Книга: На отливе войны
Назад: У телефона
Дальше: Послесловие

Происшествие

На пересечении улицы Бак и бульвара Сен-Жермен возвышается статуя Клода Шаппа, возвышается как скала посреди дорожного движения, как скала, разрезающая поток, разбивающая его на ручейки, текущие на восток и на запад, на север и на юг, плавно и беспрепятственно. Статуе Клода Шаппа, которая руководит дорожным потоком и направляет его размеренное движение, помогает в этом нелегком деле agent de police в ярком плаще, с яркой палкой, контролирующий поток машин с точностью лондонского полицейского, хотя некоторые и говорят, что только в Лондоне полицейские знают в этом деле толк. До войны, когда еще ходили омнибусы, для agent de police всегда было полно работы; с началом войны все парижские омнибусы отправились на фронт развозить мясо солдатам, и были такие часы, когда вся ответственность за регулировку дорожного движения ложилась на статую Клода Шаппа. В один из таких часов, когда Клод Шапп стоял, как водится, запрокинув голову вверх, не замечая происходящего у его ног, случилось то самое происшествие.

Чуть дальше, на набережной, офицер французской армии сел в маленькую викторию, маленькую потрепанную voiture de place, которая повезла его по улице Бак, после чего попыталась повернуть на бульвар Сен-Жермен к Ministère de la Guerre. По другой стороне бульвара бежал паренек пятнадцати лет, навалившись на рукоятки трехколесного фургона, вес которого был скорее рассчитан на сильного мужчину или старую лошадь. Но мужчин в Париже осталось мало, поэтому мальчик, который не мог пойти служить по крайней мере ближайшие три года, выполнял мужскую работу, или лошадиную работу, если угодно. Французы – бережливая раса, и считалось, что война закончится много раньше этого срока, так что заработает ли паренек себе грыжу, или туберкулез, или какую другую болезнь, которая сделала бы его непригодным к военной службе, – это было неважно. Пока что важно было только то, что он зарабатывал деньги для своего патрона. Так что, опустив голову, мальчишка направил свою трехколесную тележку прямиком на лошадь, которая тащила потрепанную викторию, в которой ехал французский офицер, и agent de police рядом не оказалось, и статуя Клода Шаппа стояла, как водится, запрокинув голову вверх.

Началась та еще суматоха. Старая кляча, которую давно следовало пустить на мясо, увернулась от повозки с чисто французской бережливостью, но наступила копытом прямо на лицо мальчика, распластанного у ее ног. Второе копыто опустилось на пальцы его правой руки. Вряд ли на войне с ним могло случиться что-нибудь хуже. Мальчик с воплями поднялся на ноги. Извозчик выругался. Собралась толпа, а офицер в маленьком экипаже откинулся в кресле и закрутил кончики своих изящных усов. Agent de police, который должен был находиться на посту у статуи, прибежал из ближайшего кафе. Он всегда, в наилучших парижских традициях, выделял на обед два часа, и в этот раз пришлось прервать его на пятнадцать минут раньше. Все были ужасно раздосадованы, но больше всех – офицер, который спешил к военному министру.

Он был так раздосадован, так утомлен, что сидел с каменным лицом, небрежно закинув одну руку за соседнее сиденье, а другой поглаживая крест ордена Почетного легиона на груди. Он смотрел на небо, будто выискивая самолет, который в тот момент как раз не пролетал над Парижем. Извозчик слез со своего места и громко позвал офицера в свидетели того, что он тут ни при чем. Толпа, которая не застала происшествие, столпилась вокруг полицейского, сообщая ему, чего именно она не видела. Рыдающего мальчика отвели в аптеку. Но люди не расходились. Они столпились вокруг экипажа и начали орать на безразличного офицера. Офицера, которому не было дела до того, куда наступила старая лошадь. Развалившись на мягких подушках, он посматривал на небо, не беспокоясь о таксометре, который резво прыгнул с отметки «восемьдесят пять сантимов» на отметку «девяносто пять сантимов» и продолжил тикать. Женщины обступили экипаж, разглядывая офицера. Получается, это он командовал их сыновьями на фронте, а значит, столько всего видел, столько всего пережил, что даже зрелище раздавленного мальчика ничего для него не значило? Неужели он видел столько страданий en gros, что они ничего не значили для него en détail? Или он так относился ко всякому страданию? Неужели и страна так же относилась к страданию их сыновей? Или этот офицер из тех embusqués, которые никогда не были на фронте, из тех, кто попал под протекцию, занял теплые местечки в тылу, мягко устроился на казенном жалованье? Толпа увеличивалась с каждой минутой. Предположениям не было числа. Люди обступили экипаж, выкрикивая свои догадки. Наконец они стали так надоедливы, что выражение скуки испарилось с лица офицера. Он был так раздосадован, так ему надоело ждать, что он выскользнул из потрепанных подушек и, не заплатив за проезд, шмыгнул в направлении Ministère de la Guerre.

Эсмеральда

Мне часто говорят: «Вы пишете о войне, о вашем опыте в прифронтовой зоне, крайне удручающе. Но, безусловно, с течением этих долгих месяцев вы должны были столкнуться с вещами не только мрачными и ужасными – но и с проявлением благородства, с чем-то вдохновляющим или забавным, с чем-то человечным…» Конечно, говорю я – видела – и это была Эсмеральда. Поэтому я расскажу вам об Эсмеральде, чтобы вы не думали, будто у меня настолько патологический склад ума, что я не способна замечать ничего, кроме трагедии, и видеть то хорошее, что есть вокруг.

Как я уже упоминала, мы оказались словно взаперти на нашем поле – с ранеными, с нашими мелкими политическими играми и интригами, невинными сплетнями, – и в довершение стоял постоянный грохот пушек. Этот шум стал настолько знакомым, что мы научились различать звуки arrivé и départ. Arrivé означало снаряд, прилетающий со стороны врага и упавший рядом с нами, а départ – снаряд, выпущенный нашими и приземлившийся где-то там. В дни arrivés все мы испуганно вскакивали при каждом взрыве, надеясь, что следующий не прилетит прямо в нас. А départs были куда более шумными, ведь пушки стреляли вблизи, но мы убеждали себя, что снаряды не могут упасть на нас. Что не мне в этот раз оторвет нос.

И вот, чтобы снимать напряжение, которое мы испытывали в дни arrivés, и облегчение в те дни, когда мы знали, что сегодня другие испытывают то, что мы испытывали вчера, – с приятным осознанием, что сейчас стреляют наши, – мы и купили Эсмеральду. Это была юная козочка, миленькая и послушная, четыре крепкие ножки, мягкое и нежное тельце. Ее взяли с соседней фермы – владельцы были счастливы избавиться от нее за пять франков, невероятная сумма, как мы обнаружили позднее. Ее пришлось нести с фермы на руках – она отказывалась идти сама, всё жевала свою веревку и в отчаянии пыталась прижаться к своей матери. Так что ее принесли и опустили посреди столовой, и все мы зашлись от восхищения. Своими четырьмя крепкими ножками она зацокала по полу, и цокала так все время, до самого конца. Что же касается ее мягонького податливого тельца, покрытого серой шерсткой, то мы обнаружили, что оно меняется в размерах, в зависимости от времени дня. По утрам, когда мы доставали ее из коробки, в которой она спала ночью, это маленькое нежное существо выглядело жалко. Позвонки выпирали, а ребра слева и права разделяло не больше пары дюймов – еще немного, и они бы соприкоснулись. Она, наша Эсмеральда, за ночь словно сдувалась. Зато, когда ее выпускали за больничные стены и она могла весь день пастись в высокой зимней траве, она разбухала. Буквально на глазах. Невероятное зрелище. Ее так раздувало и пучило, что из-за объема поглощенной высокой травы тонкие ножки уже не могли удерживать на весу ее тело. Она больше не могла стоять, и ей приходилось сидеть на холодной траве и объедать пространство вокруг себя, по кругу. После чего она собирала все свои силенки и перебиралась на новое место. К ночи она была пресыщена настолько, что не выказывала сопротивления, когда ее уносили обратно в коробку. Эту задачу, как правило, поручали мне – не потому, что она считалась именно моей козочкой, но потому, что я любила ее и защищала от всевозможных неприятностей.

А она вечно попадала в неприятности, бедная Эсмеральда, – то в одну, то в другую.

Эльвира, бельгийка из соседней деревни, которая приходила каждое утро, чтобы растопить печи и принести нам бидоны с горячей водой, обычно доставала Эсмеральду из ее коробки. Она была славная женщина, с красными щеками и добрым сердцем, а у ее мужа была лошадь и телега – он ездил по рынкам близлежащих деревень и какие только слухи и сплетни не привозил обратно. Эльвира, получавшая их из первых рук, обычно пересказывала нам новости, пока растапливала печи. Когда она входила с корзиной угля и охапкой дров, то обычно некоторое время сплетничала, прежде чем приступала к работе. Если она задерживалась слишком долго, Эсмеральда начинала отчаянно блеять – до того громко, что порой будила даже докторов и Directrice, которые не должны были подниматься рано. С другой стороны, если Эсмеральду выпускали до прихода Эльвиры, то она использовала это преимущество полностью. Тогда она могла заходить в любую отапливаемую комнату – в том числе в столовую.

Эльвира всегда приносила по утрам цветы – бог знает где она их доставала, но каждое утро она являлась со свежими охапками георгинов или безымянных желтых цветов, таких невзрачных, грубоватых – но поразительно ярких. Она ставила их в гильзу в центре нашего обеденного стола – большую гильзу от 75-го. Подношения эти доставляли много беспокойства, так как гильза была высокая, цветы тоже, и они перегружали ее так, что она постоянно заваливалась. С ее стороны приносить ежедневно эти цветы было проявлением заботы и очень трогало, но необходимость вытирать воду, когда гильза опрокидывалась, раздражала. Естественно, мы не могли сказать Эльвире, что цветы нам докучают – некоторые даже восхищались ими и говорили о широте души этой женщины, столь соответствующей ее румяным щекам. Но те, кто восхищался ими – цветами – особенно рьяно, приговоривая, мол, очень приятно получать их каждое утро вот так, под обстрелами, как правило, отсутствовали, когда эта «ваза» падала.

Но когда у нас появилась Эсмеральда, наша козочка, все изменилось. Она решила, что утренние подношения – свежие цветы на столе в столовой, делались исключительно для нее. Это было умилительное зрелище: если зимним утром вы перебежали из барака, где огонь, разожженный Эльвирой, только давал дымок, в уже жарко натопленную столовую, то заставали нежную, милую, еще не раздутую Эсмеральду уже на обеденном столе, где она с жадностью поедала цветы. Я тогда говорила ей, мол, быстрее, быстрее, Эсмеральда, поторопись – иначе кто-нибудь сейчас войдет сюда и снимет тебя со стола. А если не успеешь доесть все, то хотя бы постарайся испортить побольше, чтобы позже нам не пришлось снова вытирать воду. Но обычно кто-то непременно являлся и с возмущением выбрасывал ее из барака в снег.

Эсмеральда совершала и другие проступки, которые всех раздражали. Когда дни стали короче, а ночь наступала раньше, она возвращалась к баракам по собственному желанию, не дожидаясь, пока ее принесут обратно. Но направлялась не к своей коробке – не тут-то было. Ее влекло к нашему бараку-гостиной, этому уютному гнездышку. Там вокруг печки стояли полукругом шезлонги. Не такие, что можно было бы назвать роскошными, – простые шезлонги с подлокотниками, но более удобные, чем обычные стулья, на которых мы сидели, когда ели за столом. Так вот, козочка забиралась на один из шезлонгов; каким-то образом ей удавалась взгромождать туда свое толстенькое раздутое тело, и она лежала с закрытыми глазами, жуя свою жвачку. Смотреть на нее было одно удовольствие – существо в тепле и неге.

Но вы думаете, остальным это было по нраву? Нет, они вышвыривали ее на пол, заявляя, что она мокрая и грязная, что она запачкала весь шезлонг.

Конец Эсмеральды был таков. Я ведь уже рассказывала вам, что различные постройки и бараки госпиталя соединялись между собой дощатыми мостками фута в три шириной. По этим узким мосткам, или trottoirs, Эсмеральда часто скакала, издавая громкое клацанье своими крепкими маленькими копытцами. Время от времени она соскакивала с них и направлялась по наклону к той или иной палате, пытаясь войти внутрь. Она была общительна, уверена в себе и совершенно не сомневалась, что кто-то обязательно захочет с ней поболтать или приласкать. Однако, кажется, она ошибалась. Так что в любое время дня можно было видеть, как бедняжку отпихивают от входной двери какого-нибудь барака. Иногда рукой, иногда ногой, но в любом случае она сопротивлялась. Сопротивлялась всеми силами своего маленького, но упрямого тельца, поворачиваясь хвостиком к двери, словно отказываясь верить, что ее не хотят впускать.

В день своей кончины Эсмеральда утром бодро скакала по мосткам, издавая звонкое цоканье и игриво подпрыгивая, ведь она была еще дитя, безо всякого опыта. Однако ей вдруг встретилось препятствие. Ее пробежка, веселая и задорная пробежка по мосткам, вдруг была прервана приближением двух фигур, полностью занявших трехфутовую дощатую дорожку. У Эсмеральды не осталось выхода, кроме как врезаться в них – ей не пришло в голову, что можно спрыгнуть с мостков и просто обежать их. Препятствие было почти священным – но Эсмеральда этого не ведала. Пара состояла из Directrice в безупречных накрахмаленных юбках и важного генерала, под чьим командованием находилась вся эта зона. Он шел мелкими шажками, примериваясь к семенящей поступи Directrice; они обсуждали дела госпиталя и не обращали никакого внимания на клацанье позади. Длинные стройные ноги генерала были облачены в сияющие высокие сапоги, со шпорами, не внушающими, однако, опасности. Эсмеральда, заметив препятствие, решила своим скудным козьим умишком, что оно вполне преодолимо. С широкими и жесткими юбками Directrice ей, конечно, было не справиться, но зато с длинными стройными ногами генерала в сияющих высоких сапогах, со шпорами, не внушающими опасности, – вполне. Однако козочка не заметила, что на бедре генерала висела еще и сабля, словно третья нога, только намного тоньше. И вот, в своей дерзости и неопытности, она решила проскочить между двух настоящих ног. Третью «ногу», что болталась сбоку, она не видела. На trottoir произошло роковое столкновение, и французский генерал упал на землю.

Тем же вечером, исполняя приказ, я отнесла Эсмеральду в прачечную, как раз перед тем, как бельгийка отправлялась домой.

– Вы не возьмете к себе козочку? – спросила ее я.

Спустя два дня, в дождь, я снова отправилась в прачечную. Я очень беспокоилась об Эсмеральде.

– Скажите, я ведь отдала вам мою козочку, мою драгоценную любимую козочку, – как она, моя маленькая? – спросила я.

– Огромное, огромное вам спасибо, мадемуазель. Вчера у нас был роскошный ужин.

Назад: У телефона
Дальше: Послесловие