орехи.
Он захохотал.
— Жена рассказала? Хорошо, что мне под руку кирпич подвернулся. А то, — подумайте, — у меня было тысячи полторы денег при себе, на жене бриллиантовые серьги…
Я отшатнулся от него.
— Но… при чем здесь серьги?
— Ведь он их с мясом мог. Сквер пустой, и глушь отчаянная.
— Вы думаете, что это грабитель?
— Нет, атташе французского посольства! Подходит в глухом месте человек, просит закурить и хватает за руку — ясно, кажется.
Он обиженно замолчал.
— Так вы его… кирпичом?
— По голове. Не пискнул даже… Мы тоже эти дела понимаем.
Недоумевая, я простился и пошел дальше.
III
— За вами не поспеешь! — раздался сзади меня голос.
Я оглянулся и увидел своего приятеля, которого не видел недели три.
Вглядевшись в него, я всплеснул руками и не удержался от крика.
— Боже! Что с вами сделалось?!
— Сегодня только из больницы вышел, слаб еще.
— Но… ради бога! Чем вы были больны?
Он слабо улыбнулся и спросил в свою очередь:
— Скажите, вы не слышали: в последние три недели в нашем городе не было побегов из дома умалишенных?
— Не знаю. А что?
— Ну… не было случаев нападения бежавшего сумасшедшего на мирных прохожих?
— Охота вам таким вздором интересоваться!.. Расскажите лучше о себе.
— Да что! Был я три недели между жизнью и смертью. До сих пор шрам.
Я схватил его за руку и с неожиданным интересом воскликнул:
— Вы говорите — шрам? Три недели назад? Не сидели ли вы тогда в сквере?
— Ну да. Вы, вероятно, прочли в газете? Это самый нелепый случай моей жизни… Сижу я как-то теплым, тихим вечером в сквере. Лень, истома. Хочу закурить папиросу, — черт возьми! Нет спичек… Ну, думаю, будет проходить добрая душа, — попрошу. Как раз минут через десять проходит господин с дамой. Ее я не рассмотрел — рожа, кажется. Но он курил. Подхожу, трогаю его самым вежливым образом за рукав: «Позвольте закурить». И что же вы думаете! Этот бесноватый наклоняется к земле, поднимает что-то — и я, с разбитой головой, без памяти, лечу на землю. Подумать только, что эта несчастная беззащитная женщина шла с ним, даже не подозревая, вероятно, что это за птица.
Я посмотрел ему в глаза и строго спросил:
— Вы… действительно думаете, что имели дело с сумасшедшим?
— Я в этом уверен.
IV
Через полтора часа я лихорадочно рылся в старых номерах местной газеты и наконец нашел, что мне требовалось. Это была небольшая заметка в хронике происшествий: «Под парами алкоголя. Вчера утром сторожами, убиравшими сквер, был замечен неизвестный молодой человек, оказавшийся по паспорту дворянином, который, будучи в сильном опьянении, упал на дорожке сквера так неудачно, что разбил себе о лежавший неподалеку кирпич голову. Горе несчастных родителей этого заблудшего молодого человека не поддается описанию…»
Я сейчас стою на соборной колокольне, смотрю на движущиеся по улице кучки серых людей, напоминающих муравьев, которые сходятся, расходятся, сталкиваются и опять без всякой цели и плана расползаются во все стороны…
И смеюсь, смеюсь.
История одной картины
Из выставочных встреч
До сих пор, при случайных встречах с модернистами, я смотрел на них с некоторым страхом: мне казалось, что такой художник-модернист среди разговора или неожиданно укусит меня за плечо, или попросит взаймы.
Но это странное чувство улетучилось после первого же ближайшего знакомства с таким художником.
Он оказался человеком крайне миролюбивого характера и джентльменом, хотя и с примесью бесстыдного лганья.
Я тогда был на одной из картинных выставок, сезон которых теперь в полном разгаре, — и тратил вторые полчаса на созерцание висевшей передо мной странной картины. Картина эта не возбуждала во мне веселого настроения… Через все полотно шла желтая полоса, по одну сторону которой были наставлены маленькие закорючки черного цвета. Такие же закорючки, но лилового цвета, приятно разнообразили тон внизу картины. Сбоку висело солнце, которое было бы очень недурным астрономическим светилом, если бы не было односторонним и притом — голубого цвета.
Первое предположение, которое мелькнуло во мне при взгляде на эту картину, — что предо мной морской вид. Но черные закорючки сверху разрушали это предположение самым безжалостным образом.
«Э! — сказал я сам себе. — Ловкач-художник просто изобразил внутренность нормандской хижины…»
Но одностороннее солнце всем своим видом и положением отрицало эту несложную версию.
Я попробовал взглянуть на картину в кулак: впечатление сконцентрировалось, и удивительная картина стала еще непонятнее…
Я пустился на хитрость — крепко зажмурил глаза и потом, поболтав головой, сразу широко открыл их…
Одностороннее солнце по-прежнему пузырилось выпуклой стороной и закорючки с утомительной стойкостью висели — каждая на своем месте.
Около меня вертелся уже минут десять незнакомый молодой господин с зеленоватым лицом и таким широким галстуком, что я должен был все время вежливо от него сторониться. Молодой господин заглядывал мне в лицо, подергивал плечом и вообще выражал живейшее удовольствие по поводу всего его окружающего.
— Черт возьми! — проворчал я, наконец потеряв терпение. — Хотелось бы мне знать автора этой картины… Я б ему…
Молодой господин радостно закивал головой.
— Правда? Вам картина нравится?! Я очень рад, что вы оторваться от нее не можете. Другие ругались, а вы… Позвольте мне пожать вам руку.
— Кто вы такой? — отрывисто спросил я.
— Я? Автор этой картины! Какова штучка?!
— Да-а… Скажите, — сурово обратился я к нему. — Что это такое?
— Это? Господи боже мой… «Четырнадцатая скрипичная соната Бетховена, опус восемнадцатый». Самая простейшая соната.
Я еще раз внимательно осмотрел картину.
— Соната?
— Соната.
— Вы говорите, восемнадцатый? — мрачно переспросил я.
— Да-с, восемнадцатый.
— Не перепутали ли вы? Не есть ли это Пятая соната Бетховена, опус двадцать четвертый?
Он побледнел.
— Н-нет… Насколько я помню, это именно Четырнадцатая соната.
Я недоверчиво посмотрел на его зеленое лицо.
— Объясните мне… Какие бы изменения сделали вы, если бы вам пришлось переделать эту вещь опуса на два выше?.. Или дернуть даже Шестую сонату… А? Чего нам с вами, молодой человек, стесняться? Как вы думаете?
Он заволновался.
— Так нельзя… Вы вводите в настроение математическое начало… Это продукт моего личного переживания! Подходите к этому, как к Четырнадцатой сонате.
Я грустно улыбнулся.
— К сожалению, мне трудно исполнить ваше предложение… О-очень трудно! Четырнадцатой сонаты я не увижу.
— Почему?!!
— Потому что их всего десять. Скрипичных сонат Бетховена, к сожалению, всего десять. Старикашка был преленивым субъектом.
— Что вы ко мне пристаете?! Значит, эта вещь игралась не на скрипке, а на виолончели!.. Вот и все! На высоких нотах… Я и переживал.
— Старик как будто задался целью строить вам козни… Виолончельных-то сонат всего шесть им и состряпано.
Мой собеседник, удрученный, стоял, опустив голову, и отколупывал от статуи кусочки гипса.
— Не надо портить статуи, — попросил я.
Он вздохнул.
У него был такой вид, что я сжалился над заблудившимся импрессионистом.
— Вы знаете… Пусть это останется между нами. Но при условии, если вы дадите мне слово исправиться и начать вести новую честную жизнь. Вы не будете выставлять таких картин, а я буду помалкивать о вашем этом переживании. Ладно?
Он сморщил зеленое лицо в гримасу, но обещал.
* * *
Через неделю я увидел на другой выставке новую его картину: «Седьмая фуга Чайковского, оп. 9, изд. Ю.Г. Циммермана».
Он не сдержал обещания. Я — тоже.
Отец
Стоит мне только вспомнить об отце, как он представляется мне взбирающимся по лестнице, с оживленным озабоченным лицом и размашистыми движениями, сопровождаемый несколькими дюжими носильщиками, обременензными тяжелой ношей.
Это странное представление рождается в мозгу, вероятно, потому, что чаще всего мне приходилось видеть отца взбирающимся по лестнице, в сопровождении кряхтящих и ругающихся носильщиков.
Мой отец был удивительным человеком. Все в нем было какое-то оригинальное, не такое, как у других… Он знал несколько языков, но это были странные, не нужные никому другому языки: румынский, турецкий, болгарский, татарский. Ни французского, ни немецкого он не знал. Имел он голос, но когда пел, ничего нельзя было разобрать — такой это был густой, низкий голос. Слышалось какое-то удивительное громыхание и рокот, до того низкий, что казался он выходящим из-под его ног. Любил отец столярные работы — но тоже они были как-то ни к чему — делал он только деревянные пароходики. Возился над каждым пароходиком около года, делал его со всеми деталями, а когда кончал, то, удовлетворенный, говорил:
— Такую штуку можно продать не меньше чем за пятнадцать рублей!
— А матерьял стоил тридцать! — подхватывала мать.
— Молчи, Варя, — говорил отец. — Ты ничего не понимаешь…
— Конечно, — горько усмехаясь, возражала мать. — Ты много понимаешь…
Главным занятием отца была торговля. Но здесь он превосходил себя по странности и ненужности — с коммерческой точки зрения тех операций, которые в магазине происходили.
Для отца не было лучшего удовольствия, как отпустить кому-нибудь товар в долг. Покупатель, задолжавший отцу, делался его лучшим другом… Отец зазывал его в лавку, поил чаем, играл с ним в шашки и бывал обижен на мать до глубины души, если она, узнав об этом, говорила:
— Лучше бы он деньги отдал, чем в шашки играть.
— Ты ничего не понимаешь, Варя, — деликатно возражал отец. — Он очень хороший человек. Две дочери в гимназии учатся. Сам на войне был. Ты бы послушала, как он о военных порядках рассказывает.
— Да нам-то что от этого! Мало ли кто был на войне — так всем и давать в долг?
— Ты ничего не понимаешь, Варя, — печально говорил отец и шел в сарай делать пароход.
Со мной у него были хорошие отношения, но характеры мы имели различные. Я не мог понять его увлечений, скептически относился к пароходам и, когда он подарил мне один пароход, думая привести этим в восторг, я хладнокровно, со скучающим видом потрогал какую-то деревянную штучку на носу крошечного судна и отошел.
— Ты ничего не понимаешь, Васька, — сказал, сконфузившись, отец.
Я любил книжки, а он купил мне полдюжины каких-то голубей-трубачей. Почему я должен был восхищаться тем, что у них хвосты не плоские, а трубой, до сих пор считаю невыясненным. Мне приходилось вставать рано утром, давать этим голубям корм и воду, что вовсе не увлекало меня. Через три-четыре дня я привел в исполнение адский план — открыл дверцу голубиной будки, думая, что голуби сейчас же улетят. Но проклятые птицы вертели хвостами и мирно сидели на своем месте. Впрочем, открытая дверца принесла свою пользу: в ту же ночь кошка передушила всех трубачей, принеся мне облегчение, а отцу горе и тихие слезы.
Как все в отце было оригинально, так же была оригинальна и необычна его страсть — покупать редкие вещи. Требования, которые предъявлял он к этого рода операциям, были следующие: чтобы вещь приводила своим видом всех окружающих в удивление, чтобы она была монументальна и чтобы все думали, что вещь куплена за пятьсот рублей, когда за нее заплачено только тридцать.
* * *
Однажды на лестнице дома, где мы жили, послышалось топанье многочисленных ног, крики и кряхтенье. Мы выбежали на площадку лестницы и увидели отца, который вел за собою несколько носильщиков, обремененных большой, странного вида вещью.
— Что это такое? — с беспокойством спросила мать.
Лучезарное лицо отца сияло гордостью и скрытой радостью человека, замыслившего прехорошенький сюрприз.
— Увидите, — дрожа от нетерпения, говорил он. — Сейчас поставим его.
Когда «его» поставили и носильщики, облагодетельствованные отцом, удалились, «он» оказался колоссальной величины умывальником с мраморной лопнувшей пополам доской и красным потрескавшимся деревом.
— Ну? — торжествующе обратился отец к окружающим. — Во сколько вы оцените эту штуку?
— Да для чего она? — спросила мать.
— Ты ничего не понимаешь, Варя. Алеша, скажи-ка ты — сколько, по-твоему, стоит сей умывальник?
Алеша — льстец, гиперболист и фальшивая низкопоклонная душонка — всплеснул измазанными чернилами руками и ненатурально воскликнул:
— Какая прелесть! Сколько стоит? Четыреста двадцать пять рублей!
— Ха-ха-ха! — торжествующе захохотал отец. — А ты, Варя, сколько скажешь?
Мать скептически покачала головой.
— Да что ж… рублей пятнадцать за него еще можно дать.
— Много ты понимаешь! Можете представить — весь этот мрамор, красное дерево и все — стоит по случаю всего двадцать пять рублей. Вот сейчас мы его попробуем! Марья! Воды.
В монументальный рукомойник налили ведро воды… Нажатая ногой педаль не вызвала из крана ни одной капли жидкости, но зато, когда мы посмотрели вниз, ноги наши были окружены целым озером воды.
— Течет! — сказал отец. — Надо позвать слесаря. Марья! Сбегай.
Слесарь повозился с полчаса над умывальником, взял за это шесть рублей и, уходя, украл из передней шапку.
Умывальник поселился у нас.
Когда отца не было дома, все с наслаждением умывались из маленького стенного рукомойника, но если это происходило при отце, он кричал, ругался, заставлял всех умываться из его покупки и говорил:
— Вы ничего не понимаете!
У всех было основание избегать большого умывальника. У него был ехидный отвратительный нрав и непостоянство в симпатиях. Иногда он обнаруживал собачью привязанность к сестре Лизе и давался умываться из него нормальным, обычным способом. Или дружился с Алешей, был предупредителен к нему — покорный, как ребенок, лил прозрачную струю на черные Алешины руки и не позволял себе непристойных выходок.
Со всеми же другими поступал так. Стоило только нажать педаль, как из крана со свистом вылетала горизонтальная струя воды и попадала неосторожному человеку в живот или грудь; потом струя моментально опадала и, притаившись, ждала следующего нажатия педали. Человек нагибался и подставлял руки, надеясь поймать проклятую струю в том самом месте, куда она била.
Но струя не дремала…
Увидя склоненные плечи, она взлетала фонтаном вверх, обрушивалась вниз, обливала голову и затылок доверчивого человека, моментально пропадала и, нацелившись на ноги, орошала их так щедро, что человек, побежденный умывальником, с проклятием отскакивал в сторону и убегал.
Иногда же умывальник вертел струей, как змея головой, поворачивал ее, кривлялся, и тогда нужно было бегать вокруг этой монументальной дряни, чтобы поймать руками ускользающую увертливую струю. Потом уже мы придумали делать на нее форменную облаву: становились вокруг, протягивали десяток рук, и загнанная струя, как ни изворачивалась, а кому-нибудь попадала…
* * *
Однажды на лестнице раздался знакомый топот и кряхтенье… Это отец, предводительствуя армией носильщиков, вел новую покупку.
То была странная процессия.
Впереди три человека тащили громадный четырехугольник с отверстием посередине, за ними двое несли странный точеный стержень, а сзади замыкали шествие еще два человека с каким-то подобием громадного глобуса и стеклянным матовым полушарием, величиной с крышу небольшого сарайчика.
— Что это? — с тайным страхом спросила мать.
— Лампа, — весело отвечал отец.
— А я думала — тумба для афиш.
— Не правда ли, — подхватил отец, — прегромадная вещь. Я и торговался полчаса, пока мне не уступили.
Лампу установили рядом с умывальником. Она была ростом под потолок и вида самого странного, на редкость неудобного — тяжелая, некрасивая, похожая на какое-то чудовищное африканское растение.
— Ну как думаешь, Алеша… Сколько она стоит?
— Три тысячи! — уверенно сказал Алеша.
— Ха-ха! А ты что скажешь, Варя?
Мать, севши в уголку, беззвучно плакала. С отца весь восторг сразу слетел, и он, обескураженный, подошел к матери, нагнулся и нежно поцеловал ее в голову.
— Эх, Варя! Ты ничего не понимаешь! Васька! Сколько, по-твоему, должна стоить такая лампа?
— Семь тысяч, — сказал я, обойдя вокруг лампы. — По крайней мере, я дал бы за нее столько, лишь бы ее отсюда убрали.
— Много ты понимаешь! — растерялся отец.
Лампа оказалась из одного семейства с умывальником. Керосин (четырнадцать фунтов); налитый в нее, потек, отравил воздух, а когда слесарь исправил ее (тот самый, который украл шапку), то лампа втянула в себя громадный черный фитиль и ни за что не хотела выпустить его. Вытащенный какими-то щипцами, фитиль загорелся, но так начадил, что соседи пришли спасать нас от пожара, предлагая бесплатные услуги по выносу вещей и тушению огня.
А громадная необъятная лампа горела маленьким, микроскопическим огоньком, таким, какой теплится в лампадке у икон, тихо потрескивала и язвительно прищелкивала своим крохотным красным язычком.
Отец стоял перед ней в немом восторге.
* * *
Однажды на лестнице послышался такой же шум, грохот и крики.
— Что еще? — выскочила мать.
— Часы, — счастливо смеясь, сообщил отец.
Это было самое поразительное, самое неслыханное из всего купленного отцом.
По громадному циферблату стремительно носились две стрелки, не считаясь ни с временем, ни с усилиями людей, которые вздумали бы удержать их от этого. Внизу грозно раскачивался колоссальный маятник, делая размах аршина четыре, а впереди весь механизм хрипло и тяжело дышал, как загнанный носорог или полузадушенный подушкой человек…
Кто их сделал? Какому пьяному, ненормальному, воспаленному алкоголем мозгу явилась мысль соорудить этот безобразный неуклюжий аппарат, со всеми частями, болезненно, как в бреду, преувеличенными, с ходом без логики и с пьяным отвратительным дыханием внутри, дыханием их творца, который, может быть, околел уже где-нибудь под забором, истерзанный белой горячкой, изглоданный ревматизмом и подагрой.
Часы стали рядом с умывальником и лампой, перемигнулись и сразу поняли, как им вести себя в этом доме.
Маятник стремительно носился от стены к стене и все норовил сбить с ног нас, когда мы стремглав проскакивали у него сбоку… Механизм ворчал, кашлял и стонал, как умирающий, а стрелки резвились на циферблате, разбегаясь, сходясь и кружась в лихой вакхической пляске…
Отец вздумал подчинить нас времени, показываемому этими часами, но скоро убедился, что обедать придется ночью, спать в полдень и что нас через неделю исключат из училищ за появление на уроки в одиннадцать часов вечера.
Часы пригодились нам, как спортивный, не виданный доселе нигде аппарат… Мы брали трехлетнюю сестренку Олю, усаживали ее на колоссальный маятник, и она, уцепившись судорожно за стержень, носилась, трепещущая, испуганная, из стороны в сторону, возбуждая веселье окружающей молодежи.
Мать назвала эту комнату «Проклятой комнатой».
Целый день оттуда доносился удушливый запах керосина, журчали ручейки воды, вытекавшей из умывальника на пол, а по ночам нас будили и пугали страшные стоны, которые испускали часы, перемежая иногда эти стоны хриплым зловещим хохотом и ржанием.
Однажды, когда мы вернулись из школы и хлынули толпой в нашу любимую комнату повеселиться около часов, мы отступили, изумленные, испуганные: комната была пуста, и только три крашеных четырехугольника на полу показывали те места, где стояли отцовы покупки.
— Что ты с ними сделала? — спросили мы мать.
— Продала.
— Много дали? — спросил молчавший доселе отец.
— Три рубля. Только не они дали, а я… Чтобы их унесли. Никто не хотел связываться с ними даром…
Отец опустил голову, и по пустой комнате гулко прошелся его подавленный шепот:
— Много ты понимаешь!
Теперь он умер, мой отец.
Полевые работы
(из сборника «Позолоченные пилюли»)
— Это, наконец, черт знает, что такое!! Этому нет границ!!!
И редактор вцепился собственной рукой в собственные волосы.
— Что такое? — поинтересовался я. — Опять что-нибудь по Министерству народного просвещения?
— Да нет…
— Значит, Министерство финансов?
— Да нет же, нет!
— Понимаю. Конечно, Министерство внутренних дел?
— Позвольте… Междугородный телефон, это к чему относится?
— Ведомство почт и телеграфов.
— Ну вот… Чтоб им ни дна ни покрышки!! Представьте себе: опять из Москвы ни звука. Потому что у них там что-то такое случилось — газета должна выходить без московского телефона. О, пррр!.. Вот послушайте: если бы вы были настоящим журналистом — вы бы расследовали причины такого безобразия и довели бы об этом до сведения общества!!
— А что ж вы думаете… Не расследую? И расследую.
— Вот это мило. У них там, говорят, телефонную проволоку воруют.
— Кто ворует?
— Тамошние мужики.
— Нынче же и поеду. Я вам покажу, какой я настоящий журналист!
Было раннее холодное утро, когда я, выйдя на маленькой промежуточной между двумя столицами станции, тихо побрел по направлению к ближайшей деревушке.
Догнал какого-то одинокого мужичка.
— Здорово, дядя!
— Здорово, племянничек. Откудова будешь?
— С самого Питербурху, — отвечал я на прекраснейшем русском языке. — Ну как у вас тут народ… Ничего живет?
— Да будем говорить так, что ничего. Кормимся. Урожай, будем сказать, ничего. Первеющий урожай.
— Цены как на хлеб?
— Да цены средственные. Французские булки, как и допрежь, по пятаку, а сайки по три.
— Я не о том, дядя. Я спрашиваю, как урожай-то продали?
— Урожай-то? Да полтора рубля пуд.
— Это вы насчет ржи говорите?
— Со ржой дешевле. Да только ржи ведь на ней не бывает. Слава богу, оцинкованная.
— Что оцинкованная?
— Да проволока-то. На ней ржи не бывает.
— Фу ты господи! А хлеб-то вы сеете?
— Никак нет. Не балуемся.
Я вгляделся в даль. Несколько мужиков с косами за плечами брели по направлению к нам.
— Что это они?
— Косить идут.
Все представления о сельском хозяйстве зашатались в моем мозгу и перевернулись вверх ногами.
— Косить?! В январе-то?
— А им што ж. Как навесили, так, значит, и готово.
Поселяне между тем с песнями приблизились к нам. Пели, очевидно, старинную местную песню:
Эх ты, проволока —
Д-металлицкая,
Эх, кормилица
Ты мужицкая!..
Срежу я тебя
Со столба долой,
В городу продам —
Парень удалой!..
Увидев меня, все сняли шапки.
— Бог в помощь! — приветливо пожелал я.
— Спасибо на добром слове.
— Работать идете?
— Это уж так, барин.
— Нешто православному человеку возможно без работы. Не лодыри какие, слава тебе господи.
— Косить идете?
— А как же. На Еремином участке еще вчерась проволока взошла.
— Как же вы это делаете?
— Эх, барин, нешто сельских работ не знаешь? Спервоначалу, значит, ямы копают, потом столбы ставят. Мы, конечно, ждем, присматриваемся. А когда, значит, проволока взойдет на столбах, созреет — тут мы ее и косим. Девки в бунты скручивают, парни на подводы грузят, мы в город везем. Дело простое. Сельскохозяйственное.
— Вы бы лучше хлеб сеяли, чем такими «делами» заниматься, — несмело посоветовал я.
— Эва! Нешто можно сравнить. Тут тебе благодать: ни потравы, ни засухи; семян — ни боже мой.
— Замолол, — перебил строгий истовый старик. — Тоже ведь, господин, ежели сравнить с хлебным промыслом, то и наше дело тоже не мед. Перво-наперво у них целую зиму на печи лежи, пироги с морковью жуй. А мы круглый год работай, как окаянные. Да и то нынче такие дела пошли, что цены на проволоку падать стали. Потому весь крещеный народ этим займаться стал.
— А то и еще худшее, — подхватил корявый мужичонка. — Этак иногда по три, по пяти ден проволоку не навешивают. Нешто возможно?
— Это верно: одно безобразие, — поддержал третий мужик. — Нам ведь тоже есть-пить нужно. Выйдешь иногда за околицу на линию, посмотришь — какой тут, к черту, урожай: одни столбы торчат. Пока еще там они соберутся проволоку подвесить…
— А что же ваша администрация смотрит? — спросил я. — Сельские власти за чем смотрят?!
— Аны смотрят.
— Ого! Еще как… Рази от них укроишься. Теперь такое пошло утеснение, что хучь ложись да помирай. Строгости пошли большие.
— От кого?
— Да от начальства.
— Какие же?
— Да промысловое свидетельство требует, чтоб выбирали в управе. На предмет срезки, как говорится, телефонной проволоки.
— Да еще и такие слухи ходят, что будто начальство в аренду будет участки сдавать на срезку. Не слышали, барин? Как в Питербурхе на этот счет?
— Не знаю.
Седой старикашка нагнулся к моему уху и прохрипел:
— А что, не слышно там — супсидии нам не дадут? Больно уж круто приходится.
— А что? Недород?
— Недорез. Народ-то размножается, а линия все одна.
— В Думе там тоже сидят, — ядовито скривившись, заметил чернобородый, — а чего делают — и неизвестно. Хучь бы еще одну линию провели. Все ж таки послободнее было бы.
— Им что! Свое брюхо только набивают, а о крестьянском горбе нешто вспомнят?
— Ну айда, ребята. Что там зря языки чесать. Еще засветло нужно убраться. А то и в бунты не сложим.
И поселяне бодро зашагали к столбам, на которых тонкой, едва заметной паутиной вырисовывались проволочные нити.
Хор грянул, отбивая такт:
Э-эх ты, проволока
Д-металлицкая.
Э-эх, кормилица
Ты мужицкая!..
Солнышко выглянуло из-за сизого облака и осветило трудовую, черноземную, сермяжную Русь.