Симеон. Годы назад.
— Пошли, мальчик!
Семилетний Симеон был рад, что старый чемодан из дерматина тащил на себе папа, — сам бы он его не поднял. Но радость тонула в страхе, потому что следовать за отцом ему было невыносимо страшно.
Но что мне ещё делать?
За свою короткую жизнь мальчик уже не раз — жестоко, беспощадно — узнал, что бывает, когда идёшь против папы. В последний раз — когда мама тайком попыталась уехать в больницу, чтобы родить там.
Амалию. Его маленькую сестру.
Мама, наверное, думала, что он не услышит, как она открывает дверцу старого пикапа, который папа всегда ставил прямо перед фермерским домом.
«Достаточно далеко от этих ублюдков» — так отец называл всех людей, которых терпеть не мог, а не мог он терпеть, пожалуй, большинство населения планеты.
Старая ферма и в лучшие свои времена стояла на отшибе. Теперь же даже соседние участки пустовали: все, кто не желал до конца дней сидеть на государственном пособии, давно уехали из этой безрадостной глуши.
«Только мы оказались такими дураками, что сюда приехали», — сказала однажды мама, положив ладонь на округлившийся живот и глядя через кухонное окно на заброшенные поля. Она, наверное, думала, что на кухне одна и никто её не слышит, — точно так же, как думала, что папа не заметит, когда она «украдёт» пикап.
Кража!
Именно так он это назвал, когда за волосы выволок маму из машины обратно в дом.
— В больницу? Нет, нет, нет. Ты родишь этого ублюдка здесь. Дома. Тебе не нужны шарлатаны для родов, — орал он, нависая над ней. — Телёнок есть телёнок. У тебя это ничем не отличается от того, что в хлевах!
— В прошлом году мы приняли трое родов, — осмелилась возразить мама. — Двое телят погибли, потому что ты не хотел звать ветеринара!
Папа ударил ребром ладони — так стремительно, что мальчик не успел заметить движения. Только результат. Мама потом несколько дней дышала сквозь боль — гортань была отбита.
— Куда мы идём? — решился он спросить.
— Сегодня настал день, когда ты должен взять на себя ответственность, мой мальчик. — Отец не обернулся. — Ты знаешь, как это делается?
Симеон помотал головой.
— Принимая трудные решения. Тебе скоро восемь. Хватит уклоняться.
Мальчик кивнул — и чуть не поскользнулся на раскисшей тропинке. Мама всегда говорила, что дорожку к хлевам надо бы вымостить, но денег на это никогда не находилось.
Впрочем, когда они свернули направо, спрашивать о цели стало незачем. Она стояла прямо перед ними: старый сарай с дырявой крышей, едва не сгоревший в позапрошлый Новый год.
Отец толкнул незапертые, скособоченные на ржавых петлях ворота. Навстречу им хлынул затхлый смрад — прелое сено, крысиный помёт, сырость.
Мальчик задрожал. Какое, ради всего святого, решение он должен здесь принять?
— Вот мы и пришли! — Отец сплюнул себе под ноги.
Однажды они вместе смотрели старый вестерн, где стрелок жевал табак и сплёвывал перед каждой дракой. Папе, похоже, нравилось это копировать — только без табака, но с той же свинцовой угрюмостью на лице.
— Ты вообще знаешь, почему тебя крестили, сын?
Симеон помотал головой и машинально втянул её в плечи, ожидая привычную «встряску» — удар кулаком по затылку, который всегда получал, когда не мог решить задачу в домашнем задании.
— Потому что ты не был свободен от греха, когда появился на свет. На тебе лежали прегрешения родителей. Крещение смывает первородный грех — и дальше ты живёшь в невинности. — Отец криво усмехнулся. — К счастью, ты пошёл в меня. Тебе хватило малой крестильной воды.
Он снова презрительно сплюнул.
— А вот мать твоя полна греха. Понимаешь?
Что-то в отцовском взгляде — тяжёлое, не допускающее возражений — подсказало мальчику, что лучше кивнуть. Он был на самом краю — ещё секунда, и слёзы хлынут. А страх перед слезами лишь усиливал страх: он знал — стоит заплакать, и папа расстегнёт ремень, и при каждом ударе будет называть его педиком, гомиком, извращенцем.
Но отец, к счастью, не смотрел ему в лицо. Он возился с чемоданом — расстёгивал тугую защёлку.
— Итак, — произнёс он, — перейдём к решению, которое тебе предстоит принять.
И откинул крышку.
Глаза мальчика расширились.
Ещё вчера вечером из спальни доносились мамины крики. Сегодня он увидел её впервые.
Амалия.
Без одеяла, со ссадинами от грубой транспортировки — но она не кричала. Она даже не открыла глаз на непропорционально раздутом личике, которое казалось ещё крупнее из-за единственной, слишком короткой ручки, беспомощно шевелившейся в воздухе. Словно сестра пыталась ему помахать. Или привлечь внимание к тому, что второй руки у неё нет.
— Что с ней? — спросил он в ужасе.
— Ну вот так оно и выглядит, когда грехи матери слишком тяжелы, — отрезал отец.
Мальчик шагнул ближе к чемодану, не в силах закрыть рот.
— Как мы можем помочь Амалии?
Папа влепил ему «встряску» — такую, что слёзы наконец брызнули из глаз.
— Я же тебе только что объяснил!
Отец указал на бочкообразный пластиковый бак — когда-то в нём хранили дизель, теперь крышки не было. Бак стоял под самой большой прорехой в потолке сарая.
— Я пойду на десять минут в дом. Проверю мать. Когда вернусь — дело будет сделано.
— Что? — крикнул Симеон ему вслед. — Что будет сделано?
— Ты играл с сестрой в крещение. Смывал с неё первородный грех. Только, к несчастью, задержал её в воде на несколько минут дольше, чем нужно. Ты меня понимаешь?
Отец сплюнул в последний раз — и захлопнул за собой ворота сарая.
Мальчик остался один.
Один — с хнычущим, исцарапанным, переохлаждённым младенцем, которому он ни за что на свете не хотел причинить вреда. Даже если у неё было это неестественно большое лицо. Даже если рука была только одна.
Он шагнул к баку и заглянул внутрь. До краёв — дождевая вода. Тёмная, стылая.
Но что мне ещё делать? — думал семилетний мальчик, и слёзы лились по его щекам.
Ведь за свою короткую жизнь он уже не раз — жестоко, беспощадно — узнал, что бывает, когда идёшь против папы.