Наконец я вернулся в Беверли-Хиллз и стоял теперь в центре своей гостиной. Время клонилось к вечеру, солнце рисовало ковер длинными тенями на лужайке перед домом и запускало в комнату свои золотые лучи. Я почувствовал в душе умиротворение, и мне сразу же захотелось заплакать. Меня не было дома долгие восемь месяцев, но я не знал, радоваться мне своему возвращению или нет. Я был в полном смятении, меня мучили неясность будущего и полное одиночество.
Я надеялся, что кто-нибудь в Европе подскажет мне, в каком направлении двигаться дальше, но этого не случилось. Из всех женщин, которых я повстречал, только немногие могли бы поддержать меня, но у них были совершенно другие интересы. И вот теперь я снова здесь, в Калифорнии, как будто приехал на кладбище. Дуглас и Мэри расстались, и это означало, что весь мир вокруг стал другим.
В первый вечер после приезда я вынужден был обедать один, чего я, в принципе, не любил делать у себя дома. Поэтому я отменил обед и поехал в Голливуд, где припарковался в самом центре и прошелся по Голливудскому бульвару. Все выглядело так, будто я никуда не уезжал. Те же длинные ряды одноэтажных магазинчиков, военные склады, дешевые аптеки, универмаги Вулворта и Крэга – все тоскливо и скучно. Голливуд производил впечатление бурно растущего города, который, однако, не успел расцвести.
Шагая по бульвару, я подумал, что мне нужно закончить работать, продать все и уехать куда-нибудь в Китай. Мне очень не хотелось оставаться в Голливуде. У меня не было и доли сомнения в том, что эпоха немого кино закончилась, а конкурировать со звуковыми картинами я не хотел. К тому же я выпал из круга общения. Я подумал, кому бы из близких знакомых позвонить и пригласить на обед, но не обнаружил ровным счетом никого. После возвращения только Ривз, мой менеджер, позвонил мне и сказал, что дела идут хорошо, больше так никто и не позвонил.
Мне приходилось появляться на студии, присутствовать на деловых встречах и совещаниях, и это было сродни нырянию в холодную воду. Конечно же, приятно было знать, что фильм «Огни большого города» пользовался успехом и уже принес три миллиона долларов чистой прибыли, а чеки на сто тысяч продолжали поступать каждый месяц. Ривз предложил мне заехать в банк Голливуда и познакомиться с новым управляющим, но я не был в банке уже семь лет и посчитал, что ехать туда незачем.
Как-то на студию приехал принц Луи Фердинанд, внук германского кайзера, я пригласил его к себе на обед, и у нас состоялся интересный разговор. Принц был очаровательным и высокообразованным человеком, он рассказал мне о революции в Германии, которая произошла сразу после Первой мировой войны, и сравнил ее с комической оперой.
– Мой дед скрылся в Нидерландах, – сказал он, – но некоторые родственники остались во дворце в Потсдаме – они были слишком напуганы, чтобы уехать куда-нибудь. Когда наконец революционеры добрались до дворца, они послали сообщение моим родственникам, спрашивая, примут ли они их представителей. Во время встречи революционеры заверили обитателей дворца, что берут их под свою защиту и в случае необходимости им нужно только позвонить в их социалистический штаб. Мои родственники слушали и не верили своим ушам. А когда немного позже правительство обратилось к ним с вопросом об определении величины недвижимой собственности, родственники настолько осмелели, что начали вилять и требовать большего.
Он резюмировал свой рассказ следующими словами: «Если российская революция была трагедией, то наша, немецкая, настоящим фарсом».
После моего возвращения в Штатах начались удивительные изменения. Тяжелые испытания заставили американцев проявить твердый характер. Условия жизни становились все хуже и хуже. В некоторых штатах дошли до того, что начали печатать деньги безо всякого обеспечения. В это же время угрюмый Гувер замкнулся в себе, обиженный на всех за то, что его экономическая теория, основанная на фондировании финансовых средств с целью их дальнейшего распределения на уровне рядовых граждан, показала свою полную несостоятельность. Более того, игнорируя тяжелейший кризис, Гувер утверждал в своих предвыборных выступлениях, что если Франклин Рузвельт станет президентом, это полностью разрушит и так уже пошатнувшиеся основы американского общества.
Однако Франклин Рузвельт добрался до президентского офиса и не разрушил страну с ее устоями. Его речь о «забытом человеке» встряхнула политическую элиту, заставив ее очнуться от спячки, и дала начало новой эре в истории Соединенных Штатов. Я слушал эту речь по радио в загородном доме Сэма Голдвина. Нас было несколько, включая Билла Пейли из Си-Би-Эс, Джо Шенка, Фреда Астера с женой и других. «Единственное, чего мы должны бояться, так это самих себя», – эти слова рассеивали мрак, словно луч солнца. Впрочем, я, как и остальные, воспринял все сказанное скептически, заметив:
– Слишком хорошо, чтобы быть правдой.
Как только Рузвельт занял свое место в Белом доме, то сразу же начал подкреплять свои слова делом. В первую очередь он объявил о банковских каникулах на десять дней, чтобы остановить финансовый крах. И здесь Америка проявила себя наилучшим образом. Магазины продолжали работать и предлагали товары в кредит, даже кинотеатры продавали билеты в кредит. В течение десяти дней, во время которых Рузвельт и его команда разрабатывали свой «Новый курс», народ в стране вел себя превосходно.
Разработанное законодательство затрагивало все сферы активности. Были восстановлены фермерские кредиты, прекратившие грабительскую практику конфискации имущества за долги; началось финансирование крупных общественных и социальных проектов; был принят Акт о национальном экономическом восстановлении, который поднял уровень минимальной зарплаты и сократил количество рабочих часов с целью увеличения рабочих мест; началось создание профсоюзных организаций. И тут заволновалась оппозиция. «Это уже слишком, – кричала она, – дело пахнет социализмом». Так это было или нет, но этот самый социализм спас капитализм от полного разрушения. «Новый курс» дал старт самым эффективным реформам в истории США. Было удивительно наблюдать, насколько быстро люди стали активно поддерживать новое правительство страны.
Изменения не прошли мимо Голливуда. Большинство звезд немого кино исчезли с экранов, и только немногие из них сохраняли активность. С уходом немого кино исчезли обаяние и безмятежность Голливуда. Буквально за один день он превратился в не знающую жалости суровую фабрику фильмов. Техники переоборудовали студии и устанавливали современную звуковую аппаратуру. Камеры размером с комнату нависали над съемочными площадками, как прожорливые чудовища. Устанавливали и радиооборудование с бесконечными метрами электрических проводов. Специалисты в своих наушниках выглядели, как пришельцы с Марса, а микрофоны нависали над актерами, словно гигантские удилища. Все выглядело очень сложно и весьма удручало. Как можно было оставаться творчески активным в такой обстановке? Сама мысль работать в таких условиях вызывала у меня отвращение. Позже кто-то сообразил делать все это громоздкое оборудование компактным, мобильным и удобным и стал сдавать его в аренду за разумные деньги. Я не принимал всех этих изменений и не чувствовал никакого желания приниматься за работу.
Меня все еще привлекала идея распрощаться со всем, что есть, и обосноваться в Китае. Я мог бы прекрасно устроиться в Гонконге и забыть про кино, а не сидеть и чахнуть в Голливуде.
Я бездельничал уже три недели, когда мне позвонил Джо Шенк и пригласил провести уикенд на его яхте – очень красивом судне более сорока метров длиной, где могли свободно разместиться четырнадцать человек. Обычно Джо ходил на яхте в сторону острова Каталина и пришвартовывался неподалеку от Авалона. Его гостями были партнеры по игре в покер, а покер меня не интересовал, но для меня был другой интерес. Джо всегда приглашал на яхту симпатичных девушек, и я, чувствуя себя одиноким и покинутым, подумал, что там мне посчастливится поймать маленький солнечный лучик.
Так оно и случилось. Я встретил Полетт Годдар. Она была весела, очаровательна и весь вечер рассказывала мне о том, что хочет инвестировать пятьдесят тысяч долларов, то есть часть алиментов, полученных после развода, в съемки нового фильма. Все документы были готовы к подписанию. Я решил любыми средствами разубедить ее. Было совершенно очевидно, что это очередная голливудская компания-однодневка. Я сказал ей, что работаю в этом бизнесе чуть ли не с его первого дня и опыт всегда убеждал меня не инвестировать больше одного пенни в чужие картины, да и в случае своих собственных это большой риск. Я рассказал ей про Херста, который потерял около семи миллионов долларов, инвестированных в кино, и это при том, что у него была огромная армия подчиненных и доступ к самым популярным литературным произведениям в Америке. Так какие же шансы были у нее? В конце концов мне удалось отговорить ее от такого рискованного шага, и это послужило началом наших близких отношений.
Нас с Полетт объединяло одиночество. Она только что приехала из Нью-Йорка и никого здесь не знала. Для нас обоих это был тот самый случай, когда Робинзон нашел своего Пятницу.
В течение недели у нас было мало времени для встреч – я занимался делами, а Полетт снималась на студии Сэма Голдвина. Выходные были для нас самыми тоскливыми днями. Мы отправлялись в безрассудные дальние поездки и исколесили все калифорнийское побережье, но везде было одинаково скучно и неинтересно. Больше всего нам понравилась поездка в бухту Сан-Педро, где мы смотрели на прогулочные яхты. Одна из них была выставлена на продажу – красивая моторная лодка около двадцати метров в длину, с тремя каютами, камбузом и красивой рубкой, я всегда мечтал именно о такой яхте.
– Если бы у тебя была такая яхта, – сказала Полетт, – мы бы смогли отлично проводить выходные и отдыхать где-нибудь около Каталины.
Я поинтересовался условиями продажи. Яхта принадлежала мистеру Митчеллу, он занимался производством кинокамер и охотно организовал для нас экскурсию по судну. Целых три раза в течение недели мы приезжали и осматривали яхту, пока нам самим стало неудобно от того, что мы делали. Но Митчелл сказал, что, пока яхта не продана, мы можем приезжать и любоваться ею хоть каждый день.
Втайне от Полетт я купил яхту и подготовил все для плавания к Каталине. С нами должны были отправиться мой повар и Энди Андерсон, бывший охранник компании «Кистоун», у него была лицензия на управление яхтой. Все было готово к следующему воскресенью. Мы с Полетт выехали очень рано, договорившись, что сперва выпьем по чашке кофе, а потом уже остановимся где-нибудь на завтрак. Чуть позже она обнаружила, что мы едем по дороге в Сан-Педро.
– Надеюсь, ты не пойдешь опять смотреть на эту лодку?
– Ну, мне надо бы взглянуть на нее еще раз, чтобы решить, покупать или нет.
– Тогда ты пойдешь один, мне уже стыдно там появляться. А я посижу и подожду тебя в машине.
Мы подъехали к пристани, но я так и не смог заставить ее выйти из машины.
– Нет уж, иди туда один, но возвращайся побыстрее, мы же еще не завтракали.
Через две минуты я вернулся к машине и смог выманить ее оттуда, а потом уговорить подняться на борт, чего она очень не хотела. В салоне на столе была красивая скатерть голубых и розовых тонов и такая же фарфоровая посуда. С камбуза ветерок принес вкусный запах пшеничных хлебцев, яичницы с беконом, тостов и ароматного кофе. Полетт заглянула на камбуз и узнала нашего повара.
– Итак, – сказал я, – ты хотела куда-то съездить в воскресенье, а потому после завтрака мы отправляемся к Каталине загорать и купаться.
После этого я наконец-то сообщил, что купил яхту.
Реакция Полетт была смешной.
– Подожди минутку, – сказала она, сошла на пристань и убежала метров на двадцать, закрывая лицо руками.
– Эй, возвращайся, завтрак уже ждет! – крикнул я.
– Мне нужно успокоиться, это так неожиданно, – объяснила она мне.
Потом появился улыбающийся Фредди, мой японский повар, с завтраком. Затем мы прогрели двигатели, пересекли бухту и вышли в открытый океан, направившись к Каталине, где провели целых девять дней.
У меня так и не было никаких конкретных рабочих планов. Вместе с Полетт мы вели праздную жизнь: ездили на скачки, ходили по ночным клубам, участвовали в вечеринках и других самых разных мероприятиях, то есть делали все, чтобы убить время. Но меня продолжала терзать одна и та же мысль: «Что же я делаю? Почему не работаю?»
Меня вогнало в тоску высказывание одного молодого критика, который отметил, что «Огни большого города» – очень хороший фильм, но слишком уж сентиментальный, и будущие мои фильмы должны быть более реалистичными. Неожиданно я понял, что полностью с ним согласен. Если бы я знал тогда то, что знаю сейчас, то ответил бы, что так называемый реализм бывает порой искусственным, наносным, будничным и скучным, что в кино не так важна сама реальность, как то, что воображение может сделать с этой реальностью.
И вот совершенно случайно, когда я совсем этого не ожидал, ко мне пришла идея нового фильма. Мы с Полетт отправились на скачки в Тихуану, где победитель Кентуккского чего-то там должен был получить серебряный кубок. Полетт попросили вручить этот кубок и сказать пару слов с южным акцентом. Она охотно согласилась, и я был просто поражен тем, как у нее это получилось. Сама она была из Бруклина, но сымитировала южный акцент так мастерски, что я сразу понял – она сможет сыграть в моем новом фильме.
Итак, у меня появилась идея новой картины. На скачках Полетт выступила в роли девочки-сорванца, и это можно было интересно и весело обыграть в фильме. Я уже представлял себе, как Бродяга и девушка встречаются в переполненном полицейском фургоне и галантный Бродяга уступает девушке свое место. Отсюда я намеревался развивать эту историю и придумывать веселые трюки.
Но тут я вспомнил интервью, которое дал юному журналисту из газеты «Нью-Йорк Уорлд». Услышав, что я собирался в Детройт, он рассказал мне о системе конвейера, которая широко использовалась на заводах. Молодые ребята с окрестных ферм приезжали на заводы и вставали к конвейерам, а через четыре или пять лет их увольняли с нервным расстройством.
Так возникла идея создания фильма «Новые времена». Я придумал специальную «кормящую машину» – устройство экономии времени, так что рабочие могли обедать «без отрыва от производства».
Эпизод на заводе заканчивался нервным припадком Бродяги. После этого сюжет развивается в соответствии с логикой событий. Выздоровев, Бродяга попадает в руки полиции и знакомится с девчонкой, которую арестовали за кражу хлеба. Они встречаются в полицейском фургоне, битком набитом другими арестованными. С этого момента фильм рассказывает о жизни двух неприкаянных людей, старающихся найти свое место в наступившие новые времена. А эти времена ассоциируются с экономической депрессией, забастовками, бунтами и безработицей. Полетт пришлось одеть в лохмотья. Она чуть ли не плакала, когда я накладывал грим на ее лицо, чтобы сделать его немытым и чумазым.
– Это не грязь, а мушки, – говорил я ей.
Одеть актрису в красивую и модную одежду не составляет труда, но сделать так, чтобы простая бедная цветочница выглядела красавицей, как в «Огнях большого города», совсем непросто. В «Золотой лихорадке» подбор женских костюмов не был проблемой. Но одежда Полетт в «Новых временах» требовала особого подхода, сравнимого с работой самого Диора. Без специальной подготовки одежда девчонки не выглядела бы естественно, заплатки смотрелись бы театрально и неубедительно. Подыскивая одежду для цветочницы или сорванца, я добивался поэтического эффекта без ущерба личной привлекательности.
Незадолго до премьерного показа несколько колумнистов написали о том, что ходят слухи о прокоммунистической направленности нового фильма. На мой взгляд, это произошло из-за того, что в газетах появилось краткое описание сюжета. С другой стороны, в либеральной прессе писали, что фильм был ни «за», ни «против» коммунизма и что, говоря метафорически, «я сидел сверху на заборе».
Ничто так не действует на нервную систему, как бюллетени с информацией о зрительской активности, которая в первую неделю бьет все рекорды, во вторую неделю снижается. После премьер в Нью-Йорке и Лос-Анджелесе единственным моим желанием было уехать как можно дальше от всех новостей, касавшихся нового фильма. Я решил отправиться с Полетт и ее мамой в Гонолулу, строго-настрого запретив в студии беспокоить меня по какому-либо поводу.
Мы поднялись на борт в Лос-Анджелесе и прибыли в Сан-Франциско под проливным дождем, но он не испортил нашего настроения, и мы потратили немного времени на магазины, а потом вернулись на судно. Проходя мимо складов, я увидел на каких-то ящиках надпись «Китай».
– Давай поедем туда!
– Куда? – удивилась Полетт.
– В Китай.
– Ты шутишь?
– Послушай, или сейчас, или никогда, решай, – сказал я.
– Но у меня нет никакой одежды с собой!
– Все, что тебе надо, ты купишь в Гонолулу.
Думаю, что все суда должны быть названы одним и тем же именем – «Панацея», ибо ничто так не лечит душу и тело, как путешествие по морю. Все беды и тревоги уходят, судно принимает тебя в свои объятия, ухаживает за тобой, привозит куда надо и смиренно возвращает в этот суетливый сумасшедший мир.
В Гонолулу, к моему ужасу, я увидел огромные плакаты с анонсом «Новых времен», а журналисты уже стояли наизготовку на причале, собираясь проглотить меня целиком. Увы, но деться было некуда.
А вот в Токио меня на этот раз не ждали, так как капитан корабля любезно зарегистрировал меня под другим именем. Местные власти сильно удивились, когда посмотрели в мой паспорт: «Почему же вы не предупредили нас?»
Я решил, что так мне будет спокойнее в стране, где только что произошел военный переворот и сотни людей были убиты. Во время нашего пребывания в Японии официальный представитель правительства не отходил от нас ни на секунду. На пути от Сан-Франциско до Гонконга мы почти не разговаривали с другими пассажирами, но в Гонконге все радикально изменилось. Все началось с католического священника.
– Чарли, – обратился ко мне высокий и не очень общительный бизнесмен, – хочу познакомить вас с американским священником из Коннектикута, который живет здесь в колонии прокаженных вот уже пять лет. Здесь ему весьма одиноко, и каждую субботу он приезжает в Гонконг встречать суда из Америки.
Священник оказался симпатичным высоким мужчиной около сорока лет, с розовыми щеками и располагающей улыбкой. Я заказал выпивку, потом это сделал мой знакомый, а потом и святой отец. Сначала нас было мало, но вечер продолжался, народу становилось все больше и больше, вот уже в баре было двадцать пять человек, и каждый заказывал выпивку. Потом число участников дошло до тридцати пяти, а алкоголь никак не заканчивался, многих уже отправили на борт в бессознательном состоянии, но священник, который не пропустил ни рюмки, все улыбался и помогал тем, кто уже не мог ничего соображать. Тут я понял, что подошла и моя очередь прощаться. Он заботливо помог мне встать, я пожал ему руку. Ладонь у священника была шершавой, и я перевернул ее. На ней были ранки, царапины и белое пятнышко в самой середине.
– Надеюсь, это не проказа, – сказал я в шутку.
Он улыбнулся и покачал головой. Через год мы узнали, что он умер от этой страшной болезни.
Прошло уже пять месяцев с тех пор, как мы покинули Голливуд. За это время мы с Полетт поженились и, наконец, сев на борт японского судна в Сингапуре, вернулись в Штаты.
В первый же день нашего плавания я получил записку от некоего писателя, с которым у нас было очень много общих друзей, но случилось так, что мы еще не были знакомы. Мне предлагали исправить эту ошибку прямо здесь, в центре Южно-Китайского моря. Письмо было подписано Жаном Кокто. В постскриптуме он писал, что мог бы заглянуть в мою каюту на аперитив перед обедом. Я вдруг подумал, что это никакой не Жан Кокто, а самозванец. Что этот изысканный парижанин мог делать здесь, на просторах Южно-Китайского моря? Но письмо пришло от настоящего Кокто, который был в командировке по заданию «Фигаро».
Кокто не говорил по-английски, а я не знал ни слова по-французски, и нам помогал его секретарь, который худо-бедно изъяснялся по-английски. До раннего утра мы рассуждали о понимании жизни и искусства.
Наш переводчик говорил медленно и с остановками, в то время как Кокто, сложив свои изящные руки на груди, строчил со скоростью пулемета, его глаза горели, он буквально пронзал меня вопрошающим взглядом, а потом поворачивался к монотонно бубнившему переводчику, который тихо и без эмоций переводил: «Мистер Кокто, он это… говорит, вы – поэт… ну, этого. солнечного утра, а он – ну, этот. поэт ночи».
Как только переводчик заканчивал, Кокто стремительно поворачивался ко мне, как-то по-птичьи кивал головой и продолжал. После этого наступала моя очередь долго и обстоятельно говорить о моем понимании философии и искусства. В моменты полного согласия мы обнимались под невозмутимым взглядом холодных глаз переводчика. Таким вот способом мы вели нашу трепетную беседу до четырех утра, договорившись встретиться в час дня за завтраком.
Но наш энтузиазм достиг пика, а затем тут же угас. Никто из нас на завтрак не пришел, а к середине дня мы обменялись письмами, которые где-то, видимо, пересеклись, потому что были совершенно одинакового содержания: мы извинялись друг перед другом, но о желании встретиться еще раз не упоминали, поскольку были по горло сыты ночным общением.
За обедом Кокто сидел за самым дальним столиком в углу, спиной к нам. Но его секретарь, как ни старался, просто не мог нас не видеть и слабым жестом предложил Кокто поздороваться. После недолгих раздумий Кокто обернулся, изобразил на лице радостное удивление и помахал мне письмом, которое получил от меня. Я помахал ему его письмом в ответ, и мы оба рассмеялись. После этого, отвернувшись друг от друга, мы сделали вид, что внимательнейшим образом изучаем меню. Кокто первым закончил обед и быстро проскочил мимо нашего столика, когда стюард принес нам основное блюдо. Но, прежде чем выйти, он обернулся и показал жестом что-то типа «увидимся на палубе». Я утвердительно кивнул, но позже с облегчением обнаружил, что Кокто куда-то исчез.
На следующее утро я в одиночестве прогуливался по палубе. Внезапно, к моему тихому ужасу, впереди из-за угла неожиданно появился Кокто. Он шел навстречу мне! О боже! Я быстро огляделся в поисках путей отступления, а потом увидел, что Кокто резво свернул со своего маршрута и прошмыгнул в дверь салона. Вот так закончилась наша утренняя прогулка. Целый день мы играли в кошки-мышки, старательно прячась друг от друга. Ко времени прибытия в Гонконг мы успели восстановить форму и способность к общению, но я не забывал, что впереди еще четыре дня совместного плавания до Токио.
Во время путешествия Кокто рассказал нам интереснейшую историю о том, как в Китае он повстречался с живым Буддой. Это был человек пятидесяти лет, который всю жизнь сидел в огромном сосуде с маслом – только голова торчала снаружи. За годы, проведенные в масле, его кожа стала нежной, как у младенца, а тело было таким мягким, что его легко можно было проткнуть пальцем. Где в Китае Кокто смог увидеть такое чудо, он нам так и не объяснил, но в конце путешествия признался, что сам ничего не видел, а рассказал все с чьих-то слов.
Мы почти не общались во время частых остановок судна в портах, все начиналось и заканчивалось формальными «как поживаете» и «всего доброго». Но когда мы поняли, что возвращаемся домой в Штаты на одном и том же пароходе «Президент Кулидж», то смирились с обстоятельствами и больше не предпринимали попыток продолжать наши вдохновенные беседы.
В Токио Кокто купил кузнечика, который жил в маленькой клетке. Он часто приносил его к нам в каюту, словно это была некая особая церемония.
– Это очень умное насекомое, – говорил он мне. – Он начинает стрекотать всегда, когда я с ним разговариваю.
Постепенно кузнечик вытеснил все остальные темы наших разговоров и стал главным объектом обсуждения.
– Как себя чувствует Пилу? – спрашивал я у Кокто.
– Что-то он сегодня не очень, – грустно отвечал тот, – пришлось посадить его на диету.
Когда мы добрались до Сан-Франциско, я настоял, чтобы Кокто поехал в Лос-Анджелес с нами, поскольку в порту нас ждала машина. Конечно же, поехал и Пилу. В машине он вдруг начал стрекотать.
– Вы только посмотрите, – сказал Кокто, – ему нравится Америка.
С этими словами он открыл дверцу клетки и выпустил Пилу на волю.
– Зачем вы это сделали? – удивленно спросил я.
– Он дал ему свободу, – пояснил переводчик.
– Да, но он никогда не был в этой стране, да и языка не знает!
– Он умный и скоро всему здесь научится, – пожал плечами Кокто.
Дома в Беверли-Хиллз нас встретили хорошими новостями: «Новые времена» пользовались огромным успехом.
Но я опять оказался в плену все того же не дававшего мне покоя вопроса: снимать мне немое кино или нет? Я знал, что для меня это большой риск. Весь Голливуд уже давно и думать не думал о немых фильмах, я был единственным, кто продолжал их снимать. Пока что мне везло, но продолжать свое дело, постоянно думая о том, что искусство пантомимы безнадежно устарело, было малоприятно. Более того, не так-то просто держать публику в напряжении в течение одного часа сорока минут, трансформировать юмор в действие и создавать смешные эффекты через каждые шесть метров пленки, тогда как длина всех роликов фильма составляла около трех тысяч метров. А еще я думал, что звуковые картины, начни я их снимать, никогда не превзойдут мое искусство пантомимы. Да, я думал о голосе моего Бродяги – он мог бы произносить односложные фразы или бормотать что-то себе под нос, но это было бессмысленно. Как только я начну говорить, то сразу превращусь в заурядного комедийного актера. Эти грустные мысли не давали мне покоя.
Мы с Полетт были женаты уже почти год, но я чувствовал, что мы постепенно охладевали друг к другу. Частично в этом был виноват я со своими метаниями и сомнениями по поводу работы. На гребне успеха «Новых времен» Полетт заключила договор на съемки в нескольких картинах для «Парамаунт». Что до меня, я так и не мог найти в себе силы снимать и играть. В этом совершенно разобранном состоянии я решил отправиться на Пеббл-Бич вместе с Тимом Дюраном, моим приятелем.
Пеббл-Бич представлял собой сто миль пляжа к югу от Сан-Франциско. Это было безлюдное, диковатое и даже страшное место. Я называл его «пристанищем разбитых душ». Официально оно еще называлось «Проезд семнадцатой мили». В местных лесах водились олени, здесь было много когда-то роскошных, а ныне пустых домов, некоторые из них были выставлены на продажу. На лужайках перед домами гнили поваленные деревья и водилось множество клещей. Здесь рос ядовитый плющ, соревнуясь с зарослями олеандра и белладонны. Местечко было как раз для духов смерти. На скалах, фасадом к океану, высились богатые дома обосновавшихся здесь миллионеров – этот район был известен под названием «Золотой берег».
Мы познакомились с Тимом Дюраном, когда кто-то привел его на наши традиционные воскресные игры в теннис. Тим оказался очень хорошим теннисистом, и мы любили играть вместе. Он разошелся с женой, дочерью Э. Ф. Хаттона, и переехал в Калифорнию, подальше от всех своих невзгод. Тим мне понравился, и мы стали хорошими друзьями.
Мы сняли дом метрах в семистах от берега океана. Внутри было темно и пусто, а когда разожгли огонь, дым быстро заполнил всю гостиную. Оказалось, что у Тима было много знакомых, живших в тех местах, и когда он навещал их, я пытался работать. Изо дня в день я сидел в библиотеке или гулял по саду, пытаясь что-нибудь придумать, но ничего не получалось. В конце концов я оставил это бесполезное занятие и присоединился к Тиму. Теперь мы вместе ходили в гости к нашим соседям. Я часто думал, что многие из них могли бы стать героями коротких историй в стиле Мопассана. Был здесь один большой дом, хоть и удобный, но немного мрачный и с атмосферой грусти. Хозяином был общительный парень, болтавший громко и без умолку, в то время как его жена тихо сидела молча. Пять лет назад они потеряли ребенка, и с тех пор она редко разговаривала и улыбалась. Я слышал только дежурные «добрый день» и «доброй ночи».
В другом доме, расположенном высоко на скалах, прямо над океаном, жил писатель, который потерял жену. Она вышла в сад, чтобы сделать несколько фотографий, оступилась и упала вниз с обрыва. Муж нашел только треногу от фотоаппарата, а жену так и не нашли.
Сестра Уилсона Мизнера не любила своих соседей, чей корт находился прямо перед ее домом, и, когда они выходили играть, тут же разводила огромный костер, дым от которого заволакивал корт и мешал играть бедным теннисистам.
Невероятно богатые старики Фэйганы устраивали шикарные приемы по субботам. Там я встретил консула из нацистской Германии. Это был блондин с изысканными манерами, который очень хотел мне понравиться, но я полностью игнорировал его.
Однажды мы провели уикенд у Джона Стейнбека. Он жил в небольшом доме недалеко от Монтерея. В то время Стейнбек был на вершине своей славы, написав «Квартал Тортилья-Флэт» и серию коротких рассказов.
Джон работал по утрам и в среднем писал по две тысячи слов в день. Я был поражен тем, как аккуратно выглядели исписанные им листы бумаги, на них почти не было помарок и исправлений, и я очень этому завидовал.
Мне нравится интересоваться тем, как работают писатели и сколько они пишут за один день. Томас Манн писал по четыреста слов в день, Лион Фейхтвангер надиктовывал по две тысячи слов, что в конечном итоге сокращалось до шестисот слов в день. Сомерсет Моэм писал четыреста слов в день просто так, чтобы не забыть, как это делается. Герберт Уэллс писал по тысяче слов, а английский журналист Ханнен Сваффер – по четыре или пять тысяч слов в день. Александр Уоллкотт, известный американский критик, писал обзоры из семисот слов за пятнадцать минут, а потом присоединялся к игрокам в покер, я видел это собственными глазами. Херст писал редакционные статьи размером в две тысячи слов и делал это каждый вечер. Жорж Сименон выпускал короткий роман раз в месяц, предлагая самое высокое качество литературы. Он рассказал мне, что обычно встает в пять утра, заваривает кофе, садится за стол и начинает катать золотой шар размером с теннисный мяч, размышляя о работе. Он любил писать перьевой ручкой, а когда я спросил его, почему, он ответил: «Из-за малой нагрузки на запястье». Что касается меня, то я диктую около тысячи слов в день, что в конечном итоге трансформируется в триста слов сценарного текста.
У Стейнбеков не было слуг, всю работу по дому делала жена. Она была отличной домохозяйкой и очень мне нравилась.
Мы говорили о многом, а когда обсуждали Россию, Джон сказал мне, что помимо всего прочего коммунисты запретили проституцию.
– Это было последнее частное предприятие, – сказал я, – жаль, это едва ли не единственная профессия, которая дает абсолютно все за деньги, которые платишь, и с этой точки зрения – самая честная, так почему бы не объединить всех проституток в профсоюз?
Одна привлекательная молодая особа, чей муж был уличен ею в неверности, пригласила меня к себе в свой большой и просторный дом. Я отправился туда, меньше всего думая на тему адюльтера, но когда дама начала слезливо жаловаться, что у нее не было секса с мужем вот уже восемь лет, а она все еще любит его, я почувствовал себя обескураженным таким признанием и посоветовал ей смотреть на все с философской точки зрения. Позже до меня дошли слухи, что она стала лесбиянкой.
Поэт Робинсон Джефферс жил неподалеку от Пеббл-Бич. Первый раз мы с Тимом встретились с ним в доме нашего общего друга. Джефферс показался нам неразговорчивым и немного высокомерным, и я, как обычно, взял на себя инициативу ведения беседы, рассуждая обо всем и ни о чем. Однако Джефферс так и не произнес ни слова. Я ушел раздосадованный, что опять монополизировал право болтать больше всех на вечеринке. Мне показалось, что я не понравился Джефферсу, и я удивился, когда через неделю он пригласил меня и Тима на чай.
Робинсон и его жена жили в доме, построенном в стиле небольшого средневекового каменного замка, хозяева называли его Тор. Робинсон сам построил его на скале, на берегу Тихого океана. Замок выглядел по-мальчишески наивно, словно игрушка. Самая большая комната была размером не более четырех квадратных метров. В нескольких метрах от дома возвышалась круглая каменная башня, тоже построенная в средневековом стиле. Она была пяти с половиной метров в высоту и около полутора метров в диаметре. Узкие каменные ступеньки вели наверх, в маленький круглый зал с окнами в виде бойниц. Там был кабинет поэта, и именно там он написал свою поэму «Чалый жеребец». Тим был убежден, что эти странные погребальные вкусы Джефферса означали подсознательное влечение к смерти. Но как-то на закате я увидел поэта, гулявшего по берегу с собакой. Он явно наслаждался прекрасным вечером, его лицо выглядело умиротворенным, и казалось, мыслями он был где-то далеко-далеко. Я понял тогда, что Робинсон Джефферс – совсем не тот, кто мог бы помышлять о смерти.