Книга: Мечтатели против космонавтов
Назад: Глава 27. Ни выбора, ни перемен
Дальше: Глава 29. «Мы ненавидим тебя бесплатно»

Глава 28. Öбнулись

Москва — Тверь, январь — июль 2020

Путин правил Россией уже двадцать лет. Арифметика была хитрой: после двух сроков по четыре года он уступил место Медведеву, тот продлил президентский срок до шести лет, и Путин вернулся на двенадцать. Теперь приближался к середине второй его срок после возвращения, и, чтобы остаться у власти, он должен был либо снова найти временщика, либо изменить Конституцию, либо пойти на еще более радикальные шаги. Политологи обсуждали возможное поглощение Беларуси: это позволило бы объявить получившуюся страну новым государством.

В январе 2020 года ежегодное обращение Путина к парламенту транслировали на фасадных экранах по всей стране, будто в голливудской антиутопии. Президент объявил о конституционной реформе, но в предложенных поначалу поправках были лишь размытые идеи вроде новой процедуры назначения силовых министров и отмены приоритета международного права.

Я даже успел порадоваться — чудовищный вариант с Беларусью явно был отметен, а перестройка системы могла обернуться ее кризисом, — но комбинация только начиналась. Еще через несколько часов внезапно ушло в отставку правительство Медведева: чиновник в путаной прощальной речи назвал будущие изменения «фундаментальными» и пообещал «предоставить президенту возможность принимать все необходимые решения».

Новым премьером стал глава налоговой службы Михаил Мишустин. Огорошенные пропагандисты бросились вспоминать свои явно выдуманные восторженные разговоры о нем. Было очевидно: никто из них не понимает, что происходит.

 

К этому моменту я уже много лет старался не замечать перестановки во власти. Безликие люди в костюмах сменяли друг друга, без устали придумывая новые запреты, — мне не нужно было следить за ними по работе, поэтому я мгновенно забывал имя очередного путинского охранника, назначенного губернатором, или чиновничьего сынка, ставшего министром.

Но январские перемены неожиданно вызвали энтузиазм у протестной интеллигенции — все вокруг писали, что во власть приходит новое поколение неидеологизированных технократов. Хвалили не только ставшую «эффективной» налоговую службу, но и перемены в министерстве культуры! Теперь вместо одиозного псевдоисторика Владимира Мединского ведомством руководила Ольга Любимова, бывшая глава департамента кинематографии. Фейсбук вздохнул с облегчением: Мединский много лет старался ввести контроль за артистами и режиссерами, обосновывая это противостоянием с Западом; Любимова на его фоне казалась человеком молодым, живым и незашоренным.

Все немедленно забыли, что именно Любимова ввела прямую цензуру кинопроката. В 2017 году регулятор отозвал прокатное удостоверение у едкой комедии «Смерть Сталина»; в 2019-м в кинотеатры не допустили несколько частей проекта «Дау». Иногда режиссеры и кинокомпании сами решали не выпускать фильмы в России — так случилось с «Праздником» о блокаде Ленинграда и с трогательным антифашистским «Кроликом Джоджо» про мальчика-фанатика из Гитлерюгенда и его маму, которая прячет в доме еврейку.

В феврале мы с Наташей устроили домашний показ запрещенных фильмов. Заодно я показал друзьям черновик нового огроменного проекта, который снимал весь 2019 год, — он был почти готов.

 

Мои знакомые эмигрировали один за другим: из-за поражения Болотной, из-за закрытия «Ленты», из-за «московского дела». Осенью 2018 года уехала Катя, редактор моего самиздата, — и был близок к эмиграции дизайнер Ваня.

Уезжали не только активисты и журналисты — каждый год страну покидали сотни тысяч молодых людей. Многие из них даже не задумывались о политике, но все чувствовали безнадегу и бесперспективность путинской России. Я задумал сделать проект про эту волну эмиграции, тем более что уехавших россиян никто из социологов толком не считал и не исследовал.

Снимать я начал на окраине Токио, и первой героиней стала Наташа, художница с фиолетовыми волосами. Во время интервью со мной она так искренне рассказывала про депрессию из-за одиночества, что сразу стало ясно: история получится. Рассказы мигрантов я решил перемежать фотографиями районов, где они живут, и при этом старался смотреть вокруг взглядом чужака, как сразу после приезда смотрели герои проекта.

Я научился разматывать такие идеи как клубок ниток. Например, случайно снял витрину с рисовыми треугольниками и загадочными этикетками на них — и дальше стал искать полки с непонятными для мигранта местными товарами в каждом следующем городе. Раньше я старательно сохранял в своих снимках эффект «мухи на стене» — происходящее в кадре не должно было выглядеть так, будто рядом находится камера, — и выкидывал фотографии, где прохожие на меня смотрели. Теперь я намеренно их использовал, чтобы подчеркнуть, как обращают на себя внимание эмигранты. А еще я решил снимать героев проекта на пленку, а их районы на цифру, чтобы едва заметная разница в пластике кадров отделяла разные части главок друг от друга.

Проект будто складывался сам собой. В Сан-Франциско я фотографировал Лену Марус, бывшего арт-директора ФБК, — ей пришлось уехать после возбуждения дела на ее мужа Рому Рубанова. Во время поездки в Сингапур на коммерческую съемку я выгадал несколько дней, арендовал для ночлега крошечную конуру и снимал основателя «Рокетбанка», который эмигрировал ради возможности свободно открыть новый стартап. Выбранная мной эмигрантка из Лондона, работавшая моделью, рассказывала про приемы у принца Монако. В Нью-Йорке я снимал парня из Дагестана, которого семья вынудила покинуть родину после каминг-аута. В Дортмунде — девушку, уехавшую при поддержке родителей-полицейских.

За год я изъездил весь мир, записывая комичные и печальные монологи. Каждый раз я поражался открытости героев, которые рассказывали про соседство с порнозвездой, тоску по родным местам, кризисы в отношениях и первые успехи в новых городах. Я старался расспрашивать мигрантов не о бытовых вопросах вроде виз и страховок, а о причинах отъезда и переживаниях — мне хотелось показать российской аудитории, сколько потенциала страна теряет из-за заскорузлой власти и через что готовы пройти уехавшие ради новой жизни.

С каждым месяцем мой проект становился все более актуальным.

 

До марта путинские поправки к Конституции оставались шуткой. В рабочую группу по их написанию вошли спортсмены, артисты, писатели и казачий атаман — все они надулись от собственной важности и без конца рассказывали, как перепишут основной закон. Их даже не стали слушать: текст поправок внесли в парламент через три дня после того, как группа начала работу, а грандиозная реформа свелась к легкой настройке системы — в нее добавили костыли, которые позволяли Путину сохранить контроль и в случае ухода.

Через месяц к документу прицепили еще целый набор поправок. Они выглядели как пьяный сон консервативного литератора: «государствообразующий» русский народ, «память предков, передавших нам идеалы и веру в Бога», «брак как союз мужчины и женщины». А еще через неделю стало ясно, ради чего все это затевалось. Валентина Терешкова, пожилая космонавтка, неожиданно взяла слово на заседании Госдумы и с комсомольским задором предложила обнулить президентские сроки, позволив Путину править до 2036 года:

— Зачем крутить и мудрить? Зачем городить какие-то искусственные конструкции? Надо все честно, открыто и публично предусмотреть.

Спустя два часа в парламенте выступил уже и сам Путин. Он объявил о последнем шаге своей нехитрой комбинации: после одобрения парламентом и судом поправки должны были принять на всенародном голосовании. Его назначили на конец апреля.

Внезапная прямота, с которой президент устроил переворот, ошарашила оппозицию. Навальный заявил, что в законе об изменении Конституции никакое голосование не прописано — а значит, де-юре поправки уже приняты решением парламента. Многие либеральные политики призывали голосовать против поправок, но процедура «всенародного волеизъявления» даже не была нигде закреплена. Его могли проводить где угодно и как угодно, и всерьез рассчитывать на «опрокидывающее» протестное голосование было нельзя.

Ярче всех выступила Дарья Беседина, молодая депутатка Мосгордумы, победившая благодаря прошлогодней протестной волне. Она понимала, что останется в меньшинстве, но вышла к трибуне в майке с надписью «öбнулись» и призвала не поддерживать поправки. А потом, добавляя абсурда, выставила на голосование свой пакет безумных изменений Конституции. Там была и моя шутка из твиттера: «Семья — это священный союз мужчины, женщины и Владимира Владимировича Путина».

Уличный протест все равно был невозможен: разразилась пандемия коронавируса.

 

Дни начинались с красных цифр в таблицах и устремленных вверх графиков. У больниц собирались пробки из скорых, пытающихся сдать пациентов. В аптеках раскупили все медицинские маски, протестироваться было невозможно, и даже перечень симптомов был неясен.

Поначалу мы с Наташей боялись, что государственные ограничения поломают необходимые для безопасной жизни при пандемии сервисы вроде доставки, но к концу месяца стало ясно, что запреты необходимы, иначе в больницах закончатся места. По сети гуляли слухи, что город вот-вот закроют, а мэрия собирала списки журналистов государственных СМИ, чтобы выдать им пропуска.

Мне страшно хотелось документировать это время. Я прикидывал, есть ли у меня шансы на заветный квиток, и одновременно готовился снимать, не выходя из дома. Даже распечатал стопку писем соседям с просьбой связаться со мной, если они захотят стать героями одной из историй. У меня в голове роились десятки идей: я придумал серии о том, как меняются квартиры или их жители, как устраивается быт, ужавшийся до пары комнат, как выглядят опустевшие офисы и безлюдные весенние парки.

К тому моменту госмедиа уже давно использовали новояз, заменяя страшные слова нелепыми эвфемизмами: «взрыв» превратился в «хлопок», а «пожар» в «задымление». Коронавирус довел это до предела, и сначала Путин объявил «нерабочую неделю с сохранением заработной платы», а потом Собянин ввел настоящий карантин, назвав его «всеобщей самоизоляцией».

Город был почти пуст. В конце марта я снимал репортаж для «Медузы» (выходить на улицу так и не запретили) и лишь изредка видел людей: на Красной площади одинокий рабочий поливал брусчатку водой из лейки, у мемориала на месте убийства Немцова впервые за пять лет прервали дежурство, а редкие работающие кафе торговали через щелочки приоткрытых дверей. В тот день я обошел всю Москву, побывав и в центре, и на окраинах. До всегда забитой площади трех вокзалов я добрался к сумеркам. Началась метель, и в синем вечернем свете из мглы еле проступали московские высотки. Фигуры редких прохожих белели масками.

Трагедия коронавируса будто подчеркивала город, делая его одновременно хрупким и прекрасным, и я вдруг всем телом ощутил, какая это привилегия — видеть Москву такой. Это право можно было заслужить только работой на износ, и я продолжал снимать до глубокой ночи, впервые в жизни натерев шею ремнем от камеры.

 

Интернет был заполнен похожими историями со всего света: вот концерт испанских полицейских под окнами в закрытом на карантин городе; вот флешмоб американских врачей; вот посты на всех языках о пользе ношения масок. Надвигались страшные времена, но опасность была одинаковой для всего мира, и я надеялся, что простые символы борьбы с пандемией — карантин, маски, пустые улицы, социальное дистанцирование — станут общим опытом целого поколения. Мир должен был измениться, но, может быть, оборотной стороной трагедии окажется единение?

Я мечтал о том, как это может выглядеть в Москве: полицейскими усилят курьерские службы, пропагандисты будут рассказывать об опасности болезни, а соседи станут помогать друг другу. Мне даже казалось, что это начало происходить. Мэр Собянин вдруг заговорил нормальным человеческим языком, «Тараканы!» играли онлайн, чтобы развлечь сидящих на карантине, а редактор Катя бросилась волонтерить для проекта, переводившего медицинские статьи.

Мне было важно вести себя ответственно. Я отказывался от всех публичных выступлений вроде ярмарки самиздатов; день за днем агитировал в соцсетях за карантин, ношение масок и дистанцирование; мой кадр с Майдана был продан на аукционе помощи врачам. Раз в неделю я вел стримы, показывая свою коллекцию фотоальбомов и травя байки о прошлых командировках, а все старые проекты бесплатно выложил на сайт.

Мир, по которому я с такой легкостью ездил последний год, снимая эмигрантов, больше не существовал. То, что казалось мне лишь экспозицией — фотографии обычной жизни в районах, где жили уехавшие, — теперь стало документом уходящей эпохи. Я сгорал от нетерпения, надеясь показать готовые журналы сотням заказчиков, но решил отложить выдачи и презентации, чтобы не рисковать их здоровьем.

 

«Самоизоляция» оказалась для меня неожиданно счастливым временем: впервые в жизни я день за днем проводил дома с Наташей. Я постоянно готовил и старался читать по книге в неделю, а она будила меня топотом во время зарядки. Мы обустроили квартиру, резались в настольные игры и купили свой первый Xbox, начав гулять по виртуальным городам.

Ситуация за окном становилась все хуже. К концу апреля в России каждый день выявляли тысячи новых зараженных, в списке памяти погибших врачей были десятки фамилий. Скорые отказывались выезжать к пациентам из-за отсутствия у фельдшеров защитной экипировки. Пандемия высветила все до единой проблемы российского государства.

Чиновники откровенно мухлевали с отчетами о количестве смертей и не пускали в больницы независимых журналистов. Введение в Москве цифровых пропусков кончилось коллапсом: в метро из-за проверок выстроились огромные очереди. По всему городу висели плакаты с призывами стать волонтером — на фотографиях из-под масок торчали носы. Лицом борьбы с коронавирусом назначили доктора Мясникова, того самого, в чьей больнице прятали Голунова. Он говорил, что от болезней помогает «вера в себя» и «концентрация мысли». Ресурсы пропаганды тратились на рассказы о том, что в других странах ситуация еще хуже. Пресс-секретарь Путина появился на публике с бейджем — «блокатором вируса».

Сам президент, по слухам, закрылся от любых внешних контактов в бункере. К нему перестали пускать даже государственных фотографов, а чиновников заставляли неделями изолироваться перед встречами с ним. Путин лишь раз покрасовался в защитном комбинезоне во время визита в больницу и еженедельно выступал с обращениями к народу. Он охотно раздавал небольшие субсидии, но ввод всех ограничений перекладывал на правительство и губернаторов, а расходы на зарплаты во время «нерабочих дней» на предпринимателей. Эмоциональные речи у Путина получались все более странными:

— Дорогие друзья! Все проходит, и это пройдет. Наша страна не раз проходила через серьезные испытания: и печенеги ее терзали, и половцы — со всем справилась Россия. Победим и эту заразу коронавирусную.

Голосование о поправках пришлось отложить на середину лета. Весь май пропагандисты писали о победе над вирусом, а во многих регионах чиновники публиковали неправдоподобно ровные графики прироста больных. Власти объявили, что пик пандемии позади, и начали постепенно отменять ограничения.

 

Каждая неточность при введении ограничений, каждый мухлеж с цифрами, каждое преуменьшение опасности вируса непосредственно влияли на поведение москвичей и приводили к новым смертям. Теперь, когда государство сделало вид, что пандемия закончилась, все вокруг решили в это поверить. Наташа во время репортажа из вновь открытого зоопарка спросила женщину с сыном, не страшно ли ей заразиться в толпе, а та потрясла пакетом:

— А у нас все с собой — масочки, перчаточки!

Арифметика казалась мне очевидной: если государство не делает свою работу по замедлению пандемии, ее должен старательней делать каждый из нас. Я писал про это ежедневно, но даже в нашем кругу люди вели себя так, будто в городе нет десятков тысяч зараженных и тысяч погибших. В Москве открыли веранды кафе — и десятки моих приятелей бросились публиковать фотографии с веселых тусовок. Я уже привык сидеть дома, но Наташа, уставшая от карантина и скучавшая по пожилому папе, тосковала от каждого такого снимка.

Моя картина мира начала разваливаться. Все годы до ковида вокруг были «они» — государство, его жестокие сателлиты и равнодушные обыватели, — и «мы» — журналисты и активисты, способные распознавать ситуативную ложь властей и вести себя разумно. Теперь среди «нас» нашлись те, кто мучал Наташу фотографиями вечеринок, и те, кто писал омерзительную расистскую чушь, глядя на вспыхнувшие в Штатах протесты из-за полицейского насилия. Люди, которые всего лишь год назад организовывали крупные митинги, теперь заваливали меня антисемитскими оскорблениями из-за призывов носить маски и не торопиться судить американцев.

Рейтинг власти тоже падал, однако новые несогласные были сплошь ковидоотрицателями и антиваксерами. Страницы провластных СМИ были забиты гневными комментариями — но правительство винили не в занижении количества смертей, а в завышении.

 

Посреди этой виртуальной жизни, разрываемой скандалами, оставался человек, с которым я почти всегда был согласен: Алексей Навальный. Он все так же раз в неделю выходил в эфир на ютубе, только теперь вместо студии делал это из дома и сидел перед камерой не час, а три. На волне каждого нового конфликта я с опаской включал запись — и выдыхал, услышав спокойную и разумную позицию.

Навальный критиковал власти за нерешительность в борьбе с эпидемией и требовал выплатить каждому гражданину пособие — чтобы людям было проще сидеть дома без работы. Он пытался объяснить своей аудитории, почему афроамериканцы используют насилие при протестах, и защищал школьников-экоактивистов, запустивших забастовки ради борьбы с изменением климата. Алексей явно изучал самые разные источники и пересказывал их рассудительным тоном, не пытаясь сыграть на все новых причинах для ненависти.

Лишь в одной теме Навальный раз за разом срывался — его бесконечные споры с независимыми журналистами с каждым витком становились все жестче. Это был многолетний скандал, то затухающий, то вспыхивающий снова.

Обычно все начиналось с нового расследования ФБК: Навальный и его команда зло критиковали те медиа, которые не пересказывали их видео, а в редакциях огрызались и искали в роликах ошибки, часто придираясь к мелочам. Иногда конфликт запускали журналисты, атакуя Навального за закрытость или повторяя старые претензии к его взглядам и «вождизму».

Чем жестче власть давила когда-то независимые СМИ, тем чаще Навальный требовал от журналистов активной позиции, но их положение часто было безвыходным. Те, кто оставался в очередном выпотрошенном властью издании — последней жертвой стали «Ведомости», — попадали под критику как «ипотечники»: мол, они готовы на что угодно ради зарплаты. Когда они из таких изданий уходили в медиа вроде «Медузы», Навальный начинал критиковать наем этих людей. А если они оставляли профессию и занимали окологосударственные должности, набрасывался, отрицая все прошлые заслуги. Заменяющие их штрейкбрехеры при этом часто оставались незамеченными.

Алексей чаще был прав в этих спорах — я уже давно и сам старался избегать тех, кто шел на компромиссы, — но в пылу доходил до предела. Он сравнивал журналистов с полицейскими, а чтение методичных расследований Ивана Голунова с необходимостью «смотреть на кошку, которую пилят бензопилой». Репортеры в ответ деланно удивлялись, что «еще есть люди, которые прислушиваются к Навальному», или хамили, говоря, что он ничем не лучше Путина.

Больнее всего мне было, когда Алексей вцеплялся в «Медузу». Я все сильнее влюблялся в рижское издание: снимать для них было интересней всего из-за огромной аудитории, классного дизайна и умной фоторедактуры, но и тексты их я читал целыми днями. Навальный же снова и снова ругался — и на «отбили нашего парня» после освобождения Голунова, и на расследование убийства в деле активистов «Сети», которых жестоко пытали во время следствия. Алексей искренне не понимал отстраненную позицию журналистов, требуя от них прямых призывов к протесту; иногда я вяло пытался объяснить ему и его соратникам, что это лишь навредит возможности взвешенно информировать общество, без которой журналистика теряет смысл.

Тем не менее эти споры закручивались снова и снова, и нюансы тонули во все более радикальной риторике. Я метался между журналистами и навальнистами, уговаривая взять назад самые резкие слова, но каждый раз было уже поздно.

 

Путин назначил голосование о поправках к Конституции на 1 июля. Под предлогом пандемии власти посвятили целую неделю «голосованию до даты голосования». Комиссиям разрешили принимать бюллетени где угодно — и выездные участки устроили на деревенских пеньках, в автобусах и в багажниках автомобилей.

Я увидел в этом не только фальсификацию или хохму, но и возможность. К тому моменту из-за ужесточения закона я не надеялся аккредитоваться на съемку на избирательных участках — зато никто не мог запретить мне снимать во дворах, и я поехал в Тверь.

Выведывая информацию о выездных точках для голосования, я все утро обходил обычные участки. Они тоже сражали провинциальным шармом: из окна школы лилась густая попса про Россию, а в бывшем доме культуры урны стояли между секонд-хендом и ремонтной мастерской. Я покорпел над картой и сложил добытые адреса в длинный маршрут: чтобы найти интересные выездные участки, мне предстояло работать вслепую, тупым перебором.

В первом же месте, на узенькой улочке в частном секторе, меня встретил огромный автобус. Он стоял между ржавым эвакуатором и остовом брошенной машины, занимая всю ширину дороги, а внутри люди в защитных костюмах методично собирали бюллетени. До вечера я успел поснимать голосование на пустыре, на детской площадке и во дворе между покосившимися скамеечками и развешанным бельем.

 

 

Я сам не верил в реальность этих сцен. По всему городу стояли пластиковые столы: пара сотрудников, стопка бюллетеней, список избирателей, шаткая трехсторонняя стеночка для «тайного» голосования. Везде я видел галочки за поправки, за обнуление сроков Путина, за мантры о семейных ценностях и русском народе. Иногда камера вызывала агрессию, и я пытался делать вид, что не слышу, как за моей спиной с гоготом переговариваются избиратели:

— А че он тебя снял? Да дай ему в морду, журналисту. Прическа у него эта еще, неформал наверно, Россию не любит!

Пару раз сотрудники комиссий вызывали полицию, и я, чтобы не испытывать судьбу, уходил в следующий двор, к такому же столику — а потом еще к одному и еще.

По официальным данным, за поправки проголосовало семьдесят восемь процентов избирателей. Журналисты по всей стране ловили фальсификаторов, а моему другу, питерскому фотографу Давиду Френкелю, прямо на участке полицейские сломали руку — он пытался снять незаконное удаление независимого члена комиссии. Аналитики насчитали больше двадцати миллионов «нарисованных» голосов.

Назад: Глава 27. Ни выбора, ни перемен
Дальше: Глава 29. «Мы ненавидим тебя бесплатно»