Книга: Своими глазами с любовью и печалью...
Назад: Время и встречи
Дальше: Смерть в Кунцево

Страны и люди

 

Я много путешествовала, много видела, побывала в разных странах. Но особенно хотелось рассказать о Венгрии.
Страны, как и люди, становятся близкими, понятными, дорогими.
Чувство к Венгрии, а затем и желание его выразить возникло еще в 1969 году, когда я как корреспондент Армянского телеграфного агентства была в Венгрии для освещения в республиканской печати проходивших там Дней армянского искусства - праздника, в котором участвовали артисты из Армении.
Обилие впечатлений переполнило тогда мое сердце и душу. Работать мне приходилось много - днем поездки с армянской делегацией, официальные встречи, ровно в два часа разговор по телефону со стенографистками ТАСС в Москве - передавала подробную информацию для Еревана, затем снова встречи, выставки, официальные мероприятия и вечером концерты, спектакли. Ночью писала текст для передачи на Ереван к следующему дню и в таком ритме прошли первые четыре дня.
Видела вместе с нашей делегацией Дунай, Будапешт с горы Геллерт, остров Маргит, парк Аквинкум, заводы, театры.
Все осталось в памяти; но не хотелось описывать то, что многократно опубликовано. О Венгрии изданы хорошие путеводители, книги, проспекты. В них прекрасные иллюстрации, точные факты, цифры. Читая их, перед глазами проходят века, эпохи, вы познакомитесь с природой, архитектурой, экономикой. Эти издания даже умудряются передать своеобразный колорит и атмосферу городов страны, спокойные воды Балатона, шумный ритм Будапешта. Это чудесно, вечно и каждый раз ново.
Но в ту поездку я увидела прежде всего жителей Венгрии. И люди заслонили для меня все путеводители. Неверно сказать, что люди слились с природой, архитектурой Венгрии - они ее представляли, и я все увидела через людей и через них полюбила ее навсегда.
В том мае 1969 года мне довелось встретиться с десятками самых разных людей. Это были писатели, художники, рабочие, жители деревень, государственные деятели, журналисты, переводчики - с которыми мы жили в те дни общей жизнью. Были такие, которых видела каждый день, знала их выражение лица, глаз, улыбку. Таким был лифтер в гостинице «Саботшаг» (позже «Хунгария»), с лукавой и приветливой улыбкой встречавший и провожавший меня, всегда спешившую. Запомнился юноша-официант, который без моей просьбы на второй же день принес мне обед в номер, поняв, что в час обеда я прикована к телефону, так как именно в этот час я должна была говорить с Москвой.
Но в сердце Венгрия вошла восторгом в тот день, когда я, закончив передачу информации, поехала с шофером Бела, из общества «Венгрия - СССР» догонять нашу делегацию в г. Печ, где был очередной концерт. Мы ехали по прекрасной дороге, в голове у меня были обрывки фраз для следующей информации, мимо пролетали деревни, луга, городки, шпили костелов. Смотрела на все с интересом путешественника. Ехать надо было часа четыре. Молчаливый, основательный Бела знал немного русских слов, оба мы немного знали немецкий и с грехом пополам вели беседу. Он рассказал мне о своей семье - жене и сыне. Я интересовалась, почему в церквях, мимо которых ехали, разные шпили. Он объяснил, где реформаторская церковь, где костел, где молельный дом и так, постепенно, в разговоре под мерный шорох колес, ветра в окошко, голоса Белы, я начинала отходить от своего рабочего ритма, от напряжения. И как-то все потеплело, успокоилось, осветилось яркими красками, пришла тихая радость. По краям дороги, по обе ее стороны, раскинулось зеленое поле с неяркими цветами на высоких стеблях, постепенно оно переходило к холмам. Трава, подгоняемая небольшим ветерком, поднимаясь как на волне, переливалась разными оттенками зеленого и скатывалась куда-то вдаль. Впереди виднелись черепичные крыши.
Страстно захотелось задержать это состояние. Неожиданно для себя попросила остановить машину, сошла и стала ходить по лугу, собирая полевые цветы, сердце колотилось, как от радости встречи. Взволнованная с охапкой цветов я вернулась в машину. Ощущение счастья, единения с природой не оставляло меня. В это мгновение я поняла, что чувствую ритм этой земли, аромат этого поля - они и сейчас во мне живут, как знак откровенья. Бела был тронут моим волнением, и дальше мы ехали молча.
Этот день стал началом моей постоянной тяги к Венгрии. И дальше было много работы. Но усталость исчезла и была нарастающая радость узнавания.
Все переплетается. Вспоминая о той встрече с природой, том ощущении единства с ней и испытанного восторга, сейчас возникло и другое воспоминание. Осенью 1984 года, под вечер, мы ехали на машине Гии (Георгия) Канчели, грузинского композитора, светлый луч современного искусства. Возвращались с песенного фестиваля (который организовал в Ереване мой сын) в Тбилиси и уже почти подъезжая к пригороду, мы увидели огромное стадо овец. Овцы шли по дороге и по лугу вокруг, мягко толкаясь друг в друга, негромко блея. Овец казалось сотни. Мы ждали, когда дорога станет свободной. Вечерний воздух был особенно спокоен, сплошной негромкий фон создавало двигающееся стадо, а над ним звучали голоса пастухов. Они разговаривали друг с другом спокойно, привычно громко с радостными интонациями возвращения, ровным крепким шагом двигаясь вперед, временами привычно подгоняя возгласом овечек. Рядом шли статные кавказские овчарки. И всепоглощающее чувство покоя и гармонии обступило нас. Мы замерли, прикоснувшись к вечности. Не знаю, как точнее назвать ощущение, которое вдруг посещает и все вокруг внезапно озаряется особым светом, особой благодатью, когда все суетное уходит в небытие, напрочь исчезает, мысли устремлены в видимое и впереди и вокруг есть только вечная природа, могучая и прекрасная не просто красота необыкновенная вызывает восторг души, а стоящая за ней, за красотой, истина, настоящее. Да, это соприкосновение с вечным, его касание.
Не сравниваю виденное - это бесполезно, сравниваю свой восторг перед разным, но рожденным одним и тем же.
Точно так же бывало по дороге в Гарни, в Армении, где, поднявшись к арке Чаренца, можно стоять часами, впитывая библейское безмолвие, медленно переводя глаза слева направо или справа налево, полностью охватывая взором видимое чудо, чудо естества, прикасаясь к красоте истины, восторгаясь ею, сливаясь с ней.
Но вернусь в Венгрию. В Национальном оперном театре к дням Армении была приурочена премьера балета «Спартак» Арама Хачатуряна. Меня связывали с ним давние дружеские отношения, в том числе моя работа о его киномузыке. В этот раз я привезла ему ноты «Реквиема» из последнего акта балета. Постановщики балета нашли другое решение - реквиема в спектакле нет. Позвонила Араму Ильичу в гостиницу «Саботшаг». Он очень волновался, сказал, что категорически не может согласиться с трактовкой, которая дана в этой постановке: предрешенную судьбу Спартака, пролог с распятием героя и т.д. Это заинтересовало меня, и в тот же вечер я позвонила балетмейстеру, и была сейчас же приглашена к нему и на такси поехала в старую Буду. Улицу сейчас не помню, номер дома - 30, и помню, как, выйдя из такси в уютную темноту с деревьями, шумящими листвой, я стояла около подъезда у высоких деревянных ворот, ведущих вглубь двора серого каменного дома, и показалось это чем-то очень знакомым. Да, это перекликалось с городом моего детства - Тбилиси. Твердо я поняла уже в квартире, где были гости. Приветливая хозяйка угощала клубникой, мерно покачивалась качалка, тихий говор, теплый вечер и полная раскованность.
Разговор вечером у него дома был интересным. Ласло Шереди был совсем молод, учился в Москве - постановку «Спартака» Григоровича в Большом театре не видел. Хотел решить по-своему, понимая, что дерзает, но верил в успех, в то что спектакль останется в репертуаре театра, рассказал, как было сложно с нотами, как много все работали и как волнуются перед премьерой. И эта встреча имела свой особый оттенок.
Тогда открыла для себя и Имре Варгу - скульптора, чьи работы украшают сегодня и Будапешт, и Ватикан. Позже, в 1972 году, после посещения его выставки на полуострове Тихань я, покоренная образами Радноти, поэта, погибшего в концлагере в годы Второй мировой войны, поэта Ади и других, таких удивительных по поэтической выразительности работ Варги, стала зачитываться венгерской поэзией и находить общее, мне близкое в творчестве Радноти с Паруйром Севаком, поэтом Армении. Каждое из этих имен - целый мир, в который уходишь, погружаешься и возвращаешься уже совсем другой, напоенной и их тонкостью, и глубиной, и печалью, и любовью. Как умеют любить людей великие художники!
А впервые о Венгрии узнала через «Витязя в тигровой шкуре» Руставели, дореволюционное издание 1888 года, где благородные герои и изящные грузинские красавицы были изображены в восхитительных иллюстрациях, подписанных в правом углу по-грузински Зичи. Тогда услышала о Михае Зичи, его работе при дворе русского императора, теперь у меня есть его альбом, присланный друзьями из Будапешта.
Все переплетается. Природа, поэзия, страны, люди.

 

Давно, с середины 60-х годов, знала Гидашей - Антала и его жену Агнессу Кун. Бывала у них в Москве на Фурмановской улице, позже в гостевой квартире Союза писателей на улице Калинина, потом в гостинице «Украина» в Плотниковом переулке и, конечно, в их доме в Будапеште. Как назвать чувство родства, как объяснить почему, по каким приметам человек становится ближе других, хочется его слушать и говорить самой, догадываться, досказывать мысль, перебивая друг друга и радуясь взаимопониманию, находкам рассуждений собеседника - так было с ним. Получив от Агнеш посмертный томик стихов Гидаша «Весна, тополь седой», начала его просматривать и не могла оторваться. Господи, как точно выражено им наше время, время, с которым мое поколение вошло в жизнь! Как тонко чувствовал он и откликался сердцем, мыслями, сутью. Какая сила, нежность и драматизм. Он видел, так же как и мы, которые в начале жизни встретились с людьми, «ослепительными», одаренными счастьем победы, идеи, веры и полными духовной силы. Помню 30-е годы. Где они? В нас, в нашей памяти, во мне...
Ах, Гидаш, какая боль и какая точность. Какая сильная душа, страдающая, поднявшаяся над обидой. Трагический жизненный путь не отнял мечты, не сделал его слабым. Гидаш передал мне свою боль, угадал ее во мне, и я читала, волнуясь и страдая вместе с ним, вслед за ним, вспоминая детство.
Валуны чувств перекатывались в мою душу, расшевелив, разбудив ее, напомнив о той главной боли, которая во мне живет постоянно, спрятанная под ежедневными заботами, радостями и горестями. И это, такое личное, мне осветилось через венгерского поэта - это была тоже Венгрия. И так соединялось и склеивалось и становилось для меня единым целым все самое разное: люди, факты, события, и так много оказалось общего, близкого, понятного, что это стало частью моей жизни. Я видела землю, которая напоминала мне любимую землю Армении, видела город и людей, чей быт, манера общаться, тепло и естественность, приверженность добрым традициям и бескомплексное приятие нового напоминало мне жителей моей любимой Грузии. И так по крупицам, ассоциациями, знакам памяти и складывалась моя Венгрия. Как быстро рождалось там ответное чувство, распахивались створки души, теплели голоса. Так как и в Тбилиси, жители Будапешта умеют обласкивать друзей, помогая раскрепощаться и радоваться. Как будто воспитаны все на одних, общих любимых книгах, и в памяти общие герои и все любим одну и ту же живопись и тоскуем по «Утраченному времени». Как обрадовала меня работа скульптора Имре Варги по Прусту.
Там, в Будапеште, в мае 1968 года легко возникла дружеская близость с Сашей Каверзневым, корреспондентом телевидения и радио, обаятельным и мягким человеком, так полюбившимся позже зрителям советского телевидения в качестве политического обозревателя, которые оплакивали его раннюю гибель в Афганистане искренне, как потерю родного.
Да, Венгрия объединяла тех, кому была близка. С особой теплотой вспоминаются все те коллеги, с которыми пришлось в разное время встречаться в Будапеште, полюбившие Венгрию, они несли на себе отсвет этого чувства и с удовольствием делились им.
Изобразительное искусство в Венгрии многогранно и безгранично богато. Сент-Андре, городок под Будапештом, как шкатулка с драгоценностями или лакомый десерт (смотря кто что любит), сколько там сюрпризов для любителей изобразительного искусства. С каким теплом сделан посмертный музей Маргит Ковач. Люблю ее творчество. Помню в 1972 году впервые была у нее в мастерской, дома в Будапеште. Маленькая, изящная женщина с большими серьезными глазами жила со старушкой матерью, вокруг нее была какая-то тихая радость - в мастерской на полу стояли, сидели, улыбались веселые кокетливые девушки-венгерки, лукавые грубоватые крестьяне - четверо из них стоят у меня дома на полке вместе с другими дорогими мне глиняными и деревянными фигурками. Никогда не забуду последнюю встречу с Маргит в 1975 году. Мать, к которой она была безгранично привязана, тяжело болела. Маргит страдала. Ее близкий друг - человек особого ума и редкой души, знакомивший меня с Венгрией, сказал там, в мастерской: «Я боюсь она не надолго переживет мать. Для нее это страшная потеря». Показал взглядом на последнюю работу художницы - две переплетенные женские фигуры, одна, сникающая вниз, и другая, поддерживающая ее собой. И действительно, в следующий приезд работы Маргит встретили меня уже в музее в Сент-Андре.
Маленькие почтовые открытки с наивными чистыми образами Ковач, которые я получаю из Будапешта радуют не только приветом от друзей, но и несут с собой частицу портрета Венгрии. А он во мне складывается и из многих зрительных воспоминаний. На столе у меня круглая стеклянная коробка с кожаной крышкой, есть любимая черная блузка с яркой венгерской вышивкой, небольшие вышитые салфетки - зеленая суконная с кожей и яркая из многоцветных шелковых ниток, маленький глиняный белый с синими цветами круглый кувшинчик со стаканчиками для водки, зелено-коричневые керамические тарелки, изысканный кофейный сервиз «Хе-ренд» - на стене подаренный мне карандашный этюд Имре Варги: «Самарканд на базаре», на полке книги, альбомы Варги, Чонтвари, Ковач, Зичи.
Вокруг меня все то, что есть моя жизнь, моя память и привязанности. Мне дорого все, с чем пришлось встретиться - вот кусочек цветной мозаики из раскопок храма Гарни - и возникают перед глазами лестница и стройные колонны светлого камня на фоне коричневых гор по ту сторону ущелья Айриванка, сияющая голубизна неба, ореховые деревья, уютные зеленые лужайки, память спешит дальше, дорогу от Еревана к Гарни помню наизусть, и было время, когда в Москве небо затягивалось на несколько месяцев, я бросала все и на один-два дня летела в Ереван, чтобы подъехать к «арке Чаренца» - это по дороге в Гарни - месту, откуда посмотрев вниз, вокруг и вверх, вздохнув глубоко упоительной чистоты прохладный воздух, и замереть в восторге.
Пишу об этих минутах счастья и перед глазами возникает удивительный кусок земли, вместивший в себя целый мир.

 

Таких символов вокруг меня немало: маленькая деревянная резная фигурка - память о друге с Гаити. Жерар-Пьер, тоже из рода «ослепительных», высокий его дух и безграничная вера в близкую свободу своей родины светились в его глазах. Это было первое, что запоминалось, а потом уже видны были костыли и больные ноги. Он, приезжая в Москву на съезды компартии из Мексики, оставался лечиться. Жил с женой и детьми в Мексике, работал, много писал к его внутренней силе тянулись самые разные люди. Беседы с ним мне дали очень много, раскрылся особый дух жителей Южной Америки, мир героев Амаду и Карпентьера. В наше последнее свидание в конце 60-х годов он подарил мне деревянную коричневую фигурку и значок, который должен был быть выпущен в дни освобождения Гаити, в дни победы национальной демократии. Жив ли Жерар-Пьер?
Игривые девушки Маргит Ковач стоят рядом с глиняной армянкой скульптора Степаняна, сходные по цвету и пластике. И так можно продолжать долго - но для меня главное, что, переплетаясь, все это живет: будит мысли, воспоминания, греет сердце и освещает жизнь. Вот и воспоминания о друзьях из Венгрии дороги, потому что в каждом из них есть что-то свое особое и в то же время общечеловеческое, то свое, что, высвечивая облик, лицо, протягивает от них нити к людям из совсем других мест земли, сходных своими лучшими чертами, духовностью и добротой. Вспоминаю долгую беседу о молодежи с профессором Иштваном Кираи, где я только задавала вопросы и, не ощущая языкового барьера благодаря редчайшему переводческому таланту его жены Марины Кираи, слушала, вникала, впитывала и соглашалась. Редко так живо бежит мысль, как это было тогда у меня, когда, слушая профессора, училась видеть шире, спокойнее думать о спорах, сомнениях молодежи. Тогда запечатлелась мысль, что в наше послевоенное время во всем мире молодому поколению не уступили дорогу старшие, те кто прошел войну, окреп в ней.
Иштван Кираи, ныне покойный, профессор Университета - его лекции пользовались у студентов большой популярностью. Мягкий, спокойный, активно мыслящий, уважающий собеседника. Мою робость он тактично не замечал и помогал мне в беседе становиться самой собой. Кстати, с этим же чувством вспоминаю встречи и с Агнессой Кун - она всегда готова была слушать, хотя сама рассказывала много интересного. Такие разные с Мариной Кираи, и так схожи. В один из первых приездов в Будапешт я была в доме у Агнессы - она с Анталом Гидашем жили на втором этаже двухэтажного особняка, а на первом жила мать, вдова Белы Куна, Ирэна с сыном, известным хирургом и его семьей.
Только что перед приездом я прочла книгу воспоминаний Ирэны Кун. Ее цельная натура, преданность мужу и его делу светились в каждой строчке этой взволнованной исповеди, сердечно переведенной Агнессой на русский язык. Ирэна уже тяжело болела, но лежала красивая, оживленная, с ясными глазами и настойчиво хотела встать. Домашние ее очень любили, берегли и уговаривали лежать. Я добавила, что ей очень идет голубая ночная сорочка и, лежа на белой подушке, она очень красива. Ирэна смеясь, весело и кокетливо отпарировала: «Халат, в котором я буду ходить, мне тоже к лицу, так что я все равно встану».
Никогда не забуду той недолгой встречи с женщиной трудной и великой судьбы. В 1919 году она уехала вслед за пламенным Куном в Россию и вернулась почти через 40 лет, без него, пронеся через всю жизнь и любовь к нему, и верность его идеалам. Маленькая, сильная, красивая Ирэна Кун. Бела Кун пропал в лагере у нас. В лагере долго сидел и Гидаш. Страшная судьба.
Агнесса похожа на отца - у нее гладко, волосок к волоску причесаны полосы, коса, которой она всегда гордилась, низкий грудной голос, блестящие черные глаза. Всегда уравновешенная, так же как и мать, удивительно цельная и верная - отцу, мужу, делу, друзьям, человек талантливый, сильный, целеустремленный. В моей жизни встреча с ней - урок женской любви и мужества. Помню, как боялась встречи с ней, когда Гидаша, дорогого, единственного, любимого не стало. Это был ее первый приезд в Москву после его кончины. Мы встретились, договорились пойти на концерт в Консерваторию - она была как всегда в темно-красной велюровой шляпе с полями, в светлом пальто и темном платье, на высоких каблуках крепко шагающая, как и раньше. Ровный голос только иногда звучал более задумчиво.

 

Рядом с рисунком фломастером Мартироса Сарьяна мне на память на бланке пригласительного билета обозначившего контуры Арарата большого и малого, тополей и ослика на первом плане - такой была моя просьба - еще одно доброе воспоминание. Как не хватает мне этих людей - мудрых, с глубокой, особой мыслью, не скованных чужими правилами. Доброжелательность, великая простота общения, высокого таланта, как бы насквозь пронизанная любовью и добротой. В Армению я ездила раньше не только к природе.
С Мартиросом Сарьяном наша, смею сказать, нежная дружба, длилась с моей юности до года его смерти. Были и долгие беседы, и просто чаепития с ласковым взглядом в его семье, были и встречи в официальной обстановке. Каждое слово - величие. Нежная, трогательная последняя его надпись на литографии с портрета Комитаса: «Нами, росинке - любя и лелея».
Не знаю, хорошо ли, что моя юность прошла рядом с людьми яркими, незаурядными - наверное, это счастье, так как для меня счастье заключается в общении, во взаимопонимании и, конечно, это было счастьем иметь возможность, прилетев в Ереван, тут же ночью позвонить Паруйру Севаку - и знать, что он сразу придет и мы начнем нашу бесконечную беседу обо всем, которая будет длиться столько, сколько мы будем видеться. Он будет курить сигарету за сигаретой, смотреть глубокими блестящими черными глазами, встряхивать курчавой головой, заходясь кашлем, волнуясь рассказывать свои мысли, ласково слушать меня, понимая мою тоску, мою душу и мои тревоги. Да, беречь своих великих, беспокойных сыновей моя родина не умеет. Стремительно шел к своему безвременному концу великий сын моего народа. Как все настоящие поэты, раненный болью за других, за человечество, мучающийся и борющийся за справедливость, от малого, частного к обобщениям космическим. Он любил истину. И о нем я вспомнила, когда читала страдающего Гидаша и нежного, мужественного Радноти:

 

Детство русое, тебя давно уж нет,
Старость снежная, ты не придешь, седая.
До колен в крови стоит поэт,
Песню каждую последней называя.
Миклош Радноти «Вчера и сегодня»

 

Поэт быть чистым должен,
Как ветры ледников чисты,
<...>
Будь тверд и только в твердость верь,
Как исходящий кровью зверь».
Антал Гидаш

 

Я рожден, чтобы стать в сердце матери болью,
Я рожден - утешать
Душу ту, что обидой полна
И на свадьбах плясать
Со стаканом хмельного вина
<...>
Я рожден, чтоб светить
Фонарем сквозь метельную муть,
И упасть в полный рост,
Преграждая отчаянью путь.
<...>
Я опять становлюсь наивным,
Проникаюсь трепетной верой в справедливость,
И в эти мгновения
Мне опять начинает казаться,
Что умру я естественной смертью.
Паруйр Севак

 

И подозренья осторожный взор
Меня казнит: он правильно заметил
Поэт, я годен только на костер
За то, что правды я свидетель.
Миклош Радноти

 

И так все виденное, слышанное сплетается, где-то свиваясь отдельными стеблями, соприкасаясь листьями и широко расходясь как ветвистая крона огромного могучего дерева. Так сплетены воспоминания о самом разном, объединенном единым сходством - близостью к истине.
Чонтвари - таинственный и могучий, видящий историю оком художника. Его искусство в городе Печ врезалось навсегда в память, в душу.
Как благодарна я за добрую дружбу, которой меня одарил один из венгерских друзей, человек непростой судьбы, светлого ума и душевной щедрости. Это Дьердь Ацел, которого невзлюбило следующее поколение. Близкий друг Яноша Кадара, одно время президент венгерского Парламента, «серый кардинал», как его называли за глаза, был обаятельнейшим человеком. Благодаря ему я бывала в Венгрии вместе с детьми, познакомилась с Маргит Ковач и другими творческими людьми. Он, почувствовав мой неподдельный интерес к его родине, отодвинув официальную форму, помог увидеть Венгрию, распахнул тайники ее сущности, природы, искусства. Как беспощадны люди друг к другу. Его сегодня вспоминают только недобрыми словами. Думаю, придет время, когда Дьердь Ацел станет понятен. Непросто было строить отношения с Советским Союзом.
Перед глазами - Старая крепость, а над ней и вокруг бескрайнее синее небо - это всегда мое первое ощущение радости, через несколько лет там был построен современный отель и в холле за стенкой стеклянной витрины была видна бережно сохраненная небольшая часть старинной крепости - древний камень, особая кладка его и необычная форма постройки врывались в сегодняшний изысканно-стандартный комфорт знамением той же истины. Позже в маленьком городе восточной Грузии - Телави в новом здании драматического театра встретилась с похожим - часть каменной старинной постройки часовни стояла сохраненная в центре фойе нового театра, напоминая о вечности и протягивая от нее нить в сегодня, заставляя думать, размышлять.

 

Над моим столом несколько застекленных фотографий и рисунков с надписями. Две из них помогают особенно - «Очень вас люблю и хочу расцвета Вашего дарования (67 г.). Арам Хачатурян» и «Верьте в свои силы, Нами! Вольф Мессинг». Это придает силы. Как-то очень долго казалось, да и сейчас не проходит ощущение, что так много впереди - вечность и успею высказать все когда-то потом, спокойно сяду, от всего отвлекусь ежедневного и буду писать, вспоминать, думать. Первые записи начала в 60-х годах, оставляла, потом начинала другие - таких тетрадей несколько. И всюду по несколько страниц. Есть начало - детство, встречи, люди, страны, впечатления, а сейчас появилась надежда, что напишу все, что помню и видела.

 

В доме родителей мужа я научилась одиночеству и терпению. Они стали моими постоянными спутниками.
Сейчас, спустя столько лет, думаю: почему так произошло? Зачем подчинилась обстоятельствам? Постепенно уходила в себя, а самое главное - все эти годы меня порабощала неуверенность в своих силах. Там, где-то далеко, внутри, в глубине осталась верной себе. Мне дорога память о родных, люблю свою землю и болею за нее, люблю детей и внуков и остаюсь нелепо ранимой, когда, ожидая естественного человеческого тепла, получаю в ответ хамство. Вот почему часто страдаю и редко вижусь с людьми. Хотя контакты и теперь возникают легко.
В 1993 году познакомилась с историком М.Я. Гефтером. Много говорили. Запомнилась интересная мысль Михаила Яковлевича о постоянном стремлении к социализму как о тяжелой болезни человечества. Мы обсуждали события в нашей стране. Мне было легко, я не смущалась высказывать то, что думаю. Появилась вера в себя. Общение с думающими людьми - это, конечно, наилучшее состояние. Летом 1994 года позвонил М.Я. Гефтер, он лежал в больнице, но, несмотря на это, много работал, писал. Встретиться больше не удалось, а по телефону говорили часто. Теперь он умер.
Не так много людей, с кем хочется общаться. Почти все «учились в другом пансионе».
Эта фраза моей чудной приятельницы Марии Карловны Левиной (в девичестве Швейцер). Она была старше меня лет на сорок. Мы дружили с 1957 года до ее смерти в1990 году. Нам было легко вместе, мы всё понимали без слов. Она выросла в богатой еврейско-немецкой семье, кроме русского, знала немецкий, французский, английский языки и после восьмидесяти лет оставалась красивой, кокетливой, сочетала ум и легкомыслие. Мария Карловна была первой переводчицей на русский язык собрания сочинений Драйзера, книги Жоржа Садуля «О киноискусстве», пьес Гауптмана «Перед восходом солнца», Кронина «Юпитер сердится», инсценировки для театра «Западни» Золя и многого другого. Последней работой стал «Смех лангусты» о Саре Бернар. До конца жизни она работала за письменным столом всю первую половину дня. Вышла замуж рано. С семьей Левиных жила в квартире на Тверской, где я с ней и познакомилась. Муж перед арестом и последовавшим за ним расстрелом был замнаркома финансов СССР. Спаслась Мария Карловна чудом. Кажется, ею увлекся известный в те годы следователь. Во время войны переводила для Совинформбюро, которым руководил Лозовский, позже расстрелянный. Членом Союза писателей стала намного раньше - после опубликования ее переводов Драйзера. Помнила всех, с кем свела ее долгая жизнь, очень много видела людей и точно оценивала их. От нее я узнала о Тарасовых (дореволюционных миллионерах), о родителях МихАлкова, так она произносила фамилию Сергея Михалкова, о домах, в которых она бывала в дни молодости, и о людях, их населявших (Джангаровых и других).
Во время войны основным жизненным центром Москвы стала одноименная гостиница. Там жили временно или подолгу писатели и военные. Там она бывала у своего поклонника-генерала, который любил ее, но он был связан браком. Как-то ночью в номер гостиницы, где они находились вдвоем, принесли телеграмму. Он прочел и громко сказал: «Наконец-то». - «Что случилось?» - «Умерла моя жена». Мария Карловна оделась и молча ушла в свою холодную комнату на Тверской. Больше она с ним не виделась, простить эту фразу она не смогла. Много позже, когда мы подружились, я часто бывала у нее, и как-то она сказала: «Как смешно, он со своей новой женой живет напротив, видите вон те окна?».
К концу ее жизни я оказалась неверным другом. Она нуждалась в общении, звала меня, а я так уставала за день, что, погруженная в депрессию, полностью лишенная энергии, к вечеру почти падала, ограничивалась только телефонным звонком. Сил не было выйти из дому. Конечно, потом, когда Мария Карловна скончалась, я не могла себе простить свои неприходы.
Но ведь было и другое время. Как-то ночью в конце 60-х она позвонила вся в слезах: «Мне очень горько». Я помчалась к ней. Мария Карловна жила далеко, но мне тогда ничто не мешало. Она была страшно расстроена, дала мне прочитать письмо от дальней знакомой из Парижа, которая сообщала, что скончалась золовка Марии Карловны - сестра ее расстрелянного мужа. Портрет золовки работы Л. Пастернака висел на стене у кровати Марии Карловны. Это одна из лучших работ художника. Горько плакала моя дорогая Мария Карловна. И я понимала ее: это была последняя связь с прошлым; и обида, которую уже никак не пережить; и боль за свою трудно прожитую жизнь после расстрела мужа, в то время как его сестра, обладая достаточным состоянием, укатив в Париж, не нашла минуты, чтобы узнать, как тут живет Мария Карловна, не говоря уже о том, чтоб помочь ей. Золовка умерла в преклонном возрасте, не имея наследников, и все осталось государству Франции. Бедная моя Мария Карловна! Она жила трудно, в бывшей квартире родителей своего мужа, которая после 1937 года стала коммунальной, десять комнат - десять семей. Одна комната осталась Марии Карловне. Общая кухня с плитами и столами, узкий туалет, покрашенный густо-зеленой краской, с тусклой лампочкой под высоким потолком, большая ванная комната с многочисленными тазами и ведрами и длинный темный коридор. На входной двери квартиры несколько звонков с наклеенными бумажными надписями фамилий жильцов и указанием, кому сколько раз звонить.
Всегда с макияжем, с синевато-седыми крашеными волосами, нарядная - в другое время она не разрешала к ней заходить: «Я не в форме». Сменялись за три десятилетия с 1937 года жильцы, появлялись временные, так называемые лимитчики, но ее все уважали, а она, улыбаясь, ничего и никого не замечала. Я приходила к ней, нажимала звонок с надписью на бумажке «Левина», представляла, как она долго идет из конца коридора, кокетливо улыбаясь, щуря голубые глаза, звеня искусственными браслетами и цепями на руках и на шее. Громко, радостно приветствуя, открывала, как будто распахивала дверь в холл, обшитый красным деревом, так же как, вероятно, она делала это раньше, когда квартира была еще ее. Я же спешила скорее пробежать чужой коридор с выглядывающими из приоткрытых дверей любопытными лицами и прошмыгнуть к ней в комнату. Дверь была дубовой, закрывалась плотно стены толстые, и чуждый мир вокруг сразу исчезал. Картины на стенах, старинная мебель, полки-шкафы с книгами, бюро, туалетный столик, круглый столик, письменный большой, за которым она работала, кровать и шифоньер, а справа у входа - сундук, буфет, диван с двумя креслами и столовый столик - он теперь стоит у меня. Я садилась у столика в кресло перед окном, она напротив, и мы могли говорить бесконечно обо всем.
Мария Карловна обедала в Доме писателей, дома пила только кофе, и быт ее не обременял. Левиной было восемьдесят пять лет, когда ее друг писатель Саша Рейжевский, которого я знала с 50-х годов, человек энергичный и добрый, достал для обмена двухкомнатную отдельную квартиру - мы еле уговорили ее переехать. Она уже с трудом передвигалась, но страх перед переменой мест был сильнее ужаса мест общественного пользования коммуналки. Наконец ее уговорили. Саша на несколько часов перевез Марию Карловну к знакомым, за это время обставил новую квартиру так, как это сделала бы она сама, повесил картины, занавески. Не забыл даже о туалетной бумаге. И дорогая наша Мака переехала. О старой квартире она не вспоминала, только однажды сказала мне: «Мне кажется, я всю жизнь прожила здесь».
Жизнь Левиной была яркой и драматичной. С детства дружила с крупнейшим архитектором Буровым Андреем Константиновичем. Я знала его. В последние годы жизни он работал в области физики, изучал воздействие ультразвука на злокачественные опухоли, занимался решением технических проблем, в том числе разработкой стекловолокнистых материалов.
Мы с Марией Карловной познакомились на его похоронах в 1957 году и сразу сблизились. Ее легкость и обаяние притягивали, я полюбила ее на всю жизнь. В 60-х годах у нее был роман с одним из руководителей Литфонда СССР, писателем. Он плохо говорил по-русски, был внешне отесан, умен. Их связь казалась нонсенсом, но Мария Карловна посмеивалась и, лукаво щуря глаза, говорила, что ей и не надо с ним ни о чем разговаривать. Он был скуповат, расчетлив. Мария Карловна никаких материальных благ от этого романа не имела. Однажды она болела, я пришла навестить ее. В это время принесли огромную коробку конфет от Т. Мария Карловна очень обрадовалась, что сможет роскошно меня угостить. Она гордо открыла коробку - там лежало что-то белое засохшее, конфетам было много лет. Сколько раз мы вспоминали этот случай, смеясь. Многое можно рассказать грустного о моей дорогой старшей подруге. Но ее жизненная сила, умение не замечать пустяки, достоинство и трудолюбие были сильнее всего другого.
Она баловала меня и искренне любила моих детей, которые отвечали ей тем же. Моему еще юному сыну она говорила: «Конечно, к старухе тебе неинтересно заходить», и получала галантный ответ: «Вы не можете меняться - вы всегда Мария Карловна». В последние годы, когда ей стала понятна причина моей постоянной подавленности и усталости, говорила: «Я вам не могу простить только одного - вашего второго брака».
Быт Марии Карловны в последние годы был налажен, регулярно приходила убираться пожилая женщина Шура, она ворчала, но свою работу делала исправно. Обед обычно готовила на два дня. Мария Карловна любила кофе, консервы, сыр, баловала себя до конца редкой сигаретой и еще реже рюмочкой коньяка. Свое время на быт она никогда не тратила. Когда к концу жизни начала болеть и к ней приходили медсестры, многочисленные врачи, Мария Карловна говорила: «Я содержу целое министерство здравоохранения, для этого мне надо работать».
Ее не стало в девяносто три года. Своему другу и опекуну писателю Саше Рейжевскому она оставила завещание. Он оказался очень достойным человеком, преданным ей до конца. Ходит всегда на ее могилу, следит за ней. Мне Мария Карловна завещала одно из своих колец и стол, за которым я пишу.

 

С мужем Алешей мы часто ходили на футбол на лучший стадион того времени «Динамо». Интерес к футбольным матчам был повальным. Тогда же стали увлекаться фигурным катанием на льду - приезжали чехи, спортсмены из других стран. Появился активный интерес к хоккею на льду. Мы иногда успевали в один день посетить несколько стадионов, чтобы ничего не пропустить.
В конце 50-х годов мы подружились с Всеволодом Бобровым. Он был непревзойденным хоккейным игроком. Играл в команде ВВС (Военно-воздушных сил), имел воинское звание, хорошую квартиру. Он был первым спортсменом, отмеченным личным подарком английской королевы Елизаветы. Высокий, крупный, медлительный в жизни, он совершенно преображался в игре, стремительно, с острейшей реакцией проносился по льду с шайбой. Очень открытый, искренний и добрый по природе, Всеволод срывался, когда сталкивался с обидой, оскорблением. Помню тяжелый скандал, приведший его к разводу с женой, актрисой оперетты Таней Саниной, которая часто обманывала Боброва. Временами он запивал, но был человеком крепким, и это быстро проходило. Великий спортсмен ушел из спорта и из жизни нелепо и преждевременно.
В то время наши спортсмены числились не профессионалами, а любителями. Поэтому ведомство, которое их курировало, платило им дополнительную зарплату, обеспечивало квартирами. Команда ВВС, как я уже писала, опекалась самим Василием Сталиным. Он очень много внимания уделял спортсменам, следил за их здоровьем. При команде ВВС был великолепный массажист Шум. Он моментально приводил в порядок травмы, полученные во время игры, с помощью приготовленной по его рецепту травяной мази. Она особенно помогала при радикулитах или иных болях. Шум брал своего пациента в баню, распаривал, вместе выпивали большую дозу водки, и распаренное больное место, смазанное чудодейственной мазью, проходило за несколько часов, Шум неоднократно останавливал приступы острейшего радикулита у Алеши, сглаживал мне шрамы на руке, оставшиеся после автомобильной аварии в детстве. Шума знали в Большом театре известные балерины. Денег за частную практику он не брал, только любил выпить и не отказывался от водки. До семидесяти лет ездил по Москве на мотоцикле. Умер внезапно, унеся свой секрет. Редкого таланта и души был человек.
В 50-е годы ходить на спортивные зрелища было модно. На стадионах в перерывах прохаживались самые красивые девушки, специально для этого дня принаряженные. Особенно привлекала внимание жена Константина Бескова, уже тогда выдающегося футболиста, Лера Бескова.
Мы все были молоды, веселы, любили развлечения. Помню, один из наших близких друзей, удивительно остроумный и яркий человек, кинорежиссер Генрих Оганесян, собрал друзей (Арно Бабаджаняна, Эдика Мирзояна, Адика Худояна), которые хотели попасть на футбол, но денег на билеты у них не было. У входа на стадион, расталкивая очередь, Генрих блестяще сыграл важного чиновника, пройдя через контроль, сказав «они со мной». Билетер всех пропустил, так велик был страх перед «сильными мира сего». Таких веселых случаев помню много.
О Генрихе Оганесяне, его удивительно талантливой натуре я не могу рассказать так, как хотелось бы. Он бы неповторим. Необычайно энергичен, всегда в игре, с замечательным чувством юмора. Позже эти черты, вернее, остроумные рассказы-сценки Генриха подхватил Арно Бабаджанян, блестящий музыкант, человек невероятно одаренный, постоянно искрящийся юмором. Вместе они были огромной радостью для всех друзей. Мы часто виделись с М. Ростроповичем, М. Плисецкой и Р. Щедриным - Генрих и Арно были основой нашей дружбы.
С Арно меня связывали сложные отношения. Он был увлечен мной еще в Ереване, но моя юношеская инфантильность помешала мне понять, что именно главное в человеке. Меня привлекали тогда смазливые парни, и великий талант Арно остался неоцененным по достоинству. Он обиделся на меня и женился в Москве, где учился в аспирантуре Дома культуры Армении.
Потом мы снова подружились, и теплая близость продолжалась до конца его жизни. Он умер от злокачественной болезни крови, перешагнув порог шестидесятилетия, написав гору популярных песен, которые рождались у него мимоходом, под давлением жены. Она занималась их широкой популяризацией, искала певцов, редакторов на радио и т.д. Жена была его продюсером, менеджером, много работала, и результатом были огромные деньги, ради которых она все делала.
А Арно жил своей жизнью. Часто прорывалось у него, что мало написал серьезного, мало выступал с концертами, - он был великолепный пианист. Как-то в 1974 году Бабаджанян играл на фестивале «Закавказская весна» в Тбилиси. Я ждала его за кулисами. Он сыграл две свои последние пьесы, его нескончаемо вызывали на «бис». Он снова играл то же самое, а потом грустно сказал мне: «Так хочется играть, я только что был очень счастлив, но, кроме этих двух пьес, ничего нового нет. Какое безобразие, что я ленив и так мало написал».
Остались его «Героическая баллада» для фортепиано с оркестром. Фортепианный концерт. Трио, «Вагаршапатский танец», шесть пьес и еще немного блистательной музыки по страничке. Это был мир редкого, бурного дарования. Яркая, неповторимая личность.
Каждая встреча с Арно, Генрихом превращалась в веселый праздник-розыгрыш. Помню первую американскую выставку в Сокольниках. Семье Анастаса Ивановича дали билеты на всех членов. Так как у меня гостила сестра, то приглашение для нее мы получили тоже. Каждый билет был на два лица, и я позвала Генриха. Сестра моя пошла по билету с моим мужем, а я с Генрихом. Дорога в парк была оцеплена охраной. Генрих мне тихо сказал: «Посмотри, я билет уберу в карман, а они нас и так пропустят». Казалось, что это невозможно при таком количестве охраны, которая проверяла билеты, сверяла паспорта с фотографией. Когда мы подошли к главному чину, тот сказал: «Это Латинская Америка, можно не просить показать билет». Генрих шел молча, важный, с набриолиненными волосами, вышагивал какой-то особой, независимой и размеренной походкой. Так мы проскочили зайцами и очень потом жалели, что не взяли жену Генриха Марину.
Редкие человеческие качества отличали композитора Арно Бабаджаняна и его друзей. Во время их учебы в Москве они постоянно шутили, играли, это продолжалось и всю их жизнь. Генрих Оганесян, встретив на улице Горького красивую девушку, подходил к ней и необычайно вежливо просил ее помочь ему, бедному слепому, перейти улицу. Она поддавалась его убедительному голосу, неуверенной походке, брала его под руку, за время пути он узнавал ее имя, адрес, а дальше - как когда.
Однажды к вечеру друзья пришли к нам, в особняк Анастаса Ивановича на Воробьевых горах. Было лето. Мы сидели до утра и без остановки хохотали. (Кстати, Алешу, моего мужа, мои друзья любили, и он их тоже, также мы продолжали нашу дружбу в моем втором браке.) Мы провожали их до калитки. Генрих за руку попрощался с дежурным чекистом, пожелав счастливого Нового года. Тот удивленно посмотрел на него, но Генрих объяснил: «Кто знает попаду ли я сюда к Новому году, так что я поздравляю сейчас». Этого было достаточно, чтобы мы все снова начали хохотать.
Был у Генриха еще один номер: деньги лишние ни у кого не водились, а хотелось пойти и на футбол, и на концерты. Как-то в консерватории в Большом зале должен был состояться интересный концерт. Генрих, артист по натуре и по профессии, сделал какое-то особенное выражение лица, походку, создал образ человека из тех, кого билетерши привыкли пропускать, не смея просить показать билет (большой «чиновник»), и, проходя мимо контролера, у входа серьезно спросил: «Дмитрий Дмитриевич уже прошел?» (Это о Шостаковиче.) Билетерша сказала: «Нет». - «Передайте ему, что я уже здесь». Мы смотрели на эту сценку, на важный, но удивительно естественный новый образ и еле сдерживались от хохота.
Генрих умирал от рака. Жил он в семье второй жены, красивой русской женщины Марины. Он лежал дома - в том здании на Старом Арбате, где позже разместилось Министерство культуры СССР (в эту переделку бессмысленно была ухлопана масса денег). Марина позвонила мне и сказала, что Генрих очень хочет почувствовать вкус севанской форели, есть он уже не мог, но хотя бы прикоснуться. Я имела возможность заказывать продукты на спецбазе, живя в семье члена Политбюро, достала, принесла. Мы с Мариной стояли в коридоре, и я не знала, как войти в комнату, что сказать Генриху, милому дорогому другу который был при смерти. Как посмотреть на него? С напряжением я приоткрыла дверь. Генрих, исхудавший, с улыбкой говорит мне: «Ты знаешь, тебе очень идут подкрашенные глаза, как это ты раньше не сообразила их красить», и сразу стало легко и просто. Он уже быстро уставал, и я скоро ушла.
Сколько смешных эпизодов Генрих рассказывал и показывал из работы на киностудии - он был ассистентом С.А. Герасимова в «Молодой гвардии», режиссером фильма «Три плюс два», в ранней молодости работал стажером в Ереване в Драматическом театре имени Сундукяна. То был период розыгрышей, веселья и остроумия. Вместе Генрих и Арно, перебивая друг друга, блистали остроумием и заражали им всех. Это передавалось и Майе Плисецкой, которая изумительно изображала отца жены Арно, Терезы. Он осторожно заглядывал в комнату, где мы сидели за столом, ели, немного пили и очень много смеялись, медленно обведя глазами всех нас, осторожно скрывался за медленно закрывающейся дверью. Я до сих пор помню веселый хохот Робика (Родиона) Щедрина и его голос, обращенный к Арно Бабаджаняну: «Арноша». Какое счастье - дружба таких блистательных, талантливых людей! Мы были молоды, счастливы и веселы.

 

Как уже писала, Родиона Щедрина знала с 1957 года, когда мы с Алешей поехали в туристическое путешествие по Египту.
Поскольку работа моя была всегда связана с музыкой, то Щедрина встречала и позже, когда беззаботность юношеской дружбы отошла. Помню премьеру его оперы «Мертвые души» в Большом театре - была неожиданная музыка, очень глубокая, саркастичная. У меня сохранились программка с теплой надписью и ответы на вопросы по опере, написанные Робиком, Родионом Константиновичем. Прекрасный балет написал он и по музыке «Кармен» Бизе, который танцевала Майя Плисецкая, его жена. В балете была сосредоточена квинтэссенция смыслового сюжета, характера Кармен, ее драматической судьбы. Балеты «Чайка», «Анна Каренина» - созданы для Плисецкой. Меня поразили его последние произведения, которые я слушала в Москве, глубокие и трагичные. На премьере в Большом зале консерватории я пошла его поздравить и поблагодарить, спросила: «Откуда такая трагедия?». Он ответил: «Это живет во мне».
Почему-то запомнились самые разные эпизоды встречи на маленькой даче Плисецкой и Щедрина под Москвой в Снегирях, в деревянном домике с погребом под лестницей, полным вкусных напитков. Готовила еду бывшая няня Робика, перешедшая от матери вслед за ним в новую семью. Много веселых шуток было связано с историями ее жизни. Робик был прекрасным другом - так чувствовала его я. Помню его рассказ о том, что он любит один на машине уезжать из Москвы к реке, ездить к храму Покрова-на-Нерли, там он ощущает высокий покой, отдыхает душой.
Работая в Агентстве по авторским правам в 70-х годах, я попросила Щедрина принять дома главу немецкого издательства Ганса Сикорски и представителя американской фирмы «Макмиллан». Во время прекрасного ужина гости были ошеломлены присутствием двух великих - Майя сидела за столом, в платье от Кардена, хозяева рассказывали много интересного для гостей. Провожая меня на машине до дома, Робик спросил: «Ну, ты довольна? И Щедрин, и Плисецкая...» Он понимал, что это важно для моих зарубежных коллег, а значит, и для меня в дальнейших рабочих контактах.
Давно его дорога ушла далеко. В 1993 году, зимой, я ночью слушала радио «Свобода», говорил Щедрин. Так захотелось взять трубку и позвонить ему в Мюнхен, вспомнились дружба, молодость и мое постоянное восхищение им. Много было причин для нашего внешнего отдаления, но добрые отношения всегда оставались. Я люблю его.
С Майей Плисецкой - уникальной балериной - мы были знакомы с 1952 года. Только ей одной были свойственны особые линии рук, движения пластичные и энергичные, увидев однажды на сцене, трудно забыть ее облик. К сожалению, человеческие качества прямо противоположны ее яркому дарованию.
Как странно, что судьба Плисецкой сложилась не так благополучно, как этого заслуживал ее редкий талант. Мятущаяся в молодости, она такой и оставалась многие годы. Я помню ее восторженные рассказы о Лиле Брик и поклонение ей, а позже воплощение этого встретила в художественной поэме - в фотоальбоме кинорежиссера С. Параджанова, который говорил, что дух Лили Брик продолжает жить в Майе. Помню работу над первым фильмом о ней Василия Катаняна (кинорежиссера, сына исследователя Маяковского, мужа Лили Брик). Она сама вкладывала в работу над фильмом много сил, ей хотелось массового признания.
Актерская жизнь очень непроста. А к Майе легко было придраться: отец - враг народа, влюбчива (тогда это считалось негативом), с трудным характером.
Помню, когда она уже была женой Щедрина (жили они на улице Горького, в доме Большого театра), тогда мы часто виделись. Она позвонила мне, сказала, что я должна срочно приехать с детьми. Ей прислали, кажется из Англии, двух маленьких собачек, которых она сразу же собиралась отдать матери. Майя хотела, чтобы дети посмотрели на чудных щенков. Плисецкая не могла себе позволить думать о ком-либо или заботиться о собачках - ее целью была работа, работа и только работа. Она хотела признания своего таланта полностью, боролась за это.
Не могу не вспомнить о Галине Сергеевне Улановой - великой балерине XX века. Навсегда остался в памяти образ юной наивной Джульетты и все созданное актрисой на сцене. Невозможно забыть саму Уланову - всегда сдержанную, элегантную и доброжелательную.
Мысли вернулись к судьбе другой, совсем иной женщины, Светланы Аллилуевой. Знала ее давно. Расскажу о последнем эпизоде.
В 1993 году в Лондоне я позвонила Светлане, мы не встретились, так как она занималась переездом, но говорили по телефону несколько раз: «Мне помогает переезжать один молодой человек, и какое это чудо - он от моей Кати. Знал ее на Камчатке, рассказывает мне о ней, о ее дочурке Анюте, как они живут. Катя мне прислала с Камчатки платок - он висит у меня на стене». Я слушала и вспоминала Светлану у меня дома в Москве за два месяца до ее последнего отъезда. «Сколько можно не прощать?» - одной фразой Светлана тогда выразила свою боль за несложившуюся встречу с дочерью, к которой она, сорвавшись, помчалась сюда, домой, через 17 лет, с тоской, с мечтой объединить своих старших детей с младшей Олей. Иллюзии, которые не сбылись. И тогда голос был таким же, как сейчас, несуетным, ровным, но я понимала, что свершилось чудо: Катя простила, помнит.
Милая Светлана, через какие испытания ей пришлось пройти в жизни! Вы не встретились тогда в России, но ее тепло нашло тебя в твоем новом уединении.
«Оля в Америке, зарабатывает на жизнь своим трудом. Ее отец умер два года назад. Он был американским идеалистом. Калифорнийский дядя обещал оставить Оле наследство, но он умер, а наследства не оказалось. Оля живет там, где росла, среди своих друзей. Она с большой любовью вспоминает Грузию. Не знаю, удастся ли нам встретиться, билеты - проблема. Я беспокоюсь за нее, хотела бы, чтоб она твердо стояла на ногах, тогда можно спокойно умереть».
Оля, младшая, далеко, одна. Все не так просто. Но это то, о чем не говорят. Я спрашиваю Светлану, как она. «Все нормально, я живу, как живет обычный советский человек. Обо мне пишут разные домыслы, но, если хочешь, прочти интервью со мной в "Фигаро", все, как есть, они сдержали обещание не искажать моих слов. На жизнь хватает той частной пенсии, которую я получаю от Кембриджа. В Америке меня обманули. Так называемая свобода! Вначале осыпали вниманием, пока я не написала правду, которую видела. По-видимому, за это мне не оформили пенсию под предлогом, будто бы я там не платила налогов. Это неправда, я могу доказать, но судиться - не под силу. Обманул издатель, присвоив себе право на мою книгу. Судиться бессмысленно».
Мне всегда нравились ее немного приглушенный голос, четко сформулированные мысли, спокойная ровная речь. Сдержанность, никакой суетливости. Мы никогда не были особенно близки в Москве. Я встречала Светлану на даче у нас и у знакомых, на концертах, в театрах. Всегда она вызывала уважение своей манерой держаться, застенчивостью, скромным достоинством и дружелюбием.
Многое всплывает в памяти. Одно из наиболее важных воспоминаний - это ее брак с Сингхом. К этому времени я с детьми поселилась в доме, где жила Светлана. У нее была четырехкомнатная квартира - таких в доме на Серафимовича, 2 большинство. Там она жила с сыном и дочерью еще при отце. У нее не было своей машины, дачи. С детства воспитанная в обстановке, где есть только необходимое, Светлана так и жила позже, в скромном достатке. Друзья и книги. В то время мы виделись чаще, она рассказывала мне, как непохож на других Сингх - спокойствием, мягкостью, доброжелательностью, идущими от индусской философии. Ей с ним было спокойно. Под Новый год он убедил ее позвонить всем, с кем она была не в ладах. Его уравновешенность, радушие помогли ей сделать дом добрым и гостеприимным.
Сингх был немолодой и тяжелобольной человек, она самоотверженно ухаживала за ним, благодарная ему за его душу. Врачи считали, что Сингху надо ехать в Индию - астма в северной Москве убивала его. Но Светлане поехать не разрешил Хрущев, а Сингх один ехать не хотел. Вскоре он умер.
В те дни несколько раз оставалась у нее ночевать. Мне запомнились белые деревянные полки с книгами, диван под ними, накрывалась каким-то медвежьим пологом. Надо мной на полках среди привычных корешков советских книг выделялись мягкие обложки запрещенных русских зарубежных изданий. Как-то Светлана заметила, что я взяла одну из них, она отобрала ее, поставила обратно. Тогда еще только начиналось для нас знакомство с диссидентской литературой. Андрей Синявский (Абрам Терц) был коллегой Светланы по Институту мировой литературы. Когда его на собрании «обличали» в первый раз, она выступила в его защиту. Кажется, после этого ей и предложили уйти с работы.
Сын Светланы женился, уже не помню точно, но его жена имела какое-то отношение к польскому генералу Сверчев-скому. Как-то Светлана сказала: «Я случайно купила жене сына сапоги у нас в универмаге. Бедная девочка, если бы ты видела, как она обрадовалась. Несчастные люди».
В одну из встреч Светлана призналась, что ее мучает бессонница, она постоянно чувствует слежку за собой. Тогда не догадывалась, насколько она права, посоветовала ей пойти к врачу, благо в ее подъезде находился медпункт. Потом Светлана позвонила, сказала, что у нее повысилось давление и, наверное, все от этого. Но за ней действительно следили. Один из членов правительства сказал ей в те дни о ее неправильном поведении. Им докладывают, что она ходит в церковь (тогда это было почти преступлением), получила посылку из-за границы с вещами именно ее размера.
Когда Сингх умер, Светлана решила урну с прахом захоронить на его родине. Обратилась к Косыгину с просьбой разрешить ей поехать в Индию. Он разрешил. Светлана готовилась к недолгой поездке. Зашла к ней как-то вечером, она сидела за столом, переделывала для дочери Кати свой красный бархатный костюм, дочь должна была пожить это время у бабушки с отцовской стороны. Светлана раздраженно сказала: «Опять не оставляют в покое, посылают сопровождать меня какую-то сотрудницу КГБ». Я попыталась шутить: «Слава богу, будет кому бегать по мелочам». Но ее этот факт очень нервировал. До сих пор она была «невыездной», постоянная слежка, даже в дороге. Светлана куда-то звонила, пыталась убедить, но «спутницу» ей оставили. Она улетела. Потом пришла телеграмма детям, что скоро вернется. Вернулась только через семнадцать лет.
Много позже узнала подробности. Ее тепло приняли родственники мужа. После похорон ей предложили на какое-то время остаться. Светлане там было спокойно, хорошо, и она пошла в советское посольство к послу Бенедиктову с просьбой разрешить задержаться в Индии. Получив отказ, она вышла из здания и, вероятно, в отчаянии убежала через калитку в заборе. В одной из своих книг Светлана писала о том, что обратилась в американское посольство, и дальше ее жизнь на некоторое время зависела от них.
Я долго ничего не слышала об Аллилуевой. «Двадцать писем к другу» - ее первая книга перепечатывалась на машинке и ходила по рукам. Тогда я прочитать ее не смогла. Кое-что доходило до нас - частично правда, но больше слухи.
Прошло семнадцать лет. Однажды кто-то позвонил: «Приехала Светлана с дочкой, живет в гостинице "Советская"». Я стала ее искать. Просила общих знакомых, с кем она уже виделась, передать ей, что я тоже хочу ее видеть, что я ей рада. В тот раз мы не встретились. Через несколько дней Светлана уехала в Грузию. Мне рассказывали, что Оле все здесь было непонятно, в Москве шел дождь, нет английской школы, нет родного дома. И Светлана решила поехать к теплу, к солнцу, в Грузию, которая всегда казалась благословенным краем. Я нашла ее телефон в Тбилиси, в Крцаниси, где они жили первое время. Это был правительственный дачный поселок, где до 1937 года жили и мы. С тех пор там стало намного просторнее и комфортабельнее. Шеварднадзе разрешил ей остаться в Тбилиси. Он приставил к ней двух интеллигентных дам. Я их знала.
Мне казалось, что Светлана, выросшая в другой среде, не найдет себе места в этом городе, ей там будет трудно. Той старой, просвещенной интеллигенции в Тбилиси уже почти не осталось. Многим ее имя покажется слишком одиозным. Мне рассказывали, что ее скромность и невысокие запросы в быту в среде новой коммунистической элиты воспринимались как странность. Кто-то ненавидел Сталина и потому не воспринял его дочь, кто-то, наоборот, чтил его память и не прощал ей ни книги, ни отъезда. Школа, в которой училась Оля, после католического пансиона была просто непонятной, не давала никакого образования. Мне говорили, что Светлана взяла дочь из школы и стала давать ей домашние уроки. Оля изучала русский и грузинский языки, осваивала грузинские танцы в национальном ансамбле, занималась верховой ездой. К ней очень хорошо относились сверстники.
Несколько раз мы со Светланой говорили по телефону. Я обычно часто ездила в Тбилиси, но в тот период почему-то не вышло.
Как-то раздался телефонный звонок. Светлана. В Москве. Хочет встретиться. Она пришла, внешне не изменившаяся, если не считать прибавившихся девятнадцати лет, так же мягко-сдержанная, как и раньше, с той же внутренней силой, умный, слегка усталый взгляд, прищур глаз отца, спокойный, энергичный голос. Мы провели несколько часов в разговорах. Она сказала, что хочет отправить дочь учиться обратно, в католический колледж. Оля мечтает потом вернуться в Грузию, преподавать английский язык. О себе, о своих планах не говорила, - может быть, они еще не созрели, а может быть, просто из осторожности. Приехала в Москву хлопотать о разрешении Оле уехать. Собиралась вернуться в Тбилиси и ждать приезда в гости Олиной бебиситтер из Америки. О Тбилиси говорила с теплотой. Рассказывала о том, как ей захотелось внезапно вновь увидеть Родину, после того как посмотрела один из русских фильмов. Захлестнула такая жажда вернуться домой, к детям, с которыми даже не удавалось говорить по телефону. Обратилась в посольство. Ответ пришел поразительно быстро. Это было при Андропове. Посольские сотрудники сказали, что она может взять с собой любое количество багажа. Но ей это было непонятно. Какого багажа? Чемодан с вещами, своими и Олиными, и все. Оля ничего не подозревала. Наконец она объединит их, своих дорогих детей. Перед отъездом ей впервые за многие годы удалось поговорить по телефону с сыном. На аэродроме он встречал ее. Наконец-то дома. Брак в Америке распался. А здесь все родное. Она радовалась даже лужам. Но мечта скоро оказалась иллюзией; родного дома с белыми книжными полками уже не было. Сын разошелся с милой девочкой, первой женой, и разменял квартиру. Дочь Катя окончила вуз и уехала работать на Камчатку. Там вышла замуж, родила дочь, муж позже умер, но она решила остаться на Камчатке. Узнав о приезде матери, встретиться не захотела.
А с сыном контакта не получилось. Кто-то в этом обвинял его, кто-то ее. Но у Светланы всегда были твердые жизненные принципы и определенный максимализм, а он уже жил в иной среде, и общего между ними почти ничего не было.
Слушала ее и думала, что, конечно, собравшись домой, обратно в Россию, она не представляла, что за эти семнадцать лет главное у нас осталось таким же, как и раньше. Снова следили, снова она вызывала нездоровый интерес у нашего обуржуазившегося общества. Ее мятущаяся душа искала правды и покоя. Их не было. Иллюзии рушились одна за другой. Я часто думала о Светлане - какое сочетание бескомпромиссной честности, физического неприятия навязывания чужой воли - этих истинных качеств души русского интеллигента и импульсивных поступков.
Доверчивая к людям в юности, видевшая тогда все только в радужных красках, она постепенно привыкла к осторожности и подозрительности. Ее приучила к этому жизнь. Все труднее становилось кому-либо верить. Хотелось находиться подальше от суеты, от праздного любопытства пересудов.
Трагична судьба этой незаурядной личности, которой я низко кланяюсь за достоинство, мужество, честность.

 

Любопытно, что временами слышишь звучащую в тебе музыку. В зависимости от состояния души или Бетховена, или Чайковского, или Моцарта, иногда какие-то песни... Почему звучит именно эта музыка, а не какая-нибудь другая?
Первый раз это особенно ясно почувствовала, когда должна была идти в суд, чтобы развестись с моим первым мужем, отцом моих детей. Для меня это была трагедия. Очень волновалась, была напряжена. Утром пошла на работу в журнал, надо было идти на встречу с бывшими узниками фашистского концлагеря, чудом оставшимися в живых. Собрание проходило в зале Дома писателей на улице Герцена. На сцену выходили немолодые больные люди, рассказывали, как их расстреливали: бросили в ров, и они, еще дети, ранеными вылезли из-под мертвых и ночью уползли в лес. Так спаслись несколько человек.
Ужас услышанного вытеснил мои личные переживания, более спокойно я начала думать о предстоящем разводе. Во мне звучала Четвертая симфония Чайковского, Патетическая. Она была вместо мыслей. Музыка заполнила меня всю, я дышала ею, слышала ее, она звучала во мне, но она была и вне меня, не я ее пела, не я знала, когда, с чего она начнется и когда, в какой момент закончится. Весь этот трудный день она сопровождала меня.
Это не была только мелодия - звучал оркестр, я слушала симфонию, как на концерте или в записи, я не могла бы сама помнить оркестровые партии, вступления инструментов, звучал оркестр вне меня, и я его слушала. Эта музыка совпадала со мной в тот день, я удивлялась - откуда она вдруг так цельно возникла? Неужели где-то во мне жила, а я не знала об этом?

 

Светлым окрашены воспоминания о периоде дружбы с Мстиславом Ростроповичем, Родионом Щедриным, Арно Бабаджаняном.
Шестидесятилетие Арама Хачатуряна отмечалось в зале гостиницы «Советская». За столиком на четверых сидели рядом со мной не очень близкие мне люди. В те дни у меня было плохое настроение, я не хотела идти в парикмахерскую и надела рыжеватый парик моей приятельницы. Подошел к столику Ростропович, заметив мой грустный взгляд, спросил, что со мной, разговорились. Речь зашла о смерти, он спросил: «Ты боишься смерти? Что ты, там столько своих, это никак не страшно». Почему-то очень запомнилась интонация его голоса.
В течение долгих лет мы встречались в разных ситуациях. Были и общие друзья. Слава в детстве учился с моим мужем Алешей, а позже - естественный контакт с моим вторым мужем и встречи в концертах. Он заходил к нам домой - это был конец 60-х годов, период его привязанности к гениальному хирургу из Кургана Гавриилу Илизарову. Слава очень помогал Илизарову, которого «затирали» московские коллеги, не давая ходу его методам лечения. Поняв гениальность Гавриила Абрамовича, Слава познакомил с ним Дмитрия Дмитриевича Шостаковича и уговорил композитора поехать лечиться в Курган.
У Дмитрия Дмитриевича было сложное заболевание ног, рук. Конечно, в основе всего - его постоянное нервное напряжение, невыносимо трудная судьба гения, подчиненного Системе. Дмитрия Дмитриевича смотрели светилы медицины из разных стран и не видели выхода. В Кургане он поправился, стал самостоятельно ходить по лестнице, играть на пианино, которое Илизаров поставил ему в палату. Это было особенное время, и Слава был светлым, добрым, открытым, как всегда.
Вспоминается смерть жены Кириллина. Был такой ученый, председатель Комитета по науке и технике в ранге министра. С ней не была знакома, но знала от Ростроповича о его отношении к ней, о ее конце он говорил с глубокой скорбью. Мне запомнилось это, как проявление его редкой отзывчивости, сердечного отклика.
Веселый, доброжелательный голос, открытый смех и великий талант Ростроповича какое-то время были недалеко от меня, и до сих пор свет этого человека греет меня.
Прошли годы. Уехал Ростропович, трудно было поверить, что я его еще когда-нибудь увижу. Его возвращение, первый приезд был огромной радостью. В Москву из Еревана приехал встречать Славу наш общий друг композитор Эдвард Мирзоян - Эдик. В Шереметьево его повез на машине мой сын, оттуда они позвонили мне, что Слава едет сразу на Новодевичье кладбище посетить могилу Шостаковича, это почти рядом с нашим домом. Мирзоян с моим сыном заехали за мной, и мы подождали у входа на кладбище Славу, встретились с искренней радостью. Перед его приездом я написала ему письмо и передала Ирине Шостакович (вдове Дмитрия Дмитриевича). Через некоторое время получила ответ, который привожу здесь.

 

Дорогая Намишенька!
Продолжаю открывать письма, привезенные из Москвы и Питера. Как я счастлив получить от тебя письмо! Так мельком мы с тобой увиделись, что сказать-то толком тебе ничего не сумел. Я помню тебя так хорошо, как нельзя забыть свою жизнь. А ты еще посмела меня назвать на «ВЫ». Не прощаю! В Вашингтоне я встретил Алешиного брата. Он мне показался очень милым человеком. Я жду и ищу возможность приехать в Москву без концертов, чтобы повидать друзей и побродить по улицам. Целую тебя крепко.
Твой Слава.
3//V 90.

 

Весной 1993 года была в Лондоне, остановилась у психолога, исследователя Юнга, грека по происхождению Реноса Пападопуло. У него был том сочинений Юнга «Статьи о культуре», который у нас в стране впервые издали. Прочла. Да, не случайно Юнга запрещали и не издавали. Он заставлял думать, размышлять. А это было нам вредно.
Мелочи? Но во что они выливались! Помню время, уже после Сумгаита, убийства, погромы, беженцы... Но когда армяне в Карабахе еще не были доведены до состояния военного восстания, в Азербайджан направили комиссию во главе с Демичевым, кандидатом в члены Политбюро, для выяснения ситуации. Демичев, приехав в Степанакерт - столицу Нагорно-Карабахской области, двое суток провел в здании горсовета, не выходя к народу. К концу второго дня на площади собрались жители города, и, стоя на коленях, семь тысяч армян ожидали представителя из Москвы.
Писала статью для «Московских новостей» и, узнав от степанакертцев об этом эпизоде, решила проверить информацию у окружения Демичева. Главный помощник Демичева на проявленный интерес к положению в Карабахе ответил: «Они устроили нам театр - стали на колени».
Так, потеряв всякую человечность, от бездушия к судьбе одного человека - к бездушию к судьбе целого города, народа, с пустотой в сердцах жили эти люди, которые вершили делами государства. Они и привели нас к сегодняшнему раздору. Они забыли о достоинстве человека, они его не имели сами. Ложь стала для них естественной формой существования. От фразы Берии моему отцу: «Партия тебе не доверяет» - к снятию с работы Арутинова: «За неправильный подбор кадров».
Помню случайный разговор с заведующим отделом культуры ЦК КПСС Шауро в фойе консерватории на конкурсе имени Чайковского. Я сказала, что не понимаю официального отношения к музыкальной группе моего сына. Шауро ответил: «Он очень талантлив, но я ничего не смогу сделать, это решает Демичев». - «Но почему, если вы так считаете, вы не скажете своего мнения?» - «Я хоть формально занимаю должность над министром, но Демичев кандидат в члены Политбюро». Таков ответ. Трудно представить, чем и как жили эти люди, каким был их внутренний мир. Вот почему я так тоскую по тем, настоящим, которых мне довелось увидеть в начале жизни, с кем посчастливилось общаться, к кому удалось привыкнуть. По тем, настоящим, какими должны быть люди. Они были достойными сами и уважали достоинство других.

 

Когда я работала в журнале «Советская музыка», мне часто приходилось бывать у Д. Шостаковича. Редакция журнала находилась в том же доме, где он жил. В начале 60-х годов Дмитрий Дмитриевич не был женат - его первая жена Нина, мать его детей, умерла в Армении, где она работала вместе с академиком Алихановым в астрофизической обсерватории. Смерть была скоропостижной. Дмитрий Дмитриевич с сыном вылетели в Армению. Вернулись они в Москву пассажирским самолетом, а гроб с Ниной сопровождал добрейший человек, композитор Адам Худоян, друг Арно Бабаджаняна и наш. Секретарем, которая вела все дела Шостаковича, была Зинаида Гавриловна Гаянова, интеллигентная, приятная дама лет шестидесяти. Жил Шостакович в доме Союза композиторов, в такой же квартире, как и Хачатурян, друг над другом. Мне было тогда лет тридцать, меня интересовал их быт.
Заходила по редакторским делам к Дмитрию Дмитриевичу. Простая дверь - резкий контраст с квартирой Арама Ильича, о которой я писала выше, - голые стены прихожей, в большом кабинете стояли два черных рояля, письменный стол, на стенах в рамках дипломы зарубежных академий, небольшой рисунок «Митя Шостакович» Кустодиева, а в столовой, скромной и строгой, на стене огромная яркая картина Вильямса. Позже Дмитрий Дмитриевич женился на Ирине Антоновне, многое изменилось. Но тогда в мои первые приходы, помню самого Дмитрия Дмитриевича, зажатого, бесстрастного, изысканно вежливого, молчаливого, за стеклами очков глаза - беспомощные и проницательные. Для меня его домашний мир тех лет (1959-1961 годы) помнится как непритязательность в быту и как контраст белых стен с сочной палитрой вильям-совой «бабы». Я тогда пыталась понять, как уживается этот контраст, как появляется у Дмитрия Дмитриевича интерес к такой живописи. Но когда впервые услышала «Катерину Измайлову» (слушала ее взахлеб неоднократно), я ощутила близость Дмитрия Дмитриевича к той картине, богатство, страстность его натуры, чувств, скрытых за внешней незаметностью, глубоко спрятанных за оправой очков.
Зинаида Гавриловна была верной помощницей. Однажды она передала мне письмо от Шостаковича на имя Микояна, моего свекра. Смысл письма был следующий: Дмитрий Дмитриевич при Сталине получил от правительства в подарок дачу, небольшую, без особых удобств. Прошло несколько лет, и он купил себе другую - бывшую дачу крупнейшего физика, его друга Алиханова. Ту, подаренную дачу, он хотел вернуть правительству, о чем писал члену Политбюро Микояну.
Письмо я передала помощнику свекра Барабанову; у нас в семье не было принято по делам обращаться самим к Анастасу Ивановичу. Прошло довольно много времени - может быть, месяц или два, и Зинаида Гавриловна поинтересовалась, передала ли я письмо, так как никакого ответа нет. Я позвонила Барабанову. Человек он был хитроватый, невероятно ловкий, очень преданный Микояну. Он сказал, что ничего не передавал Анастасу Ивановичу, так как надо еще разобраться, почему Шостакович возвращает дачу даром, в то время как мог бы ее продать, ведь это уже его собственность, «тут что-то кроется». Меня пожурил за наивность, и на этом разговор закончился
Прошло несколько дней. На каком-то приеме Шостакович подошел к Микояну и спросил, как ему вернуть дачу правительству, он так долго ждет ответа на свое письмо, Микоян был удивлен, узнав, что письмо передано давно через меня, сразу по приходе домой спросил меня с возмущением, где до сих пор находится письмо Шостаковича. Я все объяснила. На другое утро вопрос был решен, мне позвонил Барабанов и льстивым голосом почему-то передо мной начал оправдываться.
Дмитрий Дмитриевич увлекался кроссвордами. Как-то он сказал, что не может вспомнить слово, обозначающее «живопись на воздухе», я вспомнила - «пленэр». Это его сильно обрадовало. Мы разговорились. Тогда он признался, что не может видеть срезанные цветы, не может видеть птицу в клетке. Я осмелилась сказать о своем восторге от музыки «Катерины Измайловой», которую слушала и смотрела четыре-пять раз в театре Станиславского и Немировича-Данченко, о возникшем чувстве родства с картиной, висящей у него дома, так поразившей меня контрастом с ним, таким, каким мы его видим. Услышав эту музыку, поняла, что контраста нет, это, такое разное, все в нем. Картина, висевшая при жизни Дмитрия Дмитриевича в его столовой, а потом в кабинете, каждый раз привлекала мое внимание. Однажды, когда я работала во Всесоюзном агентстве авторских прав, привела к Дмитрию Дмитриевичу фотографа и попросила разрешения сфотографировать его под этой картиной.
Дмитрия Дмитриевича я знала и по периоду своей работы референтом по музыке в Комитете по Ленинским премиям. Был период хрущевской «оттепели». Появились надежды...
Членами комитета стали видные деятели культуры страны. Председателем был Николай Семенович Тихонов, членами комитета - Твардовский, кинорежиссер Васильев, Шостакович, Хренников, Соловьев-Седой, Тактакишвили, Ауэзов, Кибальников, Рашидов, позже - Солоухин, Погодин, Черкасов, Тарасова и другие. Комитет собирался в год два-три раза, члены комитета рассматривали и обсуждали предложенные произведения - я больше имела дело с секцией музыки. Дмитрий Дмитриевич обычно говорил немного, очень нервничал, руки делали механические движения к лицу, пальцы чесали щеку, потом заламывал их за спину, часто повторял одно и то же слово. Он говорил быстро, в то же время запинаясь, но высказывал свое мнение честно и доброжелательно. Соловьев-Седой был всегда слегка навеселе и начинал со слов: «Ну что мы решаем, кто должен стать лауреатом. Все ими будут по очереди, по лесенке». В первый год премию посмертно дали Прокофьеву, во второй был отмечен Шостакович, и дальше слова Соловьева-Седого еще несколько лет сбывались.
Конец 50-х годов в Комитете стал для меня огромной школой. Слушать, как рассуждает философ-прозаик казах Мухтар Ауэзов, как размышляют вслух талантливейшие люди, было подлинным наслаждением. Твардовский запомнился в особенно важный период для истории Комитета. «Оттепель» кончилась, но еще никто этого не осознал. Первые года два в решения Комитета правительство особенно не вмешивалось, хотя вся «черная» работа, которую делали мы, младший технический состав, была подотчетна Центральному Комитету партии, отделу культуры ЦК. Кстати, на решающие заседания приходил Поликарпов - тогда глава этого отдела. Мы готовили копии писем читателей, отзывы прессы и все, тщательно пронумерованное, аккуратно отпечатанное, не дай бог, не там запятая, отсылалось со специальным нарочным, сотрудником КГБ, присылаемым из ЦК. Не помню точно, когда это произошло, по-видимому, Хрущев лично дал указание отметить Ленинской премией М. Стельмаха за роман «Кровь людская не водица». Книга была ниже среднего уровня. Комитет проголосовал против. Кажется, Тихонова приглашали для беседы в ЦК, уговорить не удалось. Он написал заявление от имени членов Комитета, что они готовы уйти в отставку, но не откажутся от своего мнения. «Наверху», как говорили в коммунистическом государстве, имея в виду правительство, пошли навстречу. Стельмах в тот год премию не получил. Но к шестидесяти строптивым членам Комитета прибавили, кажется, еще сорок человек, которым не было свойственно перечить «верхам».
На следующий год премию получил и Стельмах, дальше все пошло как по маслу, так как голосовали большинством. Но всему есть предел. Однажды выдвинули на премию книгу «Лицом к лицу с Америкой» - о поездке в Америку Хрущева. Написали репортаж зять Хрущева А. Аджубей, тогда редактор «Известий», председатель Союза журналистов, и ближайшие помощники Хрущева. К тому времени Аджубей был введен в состав Комитета, появилась новая графа: «Премии в области журналистики». Первым отреагировал Твардовский. Он написал письмо в Комитет, что до тех пор, пока такого рода писания будут всерьез рассматриваться как достижения литературы, он не сможет участвовать в работе Комитета. После этого я Твардовского там больше не видела. Существовало негласное правило: обычно, если выдвигался кто-либо из членов Комитета, он не ходил в тот год на заседания и узнавал о ходе обсуждения только после голосования. Помню волнение Ауэзова, радостные слезы Кибальникова.
Аджубей не только не ушел с обсуждения «Лицом к лицу...», он выступил с защитой этой хроники, обратился к заседавшим с проникновенной речью о высоком призвании журналистики, о недопонимании членами Комитета роли репортажа о поездке Хрущева в Америку. Было очень стыдно и неловко.
Однако к апрелю книга Ленинскую премию получила. Так надежды на высшую принципиальность угасли, а позже премии стали просто услугой друг другу. «Все получали по лесенке», как говорил Соловьев-Седой.
Комитет помещался рядом с Художественным театром, там, в маленьких комнатках, работал наш милый женский коллектив с заведующей секретариатом Евгенией Евгеньевной Луцкой, которая была секретарем еще у Немировича-Данченко. Консультант по литературе - Евгения Федоровна Книпович, интереснейший человек, публицист с захватывающей биографией - в юности друг Блока, при нас - друг Фадеева, на даче которого она была, когда он покончил с собой. Референт по литературе - Рая Бурова, юная жена сына скончавшегося Андрея Бурова, Микеланджело 50-х годов (я о нем уже писала).
Андрей Константинович, необычайно талантливый человек, архитектор, практик, теоретик, был удален от строительства в годы борьбы с космополитизмом и занялся биохимией. В этой области он добился интереснейших результатов, стал доктором наук. Умер рано - в пятьдесят шесть лет. Я его хорошо знала - осенью 1956 года мы вместе путешествовали на корабле вокруг Европы двадцать семь дней. Он был красив, вальяжен, мы слышали о его частых увлечениях. Он преподавал в Архитектурном институте. Там училась Леля, она рассказывала, как их курс уговорил Бурова читать у них лекции, послав к нему самую красивую студентку. Я рассказала об этом Андрею Константиновичу, и он, смеясь, подтвердил: «Да, когда я увидел ее ноги, я понял, что лекции этому курсу читать буду». В путешествие он отправился со своей постоянной возлюбленной и помощником по биохимической лаборатории Галей Андриевской. Он занимал огромный люкс, а Галя отдельную каюту. Несмотря на мои двадцать семь лет, мы очень подружились, Андрей Константинович всегда приглашал меня и моего мужа к себе. Мы плыли мимо Италии, Греции, он рассказывал нам о скульптуре, архитектуре этих стран. Как великолепно путешествовать с таким гидом!
В семье Буровых сохранился фильм, который он снимал в пути, там много дорогих мне кадров. В Афинах мы были уже почти без денег - хватало только на две чашки кофе. Мы гуляли по городу, отношения между нашими странами были тогда, видно, сложными, так как за нами постоянно шли двое полицейских. Я предложила попросить у них денег еще на две чашки кофе, так как нас четверо. С полицейскими мы, за целый день привыкнув друг к другу, улыбались, переглядывались. Но Андрей Константинович принял другое решение: «Нами, по чашке кофе выпьем мы, а Алеша и Галя с удовольствием выпьют по стакану воды, которую подают к кофе». Так мы и сделали.
На теплоходе Андрей Константинович заболел воспалением легких. Галя Андриевская не отходила от него, запрещала курить, пить кофе. Мы собирались у него в просторном люксе. Он говорил: зачем тогда жить, если не делать то, что тебе по душе?
Так он и жил: лаборатория стекловолокна в Москве, в Ленинграде лекции в Архитектурном институте. Жена Ирина Валентиновна и сын Валя, физик, из-за которого он остался в семье, а рядом друзья, подруги, бурная жизнь. Весной 1957 года Буров умер. Тогда я познакомилась с его невесткой Раей. Материально жили они с Валей трудно - он еще учился, и я привела ее на работу в Комитет по Ленинским премиям, куда только начали подбирать кадры. Рая окончила Московский университет, была филологом, знала итальянский язык. Позже свою энергию она направила на издание прекрасного сборника об Андрее Константиновиче. Работала в Комитете до конца его существования. Выросла дочь - так же, как и отец, физик. Теперь работает и живет с семьей в Америке.
Описывать Андрея Константиновича трудно - блистательный, талантливейший представитель русской интеллигенции, пострадавший так же, как это было у нас в стране со всеми яркими, самобытными личностями.
Буров в 30-х годах бывал в Детройте, в США. В 1936 году, окончив аспирантуру Академии архитектуры, посетил Италию, Грецию, Францию, где встречался с ведущими архитекторами: О. Перре, Ле Корбюзье. Изобретатель стекловолокна и многих технических новшеств, автор великолепной монографии об архитектуре, в которой он проявил удивительную для того опасного времени широту и творческую смелость мышления.
Я могла бы рассказать и о прекрасном человеке, режиссере фильма «Чапаев» - Васильеве. Их было двое, авторов фильма, режиссеров с одинаковой фамилией. В Комитете по Ленинским премиям я всегда чувствовала его доброжелательность, особенно после истории с собачкой, которую подбросила во время затянувшегося ночного заседания президиума Комитета, куда нас, референтов и консультантов, не допускали, и мы маялись в холле Художественного театра. Кто-то из билетеров театра принес крошечного щеночка, нервы наши были напряжены, усталость измотала, и я, не знаю почему, слегка приоткрыла дверь, где сидели заседающие киты Комитета, и втолкнула туда милого зверька. Голоса за дверью смолкли. Вышел разъяренный ученый секретарь Комитета и грозно спросил: «Кто это сделал?» Мы молчали. Добрый, почтенный Николай Николаевич Пушкин, великолепный знаток театра, работавший еще при Станиславском и Немировиче-Данченко (он плохо слышал), приложил ладонь к уху и спросил: «Что вы сказали?» В ту ночь об этом больше не говорили.
Но наутро Евгения Евгеньевна пришла бледнее обычного. И так всегда дрожавшая от страха перед гневом нашего прямого начальника - ученого секретаря, она боялась на меня смотреть. Все ждали грозы. Вечером в консерватории был концерт Давида Ойстраха. Билеты раздавала членам Комитета я. Выглядела я, вероятно, грустноватой, потому что Васильев спросил меня, что случилось. Я рассказала эту историю и добавила, что все боятся и что меня могут снять с работы, к тому же щенок, войдя в комнату президиума, оставил под собой лужицу. Васильев расхохотался: «Какая прелесть! Если у них нет чувства юмора, то это их беда, не думайте об этом».
История тихо забылась, но однажды в Международный женский день на работе организовали чай с пирогами, их делала одна из сотрудниц (особенно вкусными были с вязигой, это исконно русское блюдо, с тех пор я их не видела), мы пригласили и ученого секретаря. Пили вино за здоровье каждой из нас, и Николай Николаевич Пушкин, когда подошла моя очередь, сказал, что особенно полюбил меня после истории с собачкой. Все замерли. Что будет? Ведь это оставалось тайной. Ученый секретарь грозно посмотрел на меня: «Так это были вы? Не ожидал», - он не стал продолжать - то ли в честь праздника, то ли за давностью времен.
В годы работы в Комитете, кроме общения с интереснейшими людьми культуры и искусства страны, просмотра лучших спектаклей, выставок, концертов, запомнилось и еще кое-что. В конце 50-х годов рядом с нашим помещением занимались студенты МХАТа. Обычно наверху лестницы стояли Галя Волчек, Олег Ефремов, Евгений Евстигнеев. Эта группа молодых людей постоянно о чем-то возбужденно говорила, что-то сосредоточенно обсуждала. Курили, волновались. Так было каждый день после их занятий, к концу нашей работы. Тогда мы не знали, кто они.
Позже появился молодой театр «Современник» под началом Олега Ефремова, и он оказался эпохой в театральной жизни. И сейчас театр живет. Бессменно им руководит Галя Волчек. А мы были свидетелями его зарождения.

 

Во Всесоюзном агентстве по авторским правам, где я проработала около пяти лет, - другие впечатления, другие встречи. Агентство только что возникло, и я была единственным первые года два экспертом по музыке. Заявки на издания и на исполнение произведений советских композиторов приходили почти из всех стран. Особенно часто просили исполнить или издать произведения А. Шнитке, С. Губайдулиной, Э. Денисова, Г. Канчели, А. Тертеряна.
Списки всех заявок мы посылали в отдел культуры ЦК, зная конъюнктуру и отношение отдела к творчеству первых трех композиторов, я, чтобы не запретили исполнение музыки этих авторов, обычно в отчете разделяла их по месяцам, так меньше бросалось в глаза. Тогда удалось издать в Германии в издательстве «Ганс Сикорски», с которым у нас были рабочие и дружеские контакты, «Реквием» А. Шнитке.
Это сейчас смешно, но, когда пришел запрос на право издания, было ясно, что отдел культуры запретит. Я позвонила Альфреду Гарриевичу и предложила ему в заголовок внести полное название «Реквием из музыки к драме Шиллера "Дон Карлос"», а не просто «Реквием», что пугало чиновников, разрешение мы получили. Ноты были изданы, и у меня есть дорогой мне экземпляр с автографом А. Шнитке.
В агентстве царила суета, как в муравейнике. Не знаю, как в делах книжных, но музыка дохода не приносила, хотя ее исполняли во всем мире. Как-то на очередные переговоры с начальством приехал Г. Сикорски, владелец крупнейшего музыкального издательства в Гамбурге. Смеясь, он сказал мне: «В агентстве появился уже пятый заместитель у Панкина, а я за это время разбогател, ведь у вас нет библиотеки, и все исполнители обращаются за нотами ко мне». Так бестолково мы работали. Объяснять это руководству было бесполезно.
Б. Панкин, казавшийся либералом, на мою просьбу принять меня ответил: «Я вызову вас сам». Моя прямая начальница, никакого отношения к искусству не имевшая, зная о моем желании объясниться с председателем, говорила: «А что вы можете такое сказать ему, что не могла бы сделать я?» Иерархия в агентстве царила, почти как в ЦК. Я там с самого начала стала чувствовать себя не в своей тарелке и, хоть было грустно оставлять работу, решила уйти. Заявление подписали в одну минуту, и агентство для меня закрылось.
До организации ВААПа советские писатели и композиторы не получали доходов от издания и исполнения своих произведений за рубежом. Авторские права Арама Хачатуряна охранялись по его договоренности в Германии, и гонорар где-то для него сохранялся. ВААП создали для того, чтобы валюта шла в СССР, большая ее часть должна была оседать в государственных органах. В этой связи А. Хачатуряну предложили выйти из международной авторской организации и стать под опеку ВААПа. В нашей стране и выдающиеся личности обязаны были подчиняться решениям «верхов». Но сделано все было крайне бестактно. Меня, как эксперта по музыке, да к тому же единственного человека в ВААПе, который был знаком со многими композиторами по предыдущей работе, вызвал к себе один из заместителей председателя и сказал: «Передайте Хачатуряну, чтобы он срочно пришел ко мне».
Это было для меня дикостью, в такой манере я не привыкла слышать «указаний» для творческих деятелей, тем более уровня Хачатуряна. Даже в Министерстве культуры, где служили разные сотрудники, с представителями искусства обходились сравнительно вежливо. Я обдумывала, как мне дать знать Араму Ильичу, что его ждут в ВААПе для получения от него письма в Германию с отказом от охраны его авторских прав. Это насилие, которому он был вынужден подчиниться, даже не собирались облечь в мягкую форму. Позвонила Араму Ильичу, договорилась о встрече, зашла к нему домой и рассказала, что его очень просит зайти заместитель председателя ВААПа, примерно объяснила причину. Арам Ильич очень рассердился на очередное вмешательство в его личные дела, но делать нечего, пришлось пойти. Мне он поставил условие быть с ним рядом во время беседы. «Это гангстеры. Ты не должна здесь работать. Обещай, что уйдешь. Что у тебя с ними общего?» - так говорил мне Арам Ильич, выйдя из кабинета. Кстати, вопрос: «Что вы делаете в ВААПе? Это не ваше», - задавал мне и французский бизнесмен, выходец из России, друг де Голля - Алекс Москович. Он имел деловые контакты с ВААПом. Мы познакомились в Каннах на фестивале-ярмарке МИДЕМ. У Московича стояла яхта у набережной, куда он приглашал нас к обеду, а повар делал «русские» котлеты, приходил Джо Дассен, известный певец, он пел под гитару. Дассен был сыном сестры Московича, и Алекс думал о его карьере в России.

 

Кажется, в начале 60-х годов, когда Свиридовы - Георгий Васильевич и Эльза Густавовна - жили еще в Доме композиторов на улице Огарева, я и познакомилась с ними. Я работала в журнале «Советская музыка». Редакция была в том же подъезде, где находилась квартира Свиридова.
Приезжал из Тбилиси Отар Тактакишвили, композитор, мой хороший друг еще по Комитету по Ленинским премиям. Обычно в это время Свиридов собирал гостей. Отара он очень любил как человека и как композитора, их творческие взгляды были схожи. С Отаром до конца его жизни был бесконечно близок Вася Кухарский (позже Василий Феодосиевич), а меня приглашали за компанию, не помню, кто еще бывал в те годы на этих шумных пиршествах у Свиридовых. Вкусная еда, много вина, много разговоров. Георгий Васильевич играл на пианино (рояль появился позже), пел, говорил громко, взволнованно.
Все были рады друг другу, и эти встречи остались яркими вспышками в памяти.
Отар скоро стал министром культуры Грузии и старался Юру (Свиридова) окружить заботой, такую возможность давала должность министра. Каждое лето он устраивал ему прекрасный отдых в Гаграх в каком-то «правительственном» особняке, там был рояль, местная грузинка готовила вкусную еду (Свиридов любил хорошо поесть и понимал в этом толк). Там никто не мешал, хорошо работалось, рядом привычная Эльза, которой, как обычно, доставались и грозы, и молнии, и нежная привязанность. Когда мы с Васей бывали в Лидзаве в Пицунде, Отар нас брал с собой навещать Свиридова. Тот всегда шумно радовался, завязывалась эмоциональная беседа, подавались грузинские еда, вино - грело тепло дружеского общения.
Как-то Отар устроил Свиридову путевку в дом отдыха Лид-зава, где мы обычно отдыхали. Это был дом отдыха грузинского Совета Министров, но из Грузии «начальство» туда почти не приезжало - у «главных имелись свои дачи. В основном собирались московские чиновники - министры, кое-кто из замов, из аппарата ЦК КПСС. Все «свои». Привычный образ жизни, ровный тембр голоса, сдержанные улыбки. Были, правда, сезоны более оживленные, когда публики приезжало меньше, и не такой официозной. В ту осень Свиридову с женой не повезло. Он, конечно, не замечал этого, просто не было нужного ему общения, и он становился нервным, возбужденно шумным, экзальтированным, что бросалось в глаза и заставляло «напрягаться» зав. отделами ЦК и прочую «элиту» аппарата. Как-то я спросила у Эльзы, почему она не дает мужу что-нибудь успокаивающее, легкий транквилизатор. Эльза отвечала, что творческий человек должен быть таким, какой он есть, иначе это отразится на творчестве. Может быть, она по-своему права. Но его неуравновешенность, вспыльчивость, думаю, не были связаны с творчеством, конечно, раздражительность шла от его чувствительной натуры. Да и кому, как не Эльзе, было знать его бурные контрасты. Она сносила все.
Зимой Свиридовы обычно жили на даче, они держали шофера, машина была своя. Георгий Васильевич часто звонил Кухарскому, приглашал поговорить, послушать новую музыку. Вася всегда с волнением готовился к поездке. Проводил там весь день и возвращался радостный, возбужденный. Музыку Свиридова он очень любил, буквально до слез. Помню, в Армении Вася как официальное лицо - заместитель министра культуры СССР - должен был делать доклад на юбилее Аветика Исаакяна. Его поэзию он знал и тонко чувствовал через песенный цикл Свиридова. Когда Вася в Ереване писал текст доклада и читал вслух: «В долине погибал солдат»; он вспоминал войну, свое ранение, голос его дрожал, дальше он продолжать не мог. Вечером на торжественном собрании очень волновался, что сорвется, но выдержал, хотя в голосе слышалось рыдание.
Как-то у моего сына Стасика были творческие проблемы, он готовил запись для новой пластинки, хотел знать оценку своей работы от человека, музыканта, которого ценил и которому доверял. Позвонила Георгию Васильевичу, просила принять моего сына и послушать. Через несколько часов после встречи Георгий Васильевич позвонил мне сам, взволнованно говорил о моем сыне, который понравился ему своей искренностью, о его таланте и уникальном внутреннем мире. Я была счастлива.
После осени в Лидзаве Свиридовы часто навещали нас дома. Заходили днем. Георгий Васильевич с жаром, увлекаясь, говорил об истории русской культуры, о православии, литературе, о Блоке, он знал невероятно много, имел великолепную память. И все его размышления о русской литературе, истории были исключительно самобытными, поражали глубиной, непредсказуемыми поворотами, сравнениями. Слушая его, казалось, уходишь в какой-то новый мир. Мы боялись шелохнуться, чтоб не сбить мысль, не утерять ни одного слова - это были замечательные часы, когда все вокруг него становились богаче душою, тянулись за его высокой мыслью. Очень он был разный. Мог проявлять мелочность в быту. Но художник вдохновенный и великий.
Помню, когда В.Ф. Кухарский вышел на пенсию и трудно переносил свое новое состояние, Георгий Васильевич мне как-то сказал: «Он же не кожу снял, а мундир, надо к этому проще относиться».
Вспоминается многое. В декабре 1998 года так захотелось услышать его, позвонила Эльзе Густавовне, она сказала, что Свиридов на даче, в городе делают окна, и приедет через дня два. Приехал, сразу попал в больницу. Там Георгия Васильевича под Новый год и не стало, в тот же день по странному мистическому совпадению в Ленинграде скончался его сын от первого брака - талантливейший японовед. Он тяжело болел давно, почти не работали почки.
Пришла на панихиду, было много людей. Георгий Васильевич лежал от коридора справа, гроб возвышался в центре комнаты. Слева, в кухне, сидела крошечная усохшая женщина в черном, рядом с ней стоял композитор Р. Леденев, я догадалась, что это Эльза Густавовна. Та мощная Эльза, которая все могла вынести со своим эстонским особым (часто недружелюбным) нравом, куда-то исчезла, а эта маленькая, новая - только голос остался, уже спешила за ним, уже уходила.
Так и окончилась целая эпоха, когда великие были рядом и врозь - Шостакович, Хачатурян, Свиридов.

 

О Вольфе Мессинге наше поколение слышало немного. Имя его было окружено тайной. Кто он? Гипнотизер? Фокусник? Ясновидящий? Артист? Мелькали редкие афиши с рекламой концертных выступлений. О гипнозе в 50-х годах говорили с осторожностью, избегая размышлений на эту почти запретную тему.
Само имя - Вольф Мессинг - заключало загадку. Явно иностранец, живет в СССР. Кто он?
На его выступлениях я не была, слышала, что он отгадывает мысли, числа. Как-то читала отрывок из его воспоминаний в журнале. Слышала о нем и от разных знакомых. Странно было, что Мессинга близко знал мой дальний родственник по отцовской линии Лева Оников, человек как будто из совсем другого круга, долгие годы работавший на Старой площади в ЦК партии. Оников - личность любопытная, очень яркая, многогранная, но, к сожалению, позже, к шестидесяти годам, он очень изменился под тяжелым прессингом структуры партаппарата.
Мы с мужем в конце 60-х годов часто бывали на даче у известного скрипача Леонида Когана. Накануне одного из воскресений он позвонил и с особенным жаром настаивал на нашем приезде, объясняя, что на даче будет Мессинг.
Мы любили Леню Когана. Великолепный скрипач с мировым именем, приветливый, мягкий человек, гостеприимный хозяин, у него всегда собирались интересные люди.
Жил он с семьей в основном на даче в Архангельском под Москвой. Это был просторный двухэтажный дом, купленный Коганом у вдовы маршала Хрулева (бывшего начальника тыла Советской армии). Большой яблоневый сад и прекрасные собаки - Коган привез их из Югославии. Позже он на той же территории построил небольшой флигель для женившегося сына. Леонид Борисович очень любил дом, быт, особенно технику, и все свободное время уделял хозяйству. Не просто жилось музыкальной интеллигенции в те времена. Кто-то сумел остаться самим собой, как, например, Эмиль Гилельс, который не шел на компромиссы, не льстил, не угодничал. Таким же был Давид Ойстрах. Леонид Коган не сумел сохранить в себе эти качества. Его легко сломала, вернее, подчинила своим законам Система, бюрократия, чиновники. Он очень чувствовал свою зависимость от них, так как не хотел лишаться благ, удобной жизни, комфорта.
Его жена - скрипачка Елизавета Гилельс, родная сестра крупнейшего пианиста Эмиля Гилельса, женщина со сложным характером. Она была в ссоре с братом Эмилем и его семьей. Никогда не ходила на концерты мужа, объясняя это боязнью чрезмерного волнения. Не было ее с ним, и когда он внезапно умер от сердечного приступа на деревянной скамье электрички, направляясь на один из обязательных филармонических концертов в Подмосковье. Это трудно представить: Леонида Когана, скрипача мировой известности, некому было сопровождать. Не было ни у кого из близких потребности и обязательств быть всегда рядом. На маленькой станции из вагона вынесли покойного, которого там никто не знал. «А кто этот человек со скрипкой?».
Много позже я была в Нью-Йорке и, разговорившись с одним американским музыкантом об общих московских знакомых, вспомнила Л. Когана. Мой собеседник тихо сказал: «А вы знаете, почему я долго не ездил в Союз на гастроли? Когда-то я помог Леониду Борисовичу купить здесь машину. Пришлось сделать это на мое имя. Он просил оставить на машине нью-йоркский номер - это давало возможность свободнее передвигаться по Европе во время гастролей. Мы так и сделали. Я об этом забыл. Через некоторое время меня вызвали в Федеральное бюро расследований, долго выясняли, почему оформленный на мое имя джип находится в Европе. Сказали, что машина была не раз замечена близ засекреченных объектов НАТО. Я был поражен и объяснил, что машина только формально моя, а принадлежит она Когану, и я о ней ничего не знаю. Мне сказали, что за машиной постоянно следят и что французская разведка знает о желании Когана жить во Франции, но никогда не разрешит, и я тоже буду под наблюдением». Если это правда, то бедный, бедный Леонид Борисович.
Но я хотела рассказать о Вольфе Мессинге. Мы приехали на дачу - была семья Леонида Когана, я с мужем и Раиса (Реббека) Анисимова (по мужу), пожилая вдова известного советского литературоведа. Может быть, Когану пришла мысль сблизить этих одиноких людей - благо оба были уроженцами Польши, - не знаю. Все мое внимание занимал Мессинг. Он был невысокого роста, необычайно застенчивый, мягкий, в то же время предельно напряженный. Мессинг сразу посадил нас всех в ряд. Раису Семеновну попросил думать о чем-то конкретном, потом взял меня за руку и нервно предложил помочь ему. Долго молчал, потом сосредоточенно что-то невнятно говорил. Не очень уже помню. Мессинг держал меня за руку крепко, а потом сказал сбивчиво то, о чем думала Анисимова (у нее до этого погибли сын и внук), и что-то говорил ей доброе и успокаивающее. В тот день я себя не очень хорошо чувствовала: сел голос, и я говорила шепотом - то ли простыла, то ли нервы. Причина для этого была - я очень волновалась. (Мне предстояло по работе ехать в Венгрию и ежедневно по телефону для газеты представлять информацию о днях армянской культуры, мысль об этом меня тревожила.)
Вольф Мессинг, заметив мое состояние, предложил зайти к нему домой на другой день, дал адрес - было это в районе Песчаных улиц, там после войны немцы-военнопленные строили дома для наших военных властей. Пошла. Небольшой дом, кажется, на втором этаже была крошечная двухкомнатная квартирка, где Мессинг жил с сестрой покойной жены и двумя собачками. Мне он показался каким-то несчастным, добрым, робким и в то же время напряженным, настойчивым и волевым.
Мессинг приветливо встретил меня. Расспросил, чем я так взволнована. Потом сказал: «Вы не имеете оснований для волнений. Посмотрите на себя - вы красивая, умная, добрая. Вы обязаны себе верить, вы должны повысить свою оценку, откуда такая робость? Обещайте мне помнить мои слова. Я подарю свою фотографию с надписью, обещайте мне каждое утро смотреть на нее и читать то, что я вам напишу».
Он достал свою большую фотографию, надписал и просил взять ее с собой в поездку.
Милый, дорогой Мессинг, фотографию с собой не повезла - она была слишком большая. Но то, что он написал: «Верьте в свои силы. Мысленно я всегда с Вами», - мне, вероятно, помогло, потому что голос постепенно вернулся, и работала я в командировке много. А фотография живет со мной и помогает.
Мессинг - ученик Фрейда, польский еврей, бежавший от фашизма, был сдержан, задумчив, но бесконечно доброжелателен. Его человеческое обаяние выражалось в застенчивости, некоторой робости; сложная судьба, постоянный страх в это трудное время, одиночество и нелегкий быт - все отражалось на его лице, в глазах. Он не был весел, но и не был удручен, просто вдумчиво молча смотрел. Мессинг остался в памяти дорогим мне человеком.
Он рассказывал, как его привели на Лубянку к Берии. Тот слышал о его удивительных возможностях и хотел сам их проверить. Берия поставил условие: «Видите на той стороне площади киоск с газетами, выйдите из здания, купите газету и вернитесь назад. Я дам охране приказ, чтобы вас не выпускали и не впускали». Вольф Мессинг, невероятно волнуясь, понимая, какие последствия возможны в случае его неудачи, вышел из кабинета, собрал все свои силы, энергию, подошел к часовым, внушая им мысль, как бы укрепляющую приказ Берии: «Сейчас пройдет Мессинг, будьте внимательны». Часовые отдали ему честь, он купил в киоске газету и вернулся мимо тут же вытянувшейся в струнку стражи. Берия был поражен. После этого он повез Мессинга к Сталину. Там была проверка другого рода. Сталин сам спрятал свою трубку и предложил ее найти. Мессинг нашел ее, хотя это и потребовало большого напряжения.
Сталин убедился в необычайных способностях Мессинга. Он ему стал доверять. О чем они разговаривали, Мессинг не рассказывал даже после смерти Сталина. Это была чужая тайна. Мессинга отличали деликатность, порядочность и честность. Сплетничать и обсуждать он не любил, а жизнь научила молчанию.
Мне рассказывала о нем Е.Ю. Шаумян. Я очень привязана была к этой женщине редкой отзывчивости, доброжелательности и теплоты. Ее кончина стала для меня большой потерей. Она вдова Льва Степановича Шаумяна, бывшего главным редактором газеты в Свердловске, куда был эвакуирован В. Мессинг. В редакции газеты устроили вечер встречи с ним, и сотрудники что-то спрятали на другом этаже здания, а В. Мессинг, держа за руку Льва Степановича, напряженный, обливаясь потом, вначале неуверенно, а потом, подгоняя спутника словами «вспоминайте точно, думайте только об этом», пошел в сторону спрятанного предмета и нашел его. Он считал себя некрасивым, говорил об этом, внешне выглядел неуверенным в себе и вызывал тем самым симпатию. Я помню, когда он говорил мне «верьте в себя», у него были добрые и растерянные глаза. Таким его сделала жизнь.
Экстрасенсов, обладающих особым даром, я знала - очень мне помогла Джуна, известная в Москве и во многих странах, излечивающая страдающих болезнями людей, передающая свою силу, женщина с особой, легкой душой, летящая по жизни, с обостренной чувствительностью и щедрой доброжелательностью. Она верила в себя, вокруг нее была масса приживалок, друзей, бывших больных и учеников. Дитя Кавказа и древней Ассирии, Джуна лечила, щебеча, делая рукой пассы, на ее лице не было усталости, рисовала, пела.

 

С 1960 до 1965 года работала в журнале «Советская музыка». Из журнала ушла. С 1964 года часто болела - сосудистые спазмы, высокое давление, немели ноги, кисти рук. Сказались напряжение личной жизни, стрессовые ситуации и невозможность переключения. После журнала я подлечилась, стала искать новую работу - очень тосковала по Армении. В 1966 году во время съезда журналистов встретилась с председателем Комитета по радиотелевидению Армении Джоном Киракосяном, доктором наук, блестящим историком, потом работавшим министром иностранных дел Армении, рано ушедшим из жизни, но тогда жизнерадостным и общительным. В работе съезда принимал участие и директор Армянского телеграфного агентства Арто Хачикян. Я рассказала им, что ищу работу и была бы счастлива, если бы она оказалась связанной с Арменией. Оба предложили мне должность постоянного корреспондента в Москве, и я с радостью приняла предложение Хачикяна - мне журналистская работа была близка. С 1966 по 1973 год я работала в Москве постоянным корреспондентом Армтага (позже Арменпресс). Работа была очень интересной. Я люблю общаться с людьми, и в мою задачу входило получение информации для Армении об интересных личностях, армянах по происхождению, живущих в Москве, о концертах, театральных постановках, связанных с армянской тематикой, или гастролях армянских исполнителей. Помню, тогда приезжали с концертами солистка «Метрополитен-опера» из Нью-Йорка Люси Амара, французская эстрадная певица Рози Армен, Азнавур - все армяне по происхождению.
Они приходили ко мне домой, я писала о них. Много интересного и неизвестного для читателей Армении узнала и в беседах с академиком медицины Оганесом Барояном, крупным разведчиком с захватывающей биографией, о нем писать было тогда, к сожалению, нельзя. Помню выставку на ВДНХ, где были представлены изумительные миниатюрные прецизионные станки, сделанные в Кировакане; беседы с академиком Иосифяном, певицей Зарой Долухановой, режиссером Рубеном Симоновым; первые кироваканские лазеры и многое другое.
В те годы в Москве часто проходили Дни Армении (и других республик), декады искусств, литературные вечера - писать всегда было о чем. За рубежом во многих странах находятся большие армянские диаспоры, и информация из Армении им всегда интересна.

 

Так шли годы. Я жила с детьми и с Ксенией Андреевной - редкой женщиной, которая взяла на себя заботы обо всех нас. Я доверяла ей безгранично. По работе ездила в Армению, что делало меня совсем счастливой. Зарабатывала я средне. Оклад был небольшой, а за информации для газет платили немного. Но вокруг были интересные люди, я много видела, шире узнавала мир.
Кажется, в 1971 году неожиданно позвонил директор Армтага А. Хачикян и сказал, что ему придется отказать мне в работе. Но так как это не его воля и я работаю хорошо, то он не станет подписывать приказ до тех пор, пока я не найду другое место, на которое он оформит перевод, поскольку для будущей пенсии важно не иметь перерыва в работе. Я не очень ясно поняла причину, говорил он невнятно. А недавно, уже в 1993 году, из Еревана позвонил А. Хачикян, хотел прочесть главу обо мне в своей книге воспоминаний. Прочитал, как познакомился, как взял на работу, что-то еще о моей жизни, и вдруг я слышу, что его вызвал Леонид Замятин - в то время генеральный директор ТАССа - и потребовал, чтобы меня убрали с работы. Начал с экономии фонда зарплаты, но это не убедило Хачикяна, тогда сказал открыто, что фамилия «Микоян» в прессе не должна появляться. Некоторое время по распоряжению Хачикяна я действительно стала подписывать материалы просто «соб. корр. Арменпресс в Москве». Однако позже Хачикяну позвонил первый секретарь ЦК КП Армении Антон Кочинян, с которым у меня были близкие отношения, и сказал ему, что из Москвы требуют моего снятия и что, если он не хочет, чтоб ему снесли голову, то придется как-то мягко меня отстранить. Сейчас я вспоминаю неясные для меня тогда слова Постникова - заместителя генерального директора ТАССа: «Я хлопотал, думаю, тебе не надо беспокоиться».
Теперь, по прошествии многих лет, мне становится понятной, хоть и не до конца, причина снятия с работы. Понятно и странное поведение Замятина, когда мы где-то встретились на приеме у А. Громыко в честь министра иностранных дел Люксембурга. Мой муж В. Кухарский, заместитель министра культуры СССР, был приглашен с супругой. Мое место за столом оказалось между послом Люксембурга и Л. Замятиным. С послом у нас зашел оживленный разговор. Я попросила рассказать о Люксембурге. Запомнилась фраза: «Если, пролетая над СССР, уронить вниз Люксембург, он затеряется в обширной территории вашей страны». А Замятин сидел, отвернувшись к жене, и я понимала, что ему наше соседство некомфортно.
В 60-70-е годы тоска довольно часто посещала меня. Спастись от нее пыталась поездками в Ереван, возвращавшими к жизни, и самоанализом, который мне очень помогал. Помню, в какой-то из приступов полного бессилия и чувства безысходности я написана себе «программку» того, что могло помочь мне выбраться из кризиса. Как соскользнувший альпинист, я обязана была вернуться, взобраться обратно на гору. Писала, с огромным трудом вспоминая, что должно быть главным в человеке, какой стержень должен держать меня. Сейчас не верится, как много сил тратила на поиски важных, с моей точки зрения, понятий. В программке первый пункт - доброжелательность.
Несложившаяся личная жизнь во втором браке, несовместимость наших характеров, мировоззрений привели к глубокой трещине, которая нас с мужем разъединяла все больше, пока не образовалась пропасть, заполненная пустотой. Расставаться было трудно, еще сложнее оставаться вместе.
Моя дочь, человек светлый и глубоко верующий, дала мне проповеди митрополита Антония Сурожского, главы русской Церкви в Англии. Тогда это были неизданные рукописные записи, теперь уже есть книги. Его мысли о необходимости терпеть, быть терпимым очень мне помогли. Я читала, впитывала мудрость, груз медленно отпускал мои плечи, и я могла продолжать жить, стараясь понять, прощать, смиряя себя и набираясь терпения, мысленно я благодарила владыку Антония и удивлялась глубине его простых истин, ясности их разъяснений. В 1993 году я попаду в Лондон и, встретив в храме Антония, поблагодарю его за ту давнюю помощь, за школу, которой стали для меня его проповеди. Он при встрече поразил меня своей спокойной, скромной доступностью, удивительной простотой. В сером гладком монашеском платье, только ряса подпоясана узеньким кожаным ремешком. Врач по образованию, племянник композитора Скрябина, участник Сопротивления во Франции, владыка Антоний производил большое впечатление. Поразительная духовность, доброта и интеллигентность. А речь и простая, и глубокая, ведущая вдаль за его мыслью редкой глубины. Ясность и простота в разъяснении сложных понятий, доброжелательность и редкая сила духа остались на всю жизнь в памяти, в душе. Если бы можно было встречаться с ним регулярно, если бы не расстояние и дорожные сложности, то было бы огромным счастьем слушать его всякий раз, когда душа ищет Бога. Как замечательно, что есть такой человек и мне довелось ощутить радость общения с ним! Благодарю Господа.
В той поездке в Лондон я посетила православный монастырь в Эссексе, познакомилась с работами Юнга, было много встреч, разговоров и размышлений.

 

Имя Георгия Константиновича Жукова широко известно со времен Отечественной войны 1941-1945 годов. Полководец, главная фигура в осуществлении Победы. Я видела его на парадах - крупного, крепко сбитого, в полном военном облачении. Но сложилось так, что мне довелось близко знать его семью как первую, так и вторую.
С моим мужем Алексеем в Германии служил в штабе Юра Василевский, сын начальника Генерального штаба Советской армии, крупнейшего штабного военачальника маршала Василевского. Женат Юра был на дочери Жукова - Эре. В то время мне приходилось часто бывать в квартире Жуковых на улице Грановского, в большом красивом доме начала века, в котором жило высокое начальство (ныне, как и дом на Серафимовича, облепленном памятными досками-надгробиями тех, кто там жил и умер).
К концу 50-х - началу 60-х годов маршал Жуков вторично оказался в опале. (Первый раз это случилось при Сталине.) Считали, что он планировал свержение Хрущева. Об этом узнала Фурцева, тогда член Президиума и секретарь ЦК КПСС, и сообщила Хрущеву. Когда после зарубежной командировки Жуков возвращался в Москву, его на аэродроме ждали машины с сотрудниками КГБ. Дочери и зять догадались, что что-то готовится, быстро сели с ним в его машину и намеками дали понять о возникшей проблеме. С тех пор его имя в печати не упоминалось и рабочее положение изменилось.
От своей жены Жуков к тому времени совсем отдалился. В огромной квартире на Грановского не жил - у него была любимая женщина, Галина Николаевна, от нее родилась дочь Маша, и он жил с ними. Изредка заходил в старую семью, в основном взять что-либо из памятных вещей.
Квартира на Грановского была не просто большая - барская - с черным ходом, с комнатами, выходящими окнами и на улицу, и во двор, с массой дорогих вещей - военные трофеи, редкие вазы, картины, ковры и т.д. Первая жена очень тяжело переносила каждый его приход. У нее сильно повышалось давление, и она тяжело болела. Жукову правительство оставило огромную госдачу, убрав оттуда обслугу.
Там по воскресеньям и летом бывали дочери с мужьями и трое внуков. Сам Жуков приезжал редко. Гости готовили еду сами, огромная кухня с плитами, просторные холлы, гостиные и лестницы наверх, на второй этаж, своей неухоженностью создавали впечатление нежилого помещения. Когда мы с Эрой приехали на дачу, на крыльце бокового входа сидел Жуков в куртке, в штатской одежде и готовил удочки для рыбалки. Он суховато поздоровался, подняв голову от работы, и продолжил свое занятие, рядом был его шофер, у въезда стояла госмашина, которую ему оставили.
Еще раз я видела Георгия Константиновича в доме у маршала И.Х. Баграмяна. Был день рождения Ивана Христофоровича, я близко знала его семью, гостила у них в Межапарке, в Риге, в 1947 году. В этот день рождения (конец 60-х годов) я по телефону поздравила его жену, Тамару Амаяковну, и она предложила мне вечером зайти. В гостях были Анастас Иванович Микоян, его брат Артем Иванович с женой, первый секретарь Компартии Армении А.Е. Кочинян и Г.К. Жуков с женой Галиной Николаевной, очень приятной, красивой, рослой и спокойной женщиной, под стать ему. Это была прекрасная пара.
Мы сидели рядом, и у нас возник контакт, который потом временами продолжался - Галя любила концерты, мы перезванивались, и я помогала ей доставать билеты. Сам Жуков неожиданно для меня оказался мягким и приветливым человеком, никакой суровости. С Баграмяном их связывали и давняя военная дружба, и взаимное уважение. За день до этого вечера Жуков был награжден орденом к семидесятилетию, об этом было сообщение только в газете «Красная звезда». Анастас Иванович принимал участие в решении о награждении и уговорил руководство дать информацию в прессе. Утром, когда известие в газете появилось, Анастас Иванович в домашних туфлях поднялся этажом выше - там, на улице Алексея Толстого, где он жил после отставки, была квартира Георгия Константиновича и Гали, ее матери и младшей дочки, - позвонил в дверь и поздравил хозяина с наградой, что было полной неожиданностью для домочадцев Жукова. Микоян хотел первым доставить радость опальному маршалу.
А вечером в доме у Баграмяна об этом рассказывал Георгий Константинович, и по всему было видно, что он растроган. Вечер был особенно праздничным, так как Баграмяны объединили два торжества - свой юбилей и Жукова. Галя мне сказала, что эта семья - одна из тех редких семей, кто принял ее, а также продолжал отношения с Георгием Константиновичем, несмотря на опалу. Жуков излучал обаяние, доброжелательность, счастливое спокойствие.
Позже Георгий Константинович тяжело заболел: инсульт, паралич. Заболела Галя - у нее был рак, они жили снова на большой госдаче Жукова. Опалу сняли. Георгий Константинович отдал своим дочерям собственную дачу, где раньше жила его вторая семья. Очень трагичен был конец его жизни. Умерла Галя, остался Георгий Константинович, парализованный, с тещей и маленькой дочкой.
Уже готовила третье издание книги, когда неожиданно позвонила Саша Василевская, внучка маршалов Жукова и Василевского. Последний раз я ее видела году в 60-м. Помню, что-то у нее было со школой. И мне рассказывала тогда Галина Николаевна Жукова, что устроила 16-летнюю Сашу работать к себе в госпиталь. И вот эта Саша мне неожиданно позвонила. Телефон мой ей передала ее дочь: она работала в обувном магазине, туда зашел как-то мой сын, она его узнала и попросила для Саши мой номер телефона. Саша рассказала мне о тяжелой болезни, о своей непростой жизни. Родители разошлись, мать разделила их большую квартиру на две - себе и младшей дочери. Саша же живет в комнате родственников дочери, одинокая и неустроенная.
Больно и тяжело было слушать ее грустную историю.

 

Мне довелось познакомиться с генералом Хаджи Мансуровым, легендарным разведчиком, героем Испанской войны и книги Э. Хемингуэя. Моя подруга Надя училась в институте с дочерью Мансурова Асей, и мы были у них в гостях на Чайковского, в 60-х годах. Хаджи и его жена Лина были приветливы и общительны. Оба красивые, каждый по-своему: мужественное открытое лицо Хаджи и хрупкая живая Лина. Весь вечер мы сидели за столом и пили чай, говорили о разном, в том числе о Ф. Кастро и о Кубе. Там некоторое время жила Ася, вышла замуж, родила сына. Запомнилась фраза Хаджи: «Революция на Кубе - это авантюра». Уже после смерти Мансурова часто общалась с Линой. Подолгу говорили, она писала книгу об Испании, где была во время войны переводчицей вначале у Р. Кармена, а потом X. Мансурова. С волнением рассказывала об интернациональных бригадах, о событиях того времени. Лина тогда начала ездить в Испанию, издала там книгу, а на гонорар купила квартиру в Мадриде. Там теперь живет Ася.

 

Ивана Христофоровича Баграмяна я знала с конца войны. Он приехал в Армению как герой-победитель. Пригласил его дядя, тогда первый секретарь ЦК КП Армении. Поезд встречали жители Еревана. От вагона к машине был разложен ковер, по древним армянским традициям так встречали героев-победителей. Жил он у нас дома, был смешливым и очень добрым. В этом я убеждалась и позже, когда бывала у них в Риге и встречалась с ними в Москве. Этот скромный человек - наверное, единственный маршал, который не построил себе роскошной дачи и, пока был жив, тоже пользовался очень немногими из возможных льгот. Но не могу не рассказать одну маленькую историю.
Я собирала воспоминания о дяде, со мной охотно говорили о нем все, кого я просила: академики, деятели культуры - М. Сарьян, А. Хачатурян, М. Шагинян, бывшие министры, строители и другие. Я зашла к Ивану Христофоровичу и попросила его что-нибудь вспомнить об Арутинове для сборника. Иван Христофорович любил меня и относился ко мне всегда с сердечностью, но искренне удивился: «Зачем эти воспоминания? Ведь он был снят с должности секретаря ЦК». Писать отказался. Это было так горько и неожиданно, что я там же расплакалась. Он не понял причины, связал с моим разводом и по-отечески успокаивал.
Мы и позже часто виделись. Не стало его жены. Он был очень одинок. Но всегда слышался его веселый голос, звучали оптимистичные нотки в разговоре. Я вспоминаю его с большим душевным теплом.
В Армении проспект, достроенный в конце войны, Арутинов назвал именем Баграмяна.
Время бежит.
1996 год. 12 апреля позвонила внучка Баграмяна, сказала, что только что от инсульта умерла ее мать.

 

Мне приходилось видеть и маршалов Рокоссовского, Толбухина, генерала армии Антонова (позже женившегося на балерине Лепешинской) - интеллигентные, умные люди. Генерал Тюленев был попроще, он командовал Закавказским военным округом, приходил, как и другие командующие, к нам в дом. Запомнился генерал Краузе - приятный, культурный человек. Странно было слышать немецкую фамилию советского военачальника в приказах главнокомандующего.
Особое впечатление оставил адмирал Исаков. Мой дядя был с ним в добрых отношениях и в Москве навещал его, как-то приходили и мы с тетей. Адмирал потерял на войне ногу, больше лежал, много читал, писал сам, был человеком знающим и незаурядным.
Высокообразованным военным теоретиком являлся маршал Шапошников. Уже после его кончины я узнала хорошо его сына Игоря - интеллигентного, мягкого человека, преподававшего в военной академии. Жена маршала Шапошникова - прекрасная певица, солистка Большого театра. А жена Игоря, красавица Слава, живет одна. Всю жизнь привлекает своим обаянием. Дочь ее в Америке.
«Золотая молодежь» послевоенного времени - дети военной элиты, те, кто жили в доме на Грановского и на Серафимовича, встречались на госдачах, которые занимали их отцы.
Старшая дочь Тимошенко Катя была второй женой сына Сталина, Василия, они расходились, снова сходились, ее дети от Василия рано умерли. Дети маршалов-победителей вели вольный образ жизни- полный достаток при отсутствии интеллигентности, вечеринки с обильным питьем - таким было их времяпрепровождение. В этих компаниях в юности часто бывал мой муж, на его характер особенно дурно влияли застолья у Василия Сталина.
Военные, кого я знала по службе мужа, любили выпить, не отличались хорошим образованием, хотя все окончили академии, но были храбрыми воинами, смелыми людьми, беззаветными, открытыми.
Помню, у нас в Ереване всегда в буфете стояла бутылка водки, как мы говорили, «для военных», так как дома ее никто не пил. Когда я вышла замуж, в Кубинке муж решил пригласить друзей на ужин вместо свадьбы. Я купила банки с тушенкой, стоял январь - овощей не было, хорошее мясо достать трудно, да и готовить тогда я не умела, сварила картошку, разогрела тушенку и купила двадцать бутылок легкого грузинского вина «Цинандали», которое пили у нас дома. Гости - бравые летчики - сидели за столом и чего-то ждали, потом муж у меня спросил: «А почему нечего пить? А где же водка?» Я пришла в ужас, что будут пить водку, мне и в голову подобное не приходило. Казалось, что вино - это то, что надо. Пошли в буфет Дома офицеров, принесли оттуда бутылок двадцать водки, и все мои бравые гости начали есть, пить водку, запивать ее вместо воды «Цинандали» и шумно веселиться. «Куда я попала, что это за люди?» - думала я.
Хорошо знала Артема Сергеева: честный человек, он верно служил в Красной, а позже в Советской армии. Отец, известный революционер, погиб в революцию. Сталин воспитывал его в своей семье вместе с Василием - они были сверстники. Но Артем не любил шумных сборищ Василия. Он служил в будни, а воскресенья проводил с матерью на маленькой даче в Раздорах. Женился Артем на Амайе, дочери Долорес Ибаррури, знаменитой испанской Пассионарии. У Артема с Амайей родились двое сыновей и дочь, хорошие, славные ребята.
Но жизнь родителей не сложилась, Амайа жила в основном с матерью, в Москве, а затем, когда новое правительство Испании разрешило Ибаррури вернуться на родину, Амайя с дочерью уехала в Мадрид с Долорес, Артем остался в Москве.
У Долорес Ибаррури была яркая и драматическая судьба. В 30-е годы она боролась за независимость Астурии, против прихода в Испанию фашизма. Блестящий оратор, красивая, незаурядного ума женщина стала символом революционной Испании. Двух ее детей советские власти вместе со многими маленькими испанцами вывезли морем в СССР в 1936 году. Позже ее, руководителя компартии Испании, упрекали за этот поступок - «спасала своих детей». Даже Хемингуэй в книге «По ком звонит колокол» пишет об этом. Ее сын Рубен - храбрый парень, стал во время Отечественной войны летчиком, воевал и погиб под Сталинградом. Посмертно ему присвоили звание Героя Советского Союза. Был он совсем юным. Его гибель несколько смягчила отношение обвинителей к Долорес.
В Москве Ибаррури была одинока. Хозе Диас, ее коллега, выбросился из окна гостиницы в Тбилиси, куда он был эвакуирован в годы войны. Говорят, тяжело болел, но кто знает правду?
То, как складывался социализм в СССР, вызывало резкий протест Долорес Ибаррури, за что она попала в опалу у советского правительства. Квартиру ей дали, денежное обеспечение, лечение, продукты с Грановского и другие льготы, но - никакой деятельности.
В СССР опекали многих видных коммунистических лидеров из самых разных стран. Среди них были незаурядные, яркие люди. Часто приезжал Луис Карлос Престос, руководитель компартии Бразилии. В Москве на улице Горького ему предоставили квартиру, где жили его дети, кажется, пятеро, они здесь учились, его жена была всегда с ним.
Р. Арисменди - руководитель компартии Уругвая - подарил мне с теплой надписью свою книгу по истории революционного движения своей страны. Он был очень интересным человеком, постоянно находился в состоянии активной мыслительной деятельности, доброжелательный, интеллигентный и высокообразованный. Бывал он в Москве всегда с женой - сдержанной и милой женщиной.
Не могу не написать об одном из лидеров революционного движения за независимость Гаити - Жераре Пьере Филиппе. Меня с ним связывала теплая дружба. В начале 60-х годов он ходил на костылях после перенесенного полиомиелита, приезжал в Москву лечиться, сохраняя инкогнито, я даже не знаю - настоящее ли это его имя. У меня осталась память о нем в виде деревянной фигурки ручной работы, книги о Гаити и письмо из Мексики, где он в то время жил, а еще значок, который символизировал свободный Гаити. Жерар был удивительным человеком. Коричневая кожа, европейские черты лица, блестящие огнем глаза, энергичный и бодрый. Его костыли и больные ноги - последнее, что бросалось в глаза, так привлекателен был он сам, так ярко проявлялась его незаурядная личность. Он много рассказывал мне о своей стране, о столице Порт-о-Пренсе, совершенно тогда для меня новом названии. Мы познакомились с ним в больнице, сразу подружились. В это время от навестившего меня тогда председателя Совмина Армении Кочиняна я узнала, что отстранили с поста 1-го секретаря ЦК КПСС Хрущева. Пока это был большой секрет, поскольку на днях должна была появиться в газете официальная информация.
Мы гуляли в Кунцевской больнице с Жераром по парку, и я ему намекнула, что завтра надо читать внимательно газеты. Он расхохотался: «Какие вы, советские, смешные люди, все у вас тайна. Что может быть такое в газете, о чем ты не можешь сказать сейчас? Только снятие Хрушева». Он удивлялся закрытости нашего быта для иностранцев. У меня дома Жерар бывал потом часто, в разные приезды. Кстати, однажды зашел на Серафимовича, когда у меня в гостях был друг, редактор журнала «Ровесник» Герман Кашоян, умный журналист, хороший парень. Увидев иностранца, он тут же ушел.
В середине 60-х годов я много болела и несколько раз подолгу лежала в больнице. То мучила бронхиальная астма, то сосудистые кризы. Больниц для так называемой номенклатуры было две - или Кунцевская, или на Грановского. Тогда там лечились многие известные государственные деятели и члены их семей, артисты, писатели, министр внешней торговли Патоличев, Семенов и Козырев - послы, и другие интересные личности. С Козыревым мы подружились, много разговаривали и виделись позже. Там же я сблизилась с ученым-экономистом Н.В. Орловым. Он говорил, что старается не общаться с женщинами, и относился ко мне то ли, как к ребенку, то ли просто, как к другу. Надо сказать, что я тоже женщин избегала. Редко в том кругу встречались думающие немещанистые женщины. Выделялась на общем фоне жена Андропова Татьяна Филипповна, человек эмоциональный, добрый, она иногда писала стихи, много читала. Заболела Татьяна Филипповна в 1956 году в Венгрии, когда Андропов работал там послом и были серьезные волнения с боями, танками и госпиталем в ее квартире.
В больнице я познакомилась со Степаном Щипачевым, у меня сохранились его письма и фотографии, которые он некоторое время после знакомства присылал мне.
Лечилась там пожилая дочь Чапаева, простая, крестьянского типа женщина с манерами командира.
Посол Козырев много рассказывал об Италии, где он тогда работал, о своем прошлом, о встречах и о впечатлениях - для меня это была и школа, и радость общения, в котором я так всегда нуждалась. В больнице я подружилась с Вильгельмом Либкнехтом, сыном немецкого политического деятеля Карла Либкнехта. Мы несколько лет перезванивались, иногда встречались. Мне запомнился его принцип изучения языка: главное - знать слова, тогда вас поймут. А грамматика - это последнее дело. Все равно, как настоящая немка вы говорить не станете, пусть будут ошибки, но, зная смысл слов, вы всегда сможете сказать, что хотите, и вас поймут.
Как-то мне позвонила незнакомая женщина и сказала, что Вильгельм Карлович умер. Было больно.
Это были незаурядные, думающие люди, что меня и притягивало к ним.

 

Никиту Сергеевича Хрущева я видела не один раз и хорошо знала его семью. После смерти Сталина Хрущев сделал Кремль более доступным, и в Большом Кремлевском дворце часто устраивались приемы, на которых всегда бывали члены семей правительства. Мы с мужем не пропускали этих торжеств. На приемах Хрущев бывал улыбчивым, шумным, внешне со всеми дружелюбным. Его простецкий облик и манеры, вначале шокировавшие, уже к тому времени стали привычными.
Помню прием в честь полета в космос первой женщины-космонавта Валентины Терешковой. В Георгиевском зале, как обычно, вдоль стен стояли длинные столы с белыми скатертями, уставленные многочисленными яствами.
Еще до начала торжества в зал вошла Терешкова в сопровождении генералов, приостановилась недалеко от входа, ей навстречу быстрыми шагами двигался Никита Сергеевич. Сопровождавший что-то сказал Терешковой, но она отрицательно качнула головой и осталась стоять. Хрущев подошел, поздоровался, обнял. Терешкова мне тогда уже понравилась своей независимостью. Хрущев в состоянии приподнятости ее сдержанности не заметил.
В те годы к космонавтам проявлялось подчеркнутое внимание, на приемах они держались вместе - худенькие, в черных штатских костюмах (но это еще до их полетов). Семья Хрущева - дочь, сын, зять - с ними была знакома, они подходили, общались.
Первый космонавт Юрий Гагарин после полета всегда приходил на приемы в форме, с орденами, держался недалеко от Хрущева. Космонавты Титов и другие держались подальше. Хрущев подчеркнуто опекал Гагарина, явно гордясь им.
В начале 50-х годов у меня возникла личная неприязнь к Хрущеву. Я узнала подробности тщательной подготовки снятия с работы моего дяди, в основе которой были злопамятность и мстительность Хрущева. Эти качества проявились и в дальнейшем мелочном преследовании, которое привело дядю, а через шесть месяцев после него и его жену к преждевременной смерти. Никогда не смогла этого простить.
В 1959 году был день рождения моего свекра Анастаса Ивановича, 25 ноября. С тех пор как жила в этой семье, не помню, чтобы на день рождения приходил кто-либо, кроме родственников. Сидим за столом, человек тридцать родни: Анастас Иванович с женой, сыновья и невестки - восемь, брат Анастаса Ивановича Артем Микоян с женой, брат свекрови Гай Лазаревич Туманян, генерал, с женой, две бабушки, матери Анастаса Ивановича и его жены, и племянники. Вдруг без предупреждения открывается дверь и входит Хрущев, улыбается, доволен произведенным эффектом. Анастас Иванович встретил его с некоторым напряженным недоумением, но, конечно, пригласил к столу, велел принести водки и коньяка - у нас пили только вино. Хрущев чувствовал себя свободно, громко говорил, хохотал, много пил. Ел очень неопрятно, особенно сладкое - кладя в рот рахат-лукум, восточные сладости, обсыпанные сахарной пудрой, он умудрился испачкать весь свой темный костюм. Я сидела рядом, и Анастас Иванович попросил меня взять щетку и почистить костюм Никиты Сергеевича. Я сделала это, думая, как все странно на свете устроено, и надо же было, чтоб именно я помогла ему, я, которая никогда не сможет простить его мстительного преследования дяди...
Раза два-три жена Хрущева приглашала внуков Анастаса Ивановича на зимние елки в Лужники в правительственную ложу вместе с ними. Она была простой и доброй женщиной.
Обычно с детьми ездила я, так как была чаще других дома. Это тоже выглядело театральным зрелищем. Хрущев и Нина Петровна вставали, приветствовали артистов и зрителей, махали руками. Ему всегда очень нравились подобные представления. Помню, как однажды сам Никита Сергеевич поехать не смог, позвонила его жена Нина Петровна и предложила мне взять детей и присоединиться к ней. Жили мы на Воробьевых горах, рядом, в соседних особняках, между которыми имелся и внутренний проход через калитку. Нина Петровна ждала нас с какой-то пожилой женщиной. Оказалось - это учительница Хрущева. Трудно поверить, она была ненамного старше его, но тогда о ней писали в газетах как о его учительнице, печатали ее снимки.
К Нине Петровне относилась тепло, и у нас с ней сложились добрые отношения.
Как-то она попросила меня найти ей няню, похожую на мою, которая ей очень нравилась, для будущего ребенка сына Сережи. В это время у меня с мужем начинались осложнения, каждую ночь он уходил. Это возмущало мою няню, она была с характером и как-то высказала ему свое недоумение. Он обиделся, они перестали разговаривать, и атмосфера стала еще более напряженной, чем до этого.
У няни Груши не было ни родных, ни своей квартиры. Нина Петровна, когда обратилась ко мне с просьбой о няне, сказала, что они дадут ей квартиру. С горечью для себя решила, что это будет хороший выход для Груши, и предложила ей перейти работать к Хрущевым. Она у них и осталась, получила однокомнатную квартиру и растила старшего сына Сережи Никиту. Нина Петровна всегда при случае говорила мне о своей признательности.
Наши особняки были типовыми, как два близнеца, с одинаковым расположением комнат. Но в длинном холле у Хрущева помещалась вдоль стены стеклянная витрина с полками, где лежали ценные подарки, присланные ему. Это, помню, меня покоробило, так как Микоян ничего обычно в дом не приносил, а подарки, которые раньше посылались Сталину, все находились в залах Музея революции на Горького (ныне Тверская) для всеобщего обозрения, а не для личного пользования.
Неоднократно рассказывалось о посещении Хрущевым выставки в Манеже - я там была в это время. Пересказывать не буду, но хорошо помню его громкий, командно-крикливый голос, нелепые самоуверенные оценки живописи Фалька, работ Эрнста Неизвестного и других. В его окружении, особенно среди сотрудников отдела культуры ЦК, возникла паника. Фалька убрали, второй этаж тут же после его ухода закрыли.
Помню также встречу Хрущева с интеллигенцией в Завидово, на бывшей так называемой дальней даче Сталина. Столы были накрыты во дворе. Хрущев говорил зычно, без остановки, увлекся, обругал Маргариту Алигер, переругался с Мариэттой Шагинян, рискнувшей ему дерзко ответить, и т.д. Но об этом так же много написано, как и о второй встрече с молодой творческой интеллигенцией на Воробьевых горах.
Он делал подарки королям и президентам из фондов государства.
Когда Хрущева сняли, ко мне заехала его внучка, и попросила совета, как помочь ему быть спокойней. Жена его Нина Петровна в тот момент отдыхала в Чехословакии, еще не вернулась. Вот какие неожиданные ситуации преподносит судьба. Он сделал все, чтобы уничтожить моих близких, а я должна была подумать о его спокойствии. Ну что ж, делать нечего. Я предложила взять ее детей и поехать к нему, еще дала книгу о Джеке Лондоне «Моряк в седле», подумала, что история мужественного человека будет поучительна в такой ситуации. Книгу она мне на другой день вернула, читать Никита Сергеевич не любил.

 

Помню хорошо Брежнева в день шестидесятилетия Анастаса Ивановича. Торжественный ужин организовало правительство на госдаче, бывшей даче Максима Горького, в так называемых Горках-10 по Успенскому шоссе. Приглашены были все члены правительства, министры, их семьи.
Было шумно, оживленно, играла музыка. Брежнева я видела до этого на приемах. Кроме того, однажды мы с мужем, когда он работал в Германии, не успели послать детей на море в Гурзуф, куда везли всех вместе, в дом отдыха для детей членов правительства, искали оказию. Охрана сказала, что летит спецсамолетом Брежнев на отдых и что он с женой согласен взять наших детей. Тогда на аэродроме я видела его близко, он был очень приветлив.
На дне рождения Анастаса Ивановича, когда заиграла музыка кавказскую лезгинку, Леонид Ильич вышел на свободную часть зала и стал с жаром танцевать. В пару к нему присоединилась жена сына Анастаса Ивановича, Алла, дочь расстрелянного Кузнецова. Брежнев очень старался, чтобы Анастас Иванович его заметил, ему хотелось угодить имениннику.
После снятия Хрущева отношение Брежнева к свекру резко изменилось. Анастас Иванович, человек тонкий и дальновидный, это понимал и сразу после семидесятилетия, которое отмечалось уже намного скромнее, подал заявление об отставке. Она была тотчас принята.
Семья Брежневых нам близка не была. Ходили слухи о разгульном образе жизни его дочери и сына. Жили они все чрезмерно широко. Одежда присылалась по каталогу за государственную валюту и прочее.
Когда уже не стало Леонида Ильича, я ближе познакомилась с женой его сына Люсей, сказала ей, что хотела в свое время обратиться к Брежневу с письмом о дяде, с просьбой, чтобы его память реабилитировали. Люся искренне воскликнула: «Как жаль, что вы этого не сделали! Дед (Люся так его называла) всегда говорил: "Пользуйтесь всем, пока я жив"». Таким был Брежнев.

 

Назад: Время и встречи
Дальше: Смерть в Кунцево