Я по-настоящему узнал Москву лет в пятнадцать, когда начал один ездить в центр. Полчаса на метро — и вместо тихого юго-запада я оказывался на шумной Тверской. Психфак МГУ находился здесь же, во дворах напротив Кремля, и после лекций я часами бродил по улицам. Я обожал Москву — широкие проспекты, забитые машинами, плотный поток спешащих людей со всего света, шум сирен, строек и голосов. И наслаждался умением ориентироваться в этом: без труда заходить в нужный вагон метро или поворачивать на улицах, не отвлекаясь от твиттера.
С каждым годом хорошо знакомая мне часть города расширялась. Съемки приводили меня в спальные районы или промзоны у шоссе, командировки заставили выучить наизусть каждый уголок трех аэропортов, а марши несогласных и путинги — побывать в домах с окнами на главные площади.
Все это сломалось к весне 2021 года. Теперь в центре Москвы не осталось улиц, где я не снимал бы что-нибудь жуткое. Весь город будто залило черным. Здесь омоновцы били людей 5 декабря 2011 года, а здесь — 27 июля 2019-го. Там сажали невиновных по «московскому делу», тут убили Бориса Немцова, а здесь отчаявшаяся девушка одного из арестантов Болотной шла по льду к СИЗО в свадебном платье. Я ходил по городу и погружался в свои кадры: автозаки, клетки, мигалки, дубинки, жестокость, страх.
Еще сильнее пугало то, что равнодушный город в этих самых местах упрямо жил своей жизнью. Удушающую тьму видел только я.
Привычная жизнь день за днем от меня ускользала. Я уже больше года, с начала ковида, не снимал регулярно. Митинги в Москве так и остались запрещенными — это была единственная мера, сохраненная с начала пандемии. Любимая группа моего тинейджерства, Lumen, теперь старательно молчала о политике, а старую песню на концерте внезапно сопроводила гомофобным конферансом. Концерты всех остальных моих друзей-музыкантов, не боявшихся говорить о пытках и политзаключенных, отменяли один за другим. Типография, с которой я работал много лет, испугалась допечатывать мои проекты про Украину и Навального.
Даже давняя мечта сбылась так, что перечеркнула прошлое: меня наконец-то позвали полноценно работать в «Медузу», но не фотографом, а фоторедактором. Еще в январе я жаловался Колпакову, что боюсь оказаться в ситуации, когда не смогу снимать для «Медузы». Ваня подумал месяц и внезапно предложил перейти к ним — а при желании или необходимости переехать в Ригу, поближе к редакции. Я согласился не раздумывая, но несколько недель до выхода на работу провел в метаниях от восторга к ужасу. Мне предстояло впервые в жизни придерживаться жесткого графика, привыкать к команде, просыпаться к утренним летучкам, а главное, надо было быстро разобраться в новой для меня работе. Я никогда раньше не покупал снимки у агентств, не верстал материалы в интернете, не заказывал съемки.
Первого марта я вышел на работу, и тревога сменилась вдохновением. Я должен был «окартинивать» поток материалов: коротким заметкам нужны были обложки, длинным еще и фотографии внутрь. Повозившись с софтом и скриптами, я под наблюдением коллег оформил первую пару публикаций, зашел на главную страницу и вдруг увидел там снимки, которые только что подбирал сам.
Я жадно бросался окартинивать самые разные тексты — про суд над экс-президентом Франции, протесты в Мьянме, кошку на крыше лондонского поезда. На двенадцатый день работы я впервые отправил фотографа на съемку, а осмелев, начал предлагать свои материалы. В начале марта я собрал ностальгическую галерею про самый большой митинг времен перестройки, а в апреле пересмотрел тысячи фотографий американского вторжения в Афганистан и выбрал по одной за каждый год — надвигалось двадцатилетие войны.
Самым масштабным оказался проект про Беларусь. С жестокого подавления протестов минуло полгода, сотни политзаключенных попали в тюрьмы, а десятки тысяч людей были вынуждены эмигрировать. Я решил показать эту трагедию глазами минских фотографов: некоторым пришлось уехать, а тем, кто остался, снимать стрит или отказываться от своих имен под публикациями. Как бы меня ни радовала работа фоторедактора, я скучал по съемкам — и в этих историях видел и свое будущее.
Навальный попал в одну из самых страшных российских колоний, ИК-2 под Владимиром, ту самую, где националисту Демушкину запрещали разговаривать. Для лидера оппозиции режим в ней изменили — заключенные с удивлением передавали на волю, что «приемку» новой группы осужденных провели без избиения на выходе из автозака. Вместо насилия Алексея решили подавить могильной глухотой. Вокруг него в колонии выстроили тройной кордон: Навального поместили в «сектор усиленного контроля», а всем остальным заключенным строго запретили как-либо с ним взаимодействовать. Политик писал, что про себя называет режим «дружелюбным концлагерем», и шутил про распорядок дня:
«В 6:10 зарядка на улице, но до зарядки мы слушаем гимн. Представьте себе, локальная зона вокруг барака. Снег. Мужчины в черных тюремных робах, сапогах и меховых шапках стоят в темноте с руками за спиной, и над всей зоной через репродуктор на высоком столбе раздается: „Славься, Отечество наше свободное“».
Самой жестокой пыткой было лишение сна. Навального сразу после ареста объявили склонным к побегу, и по ночам сотрудник колонии каждый час светил ему фонарем в лицо, громко объявляя на камеру, что осужденный на месте. Через две недели в таких условиях Алексей не выдержал и через адвокатов рассказал о резком ухудшении здоровья. Оказалось, что у него еще в московском СИЗО начала болеть спина — и теперь он почти не чувствовал одну ногу. Тюремные врачи после осмотра не рассказали о диагнозе и необходимом лечении. Проблемы с нервной системой могли быть осложнением после отравления «Новичком», но Навальному давали лишь пару таблеток обезболивающего. Еще через неделю, 31 марта, он написал заявление с требованием допустить к нему независимого врача и объявил голодовку:
«Несмотря на острые прогрессирующие боли сначала в спине, потом правой ноге, а теперь и с онемением части левой ноги, я медпомощи так и не получил. И черт бы с ней, с правой ногой, Александр Александрович! Обошелся бы я как-нибудь и одной. Но вот двух ног мне лишаться не хочется. Несправедливо это будет: у всех по две, а у меня ни одной».
С каждым днем новости становились все страшнее. Навальный сильно худел, и его перебрасывали туда-сюда между тюремной больницей и общим отрядом, а полицейские разогнали врачей, которые приехали к колонии требовать допуска к нему. Алексею стали подкладывать конфеты, а заключенным вокруг него внезапно разрешили жарить ароматную курицу. Еще через неделю Юлии попала внутрь на короткое свидание:
«Он все такой же жизнерадостный и веселый. Правда, говорит с трудом и время от времени кладет трубку и ложится на стол, чтобы передохнуть. Похудел сильно. Никогда не видела, чтобы так кожа обтягивала череп, но знаю, что сдаваться он не собирается».
Голодовка Навального привлекла внимание всего мира к происходящему в России. Заявления в поддержку политика выпустили певица Джейн Биркин, футболист Эрик Кантона и актер Бенедикт Камбербэтч. Кремль ответил двойным ударом: в один день была опубликована украденная база контактов четырехсот тысяч человек, записавшихся на митинги в поддержку Алексея, и подан иск о признании ФБК и штабов Навального экстремистскими организациями.
До этого Волков планировал объявить новый митинг, только когда на специальном сайте зарегистрируется полмиллиона человек: по задумке массовость участников должна была гарантировать им безопасность. Теперь он спешно назначил марш на ближайшую среду, 21 апреля. Акцию назвали «финальной битвой между добром и нейтралитетом».
В начале весны власти утвердили детальные требования к журналистам. Теперь те, кто снимал несогласованные акции, обязаны были иметь при себе удостоверения шириной ровно девять с половиной сантиметров и носить жилетки «неонового зеленого» цвета со светоотражающими плашками.
Нам с коллегами предстояло срочно решить, готовы ли мы подчиняться этому закону. Правильно ли отделять себя от протестующих, когда к ним применяют насилие? Не начнут ли выцеливать журналистов заранее, используя яркую одежду как ориентир? Корректно ли вообще следовать очевидно несправедливым ограничениям? Я решил действовать прагматично: носить жилетку, пока она не мешает документировать происходящее, — в конце концов, ту толику безопасности, которую она добавляла, с лихвой компенсировала потребность всегда быть в самой гуще событий.
Центр Москвы снова расчертили полицейские заборы и шеренги, и я кружил по переулкам, снимая выставленные на пустых улицах автозаки, но на углу Тверской у Кремля уже собрались сотни протестующих. По периметру стояли космонавты.
Я торопливо стал снимать людей вокруг: после начала разгона я уже не смог бы их разглядеть. Парень на парапете дирижировал толпой, зажав в руке французский багет. На дереве висели закинутые кем-то синие трусы. Отчаянно прыгавшая девушка пыталась прилепить на стену повыше карикатуру на полицейских. На самом краю тротуара, никем не замеченная, стояла мама Навального — она смотрела на такую же толпу на другой стороне Тверской. Женщина с плакатом «Леша! Спасибо за все!!!» нависала над подземным переходом. Ядовито-зеленые пятна журналистских жилетов были везде, разрывая снимки ненужными акцентами.
На улицу спустились сумерки, и тут люди зажгли фонарики на телефонах. Я огляделся — все пространство вокруг, на сотню метров выше по улице, и сбоку, и через дорогу, было в тысячах огоньков. Я ошибался, думая, что протестующих немного, — как, кажется, и все остальные: словно впервые увидев друг друга, люди довольно загудели.
В этот момент команда Навального призвала идти к зданию ФСБ, и толпа двинулась вперед. Стало ясно, что у силовиков почему-то нет команды на разгон, и лишь в квартале от Лубянки я вместе с головой колонны уперся в полицейскую шеренгу. Взгромоздившись на клумбу, я посмотрел назад и замер: там снова подняли фонарики, и город до самого горизонта расцвел огоньками.

Полицейские так и стояли в стороне, и люди до позднего вечера кружили по городу, скандируя речевки про Навального и политзаключенных. Я плелся в толпе, почти не снимая — было ясно, что все главное уже случилось, — и размышлял о том, зачем был нужен этот марш. Завтра все будут рассуждать о численности акции и о том, поможет ли она Алексею, а ужас его голодовки и бессилие его сторонников снова станут реальными. Но в этот момент, в этих переулках это было неважно: десятки тысяч человек смогли провести вечер с ощущением абсолютной свободы в кругу единомышленников. Я знал, что это чувство еще долго будет уравновешивать внутри них сгущающийся снаружи мрак.
После митинга новости будто побежали скороговоркой. В Петербурге силовики били протестующих электрошокерами и задержали сотни людей. К Навальному пустили гражданских врачей. Адвокатам передали результаты обследований. В сети скандалили: Волков якобы узнал об этом до митинга, но утаил; Леонид отвечал, что адвокаты вышли из колонии с новостями, когда марши уже шли вовсю. Голодовка всерьез угрожала жизни Алексея, и врачи уговаривали его остановиться.
Власти начали использовать утекшие базы сторонников Навального для давления. Бюджетникам угрожали увольнением, десятки людей писали о звонках из полиции. Вечером позвонили и мне. Басовитый голос в трубке представился участковым и начал выяснять, где я живу и почему хожу на митинги. Меня удивила безапелляционность интонации, но еще поразительней была обида, засквозившая в голосе из-за моего отказа отвечать.
Следующим утром, в пятницу, скороговорка почти одновременно принесла две новости. Алексей Навальный прекратил голодовку. «Медузу» признали «иностранным агентом».
Сначала было отрицание. Сайт с реестром «иностранных агентов» упал, и мы долго не могли подтвердить, что это правда. Редакцию завалили вопросами, как же «Медуза» теперь будет работать, но мы и сами не знали ответ. Ни одно крупное медиа не выполняло требования этого закона, и осязаемого примера не существовало.
Вскоре стало ясно, что это настоящая черная метка. «Медуза» столько лет полностью обеспечивала себя продажей рекламы, а теперь лишалась всех клиентов. Каждую новость, каждый пост в соцсетях, каждое видео должна была предварять огромная надпись:
ДАННОЕ СООБЩЕНИЕ (МАТЕРИАЛ) СОЗДАНО И (ИЛИ) РАСПРОСТРАНЕНО ИНОСТРАННЫМ СРЕДСТВОМ МАССОВОЙ ИНФОРМАЦИИ, ВЫПОЛНЯЮЩИМ ФУНКЦИИ ИНОСТРАННОГО АГЕНТА, И (ИЛИ) РОССИЙСКИМ ЮРИДИЧЕСКИМ ЛИЦОМ, ВЫПОЛНЯЮЩИМ ФУНКЦИИ ИНОСТРАННОГО АГЕНТА.
Уже к вечеру на сайт выкатили обновление, добавляющее уродливую плашку к каждому материалу. Твиттер превратился в бесконечный крик капслоком. Не выполнить это требование было невозможно: нам грозила блокировка и уголовные дела на сотрудников.
Осознание накатило на меня к вечеру. Очередное БЭЭЭЭЭМ! наотмашь било по тому, что я успел полюбить всем сердцем; «Медуза» уже не будет прежней, даже если будет вообще. Задыхаясь, я спрятался от Наташи в ванной, чтобы скрыть слезы.
Острее всего было ощущение бессилия. Российское государство вновь показывало журналистам, что в их профессии действует обратный отбор: если вы слишком независимы и успешны, вам конец. Колпаков и Тимченко столкнулись с этим катком второй раз за семь лет, и новый удар случился, как раз когда «Медуза» становилась все заметней и расширялась на новые платформы. Я пытался представить, что они чувствуют, своими руками наклеивая на себя унизительный ярлык.
Два выходных дня редакция существовала почти как обычно, будто по инерции, а в понедельник работа замерла: нас собрали на общей летучке, чтобы обсудить ситуацию. В окошках видеочата виднелись десятки грустных лиц. Тимченко перечислила наши опции — от полного закрытия до попыток какое-то время барахтаться с помощью краудфандинга. Спасение казалось недостижимым.
Я все еще смотрел на «Медузу» немного со стороны, глазами давнего читателя, и не мог представить жизнь без ее рассудительного и немного игривого тона, без шапито про животных и огромных репортажей. Мне казалось, что так же решат очень многие — а значит, сбор пожертвований может нас спасти. Я попытался объяснить это, кто-то подхватил, к нам присоединились другие. Разговор продолжался много часов, и уныние начало уходить.
Уже на следующий день план был готов — в редакции срезали зарплаты и продумали контуры грандиозной краудфандинговой кампании. В мою работу теперь входило и написание бесконечных просьб о поддержке всем знаменитым приятелям. Незнакомый парень на футболе подошел пожать руку: «Сами они иностранные агенты!»
В первые же дни «Медузу» поддержали деньгами десятки тысяч читателей. Все мои переписки были забиты обещаниями помочь. Заказывая съемки, я теперь писал фотографам: «Добро пожаловать на темную сторону силы». Жизнь будто выкрутили до предела, как ручку громкости на колонке, и мне одновременно было очень больно, очень счастливо, очень безнадежно и очень весело.
Границы оставались закрытыми из-за коронавируса, и мы часто ездили в Петербург, останавливаясь у фотографа Давида Френкеля и его жены, активистки и правозащитницы Вари Михайловой. Их потертая душевная квартира была увешана плакатами с митингов, а пушистые коты требовали ласки.
Весной, перед очередным приездом, Давид предупредил: они с Варей ждут обыска, поэтому на звонки домофона отвечать нельзя, а ноутбук в квартире лучше не оставлять. Варя прятала ценные вещи в мусорных пакетах, Давид перед сном складывал все компьютеры и жесткие диски в машину, отгоняя ее подальше от подъезда.
В те месяцы силовики приходили к десяткам журналистов, активистов и правозащитников. ФБК и штабы Навального признали экстремистскими организациями; редакторов студенческого издания DOXA отправили под домашний арест за призывы на зимние митинги; полицейские по уличным камерам вычислили сотни участников московского марша 21 апреля и теперь задерживали людей прямо в квартирах. Фотографов тоже увозили в отделения, поэтому я был уверен, что рано или поздно доберутся и до меня. Я даже начал снимать серию о своем страхе: вздрагивая от каждого звонка в дверь, я фотографировал человека, которого видел в глазке. Курьеры, друзья, соседский ребенок, решивший побаловаться, — последним кадром в подборке должен был стать снимок полицейского, но до нас силовики почему-то так и не доехали.
Правда, я все равно ощущал назойливое внимание властей. Какой-то следователь постоянно звонил мне, требуя явиться на допрос по некому делу о мошенничестве. В Брянске во время обыска у бывшего координатора штаба Навального силовики нашли мой альбом «Врозь» о Майдане; эшник пообещал, что книгу признают экстремистской, — и мне пришлось вывозить из страны авторские экземпляры, скрывать списки покупателей и готовиться предупреждать их о рисках.
Каждую пятницу я без конца обновлял сайт с реестром «иностранных агентов» — в этот день туда вносили новую порцию моих друзей и знакомых, журналистов и правозащитников. Издания, вынужденные носить клеймо, умирали; ленты социальных сетей все чаще пестрели капслочным дисклеймером; музыканты в гримерках после редких концертов спорили, когда очередь дойдет до них — в октябре или зимой?
Я твердо решил, что не буду выполнять унизительные требования закона, если меня признают иноагентом. Мы с Наташей начали потихоньку собирать необходимые для эмиграции документы. Самиздат «Свой», работа над каждым выпуском которого занимала полгода, теперь явно был невозможен.
Впрочем, давление парадоксальным образом освобождало. С каждым новым беспредельным обыском или уголовным делом бояться было все противнее. В мае я записал видео в поддержку парня, отправленного в СИЗО по нелепому обвинению после зимних протестов. В июне вместе с Ильей Яшиным поучаствовал в коллективном иске с жалобой на замедление твиттера (и минут пятнадцать слушал крик папы, испуганного этой новостью, — он был уверен, что теперь меня точно посадят). В октябре я выпустил футболки в стиле американских предвыборных плакатов, но с фотографиями омоновца и судьи — и с подписью NO HOPE. Мы с Наташей иногда громко начинали обсуждать дело Навального в метро или в кафе, только чтобы посмотреть, как вытягиваются лица окружающих.
Я чувствовал ответственность за российскую фотографию. В своем курсе о документалистике я посвятил отдельный огромный урок съемке митингов. А когда молодую журналистку попытались обвинить в хулиганстве за съемку протестного перфоманса — ровно такого, с каких я начинал десятью годами раньше, — написал поручительство в суд и перевел ей четверть зарплаты на покупку техники взамен изъятой. Все эти дни я не выключал «Гражданскую оборону»:
Когда я вижу их в лицо, я говорю себе: «Не ссы!»
И если мне не будет лень, и если я буду в силах,
Я приду поплясать на ваших могилах.
Фоторедактура в «Медузе» превращала меня в безумного коллекционера. Я рылся в архивах, пытаясь найти забытые шедевры, снятые во время Чеченской войны, и уговаривал Нину Берман продать нам серию про Америку после терактов 11 сентября. Иногда я нарушал дизайн-гайд, лишь бы утрамбовать в материал пару лишних кадров, которые меня поразили.
Новая работа разбудила во мне задремавшую было любовь к фотографии — к обсуждению композиционных решений, новых камер, снимков AP из Афганистана или странного отбора на ленте Reuters. Я быстро сближался с теми, кто тоже этим горел и тоже сталкивался с давлением. Сильнее всего я сдружился с Денисом Каминевым, фотографом и фоторедактором, работающим на «Дожде». Меня забавляла его молодость — он вообще не помнил протесты на Болотной — и вдохновляла возможность соревноваться с его идеями.
Как и я, Денис пытался жонглировать съемками и редакторскими сменами — мы помогали друг другу придумывать объяснения для коллег, почему какой-нибудь репортаж нужно обязательно снять своими силами. Нам нравилось работать вместе, к тому же так было безопасней. «Дождь» признали СМИ-иноагентом в конце августа.
В сентябре мы с Денисом решили, что вместе поедем снимать выборы в Госдуму. К этому моменту уже было ясно, что ставка команды Навального не сработала и голосование не превратится в решающую схватку с Кремлем.
«Умное голосование» мощно проявило себя в 2019 году. Команда Навального сумела консолидировать протестные голоса не только на выборах московской городской думы — кандидаты не от «Единой России» взяли большинство в парламентах Томска и Новосибирска.
Впрочем, в самой механике этой стратегии была и ее слабость. Многим несогласным и так было неприятно голосовать за парламентскую псевдооппозицию, а теперь Кремль стал заставлять все системные партии говорить что-нибудь чудовищное. Коммунист Зюганов славил Сталина и клеймил Навального «американской игрушкой», «Справедливая Россия» требовала от своих членов «отмежеваться» от «Умного голосования», лидер либерального «Яблока» Явлинский выпустил программную статью, в которой называл расследования ФБК «разжиганием примитивной социальной розни».
Одновременно власти принялись давить на технологическую сторону «Умного голосования». Региональные штабы Навального закрылись, когда их признали экстремистской организацией, и больше не могли обучать наблюдателей. За лето силовики с угрозами обошли квартиры полутора тысяч сторонников Алексея, московский суд запретил поисковикам показывать словосочетание «умное голосование», а сотрудникам западных корпораций начали угрожать уголовными делами. Утром в день выборов интернет-гиганты сдались: Apple и Google удалили приложения Навального, а Telegram заблокировал бот. Когда Волков попытался выложить списки рекомендованных кандидатов в гугл-документах и на ютубе, публикации удалили под угрозой блокировки сервисов.
Заодно в Москве и паре других регионов ввели неконтролируемое интернет-голосование, а в южных областях на выборы привезли тысячи граждан самопровозглашенных ДНР и ЛНР, которым долгие годы выдавали российские паспорта. Одномандатные округа нарезали так, чтобы к крупным — и протестно настроенным — городам присоединить пассивные и лояльные сельские районы.
Само голосование сделали трехдневным. Вечерами бюллетени должны были храниться в «сейф-пакетах». А еще, как и во время обнуления, избирательным комиссиям поручили организовать выездное голосование во дворах и на пеньках.
Мы с Денисом решили воспользоваться возможностью и показать абсурд выездных участков. Действовать пришлось так же, как при голосовании за поправки, — составлять максимально плотный маршрут, чтобы хотя бы в нескольких деревнях наткнуться на действительно колоритные точки.
Планировать работу было сложно. Мы опасались полиции, старались экономить и не могли рассчитывать на помощь провинциальных журналистов — например, моя давняя знакомая, фотограф из Иваново, всеми силами показывала, что боится теперь со мной общаться. В итоге мы выбрали Подмосковье: в густонаселенном регионе получилось составить длинный список из выездных участков.
Почти все они выглядели одинаково. Расписанные под хохлому шатры ставили на дорожке у памятника или у потертой сельской церкви, сбоку вешали список кандидатов, а тайну голосования обеспечивала крошечная пластиковая стойка. Каждые несколько минут я напоминал себе, что то, что я вижу, — это и в самом деле избирательный участок на выборах парламента!
Самым ярким оказался участок в военном городке. На вытоптанном пустыре опавшие листья шуршали под ногами избирателей, лучи сентябрьского солнца пронизывали антикоронавирусные костюмы членов комиссии, в палатку забежал бродячий пес. На наших глазах одна из работниц подошла к припаркованной рядом машине, как ни в чем ни бывало вытащила из багажника толстенную пачку бюллетеней и положила в одну из стопок возле урны. Сама возможность это сделать доказывала принципиальную уязвимость системы, и по всей России так выглядели десятки тысяч участков.
Последним мы снимали голосование в деревне Самойлово. Шатер здесь стоял у тропинки, ведущей к колодцу, а рядом на сельской дороге был припаркован приземистый черный «мерседес». Увидев нас, оттуда вывалились мужчина и женщина. Он, в дорогом костюме, вальяжно спросил, где мы работаем, и уставился на нас, как хищник на добычу; она, явно его подчиненная, сразу бросилась истерить и полезла в кадр. Мы вспомнили, что видели эту женщину раньше, на других участках, — она явно была чиновницей и отслеживала, как идет голосование.
Впрочем, уже вечерело, снимать у пустого шатра было нечего. Я из принципа сделал пару кадров, отмахиваясь от женщины, и кивнул Денису, что пора уезжать. За первым же поворотом нас ждала дорожная полиция:
— Старший лейтенант Резанов. Покажите документы. Контртеррористическая операция «Анаконда»!
Весь день мы читали про задержания наблюдателей и журналистов в других регионах — и теперь, в глуши и почти без связи, легко представили, как беззащитны окажемся при задержании или насилии. Денис впервые столкнулся с полицией не на митинге и дрожал всем телом. Я решил отвлечь силовиков на себя пререканиями, а когда они ушли кому-то звонить, принялся травить байки о своих прошлых приключениях, чтобы успокоить его и нашего водителя.
Силовики так и ходили вокруг машины минут сорок, пока мы спорили, стоит ли нашим редакциям заявлять о нашем задержании. Наконец нас отпустили с небольшим штрафом, потом снова задержали и снова отпустили. До самого вокзала за нами демонстративно ехала слежка.
Результаты выборов оказались предсказуемыми: «Единая Россия» сохранила конституционное большинство, а электронное голосование — его результаты опубликовали с задержкой — лишило мандатов тех немногих независимых кандидатов, которые побеждали в московских округах после подсчета бумажных бюллетеней. Коммунисты, у которых украли мандаты, попытались устроить несогласованный митинг в столице, но собрали считаные сотни людей. Мне пришлось уговаривать редакторов, чтобы те отпустили меня поснимать, а потом прятаться в центре толпы от дежуривших по краям силовиков.
Московские полицейские в тот день отбросили привычный лицемерный легализм и заглушили протест машиной-громкоговорителем. Детский хор в колонках хрипел омерзительную песню:
Но если главный командир
Позовет в последний бой,
Дядя Вова, мы с тобой!
Рабочие смены, заполненные новостями о футболе и рецензиями на фильмы, часто позволяли не думать о том, как угасает надежда на хоть какую-то свободу. Был теплый сентябрьский день, и я сидел в комнате, а Наташа на залитом солнцем балконе записывала чей-то комментарий. Мессенджер мигнул пресс-релизом Следственного комитета о новом деле против Навального.
…создание и руководство экстремистским сообществом……подрыв общественной безопасности……в целях расширения сферы преступной деятельности…
Все, что я видел своими глазами — митинги, эфиры на ютубе, штабы, — теперь описывалось канцеляризмами про «изменение основ конституционного строя» и «дестабилизацию обстановки в регионах». По всему тексту были раскиданы имена подозреваемых из команды Навального — и каждый перечень заканчивался словами про «иных лиц».
Я представил себя этим иным лицом в так хорошо знакомой мне клетке-аквариуме. На столе у прокурора с судьей будет лежать бумажка о том, что я получал деньги от штаба Навального, — и мои рассуждения про независимость никто не станет слушать. Я открыл Уголовный кодекс и уставился в указанный там срок: от шести до десяти лет.
Раньше я много раз говорил Наташе или редакторам, что готов отсидеть пятнадцать суток после какого-нибудь митинга. В уме я даже прикидывал, что и год-два в колонии смогу пережить — представить такое было несложно: вот резкий твит, вот я задел полицейского на митинге, вот сказал про аннексию Крыма в интервью. Этот расчет казался мне рациональной сделкой: я иду на небольшой риск преследования, получая взамен возможность работать, а моя известность такой риск немного снижает.
Теперь освещать уличные протесты стало невозможно, да и митингов больше не было; все то, что я снимал раньше, отныне объявлялось преступлением и грозило сроком как за убийство. Я вышел на балкон к Наташе и растерянно помотал головой. Она недоуменно посмотрела на меня:
— Да ладно, ну еще одно дело, им уже не привыкать. Да и большинство за границей.
— Там такие формулировки, что и меня могут взять. Надо ехать.
Наташа подумала и кивнула: другого выхода не было. Мы долго в обнимку стояли на балконе, и я смотрел на залитый солнцем двор, прощаясь.
Решение принесло странное облегчение. Новости про очередные репрессивные законы я теперь читал будто издалека, со стороны. Когда я рассказывал о решении друзьям, они согласно кивали. Рэперу Фейсу осенью запретили концерты по всей России, и после интервью мы долго делились горечью из-за ускользающей возможности заниматься своими профессиями.
Я старался снимать все, до чего мог дотянуться: вакцинацию, концерты, суды. Как-то ночью я исходил весь центр Москвы, фотографируя густой туман и удивляясь, что полицейские все плотнее заполняют станции метро и площади, будто размножаются делением. Я с опаской спускался в метро, боясь попасть под систему распознавания лиц, и обходил стороной патрули, когда снимал обвалившийся зубец Кремля.
Пытаясь осознать, что больше не увижу привычные места и события, я старательно прислушивался к себе, но то ли не верил, что это навсегда, то ли связь уже истончилась. Вот гранит набережной Невы — но прощаться не выходит; вот лихая победа «Спартака» над итальянской командой, последний домашний матч в сезоне, — но внутри нет уколов потери; вот любимый книжный, куда я больше не вернусь, — и снова тишина.
Штиль изредка прерывался вспышками обиды. Я смотрел на толпы снующих вокруг людей и думал, что вынужден уехать из-за их равнодушия; что возвращение Навального и жертвы других активистов, работа правозащитников и искореженные жизни независимых журналистов оказались бессмысленными из-за всеобщей тяги к быту, к частному, к отстранению от страшной реальности.
Ночами, когда останавливался поток новостей, сообщений и мемов, я размышлял о том, как будет выглядеть эмиграция. Когда уезжать — сейчас в спешке или ближе к Новому году? Смогу ли я выпускать новые альбомы? Стоит ли мне считать себя невъездным или можно мечтать о командировках в Россию? Одной такой ночью, 9 ноября, на Дальнем Востоке начались обыски у активистов, и с рассветом волна шла на запад, приближаясь к Москве. Я гадал, докатится ли она до меня, и нарезал круги по квартире, пытаясь на всякий случай спрятать куда-нибудь айфон и старый ноутбук. Под утро стало известно, что в Уфе за создание экстремистского сообщества задержана Лилия Чанышева — она была местным координатором штаба Навального до его запрета.
Я так и не смог заснуть. Мы жили на первом этаже, огромная многоэтажка постепенно просыпалась, и дверь подъезда лязгала каждую минуту. Чтобы побороть панику, я пытался оценить опасность, как будто понимание логики репрессий могло меня защитить. Силовики сначала атаковали ближний круг Навального, потом остальных сотрудников ФБК и федерального штаба — почти все они теперь или уехали, или оказались за решеткой. После этого следователи пришли к региональным координаторам и активистам. Скольких из них задержали сейчас? Сколько уже уехало из России? Сколько осталось? По уголовным делам против структур Навального годами работали десятки следователей, и я был уверен, что они не остановятся. Сфера их внимания будет расширяться и расширяться: дальше, наверное, пристанут к рядовым сотрудникам в регионах, а потом и к подрядчикам со стороны — всем, кто заключал со штабами договоры, в том числе ко мне.
В ту ночь к нам так и не пришли. Через неделю я узнал от одного молодого фотографа, что силовики пытались уговорить его стучать на активистов и журналистов, а в награду обещали купить ему доступ к моему курсу про документалистику. Заодно, намекнули в ФСБ, он сможет рассказать, нет ли там крамолы.
Я понял, что уеду навсегда.