14
Себастиан Блау чувствовал себя по разным причинам отлично утром того дня, который для него кончится так, будто кто-то выстрелил из пушки в бюро «Транспорте-форте». Но пока что всё шло волшебно. Окрылённый идеей повести своё предприятие в новую эру, Блау решил оживить и свой брак, соответственно он купил для своей жены французских булочек у пекаря, сварил ей кофе и разбудил, а она в благодарность поцеловала его в затылок, чего уже не делала много лет, и – одно вело к другому и завело, невзирая на засаленный фартук и зачерствелое сердце. После этого он покатил в бюро на этом смешном электросамокате, потому что чувствовал себя таким юным. Сегодня он посвятит в свои планы Прагера и скажет, что нашлось достойное применение его таланту и ему не придётся больше мучить своё измождённое тело перетаскиванием клавиров, хотя это, кажется, и нравилось Прагеру. Впредь он сможет посвятить себя целиком настройке. Блау как раз обдумывал повышение зарплаты Прагеру, но и само разрешение ковыряться внутри инструмента было уже достаточным повышением. Блау не терпелось донести до него радостную весть, и он, почуяв раннее утро, стоял прямо, расправив плечи, у окна рядом со своим креслом, когда Ханнес Прагер – в капюшоне, неловкий – прокрался в бюро и протянул ему руку. Вот и хорошо, подумал Блау, очень хорошо, приблизительно так мысли и передаются на расстоянии.
– Спасибо за всё, шеф. У меня кое-какие дела. Я увольняюсь.
– Да на здоровье, нет проблем, – сказал Блау ещё до того, как до него дошёл смысл этих трёх фраз. – Что?
– Личные обстоятельства.
– Так не пойдёт. Ты не можешь уволиться.
– …
– Прагер. Что это с тобой? Ты напился, что ли?
– У меня умер отец. И одна подруга во мне нуждается.
– Какая связь может быть между твоим отцом и «Транспорте-форте»?
– …
– Прагер, послушай-ка. Ты получишь повышение жалованья, потому что мы, так сказать, расширяем поле деятельности.
– Мне не надо повышения жалованья, шеф.
– Тебе, конечно, не надо. Но мне нужен человек, который может настраивать клавиры, как ты.
– Не получится.
– Тебя что, переманивает «Бехштейн-центр»?
– Кто? Нет.
– Прагер. У тебя что, не все доски в заборе? Ты что, не видишь, какой это шанс?
– Спасибо. Но я нужен моей подруге.
– Твоей подруге нужен консультант по имуществу, а не ты, парень.
– Не этой подруге.
– Нет, ты не можешь просто так бросить меня в беде. На Рапп-штрассе стоит столетний «эрард», который ты должен завтра забрать с Бошем. Кто должен его настраивать? Кто-нибудь из мясников?
– Хорошо, это я ещё сделаю. А потом уволюсь.
Всё это время Блау крепко удерживал в руке ладонь Ханнеса Прагера, как будто это могло воспрепятствовать его увольнению. Теперь он его отпустил, Прагер повернулся и без дальнейших слов вышел из бюро. На место светлого, приплясывающего утреннего воодушевления заступила чёрная, затхлая ненависть. На какой-то момент у Блау потемнело в глазах, и он боялся потерять равновесие. После Амстердама он дал себе клятву ни от кого не терпеть унижения отказом, тем более от этого чёртова пса Ханнеса Прагера.
Ханнес целый день бесцельно бродил по городу, смотрел на людей, кормил лебедей, шёл вдоль Альстера, остановился перед домом на Гартунг-штрассе, в котором когда-то жила Леония, и задумался о том, что было ценой этой жизни, которая протекала надёжно и предсказуемо, но, кажется, без него. Ханнес долго рылся в одном магазине старых пластинок в квартале Шанцен и, наконец, купил Первый фортепьянный концерт Шопена в исполнении Артура Рубинштейна и Нового симфонического оркестра Лондона.
* * *
В квартире у «Лестницы в небо» пахло чистотой и лимонами. Леония стояла у плиты и готовила составные части для ризотто, в маленьких фарфоровых мисках, как она любила: взвешенный рис, отмеренный безалкогольный рислинг, свеженатёртая лимонная цедра. Она поцеловала Ханнеса в щёку, здороваясь. Белая рубашка, холодные губы, аромат духов «Молекула 01». Ханнес чувствовал непривычное напряжение, похожее на момент, когда оркестр уже сидит на сцене, дирижёр стоит у своего пульта и все ждут, что принесёт этот вечер.
– Я хотел бы тебе кое-что показать, – сказал он.
– До еды? – спросила она.
Он поставил пластинку, подвёл иглу к тому месту, после которого начиналась медленная часть, промахнулся, исправил ошибку и слушал вступление струнных, садясь рядом с Леонией на диван. На несколько вдохов Ханнес закрыл глаза. Он видел медовый свет старой столовой, он видел Полину, лежащую животом на ковре рядом с ним и смеющуюся, и настороженный взгляд Генриха Хильдебранда, когда тот проверял, не от Ханнеса ли исходит музыка, и как Генрих поднял палец, ничего не говоря, чтобы указать ему на одно особенное, важное место произведения. Ханнес снова открыл глаза и разглядывал Леонию, сидящую с прямой спиной на диване цвета кешью, не откидываясь на спинку, его партнёршу, красивую и светлую, как в первый день, блестящие волосы, длинная шея, здоровую, прямую, полную сил. Она держала в руке свой смартфон и разглядывала на нём стеллажи.
Заметив взгляд Ханнеса, она улыбнулась, извиняясь, и отложила мобильник.
После медленной части Ханнес поднял иглу проигрывателя.
– Это ведь Первый Шопена, да? Снова и снова сильно, – сказала Леония.
– Что ты сделала с килимом?
– С чем?
– С килимом, который мне подарила Полина.
Леония улыбалась, но вопросительно склонила голову.
– Такой коврик лилового цвета, – сказал Ханнес.
– Ах, этот. Ты знаешь, я боюсь, что я его куда-то отдала. Я думала, он тебе больше не нужен.
– Что значит куда-то отдала?
– Ну, выбросила. Извини, пожалуйста. Мне надо было у тебя спросить. Прости, Ханнес. А он тебе зачем-то нужен?
Ханнес встал, снял пластинку с проигрывателя и слегка дрожащими руками сунул её в конверт.
Он не пожелал бы никакому ребёнку расти с отцом, который живёт во лжи.
– Я тебя не люблю, – сказал он.
Взгляд Леонии в продолжение нескольких секунд оставался неизменным. Потом её черты расслабились. Она ждала.
– Мне хотелось бы любить, – сказал Ханнес. – Мне очень жаль.
Она всё ещё смотрела на него мягко, не ужаснувшись, без ненависти, скорее даже с облегчением. Почему она не могла на него закричать? Это многое бы упростило.
– С меня довольно, – сказала она.
Вместо ответа Ханнес поднялся на чердак, уложил пластинки в сундучок со своими пожитками, в котором находились и фотографии Полины и гориллы Джона Дэниела. Поднял сундучок.
– Почему ты никогда после того раза не играл для меня? – спросила Леония, когда он открыл дверь квартиры. Вопрос был настолько неожиданным, что Ханнес ещё раз замер. В ответе, хотя Ханнес и сам его толком не понял, прозвучала причина, почему он должен уйти.
– Знаешь, как твой отец иногда говорит о том, как ему было хорошо, когда он имел цель в жизни? – спросил он.
Она кивнула.
– У меня есть такая цель. Только я про неё забыл, – сказал Ханнес и ушёл.
– Ты меня оставляешь из-за какого-то старого коврика? – спросила Леония вдогонку.
* * *
Ханнес Прагер проделал пешком весь путь до перестроенного складского помещения Боша. Несколько раз ему приходилось отставлять сундучок. Он прошёл мимо Рыбного рынка в Санкт-Паули, мимо своей прежней квартиры, мимо Шпайхерштадта и бюро «Транспорте-форте». Он выбросил титановые очки в мусорный бак и снова надел на нос свои старые очки с двойной перекладиной, они лежали у него в сундучке и больше не соответствовали слабости его зрения, но ощущались куда лучше. Он впервые за долгое время точно знал, чего хочет, он видел перед своим внутренним взором картину так чётко, как будто она была ему уже знакома, да она и была знакома. Он хотел ещё раз послушать с Полиной Первый фортепьянный концерт, обняв её. Он хотел ей сказать, что всегда любил её одну. Она вспоминала «свою» мелодию. Он хотел, чтобы она его услышала. Не из бескорыстия, да и когда любовь была бескорыстной? Она мне нужна, чтобы я снова стал собой. Это была мысль, которая сияла в Ханнесе.
Была уже ночь, когда Ханнес добрался до жилья Боша и постучал в дверь. Бош открыл и посмотрел на сундучок в руках у Ханнеса.
– Леония?
Ханнес кивнул.
– Наконец-то, – сказал Бош.
Бош и Ханнес сели перед складом на край старой разгрузочной платформы и проговорили всю ночь напролёт. Ханнес рассказал о своём увольнении. Насколько ему хватало слов, он рассказал Бошу о письмах Полины и о мелодиях внутри него – и как он их игнорировал. Как ему стыдно за жалость к самому себе, за которой он окапывался, и как невозможно стало теперь продолжать это делать.
– Наверное, тебе это кажется смешным, да? – сказал Ханнес, когда Бош принёс одеяла, потому что стало холодно.
– Почему же?
– Ну это, насчёт Поли. Ведь ты-то можешь любить сразу много женщин одновременно.
– Да нет у меня вообще никаких женщин.
Ханнес засмеялся, но тут же смолк, когда увидел глаза Боша.
– А как же Jolie-Laide? Как же Дафна? Французская дипломатка? а Джулия?
– Джулия просто подруга.
Мимо проехал ночной поезд по железнодорожным путям, которые через пару сотен метров расходились в разные стороны, и продолжал громыхать в темноте.
– Не одному тебе иметь тайны, дурья твоя башка, – сказал Бош.
Когда он смотрел вслед задним огням ночного поезда, а бормотание Боша смешивалось с утихающим грохотом колёс, когда новая свобода, скорбь по умершему отцу и потерянному пальцу, облегчение и тревога за Полину озарялись надеждой снова её увидеть, тут Ханнес снова громко рассмеялся как сумасшедший, но это его не волновало. Бош взглянул на него снизу вверх, сперва проверяя, не над ним ли смеётся Ханнес, а потом запрокинул голову и засмеялся вместе с ним.
* * *
«Эрард», который в середине следующего дня Бош и Ханнес должны были забрать на Рапп-штрассе, был превосходно настроен, чудесно обшит клёном, лёгкий рояль, охватывающий всего шесть октав. Достойное завершение карьеры дуэта грузчиков клавиров Бош – Прагер. Владельцем инструмента был сморщенный от старости концертный пианист на пенсии Джонатан Вассерман, чьи длинные седые волосы падали на вязаную безрукавку. Он был такой хрупкий и старый, что Ханнесу хотелось его самого завернуть в пузырчатый полиэтилен и снести вниз по лестнице. Джонатан Вассерман переезжал в квартиру на первом этаже, потому что его колени уже не позволяли подниматься по лестнице, а квартиру с лифтом он не мог себе позволить. В качестве приветствия он сыграл для носильщиков немного Баха – из дружелюбия и потому, что хороший рояль требует, чтобы на нём иногда играли. Ханнес спросил себя, с чего Блау взял, что этот инструмент мог нуждаться в настройке.
Стоял хороший летний день, редкий для Гамбурга, тёплый, почти средиземноморский, как будто серого цвета вообще в природе не существовало. Тёплый ветер с севера гонял по улицам воздух Северного моря в этот полдень, когда Ханнес и Бош, с «эрардом» в руках, в ногу шли вдоль Рапп-штрассе. Всё ещё перевязанная рука Ханнеса хотя и пульсировала болью, но отсутствие пальца почти не затрудняло переноску. Они поставили рояль перед белым грузовым фургоном, припаркованным в зоне полного запрета остановки на углу Рапп-штрассе и улицы Гриндельхоф. Кафе и рестораны были в этот солнечный день хорошо заполнены. Женщины в льняных платьях, мужчины расстёгивали верхние пуговки рубашек. День, подходящий, чтобы есть мороженое и пить на газонах воду из Альстера. Люди в такую погоду влюбляются, пишут стихи, а на десятый месяц рождается больше детей, чем обычно; это был хороший последний день и хороший первый день.
Старый Джонатан Вассерман шёл, несколько скособочившись на подламывающихся коленях, по Рапп-штрассе, где на каждом камне мостовой сидело какое-нибудь воспоминание. Ещё и поэтому ему требовалось больше времени, чтобы догнать Ханнеса и Боша, которые тихо стояли у машины.
Вассерман погладил кленовую крышку клавиш.
– Как бы мне хотелось пробыть с ним подольше.
Трое мужчин молчали, счастливые и печальные одновременно.
– А вы играете? – спросил господин Вассерман.
Ханнес и Бош часто слышали этот вопрос за прошедшие годы. Люди, клавиры которых они переносили, любили это спрашивать.
– Абсолютно лишён слуха, – всегда говорил Бош, и Ханнес перенял это у него.
– Абсолютно лишён слуха, – сказал Бош.
Ханнес разглядывал мягко просиженный, в небесно-голубой обивке табурет, который Бош уже поставил в кузов фургона. Ханнес припомнил, как Полина много лет назад сидела позади него на таком же, только горчично-жёлтом, табурете, когда он впервые играл для неё «её мелодию», и сердце у него чуть не разорвалось. Как он чувствовал её тепло и как уже тогда втайне знал, что хочет делать музыку только для неё.
Ханнес посмотрел на свой перевязанный левый безымянный палец и ощутил метрономоподобное биение там, где палец отсутствовал.
Джонатан Вассерман, уже настолько дряхлый, что не смог бы управиться даже с прессом для чеснока, сделал два угловатых шага к грузовой платформе, рывком взял свой табурет и поставил его со скрипом на асфальт перед роялем. Великий пианист кивнул Ханнесу. Ханнес не мог думать ни о чём другом, кроме этого скрипа по асфальту и дыхания Полины у себя на затылке, и, может, это было не одно и то же.
Он сел к «эрарду» и заиграл. Он играл не Гайдна и не Грига, хотя это подошло бы к такому нежно-зелёному дню. Он играл Ханнеса Прагера. Своими девятью пальцами он играл Мелодию Полины, вариацию, нечто новое, что было одновременно и нечто старое, но он играл это так, будто упражнялся над этим десять лет. О да, он играл. Джонатан Вассерман удивлённо набрал в лёгкие воздух, а Бош, который всегда был догадлив, ещё дважды огляделся, не ждать ли откуда-нибудь опасности, и только потом издал глубокий вздох.
Ханнес играл, а люди слушали его, как будто слушали свет. Посетители итальянского макаронного ресторанчика на другой стороне улицы смолкли, сперва озадаченно, а потом увлечённо. Студентки по дороге на семинар по философии замедляли шаг, подходили ближе и останавливались. Кельнеры забывали про заказы, и младенцы в своих колясках прислушивались. Это не было волшебством. Или всё-таки было. Разве когда-нибудь музыка не была волшебством?
Одна из студенток, которая только что раздумывала над Бурдьё, достала свой мобильник, включила камеру и снимала, как Ханнес изливался через клавиши.
* * *
Себастиан Блау увидел сперва гроздь людей и только потом предателя Прагера. Он примчался на своём «мерседесе», остановился посреди улицы и грузно поднялся с сиденья – сперва вперёд, потом назад. Он ринулся к толпе, проторил себе дорогу, увидел ведьмака на табурете. Что он себе позволяет? Блау хотел пробиться ближе, сорвать его с сиденья и влепить по такому случаю пару оплеух за это выступление, за увольнение, а главное, чтобы привести его в чувство. Блау как раз отталкивал в сторону женщину, когда сильная рука схватила его за ворот пиджака и Бош прошипел ему в ухо:
– Спокойно, мой друг.
* * *
Ханнес закончил сонату без помех. На мгновение установилась тишина. Он поднял глаза и только теперь заметил, что вокруг собрались люди и смотрели на него. Первым зааплодировал старый господин Вассерман, он подошёл к Ханнесу, вцепился в его плечо и сказал под аплодисменты толпы:
– Какой подарок!
Ханнес поймал на себе взгляд Боша. Они оба быстро подняли рояль в кузов фургона. Блау (и откуда он тут взялся?) сказал что-то, что уже не имело значения и о чём он сам потом не смог бы вспомнить. Господин Вассерман, охая, но окрылённо взобрался на среднее сиденье. Ханнес поднялся и сел рядом, тем временем чужие люди всё ещё направляли на него свои камеры. Бош завёл мотор и поехал, почти всю дорогу сигналя – прервавшись только для предложения сейчас же заказать в одном из лучших в мире ресторанов все блюда с оливковым маслом, какие только есть в меню, – в сторону маленькой, затенённой квартирки господина Джонатана Вассермана на первом этаже в квартале Винтерхуде.