Книга: Разрушенная судьба. История мира глазами мусульман
Назад: Нападение с Востока
Дальше: Османы (около 700 – 1341 год п. Х.)

10. Возрождение

661–1008 годы п. Х.

1263–1600 годы н. э.

Монгольский геноцид не был похож на Темные Века в Европе. Он наступал и отступал не медленно, не постепенно. Это был невыносимый кошмар – но кошмар кратковременный, вроде Черной Смерти, опустошившей Европу в XIV веке, или двух Мировых войн, пронесшихся по земному шару в веке ХХ.

Принстонский историк Бернард Льюис, вместе с некоторыми другими, делает из этого вывод, что монголы были не так уж страшны. Да, они разрушали целые города – но во всем нужно видеть хорошую сторону: ведь некоторые города остались нетронутыми! Льюис говорит даже, что «по современным стандартам» в разрушениях, причиненных монголами, «нет ничего особенного». Отчасти его аргументация основана на том, что мусульманский мир быстро ассимилировал и переварил монголов. Те, кому досталась Персия, скоро превратились во вполне благонамеренную шиитскую династию ильханов. Приняв религию своих подданных, монголы даже привнесли в исламский мир некое свежее дуновение, новый дух, россыпь новых идей.

Все это вполне справедливо, однако немного похоже на то, как если бы кто-нибудь сказал, что в мировых войнах двадцатого века, в конечном счете, «ничего особенного не было». Да, миллионы погибли – но ведь другие миллионы остались живы! Да, Россия, Германия, Франция и Великобритания были опустошены войной – но ведь быстро оправились, и посмотрите на них сейчас!

Некоторые даже восхищаются Чингиз-ханом и его ближайшими преемниками: они, мол, вырезали целые страны не из чистой жестокости – просто такая у них была военная стратегия, а города предавали огню и мечу для того, чтобы другие города сдавались им без боя. Читая такую аналитику, легко прийти к выводу, что монголы были, в сущности, гуманнейшие люди!

Верно, что самые известные монгольские завоеватели, Чингиз и Хулагу, выглядят почти добряками в сравнении с их наследником Тимур-ленгом (на Западе его называют Тамерланом), который явился из Центральной Азии в конце четырнадцатого века и прошел по континенту убийственным смерчем, всё на своем пути топя в крови. Тимур представлял собой последнюю вспышку того кошмара, что начался с Чингиз-хана: так в фильмах ужасов, когда огромный монстр уже повергнут, хвост его дергается в агонии и этими последними судорогами наносит новые разрушения.

Для Тимура кровопролитие было не просто военной стратегией. Он, по-видимому, наслаждался зверством ради зверства. Именно он (не Чингиз-хан) складывал у ворот взятых и разграбленных городов пирамиды из отрубленных голов. Он казнил пленников, бросая их живыми в высокие башни без окон, пока башня не наполнялась до краев. В огне и крови Тимур дошел до Малой Азии, затем так же, в огне и крови, повернул оттуда в Индию – и оставил на дорогах, ведущих к Дели, столько гниющих трупов, что вся эта область на несколько месяцев сделалась непригодной для жизни. Зверства его были слишком ужасны, чтобы избежать упоминания о них в мировой истории, однако едва ли заслуживают долгих рассуждений, ибо по сути были бессмысленны: он приходил, видел, убивал – а затем умер, его огромная империя тут же распалась, и никто толком ничего о нем и не запомнил, кроме того, каким он был чудовищем.

Так что, действительно, в качестве воплощения жестокости Чингиз-хан в сравнении со своим потомком Тимуром (по крайней мере, Тимур называл Чингиза своим предком, хотя истинное происхождение его осталось загадочным) выглядит еще очень ничего. Однако первоначальные монгольские завоевания сыграли важную роль: они изменили траекторию истории.

Прежде всего, они вызвали кризис мусульманского богословия – и некоторые ответы на этот кризис имели последствия, с которыми нам приходится бороться и по сей день. Кризис был связан с тем, что мусульманские ученые и богословы, как и мусульмане в целом, много столетий верили: военные успехи ислама доказывают истинность откровения. Но если победа означает, что откровение истинно – что же означает поражение?

Ни разу доселе мусульмане не испытывали столь сокрушительных поражений – нигде, никогда, даже в самых страшных своих кошмарах. Историк Ибн аль-Асир назвал монгольскую резню «ужаснейшим из бедствий», подобных которому мир не переживал прежде и не переживет «вплоть до конца света». Еще один видный мусульманский историк предполагал, что нашествие монголов указывает на приближение конца мира. По мнению третьего, победы монголов означали, что Бог оставил мусульман.

Крестоносцы хотя бы были христианами; но монголы?.. Это даже не «люди книги». Их победы поставили мучительную загадку перед богословами и подорвали веру масс: простые люди, быть может, не осознавали этого, но чувствовали. Особенно в Месопотамии, уже пережившей крестоносцев, где был разрушен Багдад, где мусульманская община перенесла самые тяжелые потрясения, любой думающий человек, исходивший из предпосылки, что цель мировой истории – в распространении исламской общины на весь мир, теперь должен был спрашивать себя: «Что же пошло не так?»

Самый жесткий ответ дал сирийский законник Ибн Таймия. Семья его происходила из Харрана, города неподалеку от точки пересечения нынешних Сирии, Ирака и Турции, прямо на пути монгольского вторжения. Родители его бежали от ярости Хулагу, не взяв с собой ничего, кроме книг, и обосновались в Дамаске, где Ибн Таймия и вырос. Стандартные мусульманские дисциплины он изучал с необычным рвением и уже в юном возрасте заслужил право изрекать фетвы – мусульманские религиозные установления.

Невыносимые ужасы толкают к крайним мнениям: в этом отношении Ибн Таймия был сыном своей эпохи. Скорее всего, пытаясь разгадать значение монгольской катастрофы, он думал о судьбе своей семьи; а может быть, склад личности подтолкнул бы его к подобным выводам в любом случае, независимо от того, когда и где бы он родился – кто знает? Но в Сирии, совсем недавно разбитой монголами, а перед этим страдавшей от Крестовых походов, Ибн Таймия, по крайней мере, нашел людей, готовых охотно его слушать. Не появись он на свет, его слушатели, быть может, нашли бы кого-нибудь другого, выражающего те же мысли.

Проповедь Ибн Таймии состояла из трех основных пунктов. Во-первых, говорил он, с исламом все в порядке: в откровениях нет ничего ложного, и вовсе не заблуждение считать, что правоту ислама доказывают победы мусульман. Проблема, утверждал он, в самих мусульманах: они перестали следовать «подлинному» исламу, поэтому Бог и сделал их слабыми. Чтобы вернуть себе прежние победы, мусульмане должны вернуться к Книге и очистить ислам от всех новых идей, истолкований и новшеств: необходимо вернуться к религии Мухаммеда и его сподвижников, к их идеалам и ценностям, даже к материальным элементам их повседневной жизни; самые древние правила и есть самые лучшие. Такова была суть учения Ибн Таймии.

Во-вторых, Ибн Таймия утверждал, что джихад есть ключевая обязанность каждого мусульманина, наряду с молитвой, постом, воздержанием от лжи и другими священными практиками; под словом «джихад» Ибн Таймия понимал вооруженную борьбу. Умма, учил он, была особенной общиной, поскольку все там были воинами. Никакие иные пророки, получавшие послания от Бога, не «учили всех людей тому, что хорошо для всех, и не запрещали всем того, что для всех дурно». Некоторые из них «совсем не поднимали оружия», другие «сражались лишь за то, чтобы изгнать врага из своей земли, или чтобы освободить угнетенных от угнетателей». На взгляд Ибн Таймии, такое ограниченное, оборонительное понимание джихада неверно: джихад означает активную, даже вооруженную и кровавую борьбу не только ради защиты своей жизни, дома и достояния, но и для того, чтобы расширить сообщество повинующихся Аллаху.

Ибн Таймия и сам отправился на войну против монголов. Те монголы, с которыми он сражался, к этому времени уже обратились в ислам – и это поставило вопрос о том, как мусульманам сражаться с мусульманами. Ибн Таймия отвечал на это так: воевать с этими мусульманами – подлинный джихад, ибо это не настоящие мусульмане. Противостоял он и христианам, и иудеям, и суфиям, и мусульманам всех направлений, кроме своего собственного – особенно шиитам. Однажды он услышал, как какой-то христианин насмехается над Пророком, и в ту же ночь вдвоем с другом выследил этого христианина и избил.

Думаю, понятно, почему агрессивная позиция Ибн Таймии находила отклик у немалого числа современников. В сущности, он говорил: «Нельзя подчиняться язычникам-монголам и крестоносцам: сплотимся и дадим им отпор, ища силу в единстве, а единство – в едином учении!» Подобные призывы всегда находят слушателей в обществе, которому угрожают чужеземные захватчики – а к этому времени исламское общество находилось под ударом уже более века.

Ибн Таймия еще расширил список тех, против кого следует вести джихад – включил в него не только немусульман, но и еретиков, отступников, раскольников. В эти категории попали мусульмане, пытавшиеся изменять ислам или порождавшие разделения своими толкованиями Корана и хадисов, отступавшими от буквального понимания этих текстов.

Ибн Таймия никогда не соглашался признать, что продвигает собственное истолкование писаний в ущерб всем остальным. Он настаивал, что стремится истребить любые истолкования как таковые, ибо они слишком ненадежны, и побуждает мусульман вернуться к самой Книге – что предполагало, что Коран (и хадисы) существуют в некоей абсолютной форме, свободной от человеческих интерпретаций.

Можно было бы возразить, что борьба с еретиками и раскольниками не в духе раннего ислама. Да, в то время шли споры о наследовании титула халифа – и порой кровавые споры. Но и сам Мухаммед, и его ранние последователи в целом соглашались, что, кто хочет быть мусульманином – тот мусульманин и есть. (Бывают «лицемеры» – предатели, которые притворяются мусульманами, чтобы разложить общину изнутри; но это совсем другое дело.) Всех, кто считает себя мусульманином, принимают в общину, и в том, что же на самом деле значит «быть мусульманином», сама община дальше и разбирается. Но Ибн Таймия настаивал: есть лишь один способ быть мусульманином, лишь один путь, который каждый мусульманин и должен принять и ему следовать. Никакие истолкования здесь не требуются: все, что должен знать каждый об исламе, изложено в Книге, черным по белому.

Ибн Таймия идеализировал жизнь в ранней мусульманской общине, называя сподвижников Мухаммеда «аль-салаф аль-салих» – «благочестивыми (или непорочными) начинателями». Его учение, в различных вариациях, не раз возрождалось в Индии и Северной Африке и под именем салафизма дожило до наших дней. В новостных сюжетах, посвященных «исламистам», нередко звучит слово «салафиты». А началось всё здесь, в тени монгольского геноцида.

При жизни у Ибн Таймии было не слишком много последователей. Народные массы не слишком им интересовались – возможно, потому, что он запрещал мусульманам фольклорные обычаи и обряды, давно уже вошедшие в народную религиозность, а также посещение святых мест. Кроме того, Ибн Таймия провозглашал, что почитание людей, даже великих, противоречит принципам Благочестивых Начинателей.

Властям он нравился еще меньше, поскольку отвергал привычные правила и установления. Призванный на суд улемов, чтобы защитить перед ними свое учение, Ибн Таймия заявил, что не признаёт их авторитет, что они потеряли легитимность, приняв множество истолкований и новшеств. По каждому обсуждаемому пункту своего учения Ибн Таймия упирался как мог. Сами обсуждаемые вопросы для немусульман звучат как сугубо технические: например, становится ли развод, о котором объявлено три раза, просто завершенным или неоспоримо завершенным? Общепризнанные авторитеты говорили: неоспоримым. Ибн Таймия возражал: он завершен, однако оспорить его можно. В этом случае спор кончился тем, что власти бросили Ибн Таймию в тюрьму. Вообще за решеткой он провел немало времени – и, собственно говоря, там и умер.

Ибн Таймия не воплощает в себе ни ислам как таковой, ни даже ислам тринадцатого столетия – и в то время было множество других школ и подходов – однако именно то, за что невзлюбили его клирики и представители власти, для многих простых людей стало причиной им восхищаться. Ибн Таймия принадлежал к школе мусульманской юриспруденции, основанной Ибн Ханбалом, ученым эпохи Аббасидов, неустанно сражавшимся с идеями верховенства и самодостаточности разума. Ибн Ханбал поощрял самое буквальное понимание Корана и самые буквалистские методы его применения, даже рассуждения по аналогии отрицал, считая их неправомерным расширением традиции; так же поступал и Ибн Таймия. Оба были жесткими, волевыми, несгибаемыми борцами. И то, что оба за свои идеи попадали в тюрьму, придало их учениям дополнительный ореол, независимо от их интеллектуальных достоинств.

В истории людям не раз случалось отождествлять мужество с правотой: бывает такое и в наши дни. Так, ведущий ток-шоу Билл Мар потерял работу на телевидении за то, что назвал террористов-самоубийц Одиннадцатого Сентября «храбрыми парнями». Общепринятые приличия требуют не приписывать тем, чьи идеи и действия мы расцениваем как зло, никаких положительных черт. К сожалению, такое приравнивание мужества к правоте многих заставляет думать, что истинность суждения доказывается его мужественной защитой – как будто трус не бывает прав, а храбрец не способен заблуждаться. Эта ошибка сослужила хорошую службу Ибн Ханбалу, а затем и Ибн Таймии.

Рассказывают, что Ибн Таймия написал около четырех тысяч памфлетов и пять сотен книг. Этим он заронил в почву ислама новое семя. Не сразу оно проросло и расцвело – однако и не погибло. Оно просто лежало под поверхностью исламской культуры, готовое прорасти, когда обстоятельства начнут ему благоприятствовать. Так и случилось четыре с половиной века спустя.



На столетия смут и бед, завершившиеся монгольским геноцидом, исламское общество нашло и другой ответ, более мягкий и более популярный, чем салафизм – и это был расцвет суфизма, столь же свободного и недогматичного, сколь жестка и буквалистична была идеология Ибн Таймии. В сущности, экстатический суфизм (в отличие от «трезвого суфизма») беспокоил Ибн Таймию едва ли не больше, чем язычники-завоеватели: неверные – в конечном счете, лишь внешние враги, угрожающие только физически, а суфии – враги внутренние, они ослабляют и разлагают Умму изнутри, ибо подрывают единство учения, на котором Умма стояла и стоять будет.

Суфизм – характерный для ислама тип мистицизма, имеющий некоторые общие идеи и импульсы с мистицизмом индуистским и буддистским. Суфиями называли себя люди, которые, будучи недовольны бюрократизацией религии, обращались к своему внутреннему миру и искали пути достижения мистического единства с Богом.

Цель свою все суфии понимали примерно одинаково, однако в вопросе о том, как ее достичь, их мнения сильно различались, поэтому разные суфии использовали различные духовные техники. Всякий раз, когда кто-то из суфиев достигал прорыва, молва об этом распространялась, и к просветленному или просветленной стекалось множество искателей трансцендентного, в надежде зажечь от его харизмы собственное пламя. Так вокруг видных суфиев возникали «суфийские братства»: группы искателей, которые вместе жили, трудились, занимались духовными практиками под руководством учителя, именуемого шейхом или пиром (оба слова означают «старец», одно по-арабски, второе по-персидски).

Как правило, несколько ближайших учеников шейха впоследствии также становились шейхами и в этом качестве получали признание. Когда шейх умирал, один из этих учеников мог унаследовать его авторитет и возглавить общину. Другие же могли уйти и основать собственные общины, в которых использовали те же мистические методы, что и их учитель, однако привлекали учеников уже во имя свое. Так суфийские братства развивались и превращались в суфийские ордена, где традиции мистического делания передавались непосредственно от учителя к ученику, на протяжении многих лет, десятилетий и веков.

Успешные суфийские ордена могли похвастаться множеством просветленных шейхов одновременно, живущих в разных местах, часто вместе со своими мюридами (учениками, духовными «подмастерьями»), в обителях, именуемых ханака, которые одновременно служили гостиницами и давали приют путешественникам. Можно сказать, что суфийские братства стали мусульманским эквивалентом христианских монашеских орденов, которые в том же Средневековье строили по всей Европе мужские и женские монастыри, места, куда люди удалялись от дел мирских, чтобы уделить внимание своей духовной жизни.

Однако между суфийскими братствами и монашескими орденами имелись серьезные различия. Прежде всего, в каждом монастыре имелся строгий устав, которому монахи или монахини, под руководством аббата или аббатисы, обязаны были следовать. Суфийские братства были куда более свободны и неформальны, в них было гораздо больше товарищества и гораздо меньше иерархии и подчинения.

Далее, принять обеты любого из христианских монашеских орденов означало отречься от мира и в той или иной степени приступить к «умерщвлению плоти». Дело в том, что христианство сосредоточивалось в первую очередь на личном спасении, а спасение почиталось необходимым, поскольку все люди запятнаны «первородным грехом» – открытием сексуальности в Эдемском саду. За этот грех люди и подверглись заточению в телах, живущих (и умирающих) в материальном мире.

Монахи и монахини присоединялись к ордену именно для того, чтобы отделиться от мира, воплощающего в себе падшее состояние человека. Их практики были направлены на наказание тела, ибо в теле они видели источник зла. Разумеется, монахи жили в безбрачии, ибо духовность христианство рассматривало как средство от сексуальности.

В исламе же акцент делался не на личном спасении отдельной души, а на построении совершенного общества. Люди в нем – не грешники, которых надо спасать, а слуги, призванные повиноваться. Они рождаются невинными, способными и вознестись до величайшего благородства, и рухнуть в глубочайшую пучину порока. Мюриды присоединялись к суфийскому ордену, желая не спастись, а подняться выше; их ритуалы были направлены не на мучение и умерщвление тела, а на то, чтобы полностью сосредоточиться на Аллахе; если они, например, постились, то не для того, чтобы изнурить плоть, а чтобы укрепить выдержку. Они не ставили знак равенства между духовностью и безбрачием и не удалялись от мира. Суфии и будущие суфии вполне могли заниматься различными ремеслами, покупать и продавать, жениться, растить детей и воевать.

Некоторые суфийские братства превратились даже во что-то вроде рыцарских орденов: они принимали моральный кодекс, называемый футувва и очень напоминающий европейские представления о рыцарской чести, доблести и куртуазной любви. Шло ли это влияние с Запада на Восток или наоборот – спорный вопрос, который мы здесь обсуждать не станем.

Так или иначе, идеалы футуввы суфии иллюстрировали красочными и поэтическими рассказами о мусульманских героях времен начала общины. В одной из таких историй рассказывается, как некоего молодого путешественника схватили за убийство старика. Сыновья жертвы привели его к халифу Умару. Путешественник признал себя виновным. Были смягчающие обстоятельства, но он не стал на них ссылаться: он отнял человеческую жизнь и готов был отдать свою взамен. Просил лишь об одном: нельзя ли отложить казнь на три дня, чтобы он мог вернуться домой и уладить одно дело? Дома у него остался ребенок, сирота, живущий на его попечении; наследство этого ребенка он зарыл в месте, о котором никто не знает – и, если умрет, не откопав клад, сирота останется без гроша. Несправедливо, чтобы ни в чем не повинный ребенок пострадал из-за преступления своего опекуна.

– Если сегодня ты меня отпустишь, – сказал убийца, – клянусь, через три дня я вернусь и безропотно пойду на казнь.

– Что ж, да будет так, – отвечал халиф Умар, – но с одним условием: оставь вместо себя заместителя. Того, кто согласится пойти на казнь вместо тебя, если ты не вернешься.

Тут молодой путешественник призадумался. В этих краях у него не было ни родных, ни друзей. Где найти незнакомца, который поверит ему и ради него рискнет своей головой?

Однако Абу Зарр, один из сподвижников Пророка, объявил, что готов стать его заместителем. С этим убийца и отбыл.

Прошло три дня, но он не возвращался. Никто этому не удивился, но все оплакивали беднягу Абу Зарра, который, верный своему слову, пришел и положил голову на плаху. Палач уже смазал топор и готов был рубить, как вдруг на площадь вылетел убийца на взмыленном коне, весь в пыли и в поту.

– Простите, простите, – вскричал он, – я опоздал! Но вот я! Начинайте казнь!

Все, кто собрался на площади, были поражены:

– Ты же был свободен, ты избежал наказания! Никто бы не нашел тебя и не привез обратно. Почему же ты вернулся?

– Потому что обещал вернуться, и потому, что я мусульманин, – отвечал юноша. – Как мог я дать миру повод говорить, что мусульмане не держат сло́ва?

Тогда толпа повернулась к Абу Зарру:

– Ты знал этого юношу? Знал, сколь он благороден? Поэтому согласился стать его заместителем?

– Нет, – ответил Абу Зарр, – до этого случая никогда его не встречал. Но как мог я дать миру повод говорить, что мусульмане утратили сострадание?

Тогда родственники убитого упали на колени:

– Не надо его казнить! – взмолились они. – Пусть никто не скажет из-за нас, что исламу неизвестно прощение!

Многие проповедники суфийского «рыцарства» возводили его происхождение к Али – прежде всего потому, что Али остался в народной памяти как идеальный рыцарь, образец силы, мужества, веры и чести. Рассказывали, например, что в одной из легендарных битв раннего ислама к Али, размахивая мечом, подступил юноша из вражеской армии.

– Глупый юнец, – воскликнул Али, – или не знаешь, кто я? Я Али! Тебе не под силу меня победить. Я убью тебя. Зачем же ты нападаешь на меня?

– Потому что я влюблен, – отвечал юноша, – и возлюбленная моя пообещала: если я поражу тебя в бою, она станет моей.

– Но если мы начнем поединок, погибнешь ты, – возразил Али.

– Что лучше, чем умереть ради любви? – отвечал юноша.

Услышав такие слова, Али снял шлем и подставил ему шею.

– Рази! – сказал он.

Но готовность Али умереть ради любви поразила юношу в самое сердце и превратила его любовь к женщине в любовь более высокую – к Аллаху. Так в одно мгновение Али сделал обычного юношу просветленным суфием.

Такие легенды вдохновляли мусульманских рыцарей.

Назад: Нападение с Востока
Дальше: Османы (около 700 – 1341 год п. Х.)