Хайденхоф со своими многочисленными пашнями занимал площадь больше Грайна, но всё равно оставался общиной всего на двести душ — с крестьянскими дворами, коровниками, складами, захудалыми трактирами и несколькими жилыми домами.
Этой осенью Хайденхоф представлял собой картину отчаяния. Дождь уничтожил большую часть урожая. Уже несколько дней скот стоял в стойлах по воде. Коров с затопленных ферм, которых не успели эвакуировать, пришлось забить.
Навозные площадки и выгребные ямы ушли под воду; дождь смыл верхние слои старых отложений, и дороги всё сильнее затягивало грязью. Химикаты в отсыревших минеральных удобрениях высвобождали едкое газовое облако, резко вонявшее аммиаком.
Измождённые крестьяне с осунувшимися лицами, с платками на ртах и носах, перетаскивали мешки с поддонов в сухое место. Рядом с одним из таких дворов стоял единственный в Хайденхофе муниципальный дом — семь съёмных квартир под одной крышей.
Трёхэтажное здание возвели почти сорок лет назад; это была одна из первых мер тогда ещё только избранного бургомистра Вайсмана. Газовое отопление в дом так и не провели, жильцам приходилось топить дровяные печи, но теперь, во время катастрофы, это оказалось скорее преимуществом.
К жилому блоку примыкало несколько парковочных мест, однако Кёрнер поставил свой «Ауди» не среди других машин, а спрятал в пустом сарае за домом. На всякий случай он оставил ключ в замке зажигания: кто знал, как скоро им, возможно, придётся бежать и из Хайденхофа.
Потом они с Сабриски обогнули дом. Входная дверь была распахнута. Над домофоном висела заламинированная записка: «Не закрывать!» Разумеется, электричество в Хайденхофе тоже отключилось, так что электрическая защёлка не работала.
На спуске в подвал вода плескалась у самой верхней ступени. Кёрнер и Сабриски поднялись этажом выше, к двери номер пять. Их встретил щетинистый коврик с надписью «Добро пожаловать». Над глазком висел венок из бессмертников, рядом со звонком — табличка с золотым тиснением: «Мария Шабингер». Из-за отсутствия электричества звонок не работал.
— Здесь живёт моя бывшая жена. — Кёрнер постучал в дверь, но никто не отозвался.
— Ты полон сюрпризов, — выдавила Сабриски.
Зубы у неё стучали, руки дрожали, хотя пальцы она сжала в кулаки. Кёрнер не знал, от шока это или от холода.
Он достал из кармана брюк связку ключей с куском проволоки. Согнул железку в два одинаковых штырька и ввёл их в скважину, минуя сувальды. Сколько раз он говорил Марии, чтобы она наконец сменила этот допотопный замок! С третьей попытки засов поддался.
В квартире никого не было. Даже Верены. Кёрнер надеялся, что она в безопасности у матери.
Комнаты казались вымершими: свет и телефон не работали, дисплеи радиоприёмника, видеомагнитофона и микроволновки превратились в мёртвые серые прямоугольники. На кухне штабелями стояли ящики с бутылками минеральной воды; в гостиной и спальнях — десятки огарков свечей, повсюду лежали одеяла.
Мария заткнула старым тряпьём щели в оконных рамах. Но толку не было: дерево уже гнило, стены так напитались водой, что штукатурка отслаивалась пластами. В нескольких местах с потолка капало.
Сабриски стояла в прихожей, обхватив себя руками.
— Что мы здесь делаем?
— Ждём Марию. Может, она знает, как выбраться из посёлка. Нам нужна подмога. Вдвоём мы это дело уже не дотащим до конца.
Он провёл Сабриски в гостиную, завернул в одеяло и уложил на диван. В квартире стоял лютый холод. В плетёной корзине у печи оставались только щепки — их не хватило бы даже на растопку.
В аптечном шкафчике Кёрнер нашёл успокоительное и дал его Сабриски. Через несколько минут она уснула.
Кёрнер сидел при свете нескольких свечей, которые зажёг на кухне, и слушал, как Сабриски в гостиной дышит ровно и глубоко. В зеркале комода в прихожей отражался диван: одеяло на нём медленно поднималось и опускалось.
Он подождёт, пока Сабриски отдохнёт, а сам тем временем всё обдумает. Рассеянно он смотрел через кухонное окно на сарай, где стоял его «Ауди». Под серым небом ветер хлестал дождём по стеклу. Машину пока не обнаружили; сейчас у крестьян были другие заботы.
Он включил длинный фонарик, найденный под раковиной в ванной. Скудный луч упал на папку с немногими уцелевшими материалами дела: рисунок репортёрши, несколько фотографий с мест преступлений, наброски Филиппа и дневник алтарника.
Остальное буря разметала по грайнской деревенской площади во все стороны. Как теперь Кёрнеру довести дело до конца? Большая часть фактов осталась только у него в голове; к тому же он потерял Базедова и Бергера, а Филипп лежал с размозжённым черепом перед баром «Газлайт». Наверняка они уже убрали его тело.
Дерьмо. Если бы он хотя бы взял с собой свою проклятую пушку.
Он безнадёжно уставился на бумаги. Единственное, что оставалось, — дочитать последние страницы этого безумного дневника. Он боялся, что записи скорее породят новые вопросы, чем дадут ответы.
И всё же он открыл книгу и стал перелистывать страницы, уже вываливавшиеся из переплёта. Почерк везде был один и тот же: аккуратная мелкая писанина куррентом, слово к слову, тесно, почти без просветов.
Взгляд Кёрнера упал на запись от одиннадцатого февраля, начинавшуюся словами: «Это ужасно». Луч фонарика словно вырывал слова из сплошного рисунка письма.
Кёрнер склонился над книгой и начал читать с этого места.
11 февраля.
Это ужасно. После нечестивого совокупления патер Дорн окончательно сошёл с ума. Его отчаянные поиски Бога завершились безумием. Всё чаще он говорит о Чёрной Козе с Тысячью Младых. Неужели он имеет в виду ту жуткую тварь, которая в конце января едва не разорвала его на куски?
16 февраля.
Сегодня патер Дорн впервые заявил, что христианского Бога не существует. Что он — всего лишь порождение человеческого разума, столь же нереальное, как и всё прочее, что человек выдумал, дабы лучше понимать необъяснимое. Бог, сказал он, не более чем понятный, осязаемый, смехотворный обман, за который цепляется человек.
Слышать такое от патера Дорна — сердце разрывается. Он убеждал меня, что вера в Чёрную Козу — единственно истинная, ибо Шуб-Ниггурат непостижима, непонятна, абсолютно неуловима и является воплощением всего космического целого.
Знание о ней так велико, всеобъемлюще; он сам, по его словам, даже узрел на миг подлинное божество и на ничтожную долю мгновения испытал его несказанную муку. Он бредил страшными снами, которые с тех пор мучают его, видениями безумных ландшафтов и больных городов, существующих за пределами нашего воображения. (прим.пер: Чёрная Коза с Тысячью Младых / Шуб-Ниггурат — отсылка к лавкрафтианской мифологии).
24 февраля.
Я думал, отродье мертво, сгинуло в склепе, а его падаль погребена под машиной. Но я ошибался. С событий, случившихся двадцать четыре дня назад, оно росло под присмотром патера. Наверное, все эти недели он прятал его от моих глаз, потому что догадывается: его рождение я считаю святотатством.
Несомненно, отродье имеет злое происхождение. Я собственными глазами видел, что оно явилось не из этого мира, а из-за преграды, которую никогда не следовало открывать. Как долго оно там вынашивало намерение найти путь в нашу реальность?
Но это произошло, и сегодня я впервые увидел отродье после его нечестивого рождения. Патер Дорн прячет его в исповедальне. Мне удалось лишь мельком взглянуть, но и этого хватило, чтобы понять: уже сейчас, хотя оно ещё так мало, оно выглядит страшнее чудовищной сущности, из чьего содрогающегося тела выскользнуло.
Из-под одеяла, которое патер нёс на руках, высунулась корнеподобная, вооружённая рогами конечность. Патер поспешно исчез со своей ношей в исповедальне и запер дверь. Сразу после этого я услышал, как бесчисленные руки разом забились внутри, так что стены задрожали.
29 февраля.
Иногда существо выползает из исповедальни, скользит по полу или торопливо ползёт между рядами церковных скамей. Я вижу лишь части отродья, и мне кажется, оно растёт чудовищно быстро. От этих ужасных звуков у меня мороз бежит по спине.
Но ещё сильнее меня пугают регулярные посещения исповедальни патером Дорном. В этот понедельник я провёл свой свободный день за работой в коровниках Адальберта Шмаля. Во время чистки стойл я вспомнил, что оставил дневник в своей каморке.
В полдень я побежал назад — забрать его и сделать несколько записей. Когда я вошёл в церковь, дверь исповедальни распахнулась, и оттуда, шатаясь, вышел патер Дорн. Он был по пояс голый, измазан кровью, спина перевязана простынёй.
С бешено колотящимся сердцем я спрятался за колонной и оттуда наблюдал, как патер, стеная, волочится в ризницу. Он прижимал руку к копчику, пытаясь остановить кровь.
Кёрнер поднял глаза. Хотя записи было почти сто сорок лет, звучала она так, будто напрямую была связана с последними событиями. Уже тогда жители Грайна получали травмы позвоночника.
Как могло нечто, начавшееся так давно, продолжаться до сегодняшнего дня?
Но не только несчастные случаи и ранения красной нитью тянулись через историю деревни; туда же относились и исповедальня, и скрытый в ней механизм с канатами и кожаными ремнями — тот самый, на копию которого он наткнулся в дискотеке.
Как только Сабриски проснётся, он прочитает ей эти места. Возможно, она увидит связи, которые он сейчас разглядеть не мог.
Свет фонарика слабел. Кёрнер придвинул свечу ближе к книге.
14 марта.
Долгое время я не мог писать. Прошло уже две недели; каждый день я клялся себе заглянуть в исповедальню, но всякий раз находил предлог этого не делать. Однако сегодня я больше не желал ждать и твёрдо решил отправиться туда этой ночью.
Но обо всём по порядку.
В нынешний понедельник я впервые выгнал коров со двора Адальберта Шмаля на пастбище — правда, ненадолго. Земля ещё была мёрзлой, и я страшно продрог. Затем я поспешил вычистить стойла. Около шести вечера я закончил работу и после этого молился в капелле Девы Марии, где искал сил для своего замысла.
Я надеялся, что Богоматерь будет мне помощницей. Наконец я вышел из капеллы и вошёл в церковь. От дочери бургомистра я знал, что патер находится в деревне и не помешает мне.
Вооружившись масляной лампой и палкой, я подошёл к исповедальне. Встал перед закрытой дверью, задержал дыхание и прислушался. Потом приложил ухо к дереву. Но ничего. За дверью царила чернейшая тишина.
И всё же я был уверен: отродье должно находиться именно там, потому что на этот раз я не слышал его и не видел между церковными скамьями. Я отступил на шаг, нажал палкой на ручку и ногой распахнул дверь. Готовясь к тому, что оно бросится на меня, я поднял лампу, чтобы защититься… но исповедальня была пуста.
Удивлённый, я посветил внутрь масляной лампой. У меня перехватило дыхание. Пол закрывала ржавая железная решётка. От деревянной скамьи осталась лишь половина, косо прикреплённая к стене. С потолка свисали верёвки и блоки, а перед скамьёй была укреплена планка с окровавленными кожаными ремнями.
Исповедальня походила на древнюю пыточную камеру времён инквизиции. Я подошёл с лампой ближе, чтобы всё рассмотреть.
Мне в лицо ударила зверская сернистая вонь. Только тогда я увидел, что под решёткой зияет огромная дыра. Я поднял железо и прислонил его к стене. Доски под ним были расщеплены, их изломы словно заросли тёмной губкой.
Посреди исповедальни в землю уходил глубокий, вонючий, пронизанный корнями колодец — как раз такой ширины, чтобы в него мог протиснуться худощавый человек. Наклонившись над отверстием, я опустил лампу на палке вниз, пока не различил земляное дно.
Затем начал спускаться, осторожно держа лампу в сгибе руки. Я перебирался вниз по корням, пока через несколько метров не нащупал ногами землю. Тяжёлое предчувствие охватило меня, когда я осторожно присел на корточки и всмотрелся в темноту.
Яма была не единственным, что здесь скрывалось: под церковным нефом в землю уходил низкий туннель шириной около метра. С потолка свисали корни, пахло чёрной землёй и гнилым деревом. Но далеко я видеть не мог: свет масляной лампы слепил меня.
Когда я, пригнувшись, двинулся в туннель, то прикрыл пламя рукой. Ход уходил вниз. Вскоре я заметил, что с потолка капает. Дождевая вода? Неужели я уже под церковным двором? Кто выкопал этот туннель? Не был ли он ещё одной скрытой частью Турецкого колодца?
Тут ход разветвился. Через узкое отверстие я смог заглянуть в склеп и увидеть части Безмолвной машины. Главный же туннель, сделав изгиб, вёл дальше, в глубину.
Кое-где в стенах были ниши, будто патер Дорн выбивал эти углубления лопатой прямо в земле. В выемках стояли огарки свечей. Я зажёг несколько от масляной лампы. Тотчас стало светлее.
И тут я услышал шипение в конце хода. Краем глаза заметил, как что-то метнулось по полу назад. В голове промелькнула мысль: неужели отродье боится огня? Конечно — недаром же оно пряталось в тёмной влажной земле.
Я быстро зажёг все свечи в туннеле. Вскоре шипение в конце хода стало громче и превратилось в пронзительные, мерзкие звериные крики. Я сделал несколько шагов вперёд, но дальше идти не решился.
На меня дохнуло отвратительной серной вонью. Молочный туман стлался передо мной по полу. В сумраке я различил движение — тёмное, волнообразное, будто само пространство впереди корчилось.
Мне было трудно смотреть на эту фигуру, потому что она беспрестанно меняла форму. Я видел конечности, которые чудовищно вытягивались; словно живые корни, они меняли очертания, выстреливали из темноты и тут же молниеносно втягивались обратно.
Всё бурлило, как корыто, полное червей. Щупальца хлестали вокруг, щёлкали о стены и потолок. От этого зрелища у меня разболелась голова, веки задрожали, из носа потекла кровь. Вдруг всё пространство передо мной растянулось, что-то метнулось ко мне и рассекло мне щёку.
С криком я бросился назад по туннелю. Спотыкался на земляной тропе, ударился плечом о стену, выронил палку и масляную лампу и, задыхаясь, бежал к тому месту, где сверху падал свет.
Я слышал, как что-то несётся за мной по ходу, по-паучьи перебираясь по потолку и стенам. Я выпрямился и прыгнул вверх по шахте. Пальцами обхватил корневые жгуты, подтянулся на них, пока не ухватился за кожаные ремни на деревянной планке.
Пока я втаскивал себя в исповедальню, подо мной всё бурлило. С бешено колотящимся сердцем я вывалился из кабинки и захлопнул за собой дверь. Лишь один раз что-то изнутри бросилось на стену… потом стало тихо.
Никогда больше я не осмелюсь заглянуть в исповедальню! Какой же ад патер Дорн привёл в наш мир? Тяжело дыша, прислонившись спиной к двери, я начал молиться.
26 марта.
Моё посещение исповедальни наверняка не осталось скрытым от патера Дорна. Несомненно, он заметил поднятую решётку, масляную лампу и сгоревшие огарки свечей в туннеле. И всё же он не сказал об этом ни слова.
Напротив: он ведёт себя так, будто ничего не случилось. Осознал ли он, что натворил, или лишь понял, что теперь должен быть осторожнее?
27 марта.
Патер Дорн изменился. До рождения отродья он посвящал меня в свои планы, но теперь отказывает мне в доверии. Он ведёт себя как прежде, обычная церковная жизнь возвращается. Даже мессы снова начинаются. В это воскресенье пришли всё-таки трое верующих из Хайденхофа.
Но я знаю: всё это лишь маскарад и обман. Всё чаще патер Дорн кровоточит из раны на спине. Он начинает хромать, руки и ноги у него подёргиваются. Отродье питается им, вонзает своё жало ему в хребет.
Сегодня утром я застал патера Дорна в ризнице: он лепил из чёрных экскрементов квадратные гостии и ел их. У него боли, объяснил он мне, а это лекарство облегчает их.
Во время святой мессы я видел, как он раздавал гостии молящимся. Я уверен: отродье насыщается не только патером, но теперь уже и людьми в деревне.
3 апреля.
На этот раз на мессу явились восемь верующих, хотя я сомневаюсь, что они верят в Бога. В основном это были женщины и дети.
Они покорно приняли чёрную квадратную гостию.
Они подпали под власть патера Дорна. Я знаю, что он меняет их. Они могли бы бежать из Грайна, но не делают этого. Что-то удерживает их в деревне. Я замечаю, что никто не покидает это нечестивое место; они остаются здесь, как зависимые.
Сердце Кёрнера бешено забилось.
Они остаются здесь, как зависимые!
Откуда он знал это чувство? Жители оставались в посёлке навсегда. Почти никто не уезжал надолго. Что ему напоминала эта фраза?
Он помассировал виски. Снова и снова перечитывал последние слова, стараясь не потерять чувство дежавю, которое медленно складывалось внутри, — и тут в голове вспыхнуло воспоминание.
Он вспомнил отпуска, в которые ездил мальчишкой с родителями: каменистый берег, море. И вдруг почувствовал запах сосновых лесов.
В Хорватии они никогда не оставались дольше пяти дней. По сути, выходило всего четыре дня, потому что дорога на машине занимала каждый раз больше двенадцати часов. Непостижимо, почему они так ненадолго уезжали из дома.
Тогда он думал, что дело в деньгах, но отец, прораб на стройке, зарабатывал неплохо. Скорее уж их короткие отпуска выглядели так, будто что-то тянуло их обратно в Грайн.
Само место?
Чем дольше он об этом думал, тем безумнее казалась мысль. Он прочитал фразу ещё раз, чтобы убедиться, что не гонится за химерой.
Они остаются здесь, как зависимые!
Невольно всплыло ещё одно воспоминание — то, которое он предпочёл бы вытеснить. О Марии. Когда он со своей тогда ещё молодой женой переехал в Вену, она слабела тем сильнее, чем дольше оставалась вдали от родных мест.
Сначала были безобидные головные боли и ломота в шее, потом мигрени, тошнота, жар и приступы головокружения. В Вене Мария угасала; она всё время настаивала, чтобы они вернулись в Хайденхоф.
Они остаются здесь, как зависимые!
Ему вспомнился разговор с Германом Гойссером. Электрик рассказывал, что его мать уехала на неделю в Харбах, на санаторное лечение. Почему всего на семь дней? Обычно реабилитационный курс длился три недели.
Что, чёрт возьми, удерживало людей в Грайне и Хайденхофе? Почему они не уезжали? Что тянуло их обратно?
Когда в замке звякнул ключ, Кёрнер захлопнул книгу и повернул голову к входной двери. Он выключил фонарик и сунул его в карман брюк.