Книга: Культурные коды экономики. Как ценности влияют на конкуренцию, демократию и благосостояние народа
Назад: Глава 6 Эффект колеи
Дальше: Глава 8 Альтернативный источник экономического роста, или экономика доверия

Глава 7
Культурный код трансформации, или закон Полтеровича-Родрика

Можно ли так поменять культуру, чтобы не повредить самое главное – идентичность, которую культура придает нации и цивилизации? Это непростой вопрос, и он нередко обсуждается в контексте Японии и того пути, который прошла страна за последние 150 лет, показав совершенно изумительные успехи и невиданные проблемы. Чем была Япония в 70-е годы XIX века? Малоизвестной азиатской страной, которая находилась в глубоком кризисе и, как умирающий больной, закрыла окна, чтобы никто не беспокоил. Но окна насильно открыли европейские державы, которые потребовали свободы торговли – разумеется, не из соображений гуманизма. После этого в самой Японии запустились неожиданные процессы, которые принесли ошеломительные плоды через несколько десятилетий, и эти процессы были связаны прежде всего с культурой – так называемые реформы Мэйдзи. Больной приподнялся, осмотрелся и вдруг принял решение для сохранения суверенитета, для спасения страны воспользоваться опытом противника. Японцы попытались стать англичанами – они стали носить цилиндры, читать Локка, Гоббса и Дарвина, сменили стиль общения.
Эта радикальная смена курса дала неожиданный результат. Надо сказать, что первыми его ощутили на себе наши с вами соотечественники, когда в ходе Русско-японской войны в морском сражении под Цусимой (заметим, в сражении, где применялась артиллерия, цейссовская оптика и т. д.) никому не известный японский флот разбил знаменитый российский флот. Это было общемировое потрясение, и Япония предстала на международной арене как значимая держава. Что потом? Через несколько десятилетий Япония показывает еще одно чудо. Мы все помним, что война закончилась 9 мая 1945 года, но не для Японии. В течение еще нескольких месяцев, до 2 сентября, Япония воевала. С кем? Со всем миром. Япония в одиночку воевала со всем миром, и, чтобы сломить эту страну, понадобилась атомная бомбардировка и десантирование советской армии против Квантунской группировки.
После оккупации Япония снова демонстрирует чудо, на этот раз экономическое. В 60-е годы ХХ века экономисты начинают спорить, когда Япония выйдет на первое место в мире, обгонит Соединенные Штаты – но этого не происходит. Япония, поразившая весь свет своей военной выносливостью, беспрецедентным экономическим прогрессом, способностью к освоению техники и к культурным трансформациям, впадает в долголетнюю депрессию. И в социальной жизни страны не все гладко – высокий уровень суицидов, нежелание молодежи работать. Что произошло? Одна из версий состоит в том, что Япония, пытаясь совершить скачок, подорвала свою национальную культуру, свою идентичность, и почти через 100 лет это привело к очень тяжелым последствиям.
Надо сказать, что есть и другая версия. Один из известных японских экономистов, объясняя, что происходит с Японией, сказал мне: темп роста, на который все смотрят, представляет собой, по сути, попытку пройти расстояние между двумя точками – той, в которой вы находитесь, и той, в которую вы хотите попасть. А мы находимся там, где хотим быть – японцы достигли того качества жизни, к которому стремились. Нам не надо больше никуда бежать – мы пришли. И богатые китайцы все равно покупают товары и услуги в Японии, признавая, что качество жизни там значительно выше, чем в бурно развивающемся Китае.
Кто прав в оценке японского эксперимента, сказать сложно. Но понятно, что здесь мы имеем дело с проблемой, которая довольно давно была описана в молитве о душевном спокойствии: «Господи, дай мне спокойствие принять то, чего я не могу изменить, дай мне мужество изменить то, что я могу изменить, и дай мне мудрость отличить одно от другого». Эта емкая формулировка заставляет задуматься о том, где проходит незримая граница между тем, что можно трогать и чего нельзя, как провести изменение культуры, сохранив силу страны, идентичность нации, уникальность ее истории, и получить значительный экономический результат.
На эти вопросы отвечает идея промежуточных институтов, родившаяся на рубеже ХХ и XXI веков. Промежуточные институты – это попытка построить лестницу между культурой с ее ограничениями, которую мы имеем в данный момент, и экономическим будущим, которое мы хотели бы получить. В связи с рождением идеи промежуточных институтов я бы упомянул три имени: китайский экономист Цянь Инъиобобщил успешный опыт реформ Дэн Сяопина, поднявших Китай, и показал, что Китай строил очень странные, необычные системы правил, которые ни в каких учебниках не описаны и с историей Китая не очень-то связаны. Второе имя – это наш соотечественник, академик Виктор Меерович Полтерович. Именно он, анализируя уже не только опыт Китая, но и целого ряда стран, сформулировал идею промежуточных институтов как институтов, которые специально проектируются для того, чтобы поэтапно, мелкими шажками пройти путь, опираясь на одни ограничения и снимая при этом другие. Турецкий экономист Дэни Родрик, работающий в Гарвардском университете, – третий автор этой важной идеи. Он довольно четко описал промежуточный институт как некую лестницу из нескольких шагов.
Что нужно сделать, чтобы получился промежуточный институт? Во-первых, обнаружить ограничения, непосредственно препятствующие реформе. Они могут быть политическими или культурными. Во-вторых, найти политику, устраняющую определенное ограничение, внедрить институт, который удовлетворял бы всем оставшимся ограничениям и продвигал реформу в нужном направлении. И, наконец, в-третьих, построить механизм, который позволил бы повторять эти шаги до внедрения желаемого конечного целевого института. Виктор Полтерович отмечает, что иногда нужно просматривать целые цепочки институтов и выстраивать многолетнюю динамику для того, чтобы получилось что-то реальное.
Фактически, в чем идея культурного кода трансформации, который не вредил бы культуре? В том, что вы используете какие-то элементы культуры как опорную точку – вы не просто отказываетесь от их преобразования, а ищете в них определенную возможность и энергетику. При этом какие-то иные культурные элементы вы пытаетесь сдвинуть, не превращая зайцев в ежиков, не стремясь сделать из японцев англичан, а пытаясь последовательно менять, с одной стороны, правила, а с другой – ценности и поведенческие установки.
Я привел бы три примера успешных институтов – один из Европы, один из Азии и один из России.
Первый пример: Европа, Словения. Маленькая Словения решала общую для всех стран Восточной Европы после крушения Советского Союза и Варшавского договора проблему, а именно – проблему приватизации. Но пошла она не теми путями, которыми пошли другие страны. Схема, примененная в Словении, привела вроде бы к неправильному экономическому результату, а именно – две трети предприятий в стране оказались в собственности трудовых коллективов. Экономическая теория считает этот формат неэффективным. Возможно, он и неэффективен, но Словения стала наиболее быстро развивающейся страной на постсоветском пространстве и достигла такого же валового продукта на душу населения, как Португалия. Я хочу напомнить, что в России в начале XXI века мечтали ровно об этом – достичь валового продукта на душу населения, как в Португалии, но сделала это Словения. Почему? Потому что экономически странные и неэффективные на первый взгляд преобразования оказались соответствующими культуре. Друг к другу примкнули институты неформальные, связанные с ценностями и поведенческими установками, и формальные, отражающие объективные законы и процессы. И это, разумеется, дало эффект в виде роста, потому что снизилась сила трения – трансакционные издержки, которые этому росту мешают.
Второй пример: Азия, Южная Корея. Исторически южнокорейский феномен возник раньше и дал более масштабные экономические результаты, чем словенский. Что мы видим на старте? Слабую аграрную страну, разорванную гражданской войной и интервенцией, с трудом отличавшую себя от Китая и Японии, сильно влиявших на Корею в течение многих веков. И эта страна начинает путь, который приводит к тому, что Samsung конкурирует с Apple, и никого не удивляет, что Samsung может оказаться победителем в схватке с Apple, хотя со времен слабой и отсталой Кореи прошло всего 50 лет. Где начался южнокорейский успех? В чеболях. Чеболи – это невиданные прежде институты, противоречащие рекомендациям западных экспертов. Западные эксперты говорили: не берите на работу родственников – это создает ненужные коллизии. Интересно, подумали корейцы: а если организовать крупные (внимание!) промышленные концерны на основе родственных кланов? И они это сделали – чеболи были созданы на основе родственных кланов, что необычайно снижало издержки общения. Сотрудникам сразу было ясно, кто начальник, какова иерархия власти на предприятии, кто рассудит, если что-то пойдет не так, – это порождало высокую степень доверия. А что касается технологий, то у корейцев это в крови – рисоводческая технология требует, как вы помните, маскулинности и тщательного соблюдения стандартов. Сборка машин и оборудования – то же самое, что выращивание риса, соблюдение цепочки стандартов. В итоге – успех, и Южная Корея становится одной из лидирующих стран мира с высоким валовым продуктом на душу населения. Чеболь был не единственным промежуточным институтом, но очень важным решением.
Третий пример: Россия. Теоретики поняли, что такое промежуточный институт, только в XXI веке, но это не означает, что самого явления не существовало прежде. В российской экономической истории есть успех, связанный с применением известного института – земства. Давайте вдумаемся, что такое земство как институт. Англичанин XIX века, посмотрев на земство, наверное, сошел бы с ума от попытки соединить в одном институциональном устройстве гражданское общество с сословностью и самодержавием. Тем не менее это удалось. И эффекты земства оказались чрезвычайно многообразными и длительными. Мы знаем, что не только земские больницы и школы стоят до сих пор. Введение земства имело также экономические и политические последствия. В системе «великих реформ» Александра II земству отводилась роль инструмента территориального развития, подъема местной экономики, и уже после гибели Александра II Россия показала высокие темпы экономического роста, которые были следствием этих реформ, в том числе земской. В политическом отношении земство фактически привело к созданию Государственной думы с куриальной системой, то есть поэтапному переходу к ограниченной монархии. Да, не получилось развить этот успех, но экономический эффект конца XIX – начала ХХ века был значительным. Промежуточный институт работал, и он, несомненно, является важной частью нашей истории и мирового опыта.
Давайте теперь вернемся к современным промежуточным институтам. Как они могут способствовать культурной трансформации и экономическому прогрессу? Например, один из авторов этой идеи, академик Полтерович, настаивает на том, что в России нужно было не развивать ипотеку, которая дорога и мучительна, поскольку страна не имеет большого банковского опыта, а вводить промежуточный институт, по примеру австрийских Bausparkassen – строительных сберегательных касс, похожих на советские жилищные кооперативы. Действительно, Словакия и Чехия, которые пошли этим путем, добились гораздо больших успехов в жилищном строительстве и распространении кредитования, чем, например, Польша или Россия, выбравшие путь ипотеки.
Но я бы сейчас хотел коснуться других промежуточных институтов. Да, конечно, важно облегчить жизнь молодых семей, мечтающих иметь свое жилье, но надо искать решения центральных проблем нестыковки культуры и эффективных институтов – например, проблемы низкого спроса на демократию. Она, на мой взгляд, решается именно путем последовательных шагов и промежуточных институтов, и начинается этот путь с налоговой демократии. Давайте посмотрим на наш печальный опыт трех десятилетий для того, чтобы понять роль налоговой демократии.
Покончив с советским методом хозяйствования, где налоги вообще не имели никакого значения, потому что государство получало доход от промышленности и сельского хозяйства, ему же и принадлежавших, страна должна была ввести налоги. Ведь, чтобы иметь бесплатное образование, здравоохранение, социальную помощь, дотации, нужно, чтобы кто-то за это платил. Ни антикоммунистическое руководство, ни коммунистическая оппозиция в начале 1990-х не решились сказать своему избирателю, что теперь придется платить налоги. И налоги были введены как косвенные, невидимые для населения. На данный момент человек в России платит 50 копеек с рубля – это уровень налогообложения выше американского, но несколько ниже того, который принят в социал-демократических странах Северной Европы. Но наш налогоплательщик платит их незаметно для себя.
Эта уловка имела серьезнейшие последствия для политической культуры, потому что основной вопрос политической борьбы – кто будет платить за общественные блага, за то, чего хочет избиратель. В России этот вопрос не возник, поскольку налоги были выведены за пределы сознания. В итоге на политической арене выросла фигура популиста, который говорил «я дам вам всё», и никто его не спрашивал, откуда это всё возьмется. Следующим шагом денежные мешки испугались победы популизма и решили, что надо покупать голоса – потихонечку стимулировать избирателя, чтобы он не шел за популистом. Третьим шагом появилась власть, которая испугалась: сейчас денежные мешки купят парламент, назначат своего премьера и изберут своего президента – надо корректировать результаты выборов.
Мы въехали в искажение демократии, потому что «в кузнице не было гвоздя», потому что налоги – это чрезвычайно важная часть политической культуры. Поэтому, если мы исправим все политические и избирательные процедуры, но при этом не подведем базу под политическое сознание в виде понимания того, что принятие решения – это обязанность платить за его реализацию или, по крайней мере, указание на то, кто же должен заплатить, – без этого мы вряд ли будем успешны. Поэтому я давно настаиваю (и многие коллеги меня поддерживают) на селективных налогах – чтобы человеку дали возможность голосовать налоговым рублем, решать, куда его направлять. Такого рода опросы проводились: мы в ходе составления стратегии развития России на 2018–2024 годы такие проекты формировали.
Мы, на мой взгляд, находимся в шаге от селективного налогообложения – голосования налогами, потому что введенный с 2021 года повышенный налог, когда верхушка среднего класса платит не 13 %, а 15 %, и эти 2 % идут на борьбу с орфанными заболеваниями, – это шаг правильный, но незавершенный. Хорошо, что эти деньги не тонут в пучинах государственного бюджета, а целевым образом направляются на благое дело, но только решение об этом принял президент, а принимать, на мой взгляд, должен налогоплательщик.
Когда через механизмы селективного налога, партисипаторного бюджетирования (то есть участия избирателя в том, куда направлять бюджет на развитие)каждый человек осознает движение денег как общественных ресурсов, будет меняться поведение избирателя и запрос на то, что власть должна сделать, а что – нет. Тем более что технически сейчас это реализуется очень просто: в мобильном приложении телефона можно дать человеку информацию о том, что к данному моменту он заплатил столько-то федеральному правительству, столько-то – субъекту федерации, а вот столько-то – муниципалитету. Это заодно и даст человеку понимание того, с кого и за что он должен спросить. И человек спросит.
Кроме промежуточных институтов, которые надо специально конструировать, решению проблемы изменения культуры путем параллельного изменения институтов способствуют и другие участники. Я бы сказал, что есть большая семерка социальных институтов, которые так или иначе управляют нашими ценностями и предпочтениями. Во-первых, это, конечно, семья. По другую руку от нее находятся три института, которые контролируются государством: школа, тюрьма и армия. И есть еще три социальных института, формирующих культуру или меняющих ее: это среда, в которой живет человек, то есть пространство, поселение, организованное вокруг него; медийная, информационная среда и корпоративная среда, в которую человек попадает, когда ходит на работу. Давайте рассмотрим каждый из этих институтов.
Казалось бы, семья – самый влиятельный институт из всех вышеперечисленных. Однако исследования показали, что это не так. Существуют определенные закономерности наследования ценностей в семье – они были названы культурной трансмиссией. На эту тему есть знаменитая статья итало-американца Бизина и француза Вердье. Фактически что получается: старшее поколение пытается передать свои ценности и опыт младшему поколению – происходит так называемая вертикальная социализация. Но развитие-то ускорилось, и опыт устарел. Младшее поколение пытается случайным образом получить новые ценности в своей среде, но там их тоже нет, потому что дворовое или сетевое общение не дает связного сигнала, цельной картины мира. Поэтому парадоксальный вывод состоит в том, что там, где доминирует вертикальная семейная социализация, может вообще не происходить никакого развития.
Альберто Бизин, один из авторов этой ключевой статьи, американский профессор итальянского происхождения, несколько лет назад был приглашен к нам на экономический факультет МГУ на конференцию и выступил с лекцией. Он рассказал потрясающую историю об Италии. В XIV веке во время катастрофической эпидемии чумы, «Черной смерти», возникали самые дикие версии ее происхождения. В тех населенных пунктах средневековой Италии, где считали, что чумной яд распространяют евреи, евреев, конечно, избивали и убивали. Но были и другие города и деревни, где считали, что чума – это кара божья за людские грехи, и иудеи не имеют к этому никакого отношения. В итоге возникла такая география гонений и, наоборот, толерантности. Теперь отсчитаем 600 лет. В конце Второй мировой войны происходит крушение итальянского фашистского режима, и в Италию входят немецкие нацистские оккупационные войска. Итальянские фашисты плохо относились к евреям, но они их не убивали. А у нацистов была известная всем программа «окончательного решения еврейского вопроса». Что же происходит в Италии? В тех городах и деревнях, где в XIV веке евреев преследовали, их выдают нацистам. В тех населенных пунктах, где евреев не преследовали, их прячут от нацистских палачей. Шестьсот лет – и ничего не изменилось.
Этим примером Бизин показывал, что культура чрезвычайно инерционна. Когда она стоит на семейной вертикальной социализации, она практически не движется. Изменить культуру через семью очень сложно, потому что этот механизм культурной трансмиссии способствует скорее сохранению, чем развитию.
Перейдем к другим социальным институтам. Здесь тоже все непросто, но мы можем говорить о возможности целевого воздействия этих институтов на базовые ценностные установки. Этим сознательно пользовались многие политики и реформаторы. Знаменитая, приписываемая Бисмарку, фраза о том, что битву при Садове выиграл прусский школьный учитель, иллюстрирует идею, что школа в состоянии сильнейшим образом повлиять на ценности и поведенческие установки. Мы также знаем, что рекрутская армия использовалась Петром I для преобразования культуры.
Начнем со школы. Прежде всего речь пойдет о снижении дистанции власти и избегания неопределенности – тех блокирующих ценностей, которые мешают реализовать культурный потенциал России. Может ли школа здесь что-то сделать? Может. Дистанция власти снижается даже не тем, что вы преподаете, а тем, как. Преподаватель в данном случае – символ власти в аудитории. Если лектор стоит над аудиторией, то он фактически транслирует высокую дистанцию власти. Если вы сдвинули столы, образовали круг и сели вместе с учениками, вы транслируете другую модель поведения. Если идет совместная проектная работа, то власть воспринимается не как символическая ценность, а как деловой партнер.
То же касается и избегания неопределенности, но я бы сказал, что здесь уже важна не только форма, но и содержание транслируемого сообщения. Надо развеять неверные представления об успехе. Скажем, как представляется многим людям успешный инноватор? Это парень из Силиконовой долины лет 20–25, который что-то придумал в гараже и стал миллиардером. Но средний возраст успеха инноватора в Силиконовой долине – 40–45 лет, и обычно у него за плечами 15–17 неудачных проектов. Культура неудач очень важна для снижения избегания неопределенности. Людей надо убедить, что поражения не страшны: человек не становится лузером, потеряв деньги в первом, втором, третьем проекте, – он приобретает опыт.
По этому поводу есть яркая история про компанию Wallmart. Один из директоров неудачным экспериментом нанес компании ущерб на 10 миллионов долларов. Он явился на доклад к президенту, полагая, что будет уволен, но с ним обсудили текущие дела, и дальше президент вроде бы не собирался продолжать разговор. Директор спрашивает: «Разве вы меня не уволите?» А президент отвечает: «Как мы можем уволить человека, в образование которого мы только что вложили 10 миллионов долларов?» Это другое отношение к неудачам. Разумеется, это не означает, что потерял деньги – и Бог с ними, потому что важно смотреть, как человек накапливает умения, знания, извлекает опыт. Но преподавание культуры неудач – это правильный путь для того, чтобы избегание неопределенности перестало быть фактором, блокирующим развитие.
Теперь несколько слов о тюрьме и армии. Если говорить о российской тюрьме, то она, конечно, транслирует высокую дистанцию власти, причем двумя способами. Исследователи, и институциональные экономисты в том числе, показали, что в российской тюрьме уже 50 с лишним лет идет война двух культур – тюремной и государственной, но и та, и другая – иерархические. И воровской закон, и тюремная администрация делают иерархическую структуру основой человеческого восприятия. Поэтому в стране с большим тюремным населением (а Россия – страна с большим тюремным населением) это означает, что такие нормы транслируются не только на человека, сидящего в тюрьме, но на его близких, родственников, друзей. Пока российская тюрьма работает, конечно, на сохранение дистанции власти. Но надо понимать, что тюрьма может быть устроена по-разному, как, впрочем, школа и армия.
Перейдем к армии. Я бы сказал, что здесь есть положительный результат. Главный механизм, воспроизводивший высокую дистанцию власти в армии, – это дедовщина. Она отнюдь не является советским изобретением – дедовщина так или иначе исторически существовала во многих армиях мира, была связана со своеобразными культами, представлениями о мужской солидарности, иерархии и т. д. Но, разумеется, преодоление дедовщины означает шаг к радикальному снижению дистанции власти, потому что страна с призывной армией пропускает через этот канал достаточно много людей. Что можно сказать о России? Сокращение срока призывной службы – это довольно важный источник положительного эффекта. Поле дедовщины схлопывается. Нельзя сказать, что она исчезла совсем, но, думаю, что ее безраздельное господство пошатнулось.
Теперь обратимся к той среде, в которой живет человек, и начнем с пространства. Пространство ведь тоже может транслировать ценности и идеи. В 2012 году в проекте Большой Москвы мы проводили совместные исследования с Институтом «Стрелка» и прекрасным голландским архитектурным бюро ОМА, очень известным в мире. Мы исследовали город как текст и город как трансляцию ценностей. Мы сравнивали опыт искусственно созданных мировых столиц, таких как Санкт-Петербург, Астана-Нурсултан, Канберра, Бразилиа, Вашингтон. И наиболее успешным в смысле трансляции ценностей оказался опыт Санкт-Петербурга.
Давайте остановимся только на двух чертах. Одна очень специфическая для Санкт-Петербурга: то, что там верфи оказались в центре города. Это ведь фактически трансляция ценности труда – той самой ценности, которая создала эффект протестантизма. Но гораздо важнее, с моей точки зрения, Летний сад, который был тиражирован в виде городских садов во всех губернских и уездных городах. Летний сад – это место, где верховная власть встречается со своими подданными, и при этом никто не падает ниц, все могут гулять вместе, разговаривать друг с другом. Это был очень серьезный и абсолютно сознательный удар, нанесенный реформатором Петром I по азиатской дистанции власти, которая, видимо, мешала ему в его реформах. К сожалению, именно в Летнем саду в 1866 году студент Дмитрий Каракозов выстрелил в гуляющего царя-освободителя Александра II. Близость власти и подданных иногда порождает тяжелые эксцессы. Но тем не менее это большое достижение и важный ценностный посыл.
Корпоративное пространство, в котором человек работает, проводит значительную часть времени, – мощный фактор формирования ценностей. Я приведу пример южнокорейской фирмы, которая делала уже следующий шаг от чеболя как промышленного концерна родственников к инновационной компании. Знаете, что они придумали? Они обязали инженеров, работающих в компании, снять галстуки – не носить их на работе – и получить дополнительное образование в какой-либо сфере искусства. Галстук для Кореи, крестьянской страны – это как погоны для офицера: родителей радует, что их сын стал такой важной персоной, что носит галстук. Но иногда наступает время снять галстуки и отказаться от высокой дистанции власти для того, чтобы включить инновационный потенциал.
Последний социальный институт, о котором я хотел бы сказать как о способе воздействия, – это медийная сфера. Думаю, что самое прямое воздействие сейчас оказывает процесс ее раздвоения на социальные и вертикальные медиа. Вертикальные медиа, хотите вы этого или нет, транслируют высокую дистанцию власти, но их аудитория постоянно сокращается. Сам факт существования сетевого взаимодействия, общения, сетевого телевидения, скорее всего, работает против дистанции власти, хотя у власти могут быть свои соображения, хорошо это или плохо.
Что в итоге? В итоге изменения, которые происходят небыстро, но с некоторой устойчивостью. Виктор Меерович Полтерович обращает внимание коллег-экономистов на то, как радикально за 20 лет в мегаполисе изменилась культура поведения на дорогах. В 1990-е годы было немыслимо, чтобы автомобиль пропустил пешехода. Через 20 лет это стало нормой. Да, 20 лет кажутся большим сроком – это практически целое поколение, но и культурные преобразования, если мы не хотим шоковой терапии и превращения зайцев в ежиков, – дело небыстрое. Это связано не только с тем, что культура движется медленно, но и с тем, что надо выстраивать лестницу институтов.
Причем не надо думать, что эту лестницу выстраивает только государство, – нет. Вот, пожалуйста, вопрос, который стоит перед многими людьми, у которых есть, скажем, собственный бизнес: а как у вас, дамы и господа, устроены механизмы преемственности и наследования? У большинства собственников в России этот вопрос не решен, в частности потому, что сам разговор о смерти табуирован культурой. Ну не принято у нас за столом обсуждать, что будет после смерти главы семьи. Прежде всего – из-за отсутствия длинного взгляда.
Так вот, если вы не решили этот вопрос, вы создаете ощущение неопределенности у своих сотрудников, членов семьи, партнеров, а они этой неопределенности боятся. Здесь работает блокирующий эффект избегания неопределенности. Если вы не решили этот вопрос, вы все время демонстрируете высокую дистанцию вашей личной власти: хочу – решаю, не хочу – не решаю. Решите этот вопрос – и ваш вклад в изменение культуры и институтов может быть очень весомым, и он тоже будет способствовать решению центральной проблемы развития страны – преодолению эффекта колеи.
Назад: Глава 6 Эффект колеи
Дальше: Глава 8 Альтернативный источник экономического роста, или экономика доверия