Александр Цорбах
Когда Юлиан появился на свет, акушерка в родильном зале вложила его мне в руки со словами:
— Говорят, как человек выглядит сразу после рождения, так он будет выглядеть и в момент смерти.
И действительно: беззубый рот Юлиана, тонкие косточки, морщинистая шея и редкие торчащие вихры на затылке напомнили мне отца в больнице — незадолго до того, как он решил перестать дышать.
Мысль о том, что уже в миг рождения в зеркале отражается смерть, с тех пор не отпускала меня, хотя я так и не смог облечь в слова тот глубинный смысл, который, казалось, в этом кроется.
Сегодня, сидя на деревянном стуле в затемнённой комнате и ожидая, пока Тамара Шлир наконец обратит на меня внимание, я снова вспомнил слова акушерки. Если её теория верна и умирающие вновь обретают черты младенца, то Тамара, должно быть, родилась с широко распахнутыми, налитыми кровью глазами и кожей, изъеденной нейродермитом.
— Только пять минут, — уступил Рот после моих настойчивых просьб. — И только если наденете хирургический комбинезон, чтобы моя пациентка не подвергалась воздействию лишних частиц пыли.
С тех пор как я вошёл в палату в этом облачении, поза Тамары не изменилась. Я ожидал, что мой внезапный визит вызовет у неё приступ паники, но, вероятно, из-за костюма она приняла меня за врача.
Жертва Зукера сидела неподвижно на краю кровати, скрестив руки на груди, погружённая в себя. Простыня валялась скомканным комом на полу у босых ног. Тощие плечи торчали из-под больничной рубашки, словно сосульки.
У любого другого человека мне, наверное, сначала бросились бы в глаза немытые сальные волосы — их цвет невозможно было определить в синем полумраке ночного освещения — или сутулая спина, при виде которой я невольно вспомнил бабушку: она всегда награждала меня шлепком и фразой «Дитя, сиди прямо», стоило ей увидеть, что я где-то развалился. Но даже будь у Тамары два носа и три уха, это не смогло бы отвлечь от жуткого зрелища, которое представляло собой её лицо.
— Мне очень жаль, что с вами это случилось, — произнёс я.
Взгляд сам собой возвращался к ранам, скрытым под плавательными очками. Лишённые век воспалённые глаза, казалось, вот-вот вывалятся из орбит. Тамара смотрела в мою сторону, но я не был уверен, осознаёт ли она моё присутствие.
— Вы знали, что Зарин Зукер снова на свободе?
Я внимательно следил за ней, надеясь уловить хоть какую-то реакцию на это имя, но лицо оставалось неподвижным. И тут я вдруг осознал: когда-то Тамара была очень привлекательна. Симметричные черты, аккуратный нос — не слишком большой и не маленький, — полные, плавно очерченные губы, не тронутые скальпелем хирурга. Густые волосы, высокий лоб, ровные зубы. Следы былой красоты всё ещё проступали сквозь ужас настоящего, отчего её увечья казались ещё более отталкивающими.
— Похоже, Зукер похитил мою близкую подругу, — продолжил я. — Её зовут Алина Григориева, она слепая. Вы наверняка можете представить, что она чувствует в эту секунду — оказаться во власти этого зверя, будучи лишённой зрения.
Мне показалось, что уголки губ Тамары дрогнули, но уверенности не было.
— Я знаю, вы не хотите говорить о человеке, который сделал это с вами. Поверьте, я первый, кто может это понять. Моя жизнь тоже была разрушена.
Теперь уже мои губы предательски дрогнули, и я ничего не мог с этим поделать. Скорбь похожа на землетрясение — накрывает без предупреждения, и последствия её неконтролируемы.
— Мою жену убили. Моего ребёнка похитили и убили. И, судя по всему, чудовище, сотворившее это, как-то связано с Зукером.
Я встал и подошёл к стене напротив кровати. Она была сплошь покрыта рисунками. Глаза уже привыкли к полумраку, и я мог разглядеть, что некоторые наброски остались незаконченными, неумелыми, оборванными на полпути. Другие же были почти точной копией картины, которая должна была висеть в комнате моего сына: дом в Дёрферблик, наше бывшее семейное поместье, нарисованное глазами девятилетнего ребёнка. Я насчитал не меньше дюжины копий формата А4.
— Зачем?
Я пришёл на этот разговор совершенно неподготовленным, но теперь точно знал, к чему веду. У меня были тысячи вопросов к Тамаре, однако мне крупно повезло бы, если бы её рассудок позволил ответить хотя бы на один. Выбирать следовало тщательно.
— Почему вы это нарисовали?
Снаружи, за закрытыми жалюзи, вдалеке прогрохотал товарный поезд. Я поймал себя на мысли, что хотел бы, чтобы он увёз меня с собой.
— Мне не нужны ваши показания, Тамара. Я не хочу знать подробности ваших мучений. Ответьте только на этот единственный вопрос — и я немедленно исчезну из вашей жизни. Этот рисунок, — я наугад ткнул пальцем в один из листов, — нарисовал мой сын Юлиан. Я хотел бы знать, почему вы...
— Юлиан? — перебила она.
Я замер.
— Что, простите?
Тамара по-прежнему безучастно сидела на краю кровати. Если бы грудная клетка так отчётливо не вздымалась под ночной рубашкой, можно было бы принять её за куклу. Или за труп.
— Юлиан Цорбах?
Её язык, словно змея, выскользнул изо рта, увлажнил потрескавшиеся губы и исчез. Не увидь я этого собственными глазами, наверное, списал бы её слова на слуховую галлюцинацию.
— Да. Вы его знали?
Я снова опустился на стул — на этот раз верхом, чтобы опереться на спинку.
— Значит, вы — Александр.
Я кивнул, сбитый с толку внезапным поворотом разговора. Но дальше стало ещё запутаннее.
— Слава богу, вы пришли, — произнесла она с облегчением. — Я уже и не надеялась вас увидеть.
— Откуда вы меня знаете?
Она покачала головой, словно ей было запрещено об этом говорить. Затем протянула руку:
— Сначала отдайте мне послание!
— Послание? Какое послание?
Едва я задал этот вопрос, на её измученном лице отразился полнейший ужас.
— Значит... значит, у вас нет с собой записки?
Из изуродованных глаз потекли слёзы. Я раздумывал, стоит ли взять её за руки, или прикосновение лишь усугубит внезапную вспышку эмоций. Между нами пролегла невидимая граница, которую я не смел переступить.
— Мне очень жаль, но я не понимаю, о чём вы говорите, Тамара.
— Тогда всё потеряно, — произнесла она сдавленным голосом человека, смирившегося с судьбой. — Значит, всё было напрасно.
Я набрал воздуха, чтобы сказать, что не смогу помочь, если она будет говорить загадками, но в конце концов выбрал другую стратегию:
— Хорошо, Тамара. Может быть, действительно всё потеряно. Но тогда вам больше незачем здесь прятаться, верно? Если всё было напрасно, нет смысла хранить молчание — и вы можете довериться мне.
Я ступал по тонкому льду, не зная, имеет ли моя логика хоть какой-то смысл в её спутанном, возможно даже бредовом мире. Но Тамара кивнула — словно она, в отличие от меня, понимала, о чём я говорю.
— Думаю, вы правы.
Она подняла взгляд на камеру ночного видения под потолком — ту, что позволяла наблюдать за пациентами, не включая свет. Рот уверял, что сейчас она отключена.
— Думаю, я могу перестать рисовать эти картины, — тихо сказала она.
Я указал на стену:
— Чего вы надеялись этим добиться?
— Сохранить жизнь. Обрести свободу. — Она шмыгнула носом. — Но теперь всё кончено.
Она снова повернулась ко мне:
— Всё кончено.
Резиновый ободок очков образовал над скулой плотину, которая всё больше наполнялась слезами.
— Боюсь, я по-прежнему не понимаю, Тамара. Как эти рисунки на стенах могли подарить вам свободу?
Она всхлипнула:
— Таков был наш уговор. Я должна была изрисовывать стены палаты, чтобы все решили, будто я сошла с ума...
— ...и поэтому не смогли бы дать показания против Зукера?
— Да.
Она с вызовом сжала губы:
— Мне было приказано рисовать до тех пор, пока однажды не придёте вы.
— Я?
— Да. Именно поэтому я так обрадовалась, что вы наконец здесь. Вы должны были прийти и передать мне послание — это стало бы моим спасением. Тогда я могла бы перестать рисовать, и меня оставили бы в покое навсегда. Таков был наш договор, понимаете?
Да, я понимал. В водовороте безумия, за края которого мы оба тщетно пытались ухватиться, слова Тамары обретали некий зловещий смысл.
— И как должно было звучать это послание?
— Три слова. Вы должны были передать мне страницу из дневника, на которой написаны три слова.
— Какие?
Она наклонилась ко мне и подняла брови — отчего налитые кровью глаза выкатились ещё сильнее.
— «Шафран будит мозг», — произнесла она.
Меня пробрал холод.
«Шафран будит мозг» — что это значит? Откуда она знает это бессмысленное сочетание слов из дневника моего сына? И почему я должен был передать ей это непонятное послание?
— Я этого не понимаю, — честно пробормотал я.
Зукер сидел в тюрьме, когда она начала разрисовывать стены. Как он мог получить доступ к рисунку моего сына? Почему выбрал именно его? И как ему удалось передать его Тамаре?
— Каким образом Зукер мог оказывать на вас такое давление из следственного изолятора, что вы симулировали душевную болезнь и отказались от показаний?
Из всех вопросов, крутившихся в голове, я выбрал самый насущный.
В ответ Тамара издала отчаянный смешок:
— Вы действительно понятия не имеете, да?
Это прозвучало как вопрос, но было утверждением.
— Дело не в Зукере. Этот человек давно получил от меня всё, что хотел. Он уничтожил меня и покончил со мной. От него мне ничего не грозит.
Я смотрел на неё и чувствовал себя водителем, который едет в тумане с включёнными фарами сквозь непроглядную пелену. Препятствий в этих дебрях безумия я ещё не различал, но чувствовал: смертельное столкновение неизбежно, если не удастся свернуть на ближайшем съезде.
— Но если не Зукер, — нерешительно спросил я, — то кто же тогда внушает вам такой ужас?
Тамара выдохнула и, казалось, ещё больше сжалась в комок. Её ответ заставил кошмар, через который нам всем пришлось пройти, предстать в ещё более безнадёжном свете.
(Прим. переводчика: Фраза «Safran weckt Hirn» является анаграммой или кодом, важным для сюжета, поэтому переведена буквально).