Скрипнув, поддалась дощатая дверь каморки, и в нос ударил спертый запах пыли и забытых вещей. В следующий раз, решил я, спускаясь в это царство забвения, я непременно позову Тильмана. У него ушла бы пара минут, чтобы вскрыть этот саркофаг прошлого, в то время как я уже битый час пытался просто отыскать нужный контейнер.
Я знал о нем лишь одно: корявая надпись «ЛИЧНОЕ», сделанная чужой рукой. А это могло означать только одно — содержимое предназначалось не для моих глаз.
Такие подвалы — трехмерный филиал «Авито». Персональный могильник радиоактивных отходов для общества потребления, забитый хламом, который уже стыдно закапывать в лесу. Хламом, который в Берлине принято выставлять на тротуар с лицемерной табличкой «В дар», словно кто-то и правда прольет слезы счастья, обретя мечту всей своей жизни — консольный стул с отломанной спинкой.
Коробку Изольды я откопал за осыпающейся мишурой рождественских украшений, под стопкой слежавшихся одеял для переезда. Картон отсырел, и я боялся, что крышка рассыплется прахом от одного моего прикосновения.
К счастью, содержимое оказалось в целости и сохранности.
Или к несчастью. К моему непоправимому несчастью.
Оглядываясь назад, я понимаю: для всех нас было бы лучше, если бы альбомы Изольды сгнили, покрылись плесенью, превратились в труху. Но снимки сохранились с безжалостной безупречностью — ни единого желтого пятнышка, ни намека на выцветшие краски.
Сердце пропустило удар, когда я взял в руки розовый альбом — реликт из тех времен, когда мать Изольды была еще жива, а отец все еще говорил с ней.
Вот она, крошечный сверток, не старше трех дней, на пушистом одеяле у камина в их фамильном поместье. Рядом, пошатываясь, стоит ее брат — на два года старше и килограммов на восемь легче, чем сейчас. На нем идиотские ползунки, скроенные под деловой костюм в полоску — этому будущему стервятнику даже повязали галстук. Он улыбается ангельской улыбкой ребенка, который еще не знает, что спустя десятилетия будет вместе с отцом добиваться отключения сестры от аппаратов жизнеобеспечения.
Был ли у него вообще шанс не стать подонком? Я отбросил эту мысль, вспомнив, что Изольде все-таки удалось вырваться из этого семейного Гуантанамо. Следующий альбом был тому доказательством.
Под тусклым светом единственной лампочки, самоубийцей болтавшейся под потолком, я листал страницы ее юности. Изольда на конкурсе чтецов. На школьной экскурсии. В театральной постановке. Она играла Джульетту со сломанной лодыжкой, рассказывала она мне. Чтобы попасть на спектакль, сбежала из окна второго этажа по связанным шарфам. Шарфы порвались, она рухнула на гравий. Отец, заперевший ее под домашним арестом, запретил ей участвовать в этом «балагане».
Забавно, ведь «Ромео и Джульетта» — история о враждующих семьях. Ему должно было понравиться.
Другие фото — хроника ее маленьких бунтов. На футбольном матче. На водных лыжах. На карнавале. (До сих пор не понимаю, почему люди считают, что у них есть чувство юмора, если раз в год, в 11 часов 11 минут, они нацепляют клоунские парики и ждут, что их забросают конфетами. Но я отвлекся.)
Время утекало, как песок сквозь пальцы. Я тонул в прошлом Изольды. И, как это всегда бывает, то, что ищешь, находишь в самом конце, когда уже готов сдаться.
Я потянулся, чтобы закрыть коробку, и мой палец зацепился за потайной карман. Он отошел, когда я пытался втиснуть на место самый толстый альбом. За ним прятался еще один. Маленький, черный, неприметный. И он кричал мне. Ледяной шепот инстинкта: «Не делай этого!»
(Мы ведь еще не забыли о «парадоксальной интервенции»?)
Разумеется, я не послушал.
Переплет хрустнул, когда я открыл его.
Сперва — ничего. Просто Изольда, чуть старше. Лет двадцать. Наверное, времена потсдамского университета, куда отец сослал их с братом изучать экономику для предначертанной карьеры в семейном бизнесе.
Вот она в поле. Вот прислонилась к машине. Всегда одна. Никого рядом. Лишь на одном снимке, у озера, за ее спиной можно было различить чью-то тень. Лебеди, перевернутая лодка на заднем плане. Безмятежность.
А потом я нашел «его».
Тот самый снимок. Из той же серии, что и фото на нашем холодильнике.
Тот же легкий синеватый тон, для которого в инста-фильтрах наверняка нашлось бы модное название вроде «Хельсинки». Тот же фон — поле у кромки леса, крошечная хижина. Изольда, совсем юная, смотрит прямо в объектив с меланхоличной усталостью, словно это был сотый дубль в долгой фотосессии. Глаза покраснели — возможно, от сенной лихорадки, которая в юности мучила ее сильнее.
Правой рукой она отводит прядь темных волос от лица.
Сначала я не заметил. Не хотел замечать. Но мой мозг, этот безжалостный предатель, заставил посмотреть снова. Приблизиться. Вглядеться.
Родинка над запястьем. Та, которую она удалила. Из-за боязни рака кожи. На том самом месте, где сейчас был шрам, который я гладил всего час назад в реанимации.
Вот только на снимке это была не родинка.
А татуировка.
Три розы.