Вот замысел Крупно́ва (или Кру́пнова?) перенести столицу из Москвы: я в этом ничего не вижу трудного, хотя придется тратиться, увы. России дела нет до мненья личного, тут холодны к заслугам и годам, – но гордый статус жителя столичного я, если спросят, с радостью отдам. Мне будет больно, да. Мне будет боязно. Я б даже прослезился сгоряча: нет в жизни у меня другого бонуса, помимо положенья москвича. Заслуг негусто. Скромные желания. Быт жалок. Жизнь потрачена вотще. Короче, кроме места проживания, мне нечем тут гордиться вообще, но вопреки деньгам и мненью общества (хотя его никто не замерял), я не ропщу. Мне даже очень хочется перенести столицу за Урал. Не ради настроений сменовеховских (мол, евразийцам Азия мила), не чтобы меньше стало понаехавших (Москва их Меккой будет, как была), не ради прекращенья реновации (уже такой развился аппетит, что даже после этой операции ее теперь никто не прекратит) – нет, это все желания неважные. Но главная причина так тяжка, что огласить свои мечтанья влажные я не осмелюсь до конца стишка.
Помимо пребывания правительства, что делает столицею Москву? Она во всем давно уже провинция, нормальный третий мир, по существу; я не о ценах, нет, и не о сервисе, и не о духе милой старины, – а лишь о том, что мы ужасно сереньки и нашей прежней славе не равны, в культуре нашей нет разнообразия, морали устыдится и марал… и перенос столицы в Закавказие не менее заслужен, чем Урал. Воображаю – где-нибудь на Тереке… Но чу! – Кавказ обидится на нас. Да и столицу трамповской Америки перенести бы стоило в Техас. Мы недостойны статуса столичного, но вся Земля на данном рубеже достойна потопления обычного, что в Библии описано уже. Увы, я вдохновлен иной причиною, чтоб разлучить правительство с Москвой, и, будучи решительным мужчиною, я оглашу заветный тезис свой.
Не потому, что пробок станет менее и вечное движение замрет.
Не потому, что в Омске и Тюмени я провижу духа русского оплот.
Не потому, что Русь желает этого, к родной столице не благоволя, —
А ПОТОМУ, ЧТО НЕТ ИНОГО МЕТОДА ВСЮ ЭТУ (ВСТАВЬТЕ) ВЫГНАТЬ ИЗ КРЕМЛЯ.
Из Марциала (кн. 11)
А между тем всему виновник – не судия, не силовик, не расхититель, не чиновник – тирана бледный черновик, – а тот, который, стоя рядом, свое справляет торжество и пышет радостью и ядом, поскольку взяли не его. Нерон стараньями своими, – я прибыл в Рим как раз тогда, – всех разделил в тогдашнем Риме на три отряда, три ряда, как это принято в клоаках: один сидел, другой сажал, а третий квакал: «Так их, так их!» – и восхищенье выражал. Определенья тирании по правилам науки, млять, так хорошо дают иные, что даже стыдно добавлять, но признак явного тиранства я обнаружу без труда: не сострадают, а ярятся. «Так вам и надо, господа!» При этом главная досада – отнюдь не в области идей: всем при Нероне так и надо. Кто при Нероне не злодей? Притом в итоге этих оргий, хочу отдельно подчеркнуть, сидящий вовсе не в восторге, да и сажающий – отнюдь: он знает, что грядет расплата для удалого молодца, сначала брат отмстит за брата, а после дети за отца. Но тот, кто лично ли, в печати ль орет «На кол его! На крест!» – тот главный благополучатель, ему не скоро надоест. И то, что при таком раскладе ты станешь следующим сам, – ни в Древнем Риме, ни в Элладе не помешало этим псам: к чему читать морали мертвым? Глаза мертвы, слова пусты. Сегодня я, а там посмотрим! Назавтра я, но прежде ты!
Что я умру – уже не жалко: когда кругом такой лубок, такой бобок, такая свалка, то смерть – как дембель, видит Бог. С годами все пребудем в нетях – патриций, раб et cetera. Досадна только радость этих – «Давно пора! Давно пора!». Что день грядущий мне готовит – не угадать, да и на кой… Но не хочу давать им повод для псиной радости такой. Не то ужасно, что закроют, – кто в нашем Риме не сидел! – а то ужасно, что завоют, благословляя твой удел, как и положено калекам, гибриду жабы и свиньи: мол, пусть теперь читает зэкам стишки и лекции свои! Да, мы знакомы с этой злобой, ее вкушали с детских лет: а что ж ты думал, ты особый? У нас особых в Риме нет! Оставь пустые отговорки, нам всем видна твоя вина, пойди, понюхай нашей хлорки, покушай нашего говна! А что ж ты думал – вы элиты? Вы золотой запас страны? Поди-ка ели повали ты: у нас, голубчик, все равны. Кто оторвался от народа и думал жить наоборот, тот по закону бутерброда как раз и шлепнется в народ. Иди, умри на лесосеке, валяй, порадуй этих всех, все режиссеры гомосеки (а в Риме кто ж не гомосек?). Порою, слыша эти вопли в такие пасмурные дни, я даже думаю: не в гроб ли? Но и за гробом есть они.
Они там есть, в таком же виде, во весь размах, со всех сторон. И вот я думаю: в Аиде наказан будет не Нерон, и не палач, что делал больно, и не солдат, что охранял, – ведь их работа подневольна, за что бы им такой финал? Наказан будет злопыхатель, ты, обладатель мертвых глаз, свидетель, тихий обыватель и потребитель номер раз. Напрасно будешь ты молиться и тщетно каяться во зле, публично будешь ты вариться в кипящем адовом котле, туда спихнут тебя, иуду, в бурнокипящее говно.
Но я злорадствовать не буду.
Мне это счастье не дано.
Ко Дню Москвы.
Ну, с днем рожденья. Грустно было к маю, еще грустнее стало к сентябрю, – но с днем рожденья. Плохо понимаю, кому пишу и с кем я говорю. Мы оба изменились, охладели, пошла совсем иная колея, но я тебя любил на самом деле и поклянусь, что ты была моя. Я знал тебя и рыже-золотою, и неприступной, гордой, ледяной, и понимал, что я тебя не стою, но понимал и то, что ты со мной. Ты отзывалась мне согласным эхом, всех лиц родней казался твой овал… Припомни, кто в тебя не понаехал, кто только на тебе не побывал! – но я же не такой охотнорядец, чтобы глумиться с высоты Ленгор… Мне нравился и вешний твой нарядец, и тяжкий, душный, зимний твой убор. Пускай мое признанье ты похеришь, пускай ты горе гордому уму, – но мне плевать, что ты слезам не веришь: я, знаешь, сам не верю никому. Меня не греют древние преданья – утеха патетичных дураков, – и горькие надрывные рыданья про сорок златоглавых сороков: твой нрав, по счастью, не патриархален, скорее он циничен и удал, – и близок мне, и я немало спален в твоих районах спальных повидал, и знаешь, эти спальные районы, как будто на краю, на берегу, – люблю сильней, чем шпили и колонны, а стиль вампир я видеть не могу. И я любил тебя какой угодно, без умиленья, вне добра и зла: ты несвободна, ты неблагородна, но все-таки уютна ты была. Теперь, читая сети или чаты, смотря на дорогое торжество, – я вообще уже не знаю, чья ты, и плохо представляю, для кого.
Для хипстеров? Но этот тип повымер, как будто весь всосался в телепорт, и не для них стоит святой Владимир, как не для них стоял уродец Петр. Вся эта хреновация и плитка, столь ценная, что страшно наступать, хотя ее укладывают прытко, а ровно через год кладут опять, – чьим щупальцам она потребна резвым? А клумбы? А арбатские скамьи? Все вашим детям! – утверждает Ревзин, но эти дети явно не мои. У Борхеса – уверен, кто-то помнит, – люблю рассказец, стройный, как сонет, как он кружил по лабиринту комнат чудовища, гонца с других планет. Напрасно он гадал о форме тела: все было хаотично и мертво. Вся мебель так ползла, лилась, висела, что непонятно было: для кого?! Вот так и я из-за родной калитки смотрю на это все и не пойму: кому все эти площади и плитки, и новостройки пышные – кому? Кто эти люди, что придут на смену моим друзьям, растаявшим, как дым, тебе и мне, нацболу и нацмену, и даже ненавистникам моим? Их, верно, убаюкивают сказкой про Трампа, «Брекзит», хунту и Донбасс; их, верно, кормят сечинской колбаской, в ответ они дают кишечный газ – и продают в Европу, Боже правый! Им дорог Крым, но Турция милей. Они гордятся дедовскою славой и тратят миллиард на юбилей. Да нам не жаль. Рыдайте, нищеброды. Уважьте силу нашего ворья.
Я им не враг – они другой природы, и ты отныне их, а не моя. Была ты всем: была ты Третьим Римом, знавала лоск и блеск, пожар и крах… Я говорил «Прощай» своим любимым и даже видел их в чужих руках, – и нового кентавра слыша топот (он присягает новому царю), я говорю себе: полезный опыт, бесценный новый опыт, говорю. Да здравствуют другие наслажденья! Не знаю, кто остался на трубе, а я с нее скатился. С днем рожденья. Я жил в тебе, теперь живу в себе.