Честный человек
По моему лицу сразу наверняка ясно, что я честный человек. Не просто честный: я выгляжу как чудак, не похожий на остальных.
Но на самом деле я совершенно не честен. Как раз потому, что все вокруг считают меня честным человеком, я провел половину жизни, совершая абсолютно непростительные преступления.
Стоит посмотреть в зеркало, и сразу же становится понятно, почему я произвожу такое впечатление. В моем лице нет ни углов, ни резких черт. Брови толстые, усы густые, нос круглый, губы полные, к тому же я кажусь несколько рассеянным. Когда улыбаюсь, в уголках глаз пролегают глубокие морщинки, что придает моему образу бесхитростность. Кроме того, человек я весьма крупный, рукава кимоно мне вечно коротки, толстые руки грубо торчат из них, поэтому я кажусь добродушным и мягким человеком. Ведь щуплые люди проворны и изворотливы, в их теле не чувствуется вес, и все относятся к ним так, будто и душа их веса не имеет; но в полном мужчине, будь он хоть дурак, негодяй или хитрец, окружающие в первую очередь замечают его тяжесть, и я не стал исключением.
И ладно еще, если бы я был красноречив, но в речах я довольно небрежен; впрочем, это не значит, что я не могу говорить красиво. Иногда я излагаю свои мысли не хуже других. Просто (таким уж я уродился) в большинстве случаев только слушаю окружающих да демонстрирую людям морщинки у глаз, поэтому хорошо понимаю, о чем люди говорят, и догадываюсь, о чем не говорят, не доверяю им и вижу их со всех сторон.
Подобных мне в обществе обычно принимают хорошо, такой уж жребий нам уготован – это как, например, быть самураем, крестьянином, ремесленником или торговцем в старые времена. И от этого жребия нам не избавиться никак, а уж если наше положение в обществе будет иметь какой-то вес, то и представления заимеют больший успех.
Впрочем, мое положение так невысоко, потому что от рождения у меня есть особая черта, которая делает мои представления жуткими и неприятными. Сейчас я не буду о ней рассказывать, позже вы сами постепенно поймете, в чем дело.
Однако, чтобы избежать недопонимания, сразу скажу, что я ни в коем случае не считаю, что все происходящее в мире – лишь спектакль. Просто, как я уже объяснял, людям вроде меня присуще некое равнодушие, мы можем тихо наблюдать со стороны даже за тем, что касается лично нас, а значит, способны с самым серьезным и искренним видом, к тому же как следует все обдумав, своевременно принять нужные меры. А разве заранее продуманное действие не похоже по сути своей на представление?
Итак, с вашего позволения, расскажу немного о себе.
Отец мой с юности был знатоком английского языка и долгие годы служил преподавателем в средней школе. Но в то время как все его школьные друзья, пользуясь полученными знаниями, добивались высокого положения, только мой отец, начав преподавать, уже не мог заниматься ничем другим и до моей двенадцатой весны остался учителем, да так и закончил свою жизнь монополистом неправильного английского.
После его смерти я осиротел, ведь лица матери я даже не помнил. Когда ее не стало, отец до самого конца держал только любовниц: не семь и не восемь, разумеется, насколько я помню, за все время их было четыре – но в конце концов настоящей семьи так и не завел.
Не знаю, почему отец поступал так безнравственно, но, как его сын, исходя из собственного характера, могу предположить, что ему они были нужны только ради удовлетворения плотских желаний, а мысль о семье нисколько его не привлекала. Мне известно, что к тем трем или четырем женщинам отец не питал вообще никакой любви.
Я немного выпиваю, но отец никогда не притрагивался к сакэ; кроме того, он был куда менее разговорчив, чем я, и когда бывал дома, обычно просто с задумчивым видом сидел и курил перед жаровней или же за столом читал какую-нибудь книгу на английском. Поэтому дома всегда царила тишина.
Когда к нам приходила новая служанка, она же любовница отца, поначалу она болтала с ним или со мной, но уже спустя пару месяцев тоже погружалась в молчание.
Я рос среди холода и мрачных теней, но так как характером пошел в отца, мне от этого не было ни грустно, ни тяжело. По сути я стал сиротой еще при его жизни.
У меня не было ни старших, ни младших братьев, ни родственников, и когда мне исполнилось двенадцать, меня забрал к себе друг отца, преподаватель родного языка в одной средней школе. Фамилия его была Като. По его словам, он взял меня на воспитание, потому что об этом еще при жизни его попросил мой отец.
Като хорошо ко мне относился, и рассказывать тут больше особенно нечего. Я занимался тем же, чем и другие школьники, по вечерам ходил на уроки английского, а родному языку понемногу учился у Като. Уже привыкший к одиночеству, в отношении Като я не питал никаких особенных чувств.
– Твой отец был очень хороший человек, но, к несчастью, не стал пробивать себе дорогу и только и делал, что отступал, поэтому состарился в безвестности с его-то способностями. Когда выйдешь в мир, тебе предстоит приложить немало сил, чтобы в нем пробиться. Каким бы ты ученым ни был, без этого в наше время никак, – уж и не знаю, сколько раз повторял мне Като, блестя маленькими глазками.
Не сказать чтобы я при этом не думал: «Вот оно что, а дядя Като прав», – но я от природы не борец, характер у меня тяжелый, и ни упругость слов, ни рычаги идеалов не могли сдвинуть меня с места. Можно сказать, сама судьба предрекла мне как-то управляться с моим переменчивым жребием и вести тихую размеренную жизнь.
Осенью, когда мне минуло девятнадцать, Като заболел и слег, а спустя двадцать дней покинул этот мир. Ему было шестьдесят семь, так что прожил он вполне долгую жизнь. Незадолго до смерти он вызвал меня к себе и сказал:
– Твой отец оставил мне около четырехсот иен, еще двести выручили от продажи домашней утвари и книг. Всего получилось шестьсот иен, которые я за вычетом тридцати получил в придачу к тебе. Твой отец просил потратить эти деньги на твое пропитание и заботиться о тебе, пока они не закончатся. С тех пор уже минуло почти восемь лет, те деньги почти закончились, осталось всего сто иен. Сейчас я возвращаю их тебе: думаю, после моей смерти тебе следует их взять и начать жить самостоятельно.
Я хорошо усвоил слова Като. После его смерти я должен был взять свои сто иен, покинуть его дом и дальше идти по жизни своей дорогой. Сейчас мне кажется странным, что Като отдал мне эти деньги: по правде говоря, он мог бы велеть покинуть его дом без гроша в кармане, а я бы подчинился безо всяких возражений, принял это как само собой разумеющееся и ушел. Вот почему я обрадовался, получив эти сто иен. Спустя неделю после смерти Като я покинул дом, к которому привык, но не особенно печалился из-за этого.
Я перебрался в комнату в пансионе рядом с одной начальной школой в районе Кодзимати. Еще при жизни Като я с его помощью устроился сюда преподавать английский; в месяц мне платили десять иен, за жилье я отдавал семь, так что прокормиться вполне мог.
Тогда я был приятным внешне, с лицом круглее, чем сейчас, немногословным, но при этом добродушным молодым человеком, поэтому меня любили и директор школы, и коллеги, а хозяйка пансиона прямо-таки хлопотала вокруг меня: Савамура-сан да Савамура-сан. Многие в таком положении немного загордились бы. Вообще молодые люди полны дерзости, могут сказать гадость, когда следовало бы промолчать, краснеют от злости и начинают кричать, когда не стоило бы сердиться, отлынивают от дел прямо перед носом старших. Но я был не из таких. Я всегда выходил из пансиона спокойным и спокойным же возвращался; сняв хакама, сразу же складывал их и убирал. Словом, меня считали по-настоящему достойным молодым человеком.
Хозяйке было в то время лет сорок-сорок пять, она жила вместе с дочерью на выданье и четырнадцатилетним сыном; овдовев, прирабатывала, держа пансион, но комнат было всего четыре, и среди них ни одной стоящей. Дочь походила на мать: с худеньким бледным лицом, болезненная на вид, но пронзительный взгляд ее черных глаз сразу привлекал внимание; у нее имелась привычка задержать на ком-то взгляд и через некоторое время улыбнуться ему. Звали ее О-Син, а я называл – Син-тян.
Хозяйка никому не говорила пустых любезностей, зато заботилась обо всех постояльцах. Ко мне она особенно привязалась и спустя два-три месяца уже относилась как к собственному сыну. Стыдно это признавать, но ее привязанность меня не особенно трогала, поскольку родительской любви я никогда не знал.
Нет ничего более странного, чем человеческая душа. Я не обращал особого внимания на доброе ее отношение ко мне и держался с хозяйкой точно так же, как и в тот день, когда поселился в пансионе, а она все больше проникалась мной, окончательно уверившись, что я честный кроткий скромный юноша.
Ее дочь О-Син так же, как и мать, не была особенно разговорчивой, однако ее поведение дало мне понять, что она верит в меня так же, как и ее мать.
Сейчас я думаю, что именно она на самом деле была честной, кроткой и скромной. Я не считаю О-Син безупречной, но полагаю, что девушек подобных ей почти не бывает. Прежде всего потому, что, видимо, из-за слабого здоровья и в поведении О-Син, и в ее словах, и даже в ее мыслях чувствовалось что-то спокойное и безмятежное, но в то же время доброе.
Между нами было два года разницы, но я выглядел старше своих лет, а О-Син казалась еще ребенком. О-Син родилась позже меня, но привязалась ко мне так же, как и ее мать, и будто бы немного ластилась ко мне.
Когда я сидел в своей комнате один, она часто меня навещала, мы заводили разговор и порой засиживались до темноты. В один из таких вечеров О-Син спросила:
– А каким человеком был ваш отец?
– Не очень-то хорошим. Слишком уж он любил курить.
– Наверняка он был хорошим.
– С чего вы взяли?
– Так ведь он ваш отец.
Или однажды О-Син, несмотря на мои протесты, складывала мою одежду и сказала:
– А вы почти все время молчите, если с вами никто не заговаривает первым.
– Правда? Я не нарочно так делаю…
– Но мама это заметила.
– Правда? Впредь буду внимательнее.
– Ох, да ведь я не говорила, что это плохо.
– Нет, это совсем не хорошо. Вот мой отец всю жизнь молчал, да так и умер, ничего мне не сказав.
– Но наверняка он был добрым человеком. Мама говорила, наш отец был такой же.
– И каким был ваш отец?
– Он тоже мало говорил, но всегда улыбался и никогда не бранил ни маму, ни меня.
– А мой отец никогда не улыбался.
– Ох, какой он был суровый.
– Да не такой уж и суровый, просто все время молчал, даже не брюзжал никогда.
– А ваша матушка… Вы ведь ее не знали, – помолчав немного, О-Син задумалась. – А что вы думаете о моей маме?
– Она очень добрая. Мне она как настоящая мать.
– Ох, это хорошо! Она так обрадуется, когда узнает.
Поначалу мы вели подобные разговоры, но все-таки О-Син была уже взрослой девушкой и не просто относилась ко мне хорошо, как ее мать. Со временем я тоже заметил, что она сблизилась со мной не только по доброте душевной. Хозяйка наверняка тоже это заметила, но по какой-то причине не придавала этому особого значения и, как и дочь, все сильнее ко мне привязывалась. Но я не испытывал к ней и десятой доли тех чувств, что она испытывала ко мне; я не был к ней холоден и предоставил ей думать, что хочет.
И что же в итоге! Никогда не забуду вечер пятнадцатого февраля. Уже миновала полночь. Все постояльцы, хозяйка и ее сын спали, и в доме стояла тишина; на улице все сильнее падал снег, дул ветер и время от времени слышался шорох снега о ставни. О-Син пришла ко мне в комнату в девять вечера, а после того, как пробило двенадцать, собираясь уходить, несколько раз повторила:
– Послушайте, через несколько дней непременно расскажите все маме, она с радостью даст согласие, только непременно ей расскажите, ладно?
Никогда не забуду ее лица в тот момент.
С того вечера мы с О-Син начали встречаться тайком от ее матери; О-Син, довольная тем, что ее желание сбылось, исполненная глубокой решимости и вместе с тем какого-то непередаваемого страха, то смеялась, как ребенок, то бледнела и тяжело вздыхала; во мне же ничего не переменилось. Я просто был доволен, что удовлетворилось мое тайное желание – желание, которое усиливалось, когда тело О-Син оказывалось рядом с моим, желание, которое я все надеялся как-нибудь удовлетворить. Сердцем я оставался все так же равнодушен, и перемены в моей жизни никак не отражались ни на лице, ни в манерах.
О-Син отдалась мне и телом, и душой. Она любила меня, верила в меня и нисколько во мне не сомневалась. Поэтому, когда она просила меня поскорее открыться ее матери и просить ее руки, я отвечал только: «Ладно, ладно, предоставь все мне», – и она успокаивалась.
Как я уже говорил, у меня есть одна особая врожденная черта – сладострастие. На таких, как я, невозможно положиться. Я могу спокойно наблюдать со стороны, но когда дошло до желания, что возникает между мужчиной и женщиной, я забываю обо всем на свете. Поэтому после того как я отнял невинность О-Син, нравилось ей это или нет, я удовлетворял свои желания, пока мог скрываться от глаз матери и товарищей по общежитию. О-Син считала, что причиной тому моя неистовая любовь к ней.
Однако это не значит, что я не хотел жениться. О браке я подумывал, но мне никак не хватало решимости рассказать все хозяйке. Я знал, что она с радостью даст мне согласие, и все же тянул время, и так прошло два месяца.
Случилось это в конце апреля. В тот день было воскресенье, меня пригласил в гости один из коллег, и я вернулся в пансион около восьми вечера; когда я вошел в комнату, там сидела О-Син, но, едва увидев меня, она сразу же вскочила с места, и тут даже у меня от волнения сердце забилось чаще. Я поспешно сел рядом с ней.
– Что случилось? Ну, что случилось? – присмотревшись, я увидел, что она плачет. – Ну же, что случилось, Син-тян? В чем дело, Син-тян?
– Так ведь мама мне такого наговорила… – ответила она, подняв голову: по ее лицу текли слезы, но непонятно было, плачет она или смеется.
Немного успокоившись, я спросил:
– Что сказала твоя матушка?
– Ничего определенного, но, кажется, она чувствует, что между нами что-то есть.
– Так что же она говорила?
– Она спросила меня, что я думаю делать, я ей в ответ: мол, что значит «что», а мама говорит: мол, хотя бы матери скажи прямо, не сговорились ли вы о чем с Савамурой-сан. Я ничего и не ответила. Тогда мама начала говорить, что для женщины главное – сберечь невинность и тому подобное. Мне стало так грустно, что я заплакала. Тогда мама сказала: мол, если я хочу за вас замуж, она против не будет. Савамура-сан, мол, ей и самой по нраву, и если я скажу ей, что все решила, она сама сегодня вечером пойдет к вам поговорить. Я уж хотела согласиться, но вдруг, если мама вам все вот так напрямую скажет, а у вас свои мысли на этот счет, нехорошо выйдет вас сталкивать – так что я и не знала, что сказать, и промолчала. Мама тоже ничего не говорила, а мне стало еще горше, и я снова заплакала. Но совсем ничего не ответить я не могла, так что попросила ее с вами поговорить, только сказала, что сперва сама все вам скажу, а уж потом пусть она. Маме это, кажется, не понравилось, но сказала, что пусть будет по-моему. Так что я сразу же пошла к вам и вот жду вас.
Я совершенно растерялся. Разумеется, в таких случаях следует решиться и сказать: «Конечно, я сам сейчас же пойду и поговорю с твоей матушкой», но решимости мне не хватало. В таких случаях я никогда не могу собраться с духом.
– Ну и дела, – сказал я невольно, хотя никакого замешательства не испытывал. – Значит, твоя матушка сейчас ко мне придет. Вот тогда мы с ней все и обсудим, – тихо добавил я и погладил по спине О-Син, сидевшую перед жаровней и утиравшую слезы платком. В этот момент во мне снова разгорелось желание, и я, забыв обо всем, прижался к ней. Разве я не ужасный человек?
В этот момент отодвинулись сёдзи и вошла матушка (к тому времени я звал ее уже не хозяйкой, а матушкой, как и некоторые другие постояльцы).
С тех пор как ко мне начала ходить О-Син, матушка почти не заглядывала в мою комнату месяца два или три; от неожиданности я отпрянул от О-Син, и она, поднявшись на ноги, вышла. Тем временем матушка села, я тоже устроился напротив нее так, что между нами оказалась маленькая жаровня.
– У меня к вам есть небольшой разговор, – сразу же перешла она к делу. Она явно старалась держаться серьезно, но, судя по неловкой улыбке, говорить ей было нелегко.
– Да, – сказал я, не в силах больше ничего выдавить.
– Вы, верно, уже догадываетесь, зачем я пришла… Так что же ваши чувства? Если вы согласны, то и мне беспокоиться не о чем.
– Нет-нет, у меня уже нет выбора, тут уж как вы, матушка, скажете…
– Ну тогда и я возражать не стану. Если вы согласны взять ее в жены, то я больше всех обрадуюсь: я-то знаю, какой вы человек, всегда вами восхищалась.
– Ну что вы, чтобы такой, как я…
– Так почему бы нам не решить все поскорее, а не то, а не то… Ну да вы-то наверняка так никогда не поступите. Вы оба молоды, уже не знаю, что и люди скажут, да и в вашей школе…
– Вот именно, вот именно. Поэтому я и думаю сейчас обо всем рассказать директору школы и посоветоваться с ним.
– Вот хорошая мысль, поговорите с директором. Если он пойдет вам навстречу, лучшего и желать нельзя будет, – на том мы и порешили.
Матушка нисколько не усомнилась в происходящем и приняла мои уверения в том, что если я поговорю с директором, все устроится наилучшим образом. Я же сказал об этом только затем, чтобы оставить себе пути к отступлению. Когда честного человека вроде меня уносят волны, он их седлает.
Когда матушка ушла к себе (за мной была всего одна комната на втором этаже), я лег на пол и минут двадцать лежал без движения, ни о чем не думая, просто рассеянно глядя в потолок и медленно шевеля веками. Но я просто ждал, не зайдет ли О-Син еще раз. Она все не приходила, и я, растянувшись на полу, заснул.
На следующее утро О-Син пришла убраться в комнате и держалась так, будто уже была моей женой. Она была немногословна, говорили только ее глаза, пока она расправляла мои хакама. Когда я уходил, она тихо сказала:
– Поговорите сегодня с директором, пожалуйста.
Ни в ее слове, ни в манерах не слышалось ни тени подозрения, что с самого начала беседа с директором была просто отговоркой.
После уроков я подошел к директору, сказал, что у меня есть к нему разговор, завел его в один из классов и рассказал о грядущей женитьбе. Разумеется, о связи с О-Син я ничего не говорил. Просто коротко объяснил, что хозяйка пансиона хочет выдать за меня дочь, но я не знаю, что делать. Будь на моем месте кто-то другой, директор сразу заподозрил бы связь с девушкой, но мне доверяли, и директор был спокоен.
– Хочешь жениться? – сразу же спросил он.
– Мне в целом все равно, поэтому я и пришел спросить вашего мнения, – невозмутимо ответил я.
– Ну тогда я против, рано тебе. Было б тебе хотя бы двадцать пять – двадцать шесть, но ты даже еще несовершеннолетний. Ты, конечно, куда порядочнее иных двадцатипятилетних, но возраст есть возраст.
– И все же я обещал, что поговорю с вами и скажу ей…
– Хорошо, тогда я сам схожу и откажу им, – небрежно сказал директор.
– Но они так хотят этого, просто невозможно им отказать…
– Я, конечно, слышал, что хозяйка совсем без ума от тебя, но тут дело серьезное. Хотя погоди-ка, у меня есть план, – улыбнулся директор и задумался. – Да, план такой: ты сегодня, как вернешься, скажи, что посоветовался со мной, и я дал согласие, но сказал, что нехорошо, если ты живешь в пансионе и женишься на дочери хозяйки, а потому съедешь от них и пока поживешь у меня, а через месяц я сам приду от твоего имени просить ее руки. Так и перед людьми не стыдно, и все приличия будут соблюдены, так я, мол, любезно посоветовал и лучше всего этому совету последовать, так и скажи. Хозяйку это наверняка устроит. А ты сразу же переезжай ко мне. У меня, конечно, тесно, но есть комнатка в три татами, там живет мой брат, подселишься пока к нему. И после этого в пансион не заглядывай, а как пройдет месяц, я сам схожу к ним и уговорю их отказаться от брака. Думаю, тогда и они возражать не станут, и ты останешься свободным. Да, так и сделаем, лучшего плана и быть не может.
Согласившись с ним, я вернулся в пансион. Когда я изложил план директора, матушка ужасно обрадовалась, а О-Син загрустила, но ничего не сказала. Тем вечером она осталась в моей комнате заполночь, и я до сих пор помню, как трогательна она была. Она все повторяла: мол, не говорите, что это на месяц, хотя бы на час, но останьтесь со мной поскорее. Когда я сказал, что в течение этого месяца не буду приходить в гости, она ответила, что тогда мы станем встречаться иногда у парка Кудан, и на это я согласился.
И вот прошел месяц с тех пор, как я переехал к директору школы. За это время я ни разу не заглянул в пансион. Зато мы с О-Син четыре раза встречались тайком.
– Значит, завтра, непременно завтра. Если завтра господин директор к нам не придет, так приходите хотя бы вы, – сказала она в последнюю встречу перед тем, как поспешно распрощаться.
Как и надеялась О-Син, на следующий день директор отправился в пансион. Я изрядно переживал о том, как все обернется. Но волновало меня лишь то, не узнает ли директор о нашей с О-Син связи. Вернулся он почти сразу же.
– На удивление быстро договорились. Толковая женщина эта твоя хозяйка, – сообщил он, и я облегченно выдохнул.
– Как все прошло? Хозяйка ничего не сказала?
– А что она могла сказать? Я объяснил ей, что жениться тебе пока рано, что я хотел, чтобы ты обучился еще кое-чему. Сказал, что я не против, но надо сперва дать молодым как следует присмотреться: если это судьба, то несколько лет ничего не изменят, а если за это время к вашей дочери кто-нибудь посватается, и она выйдет за него, так тому и быть. Как тут возразишь?
– А дочь была при ней?
– Нет, она, как я вошел, сразу поднялась на второй этаж.
– А что ответила хозяйка?
– Когда я все ей изложил, она изменилась в лице, но сказала, что и она была женой судьи. Принуждать тебя она, мол, не будет. Просила передать тебе привет. Не знал, что она вдова судьи. Скажу тебе, женщина она достойная.
– А на обратном пути вы не видели дочь?
– Нет, не видел. Она все это время просидела на втором этаже, бедняжка.
* * *
С тех пор я больше не встречал О-Син. Спустя неделю после разрыва я осторожно прошелся вечером перед пансионом, но двери были заперты, и я разглядел только едва заметную в темноте наклеенную на них табличку «Сдается».
И это тоже дело рук честного человека. Однажды я расскажу вам о себе что-нибудь еще.