Глава 30
Тридцатая глава
— Азохенвей! — Срывающимся басом сказал дядя Гиляй и захохотал — гулко, как из бочки, заполняя собой всю квартиру и немножечко рядом.
— А-а… не могу! Ох, Машенька… хотя отставить! — Владимир Алексеевич очень по-детски спрятал листок за спиной, и даже отшагнул задом к стенке, приплюснув к ней руки с бумажкой, — Прости, слово дал. Ох…
Опекун вытер выступившие от смеха слёзы, но рано — взглянув ещё раз на листок, он снова заржал, на сей раз натуральным жеребцом. Мария Ивановна глянула на мужа с улыбкой, но смолчала, усевшись с вязаньем. Надя выдержкой матери не обладает, аж вся извелась! Но гордячка, не лезет. Такая себе кошка, што вроде как и сама по себе.
Дотянул Владимира Алексеевича за рукав к себе в спаленку, и усадил на стул.
— Шедевр! — Утирая слёзы уже порядком промокшим платком, сказал он рыдающим голосом, — В редакцию, да? Да ещё с нотами расписано… прекрасно, просто прекрасно! Как додумался только⁈
— Ну… само почти, — Жму плечами, — немножечко по мотивам Одесских беспорядков.
— Надеюсь, ты не… — Гиляровский встревожено глянул на меня.
— Не участвовал! Просто наслышан — изнутри, так сказать.
— Ну и, — Я протарабанил пальцами по колену, — знаю, што там немножечко сильное напряжение до сих пор. Такие все, што вроде и улыбаются со всех сторон, но таят. Вот и подумал, што если поулыбать ту ситуацию, а лучше обсмеять, то оно как бы и пар в свисток!
— От супруги моей подхватил? — Усмехнулся опекун, — А вообще дельно. Обсмеяв ситуацию, чиновничество сохранит лицо, и можно будет сбросить потихонечку давление.
— Агась! Ну… то есть да. Только да про ситуацию, а не про редакцию!
— А как тогда? — Удивился Владимир Алексеевич.
— Так… конкурс плясовой, слышали? Я уже не попадаю, потому как хоть и выздоровел почти, но в форму не вошёл, да и вообще.
— Наслышан, — Кивнул дядя Гиляй, — Отодвинули?
— Да. Такое себе впополаме — между завистниками и болезнью. Не ждут, словом. А надо! Напомнить хотя бы о себе, што вот он я — зачинщик, и такой весь из себя.
— А может, ну их? — Предложил он азартно, потихонечку заводясь, — Я капустник устрою, приглашу творческих людей, ты выступишь. А⁈
— Ну… — Сходу отнекивать не хочу, потому ищу аргументы потяжелее, — а стоит? Публика эта творческая, так себе меня приняла. То есть не меня, а танцы мои. Такие заметки, што в ранг курьёзов Хитровских определили, да с очень себе сомнительной славой.
— Ну то есть не ваши знакомцы! — Быстро продолжил я, пока он набирает возмущённо воздуха в грудь, — Я за вовсе уж чистую публику говорю. Эстетов рафинированных. А рулят-то они!
— Можно и пободаться! — Набычился он.
— Можно, но лично мне и не нужно. Слава эта скандальная, она в двенадцать лет немножечко опасна. Вылезу через ваших знакомых, так и за танцы вспомнят, и за Хитровку, а там и заклюют! Просто потому што.
— А так, — На лицо сама выползает кривоватая ухмылка, — вроде как через купечество и не страшно. Не лезу в высокие эмпиреи, так сказать, со свиным рылом.
— Ну, — Дядя Гиляй задёргал себя за ус, ушедши глубоко в себя, — понимаю твои резоны. Не скажу, что полностью согласен, но я не ты. Другой жизненный опыт, характер, да и возраст, вот тут ты полностью прав. Могут и заклевать, вороны чортовы!
— И деньги! — Оживился он, подскочив на стуле, — С этой стороны я ситуацию не рассматривал! Чуть не полсотни купчин, собравшихся тряхнуть мошной, это серьёзно!
Я закивал болванчиком. Это как раз та ситуация, што ого! Не раз в жизни, но где-то рядышком.
— Думал через слухи, — Поделился я с опекуном, нервно сцепив руки, — через два источника. Один в вашем лице, другой в лице Льва Лазаревича, аптекаря. И всё такое, што ох и ах, как смешно, но слово дали, потому до срока и не можете говорить. И к купцам. А⁈
Владимир Алексеевич заморщил лоб и закряхтел, поудобней устраиваясь на стуле.
— А вот здесь я бы предложил несколько правок! Для начала — разделить слухи… Я так понимаю, что ты от аптекаря прямиком ко мне?
— Да. Проверил на обидки, и вроде как и нет их. Тоже смешно, пусть и над ними смех.
— А если запустить, шо таки да? — Перешёл дядя Гиляй на одесский суржик, и подмигнул озорно, — Вот прямо такое да, шо ой вэй, да как нас опозорили⁉
Я глазами захлопал, на што опекун усмехнулся только.
— Жизненный опыт, — Он весело дёрнул ус, — Публика-то какая? Каждый второй антисемит, а каждый первый вслед за вторым. И тут — такое! А? Бальзам рижский! Да с думками, что для семитов чортовых как соль на раны! То-то радости будет!
— А где радость — да такая, штоб с душком злобственным, там и с деньгами легче расстаются! — Подхватил я восторженно.
— Верно! — Учительским тоном отозвался Владимир Алексеевич, поправив отсутствующие очки, и улыбаясь так, што ни разу ни худая морда лица загрозилась треснуть.
— Ещё, — Продолжил он, — нужно не ломиться к купечеству, а наоборот! Пустим слух, что ты хотел порадовать их, но разобиделся на незаслуженную опалу. А⁈
— Сработает ли? — Засомневался я. Опекун только усмехнулся, и сразу вспомнилось о его связях. А ведь может быть, што и да! И даже такое да, што ого-го!
— Тогда я к аптекарю! — Сорвался я из комнаты, — Добегу с уточнением, пока толком не успел!
За подготовку номера Владимир Алексеевич взялся со всем пылом большой души и неуёмного характера. Театрального реквизита натащил в квартиру чуть не телегу! Повсюду какие-то костюмы, маски, парики, бутафорское и не очень оружие.
По костюмам Санька впополаме с дядей Гиляем, и спорить не боится. Потому как у опекуна моего пусть сто раз жизненный опыт и даже актёрство за плечами, но и разбег он берёт иногда такой, што ого-го! Осаживать надо.
Санька так-то не очень и нужон для номера. Это уже так, вроде как представление купечеству. Пусть даже и по художницкой части идёт, но имя-то в памяти отложится! Такая себе реклама впрок.
Хотел и Мишку втянуть, но тот упёрся всеми четырьмя, хотя и нахохотался над номером под слово не говорить. Такой себе гонор впополаме со стеснительностью полезли.
Владимир Алексеевич успел не только с нами, но и по слухам работать — да так, што ого! Гости зачастили, да все с именами. Любопытно! А мы таимся.
Потом раз! И дядя Гиляй нетрезвый пришёл, да сильно. Довольный!
— Н-на! — Протянул он супруге гнутый в трубочку серебряный рубель,- Сувенир!
— Егорка! — Сделав шаг, он опустил руку на голову, встрепав мне волосы чуть не вместе с черепом, — Договорился!
— Вот! — Гиляровский достал бумажник и закопался, — Аванс! Тыщща!
Несколько крупных ассигнаций протянуты мне, под округлённые глаза Нади, вышедшей встретить отца.
— Мария, — Он повернулся к супруге, с интересом и приподнятой бровью наблюдавшей за сценкой, — С купцами! В ресторане! Ух! Завтра, всё завтра! Я спать!
На следующее утро, отойдя с рассолом от похмелья, Владимир Алексеевич уточнял диспозицию.
— К двум пополудни к «Яру» едем. Аккурат к тому времени купечество начнёт собираться. Ты же хотел примелькать морду лица?
Угукаю филином, и опекун продолжает:
— Наше выступление позже будет, но к пяти вечера освободимся. Купечество почтенное, — Он усмехнулся, — к тому времени как раз разогреется зрелищем танцев и водочкой, но не успеет уйти в алкоголь всей своей головушкой. Вот середину конкурса нами и разбавили. Затем… не передумал?
— Как уговаривались, — Подтверждаю я, — у вас дома гости собираются, все свои да наши. Там. Потом Хитровка.
Дядя Гиляй хмыкает и ерзает носом, но отмалчивается на Хитровку. Я поначалу вообще хотел — на Хитровку после купечества. Сразу.
Отговорил, хотя я и упирался поначалу. Дескать, купечество в первую голову поставить, так слова никто не скажет. Похмыкают может чутка, но ясно-понятно — денюжек человек хочет заработать, а не признание чистой публики.
А вот если Хитровку после купечества поставить, поперёд творческой публики, то уже и да, такое себе клеймо на всю жизнь. Певца каторжансково. Вроде как декларация о намерениях и такое всё.
Он вообще эту часть, Хитрованскую, опустить хотел, но тут уже я совсем упёрся. Мало ли? Им лестно, а мне и пригодиться когда может.
Заранее даже чутка, как с Иваном Карпычем вышло. Теперь ого! Хрен там полезут родственнички на опеку и денюжки, да и другие всякие призадумаются.
Но тут такое дело, што публике этой лучше не должать. А то ведь спросят! Да и на крючок. Ишь, крёстный нашёлся!
А так вроде и отдам долги, да вперёд сильно, с размахом. Пусть даже и не столько тем помогальщикам незваным, а вроде как всем атаманам Хитрованским, и немножечко всей Хитровке. Но тут такая штука, што на этом и помогальщики авторитета среди своих приподнимут за помощь мне. Такое всё, закрученное.
* * *
К «Яру» подъехали с шиком, на тысячном рысаке — один из купчин расстарался, прислал за нами своего. Народ уже почти весь собрался, и публика такая, што и ого! Ково не назовёшь, все на слуху!
Тут тебе и один из Рукавишниковых, и Карзинкин Андрей Александрович, и Евдоким Жохов. А вон Крестовниковых экипаж, Дурдинский.
Не все в великих миллионах, но ого! На слуху. Жоховы вон каким паровозом попёрли! Все понимают, што эти — да! Выйдут в миллионщики.
— Ну что, орлы⁉– Встряхнул нас дядя Гиляй, — Не передумали? Соберитесь тогда! Ну, как репетировали!
Собрались и сошли такие себе, со всем достоинством. Не с фанаберией дурной, а как специалисты, знающие себе цену. Владимир Алексеевич чутка за нашими спинами, вроде как свита. А не последний ведь человек на Москве! Так што внимание пусть невольно, а привлекается.
Сами в костюмчиках таких себе приличных, в руках саквояжи. После бани, да причёсанные и наодеколоненные, што куда там!
Покрутились немножечко во дворе, вроде как показали себя. Ну и купцам почтенным тоже подходили, почтение засвидетельствовать.
Но и себя блюли! Дурдин жопой повернулся, ну так и подходить не стали. Жопе ещё кланяться!
Швейцар у входа, весь в медалях и бороде до пупа, голову этак склонил перед нами. Вроде как и швейцар, а вроде как и чуть ли не адмирал моря-окияна. Ловко!
Ну мы ему и по рублику! Каждый. Вроде как не нужно, потому как не гости, а артисты приглашённые, но — жест! Для тех, кто понимает. Потому как достоинство и себя блюдём!
— Прошу, — Официант, вот ей-ей, будто из пола вырос! Вот только што не было, и жух! Строит, вежливый такой да нарядный.
Прошли к столику своему. Оно как сделали? Столы купеческие подковой поставили, и вроде как сценка мал-мала получилась перед ними. А столик наш не к самой подкове, а чуть наособицу.
А плясуны — тоже наособицу. Напротив подковы столики, но всехние, а не личные. С напитками для освежения. Мы так получаемся, промежду всех.
— Присмотри, — Велел Владимир Алексеевич одному из официантов, указав на наши саквояжи, — не дай Бог, найдётся какой завистливый дурак, так представление испортит!
Только кивнул тот, и встал так навытяжку, што куда там гвардии! Даже лейб. Но всё едино — официант, издали видно.
С почтениями лезть к купечеству не стали. Так себе, в меру — к ручке не лезли, а именно как отметились, вежественно.
К цыганам подошёл знакомым. Поздоровкались.
— Плясать пришёл? — Вроде как равнодушно интересуется Фонсо, а самого, вижу, ажно в пот чутка бросило. Ещё бы, такой соперник!
— Нет, — Улыбаюсь, — представление давать буду в перерыве, в плясках я вам не конкурент!
Смеётся!
— Веришь ли! — И по плечу меня, — Аж на душе легче стало! Но совесть, зараза такая, всё равно мучает! Потому как знаю, почему плясать не можешь в полную силу.
— Ничево, Фонсо! — Зубы скалю весело, — Спляшем ещё! Не перед купчинами, так для веселья!
— И то! — Повеселел цыган, и так как-то — подобрел, што ли.
А купчины не торопятся, по залу так степенно, да друг с дружкой то шепчутся голова к голове, а то и спорят мало не до грудков. Мы же за столиком сидим, наблюдаем.
— Первый блин, — Пояснил дядя Гиляй, с превеликим интересом рассматривающий купечество. Как-то так у него выходит, што вроде как мы и не на почётном месте сидим, а сразу и не скажешь!
Такой себе человек, што ажно пространство под себя подминает. Получается так, што где он, так центр и есть. Всево!
— О судействе так толком и не сговорились, — Хмыкнул опекун, — так решили, что каждый выделит по тысяче, пятьсот и триста рублей. За первое, второе и третье места. И судят индивидуально.
— Да ладно⁉ — Не поверил я, тихонечко хихикая в кулак и переглядываясь с Санькой. Дядя Гиляй улыбается в усы, но кивает — подтверждает, значица.
— С другой стороны, — Хмыкнул он, — а как судить? Критериев-то нет, кроме как нравится или не нравится! Это же не состязание силачей!
— Ну… — Признал я, перестав наконец хихикать, — с другой стороны и логично получается. Первое же соревнование, какие тут критерии! А с кубками и прочим?
— Индивидуально, — С удовольствием повторил опекун, щуря глаза, — денег добавить понравившемуся танцору, портсигар золотой с дарственной надписью, перстень.
— Оно как бы и да, — Из меня полезло сомнение, — но всё какое-то такое… на милость господ купечества. Хотя с другой стороны, а мы што? Иначе?
Купечество наконец расселось, и грянула музыка, да такая задорная, што руки-ноги сами подёргиваться стали! Сложно усидеть-то!
Ан сижу, наблюдаю за плясунами. Азартно!
— Гля! — Затыкал меня Санька в бок, — На тебя смотрят! Да не плясуны, купечество! Да не гляди ты так! Они не как жирафу в зоопарке, а вроде как исподволь. Плясать кто выходит, так они смотрят на тово, а нет-нет, да и на тебя! Вроде — а как ты оцениваешь⁈
— Иди ты! — Не поверилось мне.
— Сам иди!
— Вот же! Сперва не позвали, а потом за эксперта засчитали!
Потом гляжу, а и в самом деле да! Смотрят. Я было задичился, но быстро отпустило. Больно уж хорошие плясуны собрались!
И што интересно, они вроде как на две части — одни плясать мастера, а другие трюкачество всякие больше. А может и правда — цирковые.
Сижу, азартничаю, но на часы поглядываю. Минут за несколько официанта подозвал и за ширму спросил. Переодеться.
Смотрю — заколотило Саньку.
— Ты это прекращай! — Говорю строго, начав переодеваться, — На свадьбе еврейской отплясывал тока так, а тут застеснялся вдруг! Соберись! Тоже ведь люди с положением были, и таким, што ого! Жиды к тому же. И ничево!
Но меня и самого трясёт. Тут дядя Гиляй за ширму заглядывает, улыбается.
— Ваш выход, щеглы! — Нас и отпустило чутка. Вон, взрослый рядом. Сильный и умный.
Музычка смолкла, ширму убрали, и вот тут мы, такие красивые!
Такие себе евреи, што ой! Туфли эти, шляпы с нашитыми пейсами, лапсердаки.
И газыри черкесские. На лапсердаках. И оружие бутафорское растыкано везде, вплоть до носков туфель. Такие себе пираты еврейские.
Сразу — молчание. Гробовое. А трясёт меня! Но тут музычка нужная заиграла, и вот ей-ей, отпустило! Переглянулись мы с Санькой, перемигнулись…
— Вперёд друзья, вперед пора настала[1],
Канун исхода празднует народ.
Еврейское казачество восстало,
В Одессе был таки переворот.
Пою, стараясь изо всех сил соблюдать преувеличенную еврейскую картавость и местечковый акцент. Глаза купечества всё шире и шире, а в них такое себе недоумение, што прямо ой! А до восторга ещё допеть надо.
— В казачий круг сошлись мы втихомолку,
Блюдя законы всех великих смут,
Прикрыли мы папахами ермолки,
и к седлам приторочили талмуд.
В глаза стало появляться понимание и исчезать недоумение. И восторг, пока совсем немножечко, особенно после достанных папах.
— Никто не шел на должность атамана,
Ведь атаман поскачет первым в бой,
Потом избрали Лёву Блейзермана,
Он взял за это денег боже ж мой.
Прорвало! Не ржут ещё конями, но таки скоро! Есть контакт! Ритм отбивают, кто-то из купчин бороду свою зажевал, штоб не в голос смеяться
— А есаулом выбрали мы Каца,
За твердость духа и огромный нос,
Он в знамя нам не разрешал сморкаться,
И отвечать вопросом на вопрос.
«Яр» отозвался сдавленными смешливыми рыданиями, в глазах — ну полный восторг! А Санька, шалопет, ещё и маршировать под песню начал! А потому как не умеет, то умора совершеннейшая!
— Вот грянул бой, а что мы можем сделать?
Кругом враги, а вдруг они сильней,
Свои ряды мы развернули смело,
И боевых пришпорили коней.
Мы мчались в тыл, как полем черный вихрь,
Решив, что смерть не люба казаку,
Как развевались пейсы наши лихо,
Сплетаясь с гривой конской на скаку,
Наш атаман догнал нас на кобыле,
Я умоляю в бой вернуться вас,
А кони были в перхоти и в мыле,
И казаки не слухали приказ.
Тут вышел Кац, Шалом браты-казаки,
Кто в бой пойдёть представлю к орденам,
А тот кто откупился от атаки,
Тот подвозить снаряды будет нам.
Купчины вперёд подались — все превсе прям! И кто бороду зажёвывает, а кто и скатерть. Слушают!
— Мы не сдались на уговоры эти,
Там пулемет, а кто у нас герой⁈
Наш Рабинович скрылся в лазарете,
Сказав, что ранен прямо в геморрой.
На нас врагов надвинулась лавина,
Ряды штыков, огня свинцовый шквал,
Мы защищали нашего раввина,
Он бойко нам патроны продавал.
Но враг силен и были мы разбиты,
Едва успевши распродать обоз,
Мы записались все в антисемиты,
Так был решён еврейский наш вопрос.
Любо! — Заорал вдруг Дурдин, который ещё жопой недавно, — Ай да казачество еврейское!
И перстень с себя срывать! Но тут быстро официанты сообразили, у них такие сцены не впервой. С подносами пустыми — раз! И пробежались. Да к нашему столику.
А там! Мама дорогая! Горой! Ассигнации, часы, перстни, портсигары, табакерка даже!
Три раза пели на бис. Потом перемигнулись, сигнал музыкантам дали, и как вжарили!
— Как на Дерибасовской…
Да танцами такими себе еврейскими!
Еле отпустили. Каждый прям што-то сказать норовил, да кто по голове потрепать, а кто и руку пожать! И денег ещё перепало. Некоторые, правда, свои подарки назад забрали, но пообещали вернуть потом с гравировкой подарственной.
Ценности с подноса — в мешок, без счёта! И в банк. Вышли когда, меня ажно штормило. Двадцать три тыщи без малого, и это только деньгами! А ещё портсигары всякие.
А Владимир Алексеевич смеется только.
— Эх, щеглы! Знали бы вы, сколько на балет уходит! Одна балерина обходится порой дороже крейсера!
И вижу — не врёт ведь! Такие себе глаза потому как — вроде и смеётся, но горечь в них.
[1] Автор Константин Беляев.