2. Петроград (бывший Санкт-Петербург, позднее Ленинград). 1920–1923 гг
Наверняка она что-то осознавала и раньше, потому что даже собаки и младенцы осознают окружающий мир. Однако первое осознание своего осознания – и, возможно, с этого начинается память – пришло, когда она твердо усвоила, что некоторые вещи именуются двумя разными словами. И в том числе она. На старом месте ее звали Дон. Но если бы к ней так обращались здесь, на новом месте, куда переехали мама с папой, то люди бы смеялись и думали, что это название реки.
На старом месте имя Дон, Dawn, означало «рассвет». Рассвет бывает каждый день.
На новом месте особенный рассвет случился, когда она была совсем маленькой, в ноябре, или в октябре, как его здесь называли.
Имя Рассвет для девочки не годилось, и папа звал ее Авророй, что значит примерно то же, но не совсем. Такое имя носил знаменитый крейсер, начавший революцию. Когда папа или мама обращались к ней так при новых знакомых, те улыбались и говорили, что она славный октябренок, дочь Октября.
Затем слова полетели на нее, как тополиный пух, когда задует весенний ветер, так что она не могла открыть рот для вдоха, чтобы несколько не попало на язык. Новое место звалось Петроград или Санкт-Петербург. Старое – Америка или Соединенные Штаты.
Иногда по тому, какое слово человек употребляет, можно было догадаться, что он думает.
Место, где они жили, называлось коммуналка. Это значило примерно то же, что дом, но в домах больше никто не жил. Дома были у белых. У буржуев. Красные жили в коммуналках. Их коммуналка прежде была домом, но белые, которые тут жили, уехали во Францию и забрали с собой все свои буржуйские вещи. Красные экспроприировали дом и повесили на веревку простыни, чтобы получились стены и мужчины с женщинами жили отдельно. Это было как походный лагерь, не настоящий, как мама разбивала в Монтане, а понарошку. Папа и другие мужчины жили по одну сторону простынь, а Дон с мамой и остальными женщинами – по другую. Мама понимала «па-руски» хуже папы и не знала, что женщины про нее говорят.
Когда кто-нибудь из чужих взрослых гонялся за Дон, она на четвереньках проползала под простыню на другую сторону, куда этому человеку было нельзя, а Дон разрешали быть где угодно, если только за простынями не происходили некоторые вещи. Тогда мама сажала Дон на колени и обнимала, пока та не засыпала.
Некоторые части коммуналки были и для мужчин, и для женщин: кухня и комната с большим столом. Только мужчины всегда сидели вокруг стола, а женщины стояли на кухне. Как-то Дон спросила: «У нас простыни кончились?», думая, что между кухней и комнатой тоже должна быть простыня. Мама как-то странно рассмеялась – Дон не захотелось рассмеяться вместе с ней – и с мокрыми руками пошла из кухни в комнату с большим столом. Мужчины глянули на нее удивленно, и мама сказала папе что-то про Дон и простыни, а папа ответил по-английски: «Из уст младенцев…» После этого много кричали, и Дон поняла только, что люди сердятся. Ей велели не огорчаться, но она все равно огорчилась.
Женщины говорили, что у мамы в кастрюле слишком много мяса и это по-буржуйски. Маме приходилось стоять рядом с кастрюлькой, пока все не сготовится, иначе, говорила она, вернешься, а кастрюлька пустая. Дон любила бывать с нею на кухне, но другие женщины всегда говорили, чтобы она не мешалась. Одна, Галина, всегда норовила пнуть Дон. Она кричала: «С дороги!», даже если Дон вовсе не была на дороге, и старалась подобраться ближе и пнуть ее. Дон игра нравилась, и она почти всегда выигрывала, но как-то Галина молча подошла и плеснула на Дон кипятком из кастрюли, ошпарив ей руку, так что там остался красный ожог в форме звезды. Папа увел вопящую Дон и намазал ожог сливочным маслом, и не только мама, но и все остальные женщины орали на Галину.
После этого Дон реже бывала на кухне, чтобы не путаться под ногами – это были ее новые любимые слова. Она проводила время в комнате с мужчинами. Там всегда пахло газетами. Газет приходило столько, что они заваливали коммуналку, как снег в метель; иногда их приходилось выгребать. Впрочем, мужчины часто говорили ей пойти поиграть, и тогда она пролезала под простыней в холодную пустую часть здания. Братьев и сестер у нее не было, других детей в коммуналке тоже. Люди здесь не заводили семью, потому что семья – это буржуазно и сентиментально.
Как-то вечером, когда Дон отправили поиграть, она с другой стороны простыни услышала, как папа рассказывает про Америку и настолько там все буржуазно, сентиментально и религиозно, так что развестись трудно, а здесь в Советском Союзе он просто снял обручальное кольцо – вот и весь развод.
Дон думала, может, ей приснилось, потому что от ожога на руке она видела странные сны. Однако на следующее утро кольца у папы на руке и впрямь не оказалось. Она спросила, где кольцо, а папа глянул на другого мужчину, который смешно наморщился, и тогда папа опустил глаза и сказал, что отдал золото народу – купить пуль для борьбы с белыми.
– Что ж ты не вырвал золотой зуб и не отдал его в переплавку вместе с кольцом? – спросил Антонио. Он был итальянец и всегда отпускал какие-нибудь такие шуточки. Иногда другие мужчины смеялись, а иногда злились и говорили ему заткнуться. Сегодня папа промолчал.
А что мама, спросила Дон. У нее было такое чувство, будто она пытается проглотить большой кусок черного хлеба, не разжевав, хотя на самом деле она ничего не ела с прошлого вечера.
– С мамой все хорошо, – ответил папа. – Мы просто слишком разные.
Дон подумала, что, видимо, неправильно понимает это слово – ей казалось, что мамы с папами и должны быть очень разными, в том-то и весь смысл. Мужчины за столом сразу притихли. Все смотрели на папу, и никто не смотрел на Дон. Папа сказал по-русски:
– Теперь все иначе. Сама концепция брака, жены и мужа. Это были поповские выдумки, буржуазная мораль.
– Будь стойким солдатиком революции, Аврора, – сказал один из мужчин. – Не плачь, думай, насколько хуже нашим товарищам, которые сражаются с белыми.
От этого ей только захотелось заплакать еще сильнее, поэтому она отвернулась от мужчин с их бакенбардами, бровями и очками и поплелась на кухню. Мамы там не было. Мама переехала в другую коммуналку в соседнем здании. В следующие недели она навещала Дон и говорила по большей части про Монтану. А однажды, после того как ожог у Дон на руке почти сошел, мама пришла, долго молча обнимала ее и плакала, а потом встала, пригладила рыжие волосы и вышла. Дон подбежала к окну и видела, как мама садится на извозчика. Сзади лежал ее чемодан, примотанный веревкой. Она что-то сказала кучеру, тот взмахнул кнутом, и лошадь увезла маму прочь. Дон почувствовала у себя на плече чью-то руку и подпрыгнула от неожиданности, но это был папа – он зашел на женскую сторону. Тихим голосом он объяснил, что Аврора не должна огорчаться, она ведь дочь Октября и не могла заразиться буржуазной моралью.
– Нам нужно перебарывать в себе пережитки, а у тебя их нет.
Папа отвел ее в единую трудовую школу и велел ей запомнить дорогу, чтобы она могла ходить одна. Потому что папа был занят – переводил Двадцать одно условие второго конгресса Третьего Интернационала на английский, чтобы сообщить о работе Красного интернационала профсоюзов, который готовил идеологическое наступление с тем, чтобы очистить свои ряды от наивного анархо-синдикализма. По лицу папы Дон видела, что это важно. Он отвел ее в школу и сказал учителям, что ее зовут Аврора. Аврора Максимовна Артемьева. Дон возразила, что ее среднее имя Рэй.
– Но меня зовут Максим, – ответил папа, – а значит, в России твое среднее имя должно быть Максимовна.
Он переглянулся с женщиной, которая принимала Дон в школу, и та записала, как сказал папа.
Белые проигрывали войну. Разные части Красной армии возвращались и маршировали по Петрограду, а люди кричали «ура» и плакали. В коммуналку пришел человек с рулеткой, что-то подсчитал в голове, шевеля губами и закатывая глаза к потолку, а потом сказал, что у них слишком много квадратных метров – надо потесниться и освободить место героям-красноармейцам. Въехали двое мужчин, а на женскую половину – Вероника. Вероника вошла в черных сапогах до колен. Ее шинель была свернута в длинную скатку и переброшена через плечо, а на поясе болтался медный котелок. Она положила шинель на пол и дальше спала на ней. Она готовила на кухне в своем котелке, и никто из женщин не смел у нее воровать, даже если в котелке было мясо. С другими женщинами Вероника мясом не делилась, но всегда давала Авроре сколько та захочет. Вероника была пулеметчица в Красном женском батальоне смерти. В Сибири она со своим пулеметом воевала против белоказаков и получила медали. Аврора сидела у Вероники на коленях, ела мясо и слушала ее рассказы, почти ничего не понимая. Керенский сформировал Женские батальоны смерти. Керенский был лучше царя, но хуже товарища Ленина, поэтому товарищ Ленин взял штурмом Зимний дворец и победил Керенского в Октябрьской революции. Некоторые женщины из батальонов смерти перешли на сторону Ленина и, чтобы доказать свою верность, сражались еще яростнее других. Аврора спросила, сможет ли она, когда вырастет, тоже стать пулеметчицей, и Вероника ответила, это не то, что быть обычным солдатом, а техническое, примерно как шить на швейной машинке, и потому женщины справляются тут лучше мужчин, и Авроре надо хорошо учиться и поднатореть в арифметике.
Засиживаясь вечером над примерами, Аврора иногда слышала, как Максим Александрович говорит про маму. Чаще всего это случалось, когда он с другими мужчинами пил водку за большим столом.
Сразу после маминого отъезда он говорил, что она – анархо-синдикалистка. Это явно было что-то обидное, зато успешно объясняло другим мужчинам, отчего он снял обручальное кольцо.
Через некоторое время, когда начали приходить мамины письма из Монтаны, папа стал говорить о ней мягче. Он говорил, что она была скорее стихийная анархистка с самыми лучшими намерениями, но ей недоставало прививки ленинизма и революционной дисциплины.
Авроре от этого хотелось свернуться клубочком и сосать палец, хотя стойкие солдатики революции так себя не ведут, но она все равно так делала, иногда под бочком у Вероники, укрытая ее шинелью. Для нее мама была женщина верхом на лошади, с развевающимися на ветру рыжими волосами. Это и большое синее озеро в Чикаго – вот и все, что она помнила про Америку.
Прошло несколько месяцев. Теперь папа иногда называл маму не анархо-синдикалисткой и не стихийной анархисткой, а ковбойкой, и потом издавал что-то наподобие смешка, приглашая других мужчин посмеяться. Они смеялись. Затем мама была у него уже только ковбойкой.
Лил дождь. И опять. Дождь лил почти все время. Дождь лил без конца. Когда Аврора шла в школу, грязь налипала ей на ботиночки, так что они становились тяжелые-тяжелые, пока не потопаешь по луже и не отмоешь их. Лучшие лужи были на проезжей части. Как-то Аврора топталась в луже и услышал звон колокольчика. Она помнила, как мама однажды сказала по-английски: «Звонкий, словно колокольчик». Аврора не понимала этих слов, пока не услышала этот колокольчик, такой звонкий и так близко, входящий в ухо, точно сосулька. Она подняла голову и увидела, что это звонок трамвая, остановившегося рядом с ней. Вагоновожатый одной рукой дергал веревку звонка, а другой куда-то указывал. Аврора глянула в ту сторону и увидела приближающийся автомобиль. Шофер, чисто выбритый молодой человек в черной кожанке и армейской фуражке, смотрел зелеными глазами прямо на нее, и Аврора думала, он ее объедет, однако руки в черных кожаных перчатках не крутили баранку сильно, а только чуть-чуть, чтобы обогнуть выбоины. Аврора прижалась к трамваю, чувствуя над головой рокот его мотора, и машина пронеслась мимо, взметнув завесу бурой воды. За мгновение до того, как вода обрушилась Авроре на голову, та через заднее стекло автомобиля увидела мужчину в черной коже: в одной руке он держал зажженную папиросу, в другой – лист белой бумаги с напечатанным списком. Весь список был исчеркан красными чернилами. У Авроры мелькнула мысль, что, наверное, у этого мужчины есть дочка и та изрисовала лист. Она даже успела задуматься, важная ли бумага и накажут ли девочку.
Тут все стало бурым. Аврора силилась раздышаться и протирала глаза, когда чья-то рука схватила ее шиворот и втащила в трамвай. Это был вагоновожатый, очень злой – и не на нее.
– По одежде вижу, ты не беспризорница. Где твои родители? – спросил он.
Аврора ответила, что мама в Монтане, а папа – по такому-то адресу.
Вагоновожатый медленно сел на деревянное сиденье впереди, где были рычаги и рукоятки. Его огромные черные усы свисали с худого лица, как эти штуки, которыми насекомые хватают еду. Он закрыл глаза руками, как будто плачет или молится, и кончики усов задвигались от шевеления губ. Говорил вагоновожатый почти беззвучно, но Аврора различила названия улиц. Потом он отнял руки от лица и заморгал голубыми глазами на лобовое стекло, как будто не понимал, как здесь оказался.
– Сделаем, – звонким голосом объявил он.
Вагоновожатый чему-то радовался, но люди в трамвае ворчали, а один потребовал, чтобы его выпустили, «пока ты не взялся за свои фокусы, Гриша!». Гриша что-то сделал с рычагами, и трамвай поехал. Вскоре недовольный пассажир сошел, а потом и еще несколько, не одобрявших фокусы.
Они добрались до перекрестка, где рельсы разбегались в разные стороны, словно брошенные на стол стальные макаронины. Гриша подался вперед, вгляделся в рельсы, подергал кончиками усов, шепча себе под нос очередное заклинание, потом дернул какой-то рычаг, отчего свет в трамвае погас, а рычание мотора стихло. Стрелки на рельсах впереди сдвинулись; через мгновение трамвай повернул влево и беззвучно двинулся новым курсом. Люди недовольно захлопнули свои газеты, в которых читали про белых и про воббли. Гриша снова дернул рычаг, свет зажегся, мотор зарычал, и трамвай уверенно покатил к следующему перекрестку, где Гриша повторил свой фокус и снова переехал на другие рельсы. Через некоторое время он попросил Дон не визжать каждый раз, как это происходит. Ее восхищало, что крошечное движение стрелок меняет курс тяжелого вагона и всех, кто в нем, но ее восторженные вопли мешали другим пассажирам читать их книги и газеты.
– Вот видишь, один в подворотне, а целая толпа таких же только что убежала в тот проулок, – объяснял Гриша, когда не бормотал названия улиц. Он имел в виду маленьких субъектов в негодной одежде. Аврора часто их видела и научилась обходить стороной те места, где они встречались. – Военные сироты, беженцы, крестьяне из Тьмутаракани. Вообрази, сбежать от голода в город! Эти дети не ходят в школу, верно?
– Верно.
– Чекист за рулем автомобиля думал, ты из них, играешь на проезжей части, поэтому запросто бы тебя задавил, – сказал Гриша. Потом глянул на нее голубыми глазами и погрозил пальцем: – Смотри, чтобы тебя не приняли за беспризорницу!
– А что такое голод? Он может прийти в город? – спросила Аврора. Она подумала, что это какое-то чудовище.
Через некоторое время – высадив сколько-то первоначальных пассажиров и, после долгого обсуждения, взяв сколько-то новых, – Гриша подъехал настолько близко к коммуналке, насколько позволяла трамвайная линия. Тогда он взял Аврору за руку и повел ее по улице. Один пассажир возмутился, но несколько женщин зашикали на него и сказали, что ему должно быть стыдно.
Гриша вместе с Авророй поднялся по лестнице и спросил Максима Александровича. Время было уже позднее, папа вернулся и сидел за столом с другими мужчинами, читал их газеты и ел кашу. Гриша спросил Аврору, ее ли это папа, и она ответила «да». Гриша спросил папу, его ли это дочь, а папа спросил: «А кто вы такой, чтобы задавать мне вопросы?», и выбрался из-за стола, и взял Аврору на руки, и спросил ее, где она так долго была. «За малый чуток не под колесами чекистского автомобиля!» – ответил Гриша.
В итоге Аврору отправили на женскую сторону, чтобы мужчины могли поговорить. Дон рассказала все Веронике, думая, что та придет в восторг. Но вместо этого Вероника побагровела, встала и заходила взад-вперед по женской половине комнаты, глядя в окно на улицу. Наконец она обернулась, и Аврора увидела у нее на лице слезы.
– Никогда больше такого не допускай! – воскликнула она. – Дай слово.
– Я не буду заходить в лужи.
– Нет, не это! – ответила Вероника со странным смехом.
– Я буду смотреть направо и налево и…
– Нет! – Вероника опустилась на колени.
Из-за холода она была дома в шинели. Суконные полы легли на паркет, и Авроре захотелось забраться под них. Вероника грубо схватила Дон за руку.
– Ты позволила ему себя увести! – Ее свистящий шепот резал слух, как трамвайный звонок. Вероника дернула Дон, показывая. – Ты позволила чужому дяде схватить тебя и увести. Куда он сам решил. Никогда так больше не делай.
– Из-за голода?
– Нет.
– Тогда почему?
– Я не могу тебе объяснить, ты еще маленькая. Но некоторые мужчины сделают тебе плохое. Самое плохое, что может быть. Это то, что делают казаки.
Теперь Вероника плакала.
– А оно потом проходит?
– Может быть, чуть-чуть. Не совсем. Единственно, что тут можно…
– Что?
Однако Вероника вернулась к своей всегдашней манере – не смотреть людям в глаза. Она по-прежнему держала Дон за руку, и взгляд Авроры задержался на ее рукаве. Там была нашивка с желтым ободком, на которой Вероника вышила толстое орудие с трехногой подставкой.
Папа с Гришей придумали новый распорядок. Каждое утро Дон шла на площадь чуть дальше по улице. На площади сходилось несколько трамвайных путей. Оттуда Гриша забирал Дон, всегда вместе с пассажирами, едущими в другие места, и отвозил в школу.
В школе учителя помогали им становиться настоящими маленькими ленинцами. Ученики носили красные галстуки и каждое утро поворачивались к красному углу и пели песни. В старые времена капиталисты заставляли рабочих стоять у капиталистических станков, но теперь станки принадлежали народу. Аврора сказала Грише, что, когда вырастет, научится делать запчасти для его трамвая, а Веронике – что сделает новый ствол для ее пулемета.
Вероника теперь приходила домой после наступления темноты, с раскрасневшимися щеками, и возилась со своей формой. Дон спросила, ходит ли она на фронт расстреливать из пулемета белоказаков. Вероника рассмеялась и ответила, что нет, она репетирует «Штурм Зимнего дворца».
Про это Дон слышала в школе. Она огорчилась и встревожилась, узнав, что его придется штурмовать снова. Зимний дворец она видела – он был недалеко от коммуналки – и долго не могла в тот вечер уснуть, все думала о том, что там снова засели царисты и беляки. Однако Вероника только погладила ее по головке и сказала, что все будет хорошо.
На переменах они играли в школьном дворе. Игра в индейцев и ковбоев буржуйская, сказали старшие девочки. Дон заплакала, потому что ее мама была ковбойка, а дяди – ковбои. Лида – старшая девочка, которая всегда была очень ласкова с младшими, – взяла ее за руку и повела играть в «разверстку». Это было что-то вроде пряток. Сперва они собирали на дворе желуди – за школьным забором росли старые дубы. Потом желуди складывали в шапку, чтобы все видели, сколько их. Потом некоторые дети завязывали себе глаза красными галстуками и медленно считали до ста. Они были большевики, или красные. Другие – они назывались меньшевики, или белые, или кулаки – разбегались по двору и прятали желуди. Когда красные заканчивали считать до ста, они срывали с глаз галстуки, кричали: «Разверстка!», и главный из них требовал сказать ему, где желуди (хотя он называл их золотом, или картошкой, или патронами), чтобы рабком их распределил. Белые отвечали: «Честное слово, у нас ничего нет!», и по этому сигналу красные начинали искать желуди, пока белые считали до ста. Все найденные желуди кидали в шапку, и если число оказывалось достаточным, белые должны были признать себя буржуями-спекулянтами и принять наказание. Оно менялось, потому что играли каждый раз по-разному. Иногда красные вставали в два ряда, а белые проходили между ними и красные их шлепали, что в теплой одежде было почти не больно.
Скоро все хорошие тайники пораскрывали; белые лишились всякой надежды выиграть. Некоторые старшие мальчики, которые ненавидели проигрывать, всякий раз объявляли себя красными, а девочки, стараясь быть хорошими, соглашались быть белыми и говорили, что им все равно, кто выиграет. Авроре было не все равно, но она как маленькая не могла спорить с Лидой и другими большими девочками. Андрей, не самый большой из старших мальчиков, но самый бешеный, взял на себя обязанность каждый раз говорить всем, как будут играть. Некоторое время Дон притворялась, будто ей по-прежнему нравится игра, но когда все ее тайники узнали, а большие мальчики стали очень громко хвастаться победой, она заплакала. Старшие девочки начали ругаться с мальчиками. Учителя вышли выяснить, в чем дело. Они велели Андрею признать свою вину перед товарищами. Андрей оттарабанил извинения, глядя в небо, а потом ушел, ругаясь на ходу. Он злился на Лиду, а Лида – на него, и Дон думала, теперь они враги навсегда. Однако они постоянно друг на друга смотрели, Андрей – собачьими глазами, а Лида как будто не замечала, но вечно поглядывала на Андрея украдкой, когда тот бегал или играл и не мог видеть, что она на него смотрит.
Вероника отправилась на вокзал и вернулась с высокой тощей старухой в длинном черном платье, как на старой фотографии. Это была тетя. Она приехала из тех мест, откуда Вероника, с востока. У нее была только одна маленькая сумка и одно платье. Она приехала смотреть «Штурм Зимнего дворца». Другим женщинам в коммуналке не понравились ее платье и ее манеры – и то и другое было очень старомодное, – а еще что она носила крестик, и как выговаривала слова, как готовила и как от нее пахло.
На следующий день был штурм. Погода выдалась сырая, но не очень холодная. Они уложили в корзины селедочные консервы, буханки черного хлеба и водку. Вечером все пошли к Зимнему дворцу и быстро затерялись в потоке людей. Дон никогда не видела такой толпы. Некоторые маршировали группами под красными знаменами.
Вышли на площадь перед Зимним дворцом – самым большим зданием, какое ей пока доводилось видеть. По дальнюю сторону от дворца текла река. Вместо того, чтобы идти туда, где собиралась вся толпа, папа в обход дворца повел Дон к набережной. Здесь стоял большой корабль, выкрашенный белой краской и ярко освещенный прожекторами на дворцовой крыше. На носу корабля было написано Аврорино имя. Она пришла в полный восторг и долго стояла не отводя глаз, а папа смотрел все это время только на нее. Потом он сказал, что надо вернуться на площадь, иначе все хорошие места займут. По дороге он рассказывал, как однажды крестьяне в Массачусетсе сделали выстрел, который услышали во всем мире, и это стало призывом бороться с империалистами, и как чуть позже рабочие в Париже взяли штурмом дворец, полный аристократов, а здесь в Петрограде выстрел и штурм случились в одну ночь, и они сейчас это увидят. И поэтому ее имя Аврора, а не Дон.
Все, кто пришел смотреть штурм, стояли двумя толпами за протянутыми веревками. Между толпами оставался проход, а в центре прохода высилась колонна, старый памятник; под ней выстроили помост, от которого во все стороны расходились телеграфные провода – к двум большим сценам в одном конце прохода, к Зимнему дворцу в противоположном конце и к площадкам по углам площади – там тысячи людей готовили к штурму грузовики, лошадей и артиллерию. Дон знала, что где-то там Вероника. Папа сказал, что на помосте режиссер – глядит во все стороны и по телеграфу командует, что кому делать. Авроре хотелось увидеть режиссера, но он был укрыт от дождя навесом, отгорожен от ветра брезентом и от холода – стеклянной кабинкой; только горящий кончик его сигареты различался в темноте.
Долгое время все просто стояли и дивились на две сцены – одну белую, другую красную, – соединенные перекинутым через проход мостом. Белая была из плит разного размера, вроде свадебного торта, красная походила на промышленный город с фабриками и высоким шпилем. Из-под моста доносились нестройные звуки, и когда папа посадил Аврору на плечи, та увидела, что между сценами теснятся музыканты, все в черном и белом. Они настраивали инструменты, отливающие медью и полированным деревом.
Видимо, по телеграфным проводам пришел какой-то сигнал, ибо внезапно стало темно. «Авария!» – пошутил кто-то, и несколько человек рассмеялись, но остальные сердито на них зашикали. И тут в стороне реки громко бабахнуло. «Аврора!» – воскликнул папа, и несколько мгновений весь Петроград повторял то же слово.
Под аркой моста между сценами возник круг яркого света. Посередине круга стоял человек в длинном черном пиджаке. Взмахом палочки он призвал музыкантов к вниманию, и они заиграли громкую музыку. Прожекторы осветили белую сцену, на которой оказалось множество людей в чудной одежде: меха и драгоценности, армейская форма, цилиндры. Все аплодировали человеку, которого толпа встретила шиканьем и свистом.
– Керенский, – объяснил папа.
– Всамделишный? – спросила Аврора, внезапно ощутив себя на его плечах открытой и беззащитной, но тут же почувствовала, как он мотнул головой.
– Актер, – сказал папа.
Невсамделишный Керенский стал говорить речь. Никто не мог ее слышать, но он делал всякие нелепые движения, из-за которых выглядел очень глупо, и разодетым людям на белой сцене он очень нравился, но толпа на площади только смеялась, и Аврора чувствовала себя дурочкой, что испугалась такого шута.
Прожекторы осветили красную сцену. Рабочие энергичным шагом выходили с фабрик.
– Видно, что танцоры, – сказал папа по-английски.
Некоторые принялись в такт музыке стучать по наковальням. В скрещенных прожекторных лучах поднялся красный флаг, и другие рабочие собрались вокруг него, как замерзшие люди у костра. Мелодия изменилась, Аврора узнала песню, которую каждый день пели в школе, – «Интернационал». Она становилась громче, прожекторы светили ярче и ярче, и скоро уже пели все, даже толпа. Вышел Ленин, и все так его приветствовали, что представление на несколько минут остановилось. Он обратился к рабочим, а те взяли алые красногвардейские знамена и стали величаво махать ими в свете прожекторов. Они прошли по мосту и сразились с белыми на арке над оркестром. Белая армия была разом устрашающей и комической: она состояла из казаков, Дикой дивизии, немцев в касках с пиками на макушке и женских батальонов смерти. Керенский продолжал говорить, убеждая аристократов не обращать внимания на красногвардейцев, но тут красногвардейцы выстрелили из ружей, и все белые разбежались, уволакивая мешки с деньгами, драгоценности и столовое серебро. Наступила неразбериха. Телеграф, видимо, захлебывался. Из одной части площади выехал грузовик с солдатами, которые все выставили штыки, из другой – казацкая конница. По трамвайным путям, паля из орудий, прогрохотал фанерный бронепоезд. Пролетарские женщины притащили веревками орудия, и те начали производить очень громкий шум. Керенского защищали женщины, потом разбежались и они. Людей в толпе это насмешило. Он залез в автомобиль с американским флагом, проехал в проходе между зрителями, выскочил у основания колонны и направился прямиком в Зимний дворец. Некоторое время никто не знал, куда смотреть. Аврора слегка осоловела. Но тут оказалось, что красногвардейцы везде победили и бегут к Зимнему дворцу: казаки, и Дикая дивизия, и женские батальоны смерти, и рабочие слились в одну великую Красную армию. Лучи прожекторов скользили по ней взад-вперед. Но один прожектор неуклонно следовал за человеком, который шагал посередине пустого прохода, его лысая голова блестела в луче света: Ленин. Он поднялся по ступеням в Зимний дворец. Бесчисленные дворцовые окна зажглись, и стало видно, что внутри идет бой. Черные силуэты разыгрывали множество сцен – грабеж, кулачные драки, погони, закалывание штыком, самоубийство, трусость, капитуляцию. Силуэт мужчины схватил силуэт женщины, она отбивалась. Когда каждая маленькая драма заканчивалась, окно загоралось красным. Весь дворец был озарен белым ореолом, и папа сказал, это прожекторы «Авроры» сразу за зданием. А когда последнее окно Зимнего дворца зажглось красным, «Аврора» направила прожекторы в небо, и все увидели, как поднимается, трепеща на ветру, исполинский красный флаг. Музыка и пение стали очень громкими, у Авроры слипались глаза. Люди впереди смеялись над чем-то ей невидимым. «Аврора» дала залп из всех своих орудий; Аврора завопила в грохочущий вал и заткнула уши. Со всех батарей вокруг всей площади взмыли фейерверки, Аврора подняла взгляд к рвущемуся шторму красного света. Когда все кончилось, еще минуту с темного неба сыпались черные ошметки. Аврора вздрогнула, когда один упал ей за шиворот. Кто-то сзади поднял воротник ее пальто. Она обернулась и увидела тетю.
– Теперь я буду Авророй, – сказала Аврора, но папа не услышал.
Она заснула у папы на руках раньше, чем они добрались до коммуналки.
После «Штурма Зимнего дворца» тетя обратно не уехала. До Авроры постепенно дошло, что Тетя с Вероникой так и задумывали и что остальные женщины в коммуналке догадались обо всем с самого начала. Тетя сидела в мягком кресле, которое выписала из деревни, и вышивала, улучшая нашивки на Вероникиной форме, добавляя пулемету на рукаве крошечные подробности. Вероника не одобряла кресло и называла его мещанским, но говорила, что старухе можно. Иногда, когда Вероника уходила, Тетя угощала Аврору чаем и разрешала ей посидеть в кресле.
Тетя вставала рано утром и вела Аврору к трамваю, а когда вечером Гриша привозил ее домой, ждала на остановке. В начале каждой недели папа давал Тете кулечек чая или иногда конверт, и та передавала их Грише. Некоторым мужчинам в коммуналке это не нравилось, они говорили, что это буржуйство, а Гриша – спекулянт, но папа отвечал, что он, папа, делает важную работу для революции, а Гриша ему помогает.
Иногда Аврора опаздывала в школу из-за всех этих долгих разговоров, которые Гриша вел с другими пассажирами. Некоторые платили за проезд деньгами, но другие приносили чай, шоколад, сигареты, золоченые рамы для картин, царистские медальоны, модели кораблей, меха, настольные лампы, ложки. Когда похолодало, они начали приносить топливо: ножки от стульев, связки дранки, с которой еще свисала штукатурка, дверные наличники, хворост. Все это сваливали на задней площадке трамвая.
С некоторыми людьми Гриша вообще предпочел бы не разговаривать. Он готов был на что угодно, чтобы с ними не встретиться, но иногда они свистели в свистки, заходили в трамвай и требовали денег, чая или что еще у него было. Аврора спросила, милиционеры ли это. Гриша ответил, что не совсем или смотря что понимать под этим словом.
Грязь на улице стала густая, как остывшая каша, потом твердая, как камень, колеи на улице покрылись льдом, который на заре блестел розовым, словно на старую кожаную обивку плеснули краской. Окна трамвая запотевали. Теперь делом Дон было стоять рядом с Гришей и вытирать стекло тряпкой, чтобы он видел стрелки и замечал пассажиров и людей со свистками.
Пошел снег. Теперь, когда они играли в разверстку и тайники белых находили, наказанием был расстрел снежками. Раз Дон «расстреляли», и она, лежа на снегу, стала возить руками и ногами. Лида подошла спросить, что с ней, и Дон ответила, что стала ангелом. Она поднялась и показала юбку и крылья ангела, которые сделала на снегу. Лида чуточку улыбнулась, но велела ей никогда больше не говорить про ангелов, потому что это буржуазное суеверие, поповские выдумки и опиум для народа.
Выпал глубокий снег, и прятать желуди стало легче. Красные злились и размахивали руками, как шутовские белые во время штурма. Андрей увидел, как Лида над ним смеется, и сказал, что будет допрос. Он повалил Лиду в сугроб, сел сверху и щекотал ее, пока она не сказала, где желуди – много. Они с Авророй их вместе закопали, это был их секрет. Аврору замутило и чуть не вырвало, пока она гадала, каким будет наказание. Но ее и других малышей наказывать не стали. Все отвернулись, на маленьких никто не смотрел. Лида в наказание должна была присягнуть на верность революционному рабкому и поцеловать Андрея.
Больше Аврора в эту игру не играла – там главным стали допросы и поцелуи. Малышей играть не звали. Некоторым старшим девочкам не нравилась игра, они не хотели все время быть белыми и чтобы их допрашивали, а одна у всех на глазах ударила мальчика и обозвала казаком. Аврора вспомнила слова Вероники о мужчинах, которые хватают и тащат. Она предложила другую игру, где девочки были пулеметчицами, а мальчики казаками. Один день игра была очень популярна, но больше в нее не играли, хотя Аврора и предлагала.
Время отсчитывалось медленным продвижением флажков и ниток на школьных картах – фронтов, где Красная армия теснила оставшихся белых. Революционное государство рабочих и крестьян расширялось на Кавказ, в Сибирь, на Дальний Восток. Вероника уезжала на недели, иногда на месяцы.
Она вернулась на похороны Тети и потом отдала Авроре медальон, который Тетя просила ей передать. Снаружи был выгравирован герб, который Аврора знала, поскольку видела его на воротах всякий раз, как заходила к папе на работу. Это был герб Смольного института благородных девиц – бывшего пансиона, который теперь стал штабом мировой пролетарской революции. Если медальон открыть, то с одной стороны был крест (особой православной формы, с косой перекладиной снизу, означающей подъем из рая в ад), а с другой – профиль молодой женщины, вырезанный из розовато-оранжевого камня цвета зимней зари.
На Украине все относительно успокоилось, и папа решил, что уже может поехать туда и разыскать двоюродных братьев или хотя бы похоронить их, если не застанет в живых. Папа родился там, а в Пенсильванию эмигрировал, когда ему было четырнадцать. Он думал обернуться недели за две, но Аврора не видела его много месяцев.
Мужчины за столом в присутствии Авроры умолкали. Итальянец Антонио как-то утром проводил ее до трамвая и спросил про школу: рассказывала ли она учителям или другим детям про отца и чем он занимается, или кто его знакомые, или что он говорил за столом, или про других людей в коммуналке. Тон у него был как у взрослого, который объясняет ребенку, откуда берутся дети. Но Аврора видела, как ежедневный поток газет сократился до одной-единственной «Правды», и от других детей в школе усвоила привычку очень тщательно думать, что и кому говорит, особенно после того, как одна учительница безо всяких объяснений исчезла, а другие обличили ее в одних и тех же словах и выражениях.
– Нет, – сказала Аврора. – Я ничего не говорю.
– Хорошо, – ответил Антонио.
Через неделю он исчез. Все предполагали худшее, пока он не прислал им открытку из Рима.
По ночам слышалась стрельба – не только револьверная, но и пулеметная. Лежа без сна, Аврора чувствовала тот же смутный страх, как тогда, в трамвае, когда Гриша упомянул голод. Однако Вероника вернулась с фронта и, немного послушав выстрелы – лицо у нее при этом было отрешенное, как у врача со стетоскопом, – сказала, что это точно не настоящие бои. Что-то вроде штурма Зимнего дворца, объяснила она, затем, почувствовав, что некоторые женщины не спят, добавила:
– Во время Великой Октябрьской социалистической революции семнадцатого года.
Чекисты – это они стреляли по ночам – устраивали облавы то в одном районе, то в другом, и по утрам дети в школе сравнивали, кто что слышал. Некоторые не только слышали, но и видели, и они ничего не рассказывали. Аврора не понимала почему, пока однажды утром чекисты не нагрянули в ее район.
Они постреливали с полуночи, не все время, но равно с такой частотой, что спать было невозможно. Затем, перед самым рассветом, они проехали по улице на открытом грузовике, паля в воздух из пистолетов. Почти все женщины легли на пол, только Вероника встала, подошла к окну и отдернула занавески. Одна женщина закричала на нее, но Вероника обернулась с выражением, которое Аврора запомнила на всю жизнь, и сказала:
– Если бы мы нужны были им мертвыми…
Аврора подбежала к окну, укрылась полами Вероникиной шинели и выглянула наружу. Грузовик уже проехал мимо, но на маленькой скорости. В кузове, широко расставив ноги, стояли мужчины в длинных черных плащах; вид у них был как у старых памятников царям. Грузовик двигался к перекрестку, на котором Аврора каждое утро ждала трамвай. За ним ехали автомобили, так медленно, что чекисты могли выходить из них прямо на ходу и занимать позиции вдоль улицы.
– Ты в школу опоздаешь, – предрекла Вероника.
Они открыли банку селедки и позавтракали. Все было тихо, и на улице, и в коммуналке, где люди сидели подле окон.
– Все потому, что товарищ Ленин болеет, – сказал один из мужчин. – Когда он выздоровеет…
Другой, покосившись на Аврору, велел ему заткнуться.
– Да все же знают! – воскликнул первый, но тут на него зашикали уже хором.
Народ потянулся к окнам. Аврора скользнула следом за Вероникой. В последний момент мужчина, косившийся на нее, заметил, что она тоже идет, выставил руку и крикнул: «Нет!»
Аврора поднырнула под простыню на женскую сторону. К окнам было не пробиться. Она пошла в уборную, заперлась, встала на унитаз и распахнула крошечное закрашенное окошко, через которое уборную проветривали. Грузовик проезжал прямо под ней. По углам кузова стояли четыре чекиста с пистолетами-пулеметами. Сам кузов был забит людьми, упакованными, как сардины в банке, так что ноги одного ряда упирались в головы другого. Все лежали лицом вниз, руки у них были скручены проволокой за спиной.
Холодный ветер задувал в окошко. Оно было такого размера, что обрамляло голову и плечи Авроры, будто на камее в Тетином медальоне. Над притихшей мостовой плыли несколько снежинок, словно предвестие метели. Все другие окна на улице были закрыты. Аврора знала, что за ними люди, сотни смотрящих глаз, но лишь ее лицо оставалось на виду. Чекисты с ближайшего борта грузовика повернулись в ее сторону, и ей почудилось, будто их взгляды освещают ее, как лучи прожекторов освещали актеров во время штурма. Она даже ощутила их тепло, потому что кровь прилила к щекам.
Один из чекистов узнал ее, а она – его. По суровому мужскому лицу расплылась радостная улыбка.
– Аврора Максимовна! – крикнул он и весело помахал ей, отняв руку от пистолета-пулемета.
Она уже собиралась ответить – привычка к вежливости пересилила всякое благоразумие, – когда один из арестантов резко приподнял голову над досками кузова. Два голубых глаза, обведенные белым, смотрели с лица, превращенного в красное месиво, – его было бы не узнать, если бы не длинные усы с сосульками свернувшейся крови на концах. И тут же, повинуясь инстинктивному стыду или жалости, голубые глаза закрылись. Гриша ударился лбом о доски и зарылся лицом между ногами лежащего впереди человека.
Аврора не была уверена, что правда его видела. Ее взгляд вернулся к молодому чекисту. Тот по-прежнему улыбался, но выглядел обескураженным.
– Это я! – крикнул он.
– Доброе утро, Андрей Сергеевич! – крикнула в ответ Аврора.