Книга: Моя удивительная жизнь. Автобиография Чарли Чаплина
Назад: Глава двадцать четвертая
Дальше: Глава двадцать шестая

Глава двадцать пятая

В воздухе снова запахло войной. Нацисты перешли в наступление. Как быстро мы забыли Первую мировую и страшные четыре года, приносящие смерть! Мы быстро забыли о людях, выброшенных из жизни, о тех, кто потерял руки, ноги, зрение, о тех, чьи лица и тела были изуродованы войной. Те, кому посчастливилось выжить и избежать ран, не смогли уйти от тяжелых психологических травм. Словно минотавр, война сожрала молодых, оставив жизнь циничным старикам. Мы быстро забывали об ужасах войны, предпочитая думать о славных победах, как пели в одной популярной песенке:

 

Удержите ль вы нас теперь на фермах,

Ведь мы недавно видели Париже…

 

Многие уже начали говорить о том, что война не такая уж и плохая штука. Она развивает промышленность и технологии, обеспечивает рост рабочих мест. Стоит ли думать о миллионах погибших, если мы делаем миллионы на бирже? Во время бума на бирже Артур Брисбен писал на страницах херстовского «Экзаминера»: «Акции стальных корпораций США взлетят до стоимости пяти тысяч долларов за штуку». Но они не взлетели, игроки на бирже потеряли деньги и стали выбрасываться из окон.

И вот теперь надвигалась новая война, а я все пытался написать сценарий фильма для Полетт, но у меня ничего не выходило. Я просто не мог заставить себя думать о женских причудах, о романтике отношений, о любви во времена тотального сумасшествия, нависшего над всей планетой благодаря Адольфу Гитлеру.

Еще в 1937 году Александр Корда предложил мне снять фильм о Гитлере, построенный на основе путаницы, возникающей из-за внешней схожести двух персонажей – у Гитлера были такие же усики, как и у моего Бродяги. Я мог бы сыграть обе роли. В то время я не воспринял эту идею серьезно, но теперь она стала актуальной как никогда, и я с нетерпением приступил к работе. И тут еще одна идея неожиданно пришла мне в голову. Конечно же! Как Гитлер я смогу обращаться к толпе на своеобразном жаргоне и говорить что угодно, но в образе Бродяги постараюсь молчать. Я срочно вернулся в Голливуд и засел за сценарий. Эта работа заняла долгих два года.

Я предполагал, что фильм начнется со сцены битвы времен Первой мировой войны, – я хотел показать «Большую Берту», стрелявшую своими снарядами на более чем сто километров, ведь именно с ее помощью немцы рассчитывали одолеть союзников. Они планировали использовать эту пушку для уничтожения собора в Реймсе, а у меня в фильме они промахнулись бы и разрушили уличный сортир вместо собора.

Полетт тоже должна была сниматься в фильме. За последние два года она успешно играла в фильмах студии «Парамаунт». Мы отдалились друг от друга, но не развелись, оставаясь друзьями. Однако Полетт была довольно капризной, и это бывало даже забавным, если не происходило в неподходящее время. Однажды она появилась на студии у меня в уборной со стройным молодым человеком, одетым с иголочки. У меня был очень трудный день, я работал над сценарием, а потому не обрадовался незваному гостю. Но Полетт сказала, что это очень важно, села, придвинула к себе другой стул и жестом предложила молодому человеку сесть.

– Знакомься, это мой агент, – сказала она.

Полетт посмотрела на молодого человека, словно взглядом приглашая его к разговору. Тот начал говорить быстро и четко, с удовольствием выговаривая каждое слово.

– Как вам известно, мистер Чаплин, с начала съемок фильма «Новые времена» вы платите Полетт две тысячи пятьсот долларов в неделю. Но мы еще не договорились с вами о ее участии в рекламе. Мистер Чаплин, стоимость рекламы равна семидесяти пяти процентам с каждой афиши…

Я не дал ему продолжить.

– Какого черта происходит?! – заорал я. – Это вы мне тут будете рассказывать о ее рекламе? А вам не кажется, что это мое дело, а не ваше? Пошли вон отсюда, оба!

В самый разгар работы над «Великим диктатором» я стал получать тревожные сообщения из «Юнайтед Артистс». В головном офисе предупреждали, что в процессе работы я могу столкнуться с проблемами цензуры. Более того, наш офис в Англии также высказывал свою озабоченность, предполагая, что с показом антигитлеровского фильма в Британии могут возникнуть серьезные проблемы. Но я был настроен решительно, считая, что из Гитлера просто необходимо сделать всеобщее посмешище.

Если бы я тогда знал об ужасах немецких концентрационных лагерей, я бы не стал снимать «Великого диктатора», я бы не смог шутить по поводу самоубийственного сумасшествия нацистов. Я намеревался высмеять их идеи о «чистой расе» – ведь ни один народ не мог сохранить чистоту крови, разве что аборигены в Австралии.

В это же время проездом из России Калифорнию посетил сэр Стаффорд Криппс. Он был у меня на обеде вместе с молодым человеком, выпускником Оксфорда, чье имя я не помню, однако хорошо помню, что он сказал в тот вечер: «Если говорить о том, что происходит в Германии и во всем мире, то у меня очень мало шансов выжить в течение следующих пяти лет». Сэр Стаффорд побывал в России с ознакомительными целями и был глубоко опечален увиденным. Он говорил об огромных успехах и ужасающих проблемах. С его точки зрения, война была неизбежна.

Из нью-йоркского офиса пришло еще несколько тревожных сообщений, в которых мне советовали остановить работу над фильмом, так как его не покажут ни в Америке, ни в Англии. Но я уже принял решение и даже был готов на собственные деньги арендовать залы для показа.

Незадолго до окончания работы пришло сообщение о том, что Великобритания объявила войну Германии. Я был на Каталине, где отдыхал на яхте, и услышал об этой новости по радио. Поначалу на всех фронтах было затишье. «Немцы никогда не смогут прорвать линию Мажино», – говорили мы друг другу. Дальше события начали стремительно развиваться: оккупация Бельгии, прорыв линии Мажино, поражение под Дюнкерком и, наконец, оккупация Франции. Вести приходили одна мрачнее другой. И теперь наш нью-йоркский офис засыпал меня телеграммами совершенно другого содержания: «Быстрее, быстрее, все ждут ваш новый фильм».

Мне было трудно работать над «Великим диктатором» – нужны были миниатюрные модели и разнообразные, очень сложные декорации, на создание которых потребовался без малого год. Без всего этого стоимость работ выросла бы в пять раз. Прежде чем включить камеру, я потратил полмиллиона долларов на подготовку к съемкам.

И вот Гитлер вторгся в Россию! Это доказывало, что он явно сошел с ума. Соединенные Штаты еще не вступили в войну, но и Штаты, и Англия явно испытывали чувство облегчения.

Незадолго до окончания съемок к нам на студию приехал Дуглас Фэрбенкс и его жена Сильвия. Дуглас не снимался вот уже пять лет, и мы редко с ним виделись, потому что он все время ездил в Англию и обратно. Он постарел, растолстел и выглядел чем-то сильно озабоченным. Однако в душе он оставался все тем же Дугласом, полным энергии и энтузиазма. Он просто ревел от восторга, когда я показал ему отрывок из нового фильма.

– Я не могу больше ждать, заканчивай его быстрее!

Дуг приехал всего на час. Мы попрощались, а я все стоял и смотрел на него, на то, как он заботливо поддерживал жену на крутом склоне, как они шли от меня по дорожке, удаляясь все дальше и дальше, и на меня вдруг накатила волна тяжелой грусти. Дуг обернулся, я помахал ему рукой, и он помахал в ответ. В тот день я видел его в последний раз. Месяц спустя мне позвонил Дуглас-младший и сказал, что его отец умер ночью от сердечного приступа. Это было невыносимо, ведь Дуглас был воплощением самой жизни.

Мне всегда не хватало Дугласа, я скучаю по его теплому, искреннему обаянию и энергии, мне не хватает его голоса в телефонной трубке, когда он звонил мне в унылое одинокое воскресное утро и говорил: «Чарли, давай быстро к нам на завтрак, а потом пойдем купаться, а потом – на обед, а потом, может, кино посмотрим?» Да, мне не хватает его искренней и верной дружбы.

Многочисленные встречи со звездами Голливуда сделали из меня закоренелого скептика, может быть, потому, что нас слишком много. На голливудских вечеринках царила скорее соревновательная, чем дружеская атмосфера, и признание всегда приходило вместе с водопадом критических замечаний. Звезды среди звезд хоть и светят, но совсем не греют.

К какому мужскому сообществу мне хотелось бы принадлежать? Думаю, я бы искал друзей в кругу моих коллег. Но случилось так, что Дуглас был единственным актером, кто стал моим настоящим другом.

Писатели, что ж, они тоже хорошие люди, но весьма неохотно делятся с другими и прячут свои богатства в обложках написанных книг. Ученые могли бы быть превосходной компанией, но их появление в светских гостиных наводит психологический паралич на всех остальных. Художники скучны, так как сразу стараются убедить всех, что они больше философы, чем живописцы. Поэты – это представители высшего класса, и в этом не может быть сомнений. Как отдельные индивидуумы они приятны, толерантны и становятся великолепными приятелями. Но я считаю, что музыканты гораздо общительнее, чем все остальные. Нет ничего более теплого и волнующего, чем симфонический оркестр. Романтика света ламп над пюпитрами, звуки настройки, внезапная тишина во время выхода дирижера – все это вызывает чувство единения, всеобщей принадлежности одному целому. Я помню, как однажды мы обедали у меня дома с пианистом Горовицем, и гости за столом говорили о ситуации в мире, о депрессии и безработице, о том, что это может привести к духовному возрождению. Совершенно неожиданно Горовиц встал и сказал:

– Все эти ваши разговоры просто зовут меня к роялю.

Понятно, что никто не посмел возражать, и Горовиц сыграл Сонату № 2 Шумана. Я сомневаюсь, что когда-либо еще услышу такое потрясающее исполнение.

Перед самым началом войны я обедал вместе с ним и его женой в их доме. Его жена была дочерью Тосканини. Здесь же были Рахманинов и Барбиролли. Рахманинов выглядел странно, в его облике было нечто монашеское и высокоэстетическое одновременно. Это был домашний обед, за столом сидело только нас пятеро.

Мне всегда казалось, что каждый раз, когда я говорю об искусстве, я делаю это по-разному. Ну, а почему бы и нет? В тот вечер я высказал мнение, что искусство – это всплеск эмоций, воплощенный в высокой технике исполнения. Кто-то упомянул о религии, и я признался, что никогда не верил.

– Разве существует искусство вне религии? – быстро вмешался Рахманинов.

– Я не думаю, что мы с вами говорим об одних и тех же понятиях, – после небольшой паузы ответил я, – как я понимаю, религия – это вера в набор догм, а искусство – это больше о чувстве, чем о вере.

– Ну, так это и есть религия, – ответил Рахманинов.

И я замолчал.

* * *

Как-то во время обеда у меня дома Игорь Стравинский предложил мне снять фильм вместе. Я тут же придумал историю для него и сказал, что это будет что-то сюрреалистичное, – ночной клуб в стиле декаданса со столиками вокруг сцены для танцев, а за каждым столиком – группы людей, представляющих пороки современного мира: за одним – жадность, за другим – лицемерие, за третьим – жестокость. На сцене разворачиваются страсти человеческие, распинают Христа, а гости сидят за столиками и равнодушно взирают на это трагическое действо. Кто-то заказывает еду, кто-то разговаривает о делах, а кто-то и вовсе сидит просто так. Толпа, первосвященники и фарисеи, потрясает своими кулаками перед крестом и кричит: «Если ты Сын Божий, сойди с креста – спаси самого себя!» За ближайшим столиком группа бизнесменов горячо обсуждает сделку. Один нервно затягивается сигаретой, смотрит на Спасителя и рассеянно выдыхает дым в его сторону.

За другим столом предприниматель и его жена обсуждают меню. Женщина поднимает глаза, а потом порывисто отодвигает свой стул от сцены.

– Не понимаю, зачем люди сюда ходят, – жалуется она, – это все так неприятно.

– Это хорошее представление, – возражает ей муж, – заведение было на грани закрытия, но это шоу снова сделало его популярным.

– А я думаю, это кощунство.

– Да что ты, это круто! Народ и в церкви-то не бывал ни разу, а здесь им за один вечер все расскажут про христианство.

Шоу продолжается, и за ним наблюдает изрядно подвыпивший господин, одиноко сидящий за столиком. Он смотрит на сцену и вдруг начинает рыдать и громко кричать: «Смотрите, они распинают его! И никому нет дела до этого!» Затем он вскакивает со стула и протягивает руки в сторону креста. Священник и его жена вызывают метрдотеля, и пьяного господина выводят из ресторана, а он все повторяет: «Нет, ну никому нет дела! Какие же вы все христиане?»

– Понимаете, – объяснял я Стравинскому, – они вышвыривают его, потому что он мешает смотреть шоу.

Мне казалось, что представление о Страстях Господних на танцполе ночного клуба должно было показать, насколько циничным и равнодушным стал этот мир и как он воспринимает веру в Христа.

Маэстро помрачнел и воскликнул:

– Но это же кощунство!

Я был удивлен и даже немного смутился.

– Вы так думаете? Я вовсе не хотел, чтобы это выглядело кощунством. Я просто пытаюсь критиковать современное отношение мира к христианству. Вероятно, я не смог объяснить все правильно.

Разговор перешел на другую тему, но через несколько недель Стравинский написал мне письмо, в котором интересовался, не отказался ли я еще от планов снять фильм вместе. Но к тому времени мой энтузиазм поугас – я был заинтересован в работе над собственным новым фильмом.

Ханс Эйслер привез в мою студию Арнольда Шёнберга, который оказался открытым и энергичным низеньким мужчиной, его музыку я просто обожал. Я часто видел его на многочисленных теннисных турнирах в Лос-Анджелесе, он всегда сидел один, в солнечных очках, футболке и белой шапочке. Он тоже посмотрел мои «Новые времена», и фильм ему понравился, но музыка, по его мнению, была кошмарной. Мне запомнилась одна красивая фраза, которую он обронил во время разговора: «Я люблю звуки, да, я люблю красивые звуки».

Ханс Эйслер рассказал мне забавную историю об этом великом человеке. Под его руководством Ханс изучал гармонию, и, чтобы не опоздать на урок к маэстро к восьми часам утра, он каждый раз должен был идти по снегу около восьми километров. Шёнберг, который тогда уже начал лысеть, садился за рояль, а Ханс стоял у него за спиной, заглядывал через плечо, читал ноты и насвистывал мелодию.

– Молодой человек, – сказал как-то Шёнберг, – прекратите свистеть. Моя голова мерзнет от вашего ледяного дыхания.

Во время работы над «Диктатором» я стал получать письма с угрозами, и чем ближе работа подходила к концу, тем больше писем приходило на мой адрес. В некоторых грозили закидать кинозалы бомбами с удушливым газом, в других – расстрелять экраны в кинотеатрах или организовать драки и скандалы.

Сперва я подумывал обратиться в полицию, но решил, что такая «реклама» отпугнет зрителей от кинотеатров. Один из моих приятелей посоветовал поговорить с Гарри Бриджесом – лидером профсоюза рабочих береговых и складских услуг, и я пригласил его на обед.

Я не стал скрывать, почему захотел с ним встретиться. Я знал, что Бриджес был антифашистом, поэтому откровенно объяснил ему, что снимал антифашистскую комедию и стал получать множество писем с угрозами.

– Вот если бы я мог пригласить двадцать, а то и тридцать ваших ребят на премьеру, чтобы они могли утихомирить проклятых фашистов, если они вздумают буянить в зале, то тогда все было бы в полном порядке.

Бриджес только рассмеялся.

– Не думаю, что до этого дойдет, Чарли. У вас в зале будет очень много защитников в лице ваших благодарных зрителей. А если письма писали фашисты, то они просто струсят явиться средь бела дня.

В тот вечер Гарри рассказал мне интересную историю о забастовке в Сан-Франциско. К тому времени он уже держал под контролем все системы снабжения в городе, за исключением тех, которые касались медицинских и детских учреждений, он их никогда не трогал. И вот что было в его рассказе:

– Когда цель справедлива, вам не нужно в чем-либо убеждать людей. Все, что надо, – обратить внимание на реальные факты, чтобы они сами сделали выбор. Я сказал своим парням, что если они решили бастовать, то должны быть готовы к серьезным проблемам, и никто не знает, чем все закончится. Но что бы они ни решили, я всегда буду с ними. Если бастовать, то я буду в первых рядах. И что же вы думали? Все пять тысяч парней единогласно проголосовали за забастовку.

Я планировал премьерный показ «Великого диктатора» в двух нью-йоркских кинотеатрах – «Астор» и «Капитолий».

В «Асторе» был предпоказ для прессы. В тот вечер я обедал вместе с Гарри Гопкинсом, старшим советником президента Рузвельта. После обеда мы отправились в кинотеатр и приехали к середине фильма.

Предпоказ комедии для прессы имеет свои специфические особенности – вы не услышите откровенного смеха, здесь смеются словно нехотя. Так случилось и на этот раз.

– Прекрасная картина, – сказал Гарри, когда мы вышли из кинотеатра, – весьма своевременная, но у нее нет шансов. Вы потеряете свои деньги.

Я вложил в фильм свои два миллиона долларов и потратил целых два года жизни, поэтому даже думать не хотел о таких предсказаниях. К счастью, Гопкинс ошибся. «Великий диктатор» собирал полные залы в «Капитолии», и публика принимала фильм с восторгом и воодушевлением. Я показывал картину в двух нью-йоркских кинотеатрах в течение пятнадцати недель, и она оказалась прибыльнее, чем любой другой из моих фильмов того времени.

Отклики на фильм были разными. Нью-йоркская «Дэйли Ньюс» писала, что я ткнул аудиторию носом в коммунизм. Большинство критиков не приняли последнюю речь диктатора, подчеркнув, что она не соответствует характеру персонажа, но публике она понравилась, и я получил невероятное количество благодарственных писем.

Арчи Л. Майо, один из ведущих голливудских режиссеров, попросил у меня разрешения напечатать текст речи на своих рождественских открытках. В своем вступлении к речи он писал:

«Если бы я жил во времена Линкольна, я бы прислал вам текст его речи в Геттисберге, ибо она была самой вдохновляющей речью из всех произнесенных в то время. Сегодня мы стоим перед лицом нового кризиса, и вот уже другой человек обращается к нам из глубин своего честного и открытого сердца. Я почти не знаю этого человека, но то, что он сказал, потрясло меня до глубины души… И поэтому я посылаю вам полный текст речи, написанной Чарли Чаплином, чтобы и вы разделили со мной то, что мы называем Надеждой.

Заключительная речь из кинофильма «Великий диктатор»

Простите, но я не хочу быть императором. Это не моя цель. Я не хочу никем править и никого завоевывать. Я хочу помогать всем – евреям, обездоленным, черным и белым. Мы созданы, чтобы помогать друг другу. Это цель каждого человека. Мы должны радоваться человеческому счастью, а не наживаться на страдании. Мы не должны ненавидеть друг друга, в этом мире найдется место для каждого, наша земля необъятна, она накормит всех.

Мы можем жить свободно и счастливо, но мы забыли, как это делается. Человеческие души отравлены жадностью, мир полон ненависти, которая толкает нас на кровавый путь. Мы изобрели быстроходные машины, но заперли в них свои души. Изобретения не принесли нам желаемого богатства. Наши знания превратили нас в циников, ум сделал нас слишком злыми и жестокими. Мы слишком много думаем и слишком мало чувствуем. Мы нуждаемся не в открытиях, а в простой человечности. Не в развитом уме, а в доброте и чуткости, без которых наша жизнь превратится в жестокую и бессмысленную трату времени.

Нас сблизили самолеты и радио, которые должны стать средствами вселенской дружбы и внушать нам доброту. Сейчас меня слышит весь мир, миллионы отчаявшихся женщин и детей, ставших жертвами системы, которая превращает человеческую жизнь в пытку, лишает невинных свободы. Я говорю тем, кто меня слышит: «Не отчаивайтесь!» Мы преодолеем эту жестокость, жадность и злость тех, кто боится человеческого прогресса и препятствует ему. Ненависть пройдет, диктаторов не станет, а их власть перейдет в руки простых людей. Покуда живет человек, свобода не умрет.

Солдаты! Не подчиняйтесь жестокости тех, кто вас презирает и обращает в своих рабов, внушает, как нужно жить, как нужно думать и что чувствовать, кто относится к вам как к скоту и использует как пушечное мясо! Не отдавайте себя в руки этих злодеев, этих роботов с механическим сердцем и разумом! Вы не роботы, вы не скоты, вы – люди, и в вас живет любовь к человечеству, вы не должны его ненавидеть, ненависть не естественна для человека!

Солдаты! Не боритесь за рабство! Сражайтесь за свободу! В семнадцатой главе Евангелия от святого Луки сказано, что в душе каждого есть Царство Божие, не у одного, не у отдельной группы, а у всех людей, у всех вас! У всех есть власть! Власть, чтобы делать открытия, власть, чтобы делать других счастливыми и превратить жизнь в прекрасное приключение. Во имя демократии воспользуйтесь этой властью, объединяйтесь и сражайтесь за новый мир, справедливый, в котором у каждого будет возможность трудиться, у молодых будет будущее, а у пожилых – стабильность.

Обещая все это, к власти пришли негодяи, но они нам солгали, они не выполнили обещаний и никогда не выполнят! Диктаторы порабощают людей! Так будем же бороться, чтобы эти обещания исполнились, чтобы мир стал свободным, чтобы не было национальных границ, не было жадности и нетерпимости! Давайте бороться за разумный мир, в котором наука и прогресс будут залогами всеобщего счастья! Солдаты, во имя демократии сплотитесь!

Ханна, ты слышишь меня? Где бы ты ни была, посмотри на небо! Посмотри, Ханна! Облака уходят! Появляется солнце! Мы идем от темноты к свету! Мы двигаемся вперед, в новый мир, добрый мир, где люди поднимутся выше жадности, ненависти и жестокости. Посмотри на небо, Ханна! Человеческая душа обрела крылья, и мы наконец-то можем летать. Мы летим к радуге, к свету надежды. Посмотри на небо, Ханна, посмотри!

* * *

Через неделю после премьеры меня пригласили на завтрак к Артуру Сульцбергеру, владельцу «Нью-Йорк Таймс». Меня проводили на последний этаж здания «Таймс», где были устроены частные апартаменты, и я оказался в гостиной с кожаной мебелью, картинами и фотографиями. Возле камина, украшая его своим августейшим присутствием, стоял экс-президент Соединенных Штатов Герберт Гувер, высокий мужчина с маленькими глазками.

– Господин президент, разрешите представить вам Чарли Чаплина, – сказал Сульцбергер, подводя меня к великому человеку.

На морщинистом лице Гувера появилась улыбка.

– О да, – любезно произнес он, – мы, кажется, встречались несколько лет назад.

Я был удивлен, что Гувер это помнил, потому что тогда он был слишком занят водворением своей персоны в Белый дом. Он присутствовал на обеде, организованном для прессы в отеле «Астор», и кто-то из организаторов прихватил меня с собой в качестве дополнительного блюда, которое должны были подать перед основным, то есть перед речью самого Гувера. В те дни я занимался разводом и мне было не до выступлений, а потому я пробормотал что-то о том, что никогда не был большим специалистом в государственных делах, равно как и в своих собственных. Порассуждав на эту тему еще пару минут, я уселся на стул. Позже меня представили Гуверу. Помню, я спросил: «Как поживаете?», и на этом наше общение закончилось.

Гувер держал речь с помощью рукописи толщиной никак не менее десяти сантиметров, перекладывая одну страницу за другой. Через полтора часа все с тоской смотрели на эту перекладываемую кипу. Через два часа страницы образовали две одинаковые стопки. Иногда Гувер переворачивал и откладывал в сторону сразу несколько страниц. Это были самые приятные моменты в его речи. Но поскольку ничто в жизни не длится бесконечно, закончилась и его речь. Гувер принялся деловито собирать бумаги, и я уж было собрался поздравить его с хорошей речью, но он быстро прошел мимо, не обратив на меня внимания.

И вот теперь, спустя много лет, уже успев побывать президентом, Гувер стоял у камина и выглядел этаким добродушным человеком. Мы сели за большой круглый стол. На завтраке присутствовало двенадцать приглашенных. До этого мне сказали, что завтраки подобного рода являются исключительно внутренним делом и устраиваются только для избранных.

В Америке существует особый тип чиновников, в присутствии которых я чувствую себя каким-то ущербным или неполноценным. Все они высокие, привлекательные, одетые с иголочки, хладнокровные и умные люди, которым всегда все ясно.

У них стальные нотки в голосе, и о простых человеческих делах они разговаривают с использованием математической терминологии: «Организационный процесс, отслеживаемый в ежегодной модели развития безработицы…» – и тому подобное. Именно такие люди сидели за столом во время ланча, вернее не сидели, а громоздились – величественные, как небоскребы. Энн О’Хара Маккормик – блестящая и обаятельная женщина, известный колумнист «Нью-Йорк Таймс» – была единственной, кто сохранил человеческий облик.

Атмосфера за завтраком была официальной и отнюдь не располагала к свободной беседе. Все обращались к Гуверу не иначе как «господин президент», и гораздо чаще, чем это было необходимо. Завтрак продолжался, и я все больше чувствовал, что меня пригласили неспроста. Наконец Сульцбергер прервал затянувшуюся тишину и сказал:

– Господин президент, не расскажете ли вы нам о вашем плане помощи Европе?

Гувер отложил вилку и нож, прокашлялся, словно собираясь с мыслями, сглотнул и начал говорить о том, что, очевидно, занимало его мысли во время трапезы. При этом он смотрел в тарелку, изредка бросая взгляды на меня и Сульцбергера.

– Мы все хорошо знаем о бедственном положении в Европе, о нищете и голоде, которые принесла с собой война. Обстановка обостряется с каждым днем, и поэтому я обратился к Вашингтону, требуя как можно оперативнее отреагировать на то, что происходит.

Как я понял, под «Вашингтоном» подразумевался президент Рузвельт.

Затем Гувер начал упоминать о фактах, цифрах и результатах его участия в последней миссии подобного рода во время Первой мировой войны, когда «мы накормили всю Европу».

– Такая инициатива, – продолжал он, – должна носить беспартийный характер и осуществляться исключительно из гуманитарных соображений, и мне кажется, что вы тоже считаете это интересным, – он посмотрел на меня.

Я кивнул, соглашаясь.

– Господин президент, когда вы планируете начать этот проект? – спросил Сульцбергер.

– Как только мы получим одобрение Вашингтона, – ответил Гувер. – Для Вашингтона важно общественное мнение и поддержка известных общественных деятелей в стране.

Он еще раз скосил на меня глаза, а я опять важно кивнул.

– В оккупированной Франции, – продолжал он, – в помощи нуждаются миллионы людей. Голод усиливается в Норвегии, Голландии, Бельгии, во всей Европе!

Он говорил убежденно, поддерживая свои слова фактами и добавляя эмоций, говоря о милосердии, надежде и вере. Затем наступила тишина. Я понял, что настала моя очередь высказать собственное мнение.

– Конечно, ситуация далеко не та, что во время Первой мировой войны. Франция, да и многие другие страны Европы, полностью оккупирована, и нам бы не хотелось, чтобы продовольствие попало в руки фашистов.

Гувер слегка нахмурился, сидевшие за столом вопросительно посмотрели на меня, а потом на Гувера. И он снова заговорил, уставившись в тарелку:

– Мы создадим независимую комиссию совместно с американским отделением Красного Креста и начнем работать в полном соответствии с Гаагским соглашением, разделом номер двадцать семь, параграфом сорок три, который разрешает комиссии по оказанию помощи получать доступ ко всем больным и нуждающимся на любой стороне, независимо от того, находятся ли стороны в состоянии войны или нет. Я думаю, что вы, как истинный гуманист, выступите за создание такой комиссии.

Я не могу привести полную цитату, но смысл того, что сказал Гувер, передаю точно.

– Я полностью поддерживаю этот план, но продовольствие не должно попасть в руки фашистам, – повторил я.

Это замечание вызвало еще одну волну недоуменных взглядов.

– Послушайте, мы занимались этим раньше, – Гувер почувствовал себя немного уязвленным.

Молодые топы-небоскребы сфокусировали взгляды на мне.

– Я полагаю, у господина президента все под полным контролем, – сказал один из них.

– Это прекрасный план, – авторитетно заявил Сульцбергер.

– Я полностью с вами согласен, – мягко заметил я, – и я поддержу эту идею на все сто процентов, если только ее практическое исполнение будет возложено исключительно на представителей еврейской нации.

– Вы требуете невозможного, – решительно отреагировал Гувер.

* * *

Не веря своим глазам, я смотрел на лощеных молодых фашистов на Пятой авеню, обращавшихся со своих импровизированных трибун к редким кучкам горожан. Один из этих хлыщей говорил:

– Философия Гитлера глубока и обоснованна, она говорит о проблемах нашего века индустриализации, в котором нет места полукровкам и евреям.

Одна из слушавших женщин перебила его:

– Что вы несете? Это же Америка, а вы где?

Красивый молодой оратор вежливо улыбнулся:

– Я – в Соединенных Штатах, и я – гражданин США.

– Ну а я, – ответила женщина, – тоже гражданка США, и я еврейка, и если бы я была мужчиной, то дала бы тебе в морду!

Ее поддержали один или два слушателя, а остальные равнодушно стояли молча. Оказавшийся рядом полицейский пытался успокоить женщину. Я пошел дальше в полной растерянности, не веря своим ушам.

Через пару дней я оказался в пригородном доме, где перед завтраком меня буквально преследовал бледный, анемичного вида молодой француз – граф Шамбрен, муж дочери Пьера Лаваля. Он посмотрел «Великого диктатора» на премьерном показе в Нью-Йорке и, преисполненный великодушия, говорил мне:

– Конечно же, вашу точку зрения нельзя воспринимать серьезно, это понятно.

– Это не больше чем комедия, в конце концов, – ответил я.

Если бы я только знал тогда о зверских убийствах и пытках в фашистских концентрационных лагерях, я бы не был настолько вежлив. На завтраке нас было пятьдесят человек, и мы сидели вчетвером за каждым столом.

Молодой человек сел за наш столик и попытался вовлечь меня в политический диспут, но я сказал, что за завтраком предпочитаю еду политике. Устав от его назойливости, я поднял свой бокал и произнес:

– Что-то я сегодня переборщил с «Виши».

Не успел я закончить фразу, как за соседним столиком началась ссора, и две женщины уже готовы были вцепиться друг другу в волосы. Одна кричала другой:

– Я ничего не хочу об этом слышать! Вы – чертова фашистка!

Молодой человек, явно отпрыск одной из богатых нью-йоркских семей, спросил меня, почему я так не люблю фашистов. Я ответил, что ненавижу их за бесчеловечность.

– Ну да, понятно, – воскликнул он, как будто сделал открытие. – Вы ведь еврей, не правда ли?

– Чтобы ненавидеть фашистов, вовсе не обязательно быть евреем, – ответил я. – Надо просто быть нормальным человеком.

На этом наш диалог закончился.

Через день или два по приглашению «Дочерей американской революции» я должен был приехать в Вашингтон, чтобы прочитать заключительную речь из «Великого диктатора» по радио. В тот же день я был приглашен на встречу с президентом Рузвельтом, по его просьбе мы отослали копию фильма в Белый дом. Меня провели в кабинет президента, где он приветствовал меня словами: «Присаживайтесь, Чарли, ваша картина создала нам много проблем в Аргентине». Это был его единственный комментарий по поводу фильма. Немного позже один мой приятель сказал по этому поводу следующее: «Тебя приняли в Белом доме, но до объятий дело не дошло».

Я пробыл у президента около сорока минут, во время которых выпил несколько сухих мартини, и довольно быстро, так как испытывал большое смущение. Иначе говоря, Белый дом я покинул слегка пошатываясь, и тут вдруг вспомнил, что в десять часов должен выступать по радио, а это значило, что меня будут слушать шестьдесят миллионов человек. Чтобы прийти в себя, пришлось долго стоять под ледяным душем и выпить чашку крепчайшего кофе.

Соединенные Штаты еще не вступили в войну, и в зале было полно фашистов. Как только я начал речь, они принялись громко кашлять – неестественно громко. Я занервничал, во рту пересохло, язык прилипал к небу, и я с трудом артикулировал. В середине речи мне пришлось остановиться и сказать, что я не смогу закончить выступление без стакана воды. Понятное дело, воды в зале не оказалось, а я заставлял ждать шестьдесят миллионов американцев. Через две минуты, которые показались бесконечными, мне вручили маленький бумажный стаканчик с водой, и я сумел закончить речь.

Назад: Глава двадцать четвертая
Дальше: Глава двадцать шестая