9
Те годы, когда Ханнес Прагер жил в квартире у «Лестницы в небо» вместе с Леонией Траутман, играл в шахматы с её родителями, ел с мейсенского фарфора, ходил в костюме на премьеры опер, эти тихие, растраченные годы, когда он катал, поднимал, возил, разгружал тысячи клавиров и при случае тайно настраивал их, эти годы, когда свои мелодии он проигрывал лишь мысленно, позднее стали в воспоминаниях Ханнеса растраченным временем.
После приезда Полины и её дружелюбного, сказанного не глядя в глаза «Я так рада, что ты счастлив», у них не получилось сохранять контакт, как они оба себе это обещали в поцелованные на прощанье кончики пальцев.
Ханнес хотел. Он писал письмо за письмом, подолгу думая над чёрнилами, звонил ей, но Поли была в разъездах, охотясь за новыми килимами в Анатолии или на открытиях выставок в Лондоне, Тбилиси и Берлине, где одни и те же килимы, помытые, залатанные и приведённые в порядок, снова продавались уже в сто раз дороже. Редкие звонки Полины были в первые недели маниакальными и необузданными, а потом вдруг стали скупыми и холодными. Вскоре у Ханнеса появилось чувство, что он ей докучает. Через некоторое время трубку стамбульского телефона стала поднимать какая-то пожилая женщина, не говорящая по-немецки и раз за разом повторяющая: «Полина йок!». На письма, которые Ханнес отважно продолжал писать, Полина не отвечала.
* * *
Леония была константой в его жизни. Когда ей приходилось отлучаться, чтобы ночь напролёт протанцевать во хмелю, она заранее его предупреждала какой-нибудь пристойной ложью. «Я избавлю тебя от деталей, мой сладкий, но мы с Шарлоттой собираемся сегодня ночью есть у неё в постели мороженое с макадамией и смотреть старый сериал “Друзья”».
У Леонии на всё был наготове ответ, причём сразу. Она была стабильной, при ней и Ханнес чувствовал себя стабильнее. Она придавала ему чувство, что он уже не так одинок.
Но чего хотела она?
К этому времени Ханнес уже знал ответы на некоторые вопросы.
Леония хотела всё, что она делает, делать хорошо. «Лестница в небо» – даже после четырёх лет, прожитых там, – была лишь переходным решением. Леония хотела со временем поселиться в маленьком доме с садом на каналах Альстера неподалёку от её родителей. Она хотела продлить свой абонемент гамбургского Дома актёра, а также Оперы и театра Талия. Открыть собственную практику, опуститься, готовить Ханнесу на работу ланчбокс, ходить с ним вместе на кундалини-йогу, медитировать с музыкальной аппаратурой, готовить по рецептам Оттоленги блюда для своих подруг, Марии и Шарлотты. Она хотела через социальные сети предостерегать от ферментированной капусты, пропагандировать экопоток, интервальное питание, читать «Нью-йоркер», смотреть вдвоём сериалы на Эппл-тиви с субтитрами, отправиться на пару месяцев в Камбоджу с «Врачами без границ». Она хотела сохранять в тайне свои секреты, этих ограждённых монстров, которых она держала как домашних животных и время от времени выпускала из загона, и хотела иметь партнёра, который ей доверяет. Она хотела надевать велосипедный шлем и убеждать других людей, что это превосходный путь. Она хотела придумать корректное множественное число для слова «пицца». Она хотела ходить на чтения Хеймана, Феликса Юда и Талии, но потом не подсовывать им книги для автографа. Ездить на «вольво». А скоро и только на поезде.
Ханнес пытался как мог приспособиться к её ритмам, что ему, к его собственному удивлению, с годами удавалось всё лучше. Только Бош пребывал в постоянном изумлении:
– С ума сойти! У тебя ланчбокс?
Ханнес делал свои упражнения для спины, пил безалкогольное пиво «Бекс», любил мебель, которую Леония называла дизайнерской классикой. Прожив с ней четыре года, он осознал себя произносящим: «Ю-эс-эм, ясно, это вне времени».
Леонии было уже тридцать восемь. Она теперь чаще останавливалась, когда они с Ханнесом прогуливались мимо игровых площадок, а когда у какой-нибудь из её подруг рождался ребёнок, Леония давала ребёнка в руки Ханнесу и при этом испытующе на него смотрела, как будто ребёнок был новорождённым вопросительным знаком.
Мысль, что Леония хочет с ним ребёнка, просочилась сперва в голову Ханнеса и только потом охватила его сердце и затем всю его жизнь тихой паникой. Вдобавок ко всему или как раз поэтому Себастиан Блау вскоре застукал его за тем, как он ковырял своей иглой интонирования фильц одно старого «стейнвея», ни у кого не спросив разрешения на это и не получив указания. Ханнес сидел перед инструментом, открутив винты корпуса клавиатуры, вытянув из рояля механизм и уместив его себе на колени, чтобы легче было подобраться к молоточкам.
С недавних пор Блау сам сопровождал некоторые перевозки. Под центнеровой тяжестью рояля столь многие его носильщики ломали голеностопные суставы, колени и надрывали спины, что Блау прошёл в Брюгге курсы повышения квалификации в перевозке клавишных инструментов при «Бельгийской независимой ассоциации перевозки клавиров» и вернулся оттуда со знанием, что бельгийцы в вопросах искусства пивоварения занимают господствующее положение, что в Германии здравомыслящим людям нельзя есть картошку-фри после того, как попробовал, каким должен быть настоящий вкус маленьких фритье, и что полутонный инструмент легче переносить вверх или вниз по лестнице, если третий человек, в данном случае начальник предприятия собственной персоной, подставляет руки под лопатки «нижнего», беря на себя таким образом часть груза. Бош считал это чепухой. Он носил рояли по-прежнему безболезненно, как молодой весёлый ослик, но Блау скучал в своём белом кожаном кресле в бюро и был рад от случая к случаю освежиться и потаскать с мужиками рояли. Кроме того, он полагал, что это будет полезно для его фигуры.
В этот день Ханнес просто забыл, что с ними Блау. Накануне вечером Леония сказала ему, что намерена перестать принимать противозачаточные пилюли и хочет, чтобы у них была девочка. Ханнес сидел как замороженный. Из Леонии получилась бы хорошая мать, это точно, и так же точно он был бы плохим отцом. Он спросил, очень осторожно, подходящий ли это момент для ребёнка. Леония, казалось, сильно удивилась такому вопросу, такого взгляда Ханнес у неё ещё никогда не видел.
– Какого чёрта ты тут делаешь, Прагер? – спросил его теперь шеф.
Игровой механизм «стейнвея» весил около двадцати килограммов. Ханнес поднял его со своих колен, потому что и так уже завершил интонирование, и мягко задвинул внутрь рояля. Он размышлял, какую степень правды может открыть своему начальнику, надо ли ему показать карбоновый молоточек, не позвонить ли предварительно Бошу, потому что тот куда элегантнее умел выкрутиться из неудачного момента. Вместо этого Ханнес прикрутил боковины клавиатуры на место и сказал:
– Можете теперь меня вышвырнуть, шеф.
Блау посмотрел на странный грифель в руке Прагера, маленький и безобидный. Блау переводил взгляд с деревянной рукоятки на лицо Ханнеса и обратно.
– Это игла интонирования, – сказал Ханнес.
– Я знаю, что это такое, – прошипел Блау.
– Я ничего не сломал.
Блау подошёл к нему и жестом руки смахнул его с кухонного стула, который Ханнес поставил перед «стейнвеем». Он сел и сыграл пару аккордов на слоновой кости. Рояль звучал тихо, но тонко. Так красиво, как ему только позволял возраст, если его ещё не сожрали рак, подагра и апоплексия, он стелился одеялом из ангорской шерсти, приглашая к отдохновению, – так мягко и милосердно звучал этот инструмент. Себастиан Блау сыграл скорее по оплошности и от восхищения медленную джазовую версию Мекки Мессера и теперь знал, что «стейнвей» звучал так оттого, что этот ведьмин пёс Прагер, который с первого дня был ему подозрителен, обработал его своим инструментом, и это стало дилеммой для Блау. Он вытаращил глаза и оторвал руки от клавиатуры на середине песни.
– Прагер, – сказал он.
– Да, шеф.
– Я не могу допустить, чтобы ты поганил инструменты клиентов и тем самым нарушал правила гильдии. Но, к твоему счастью, «стейнвей» не так-то легко испортить. Ещё раз – и ты вылетишь.
* * *
В августе пятого года Ханнес отправился с Леонией и её родителями в Зальцбург, куда Траутманы уже тридцать лет подряд ездили на неделю на фестиваль, ночевали там в Бристоле, ели шницель в «Синем гусе», а вечерами часто ходили ещё во «Фридрих» в Штайнгассе, в бар, вырубленный в скале, слишком шумный и яркий для Траутманов, в нём бы, пожалуй, только Бош получил удовольствие.
В один из этих дней они смотрели дневное представление Макбета Верди, Асмик Григорян пела Леди, что заставляло Ханнеса волноваться уже за недели вперёд, так он ею восхищался. Перед увертюрой Леония прижалась к Ханнесу и прошептала:
– Сейчас ты наверняка опять заплачешь.
И он знал, что она не со зла, но впервые за долгое время он почувствовал потребность вскочить и бежать прочь, вдоль реки и до самых гор. Он остался сидеть и напряженно улыбался.
Вечером они сидели во «Фридрихе». Леония и её мать захотели ещё немного пройтись. Когда они под ручку удалились в переулок в сторону Старого города, господин Траутман заказал два стакана коньяка, что сразу насторожило Ханнеса. Господин Траутман не пил в присутствии своей жены и до этого времени лишь изредка употреблял алкоголь вдвоём с Ханнесом, но когда делал это, то становился словоохотливым, нос у него краснел, что придавало его облику что-то смешное, и за дружелюбным фасадом заведующего отделением, играющего в «Колонизаторов необитаемого острова», проглядывал другой господин Траутман, честолюбивый, грёбший когда-то в «восьмёрке» за Германию; будучи посланником Médecins sans frontières (он никогда не называл эту организацию «Врачами без границ»), он завоевал самую желанную белую женщину-врача в Съерра-Леоне и позднее стал завотделением. Мужчины потихоньку тянули свой коньяк, а потом ещё один, и тут Ханнес понял, что вечер будет неприятным. Господин Траутман говорил о горящем великолепии коньяка и о честолюбии Макбета – и как-то связал это с собственной историей жизни, выпил ещё два коньяка, и всё, что он сказал, вылилось в рассказ о том, что господин Траутман с большим напряжением многое сделал правильно. Он говорил о самой большой опасности в тропических зарослях, которая исходила не от малярийных комаров и не от повстанцев, которые так и норовили искрошить тебя своими мачете в фарш, а от двух враждующих между собой стай шимпанзе, которые прямо рядом с родильным отделением разбивали друг другу волосатые черепа. Потом он, казалось, опомнился, откинулся назад, расслабил одной рукой галстук-бабочку в цветах своего гребного клуба – керосиново-жёлто-серебряном – и сказал, какими наполненными были эти моменты страха и боли, будь то в восьмёрке на воде или в халате в джунглях, тогда, когда впереди была цель.
– Как у тебя, – сказал он и посмотрел Ханнесу в лицо.
Ханнес уже больше не слушал его толком, но тут испугался.
– Мы ценим тебя, Ханнес, – сказал господин Траутман, – я надеюсь, ты это знаешь.
Ханнесу хотелось уйти, но он был научен играть по правилам. Он поднял свой бокал и отпил маленький глоток, однако господин Траутман сел за этот стол в Штайнгассе со своим планом, и вся его речь должна была привести к двум хорошо размещённым фразам, которые он теперь и сказал:
– Ей тридцать восемь. Вершина её плодородия давно миновала.
Хозяин бара подошёл к столу и спросил, не хотят ли они ещё раз повторить.
– Счёт, пожалуйста. Мы уже всё, – сказал отец Леонии.
На коротком отрезке пути до отеля «Бристоль» они проходили мимо тележки с сосисками, по ночам она всегда стояла на этом месте, и там продавались сочные сосиски, один вид которых заставлял Ханнеса содрогаться. Господин Траутман купил себе два хотдога «кэзекрайнер», которые он называл гнойными, и съел их большими кусками с острой горчицей.
– Только ни слова моей жене.
Он громогласно рассмеялся, и Ханнес увидел недожёванные розовые остатки мяса у него между зубами.
В отеле Ханнес простился с господином Траутманом в лобби. Он, дескать, хотел бы ещё выпить в баре безалкогольного пива и немного подумать. Господин Траутман понимающе кивнул и дружески похлопал его по плечу. Когда дверцы лифта закрылись, Ханнес вышел из отеля. Он пошёл вниз к реке Зальцах и сел на каменное ограждение перед Захер-баром. Стоял тёплый вечер, время близилось к полуночи, коньяк был мягким и сделал своё дело. На Ханнесе был смокинг, в котором он со временем уже привык чувствовать себя нормально. Он попросил у молодой женщины сигарету, курил, разглядывая людей, идущих по домам, парами и маленькими группами, и Ханнес задался вопросом, чувствует ли хоть кто-то один из них себя таким одиноким, как он.
Он вспомнил Джона Дэниела, дрессированную гориллу, фото класса с которой в картоне выцветало в мансарде квартиры у «Лестницы в небо», рядом с фотографией Полины на выпускном балу. Генрих тогда, само собой разумеется, рассказывал сказки, но, как это водится у детей, эта история глубоко засела в Ханнеса. Только недавно, когда он в поиске своего свидетельства о рождении нашёл в ящике это фото класса, он задумался о том, насколько реалистичной могла быть горилла, которая стаканами пила сидр и окончила английскую народную школу. Правду Ханнес нашёл в интернете, в газетной статье «Таймс», репортёр которой побеседовал об этой обезьяне с учительницей истории. Семья, в которой вырос Джон Дэниел, вскоре после этой фотографии продала его американскому цирку. Там ему приходилось исполнять фокусы и показывать, чему он научился при попытке воспитать из него английского мальчика. Он умер через несколько месяцев, отчего – женщина не знала.
В нагрудном кармане его смокинга завибрировал мобильник. «Когда ты придёшь?» – спрашивала Леония и вскоре послала второе сообщение с подмигивающим смайликом.
Ханнес прислушался к себе и не был уверен, звучала ли в нём ещё музыка.
Он ещё немного посидел, глядя на отражение огней в реке Зальцах и на чёрные, стоящие в ночи на горизонте горы. Он мог бы пойти туда, никто бы его не держал. Он мог бы бросить в воду бабочку, которую носил на шее, и просто уйти, в другую жизнь, более одиноким он и там бы не стал. Он попросил у двух парней жевательную резинку, чтобы избавить себя от дискуссии с Леонией. И потом пошёл в отель.