6
После рождественского концерта Ханнес чувствовал себя в присутствии Полины неспокойно, как стая зябликов, которую вспугнули в Рыночной церкви, и она с тех пор так и порхает по округе. Полина всё ещё помогала ему с домашним заданием, они всё ещё вместе готовили еду (существенный прогресс: меньше соли, больше сливочного масла), гуляли по зарослям солодки и особенно остерегались мёртвых берёз, потому что этим летом почти не было дождей и солнце выжигало полые стволы. Ханнес и раньше всегда вслушивался в рельефность голоса Полины, но никогда, как он теперь чувствовал, не оценивал его по достоинству. Теперь же он его слушал, когда она объясняла ему какой-нибудь пустяк из биномических формул, когда смеялась, когда в кухне бросала ему в лоб орех и когда в слезах лежала рядом с ним, а он не знал, чего ей не хватает. Звуковые волны её голоса проникали в его слуховые проходы и заставляли сердце биться, что его скорее тревожило, чем радовало. И, хотя зрение его не отличалось остротой, Ханнесу вдруг бросилось в глаза, что ни у кого в Кананоэ, Лангенхагене и, вероятно, во всем северном Ганновере не было таких волос, что мерцали бы так, будто были наполнены синей зимней ночью. Ханнес делал всё то же, что и всегда, когда чувствовал себя плохо или когда не знал, что делать: он садился за пианино. Он пробовал, он играл, в прямом смысле слова, он придавал своему удивлению в экспозиции форму, вливал в мелодию свою тоску, немного разочарования и надежды, он изобретал пассаж, подобный её неустанному рассказу, когда она была воодушевлена, и многие трели, напоминавшие ему её смех, и медленную часть, которая ощущалась как тот момент, когда Полина во сне тихонько разговаривала сама с собой, а Ханнес её охранял. И так – скорее от смущения и бессилия по отношению к своим вспыхивающим чувствам – Ханнес Прагер сочинил первую фортепьянную сонату. Эта мелодия, которая должна была принадлежать Полине, становилась частью его самого.
Он был уверен: Полина тоже должна заметить, что кое-что изменилось. Это ведь она взяла его за руку в Рыночной церкви. И, если Ханнес мог положиться на свои ощущения, это ведь она нежно поглаживала большим пальцем тыльную сторону его кисти, а ведь это могло означать лишь то, что она хотела его гладить и тем самым дала ему более или менее тайный знак. С этого вечера между ними что-то вспыхнуло, нечто такое, что Ханнес ощущал совершенно однозначно, но в его мыслях это казалось запутанным. Ханнес знал, что мог сказать ей всё – гораздо лучше, чем словами, – если бы только сыграл свою мелодию. Но он не решался. И поэтому нервничал, но и испытал облегчение, когда однажды днём, пропитанным ароматом айвы, она сказала ему одну фразу, какой он ещё никогда от неё не слышал:
– Мне надо с тобой поговорить.
Она перекатилась с ковра и села перед ним по-турецки. Ханнес сделал то же самое. Она взяла его за руки. Это получилось неожиданно хорошо, подумал Ханнес, может, она уже всё знала. Он вспомнил, как старый Хильдебранд назвал Полину «лисичкой». Руки Ханнеса так и чесались, и его лёгкие ощущались так, как в тот раз, когда они с Полиной украли у Генриха сигариллу и тайком выкурили в садовом сарае. У Ханнеса и без того весь день кружилась голова, потому что волосы у Полины были распущены и всякий раз, когда она двигалась, на него веяло запахом персика. Он посмотрел ей в лицо и попытался казаться совершенно нормальным, хотя знал, что это чувство, будто он сейчас взорвётся, не могло быть нормальным. Полина слегка подалась вперёд, посмотрела мимо него и тихо сказала:
– Мне кажется, я влюбилась.
Он сделал глубокий вдох. Его пронзило энергией, которая, казалось, била ключом изнутри его тела, и ему хотелось тотчас встать и сыграть крепкую партию Прокофьева, но Полина сказала:
– Его зовут Маттиас, он классом старше, ты его наверняка знаешь, он баскетболист, и я схожу с ума, когда его вижу, и думаю, что тоже ему нравлюсь, потому что он недавно меня спросил, нет ли у меня жвачки, и с тех пор всегда тайком посматривает на меня в автобусе, и… Ханнес? Ты меня вообще слушаешь?
Ханнес кивнул. Он надеялся, что выглядит не таким бледным, каким себя чувствовал. Он не знал, что ей сказать. Он посмотрел на пианино в дальнем конце комнаты. Он казался себе беспомощным. Он хотел бы пошутить, но это у него не получалось даже тогда, когда он владел своими чувствами. И он обнял Поли, хотя обычно всегда ждал, что она сама обовьёт его шею своими мягкими руками, но в этот момент объятие казалось ему единственным спасением. Они обнялись, сидя по-турецки, и его очки сползли. Полина запустила пальцы в его шевелюру на затылке и гладила локоны.
– Я знаю, – сказала она.
Ханнес же ничего больше не знал, но ему хотелось так сидеть, ощущая эти блаженные мурашки по коже, бегущие от пальцев Полины вниз по его спине.
– Я хочу тебе что-то сыграть, – пролепетал он в её персиковые волосы.
– Что именно?
– Твою мелодию.
Она отстранила его от себя, но лишь чуть-чуть. Их лица теперь были отдалены одно от другого на две ширины ладони. Ханнес смог учуять, что Полина на кухне съела ложку орехового масла.
– Может, она и не хороша. Я её тебе сыграю, но только ты потом мне ничего не говори.
– Ты опять как ненормальный?
– Просто послушай.
Он встал и подошёл к пианино. И сразу почувствовал себя лучше. Эти восемьдесят восемь клавиш задавали ему рамку, внутри которой он был полным хозяином. Полина села рядом с ним, как она это обычно делала, и смотрела на его пальцы, но сегодня это бы не сработало, для этого он слишком нервничал. Он знал её, она же обязательно откроет глаза, если он попросит не смотреть. Но хотел, чтобы она была рядом, именно сейчас.
– А ты можешь сесть позади меня? – спросил Ханнес.
Хотя он смотрел на клавиши, но краем глаза заметил, как Полина подняла брови.
Она поднялась и села на его табурет у него за спиной.
– Ты чокнутый, Ханнес.
– Готова?
– Играй уже наконец.
Он посмотрел в летающую вокруг пыль, пронизанную летним светом, втянул воздух, ощутил рядом Полину, и потом Ханнес Прагер, который тогда был ещё «мальчик на болоте», сыграл свою первую фортепьянную сонату.