В 2014 году я остро ощутил удушье, напоминающее про рассказы родителей о советском застое. Власти придумывали все новые основания для цензуры и уголовных дел, независимых источников информации становилось все меньше, пропагандисты вели себя все наглей, а оголтелые лоялисты с каждым днем набирали силу.
Это же чувствовали и многие другие журналисты — и той осенью запустились сразу два больших медиа.
Первой стала «Медиазона», проект, рассказывающий о России через истории о полиции, судах и тюрьмах. Ее на гранты и премии основали Надя Толоконникова и Маша Алехина из Pussy Riot. Главным редактором стал Сергей Смирнов, который успел побыть нацболом, футбольным хулиганом и школьным учителем истории, а потом писал про «болотное дело» для «Газеты. ру». В марте 2013-го ему пришлось оттуда уйти — издание превратили в лояльное. Теперь Смирнов мог без ограничений работать над своим медиа, и нишевая «Медиазона» быстро стала очень важным проектом.
Впрочем, второй запуск заинтриговал меня еще сильнее: Галина Тимченко из «Ленты» уехала в Ригу и вместе со своей старой командой запустила «Медузу». Заведомо неподцензурный проект с самого начала выстраивался так, чтобы государство не могло ему навредить: редакция делала ставку на собственное приложение, которое одновременно было очень красивым и защищенным от потенциальной блокировки. В «Медузу» переехали самые сильные отделы «Ленты» — новости и специальные репортажи, но основным ее содержанием должна была стать «агрегация», то есть цитирование и пересказ материалов других изданий.
Меня лишь слегка обидел слоган — «Вам снова есть что читать». Заносчивость тоже была чертой «Ленты».
Я четко ощущал, что расту как фотограф, и даже начал чувствовать цикличность этого процесса: сначала я скисал на несколько месяцев, вечно недовольный тем, что у меня выходило, — а потом внутри что-то щелкало, и я вдруг осознавал, что стал мыслить и снимать чуть иначе. Менялись и источники вдохновения. Сперва я переключился с фотографий агентств на архивы суперзвезд вроде членов Noor или Magnum, а теперь пошел дальше и с головой погрузился в фотокниги.
Мы с Наташей впервые оказались в Нью-Йорке — я познакомился с командой Mashable, — и в книжном магазине со скрипучим дощатым полом я обнаружил ряды шкафов с альбомами. Йозеф Куделка про советское вторжение в Прагу, Нина Берман с ехидной серией про любовь американцев к антитеррористическим учениям, погибший в Ливии фотограф Крис Хондрос — мне пришлось купить огромный чемодан, чтобы уместить все понравившиеся альбомы.
Я начинал интуитивно чувствовать разницу между форматами документальной фотографии — газетным, журнальным, альбомным. Весь сентябрь и октябрь мы с Ваней и Олей впихивали мои газетные снимки в новую для меня стилистику, верстая «Врозь». С частью про Майдан проблем не было, а вот во второй половине, про войну, оставались явные дыры.
Мне хотелось напечатать тираж к 21 ноября, годовщине начала протестов в Киеве, и я успевал еще раз съездить в Донецк. Казалось, что я нащупал необходимый стиль и смогу заполнить пустоты. Оля наставляла меня:
— Подумай, прежде чем нажать на кнопку. Пусть все сложится композиционно, не нужно пихать туда опознавательные знаки, ты не для газеты снимаешь, пусть это будет просто красиво, а сюжет в кадр сам придет.
К концу октября на Донбассе установилось странное полуперемирие.
На всем протяжении фронта было тихо. Украинские власти без особого рвения, но все же выполняли условия Минских соглашений: Порошенко подписал законы об амнистии и особом статусе региона. По разбитым войной городам ездили белые внедорожники наблюдательской миссии ОБСЕ. На середину осени были назначены парламентские выборы: везде, кроме Донбасса, выбирали Раду, а сепаратисты устроили голосование за народный совет. В Украине заодно сменилось военное руководство, а Бородай и Стрелков вернулись из Донецка в Россию.
Зато Донецкий аэропорт неожиданно стал самой горячей точкой за всю войну — он оказался на выступе украинских позиций, и за его терминалы и диспетчерскую вышку шли все более жестокие бои. Перемирие не мешало обеим сторонам постоянно заявлять об успехах на этом направлении: и те, и другие якобы постоянно уничтожали там огромные армии противников, а некоторые здания, если верить победным реляциям, одновременно принадлежали и украинской армии, и силам сепаратистов.
Услышав звук приближающейся ракеты, мины или снаряда, направленных в сторону гостиницы или после звука взрыва, необходимо лечь на пол в своей комнате подальше от окон. Это необходимо сделать и при звуках выстрелов из автоматического оружия вблизи гостиницы.Зона Завтрака и ТеррасаЛягте на пол на месте, где Вы сидите.Зона Atlas Fitness&SpaЛягте на пол подальше от окон и витражей. После окончания атаки ждите дальнейших инструкций от службы безопасности отеля.
Я перестал экономить в командировках. Часть расходов теперь покрывал Крис Миллер из Mashable, и между городами я чаще всего ездил вместе с ним на такси. В «Новой» зарплату платили с перебоями, но командировки были редким поводом стрясти с редакции хоть какие-то деньги. В Донецке я жил в отличной гостинице в центре и отчаянно ненавидел каждый ее миллиметр.
Я ненавидел бездушную побелку стен в номере и широкую неудобную кровать. Я ненавидел вид из окна на пустой город — пусть в нем теперь и горело вечерами чуть больше окон, чем в августе. Я ненавидел бесконечные ковровые дорожки в коридорах. Я ненавидел одинаковую еду в Зоне Завтрака. Я ненавидел возможность столкнуться в лобби с каким-нибудь мудаком-пропагандистом.
Конечно, дело было не в гостинице. Меня тошнило от этой войны, и ненависть пропитывала меня насквозь, принимая самые разные формы. Я срывался на Наташу, которая в Москве помогала с какими-то документами. Закипал, видя, как коллеги без стеснения снимают постановку — то фотограф «Коммерсанта», то швейцарские телевизионщики. Возмущенно орал при упоминаниях актера Пореченкова, который приехал в расположение сепаратистов у Донецкого аэропорта в каске с надписью «Пресса» и со счастливой улыбкой стрелял через линию фронта из пулемета. Ворчал, когда понимал, что опаздываю на очередную встречу, потому что власти «республик» перешли на московское время, а смартфоны и половина героев съемок — нет.
А потом кто-то рассказал мне, что часть пленных украинцев перевезли в Иловайск и заставляют «восстанавливать город».
Российский фотограф и пишущий американец — сепаратисты не понимали, как относиться к нам с Миллером, и зависали, как старый компьютер. Мы научились использовать их замешательство, чтобы уговорить нас куда-нибудь пустить. В Иловайске было ровно так же: оторопевшие работники комендатуры покорно написали на листочке адреса, где на «работах» находятся пленные, и мы поехали туда.
Первой такой точкой оказался старый гараж. В работах по «восстановлению города» было больше унижения, чем смысла: пленные вяло стаскивали с крыши разбитые куски шифера. Конвоир Андрей, мордатый мужчина со спичкой во рту и винтовкой в руках, раздувался от важности, посматривая то в мою камеру, то на украинцев, стоящих наверху.

Потом Андрей предложил сигареты пленным. Он явно хотел показать свое благородство и хвастливо рассказал нам, в каких прекрасных условиях держат украинцев: мол, им дают мыться и иногда даже включают комедии по телевизору. Стоящий рядом солдат закивал — сказал, что их хорошо кормят, пускай лишь хлебом и кашей. «Мы стали понимать друг друга», — сказал он, глядя на вооруженного конвоира.
Скучная беседа без лишних подробностей тянулась дальше, и я интуитивно решил отойти от занятых разговором Криса и Андрея, чтобы проверить слова пленного. На крыше с молотком в руках стоял еще один украинский солдат — в ушанке и грязной куртке. Стараясь двигаться тихо, не привлекая внимания конвоира, и аккуратно, чтобы не свалиться с полуразбитой крыши гаража, я подошел поближе.
— Можно с вами поговорить? Скажите, вас бьют? В каких условиях вас держат?
Пленный пожал плечами. Сказал, что не бьют — но кормят еле-еле. Спать приходилось в бараке, кишащем насекомыми, и за два месяца ни разу не дали сменить нижнее белье. Конвоиры постоянно унижали пленных, добиваясь заявлений о раскаянии, а у некоторых из них развился стокгольмский синдром. Солдат добавил, что боится расстрела, и попросил не упоминать его имя, но в его словах сквозил не яростный страх за свою жизнь, а вялый испуг сломленного человека. Еще один пленный рассказал, что старается не думать о прошлом и будущем, чтобы не сойти с ума: в первые дни, когда пленных постоянно избивали в подвалах, он был близок к самоубийству.
Второй адрес на листочке привел нас к разбитой хрущевке. Лестницу усеивали кирпичи, выбитые из стен. На верхнем этаже, в выгоревшей и полуобвалившейся комнате, «работали» пять человек.
— Скажите, пожалуйста, можно ли вас снимать? — спросил я с порога. Конвоир, седой безоружный мужчина в дешевом пальто, явно был ошарашен — даже не содержанием вопроса, а вообще отношением к пленным как к людям. Четверо махнули руками и разрешили, но бородатый солдат у дальней стены резко ответил: «Нет!» Я демонстративно убрал камеру за спину, а потом встал так, чтобы он не попадал в кадр.
Все остальные сгрудились вокруг нас с Миллером, рассказывая об условиях в бараке и августовских боях за Иловайск. За окном виднелись гаражи, поля, какая-то деревенька. Возле того, что раньше было проемом балконной двери, в ведре горел огонь. Сами собой начались перекур и перерыв. Наш приезд будто разорвал выстроенную сепаратистами иллюзию, что оппонентов получится «перевоспитать»: в тот момент они явно не чувствовали себя беззащитными пленными.
Минут через двадцать я тихонько отошел от остальных к мужчине, который потребовал не снимать, — все это время он наблюдал за нами издалека. Я объяснил, что мы с Крисом обманываем конвоиров, расходясь в разные стороны ради возможности поговорить честно.
Он усмехнулся и рассказал, как несколькими днями ранее их в бараке снимал фотограф ТАССа. Пленные просили не фотографировать их личные вещи, но тому было все равно. «Я вижу, что ты нормальный. Снимай что хочешь», — сказал мужчина и представился: Руслан Тынкалюк. Я снял несколько портретов: его четко очерченное лицо красиво выделялось на фоне темной обожженной стены.

Руслан рассказал, что он родом из села под Ивано-Франковском и в армию пошел добровольцем. Он тоже вспоминал нападение на колонну украинских солдат, выходивших из Иловайска по вроде как согласованному коридору: себя называл везунчиком, потому что сотни других погибли. Потом его держали в подвалах, а теперь заставляли работать от рассвета до заката — и, главное, не давали сообщить семье, что он жив и здоров. Я переспросил, точно ли можно это публиковать. Пленный кивнул.
Через несколько минут, когда конвоира куда-то отозвали, Руслан продиктовал мне контакты своей сестры. Тем же вечером я написал ей и прислал фотографии.
Пока Миллер писал текст про пленных, я решил попасть в самое опасное место в Донецке — одинокую девятиэтажку напротив аэропорта. Дом, торчащий посреди частного сектора, стал важной высотой для сепаратистов — оттуда постоянно стреляли по украинским позициям. Заправляли там максимально непохожие друг на друга бойцы с позывными Гиви и Моторола.
Гиви, высокий черноволосый грузин, был родом из Иловайска, в молодости служил в украинской армии, потом работал промышленным альпинистом и начал воевать на стороне сепаратистов во время майских боев за Славянск. Известность он обрел случайно: в августе российская пропаганда стала цитировать его как командира артиллеристов. Моторола, низенький рыжеватый гопник, родился в России, работал на автомойке и получил в Ростове условный срок за угон. В Украине он оказался еще до начала войны: в марте он участвовал в хаотичных харьковских стычках, возможно, спровоцированных Россией. В Славянске он был уже одним из командиров сепаратистских сил, одновременно снимая бои на налобную камеру. Эти видео с удовольствием покупал LifeNews, и Моторола быстро стал героем пропаганды.
За пару недель до меня Паша Каныгин благополучно съездил к девятиэтажке, поэтому я легко достал контакт и не ждал подвоха, набирая номер после унылого гостиничного завтрака.
— Алло, это Гиви.
— Здравствуйте, это Евгений Фельдман, я фотограф из Москвы, из «Новой газеты». Я сейчас в Донецке, можно к вам приехать в район аэропорта, поснимать с ваших позиций?
В трубке что-то зашуршало, и через полминуты раздался голос Моторолы:
— Из «Новой»? Был у нас тут один ваш. Приедешь к нам — тут и останешься. Мы тебя расстреляем, понял?
Я промямлил, что работаю сам по себе, независимо от наших пишущих, но Моторола рявкнул: «Ну ты понял?!» — и бросил трубку. Я побелел. Человек в семи километрах от меня угрожал мне расстрелом. Вокруг были люди, считавшие его героем. Как себя обезопасить? Первым делом я рассказал про этот диалог всем журналистам, до которых мог дотянуться: Муратову и Наташе в Москве, Миллеру и Илье Барабанову в Донецке. Чтобы не нарваться на неудачную встречу, я решил перестраховаться и посидеть денек в гостинице. В конце концов, в ДНР назревали выборы, успокаивал я себя, и вряд ли в эти дни мне грозит опасность — никому не нужен скандал. Дня должно было хватить.
Когда за окном стемнело, у меня зазвонил телефон. На экране высветился незнакомый украинский номер. Я поднес трубку к уху и услышал шумное дыхание, а потом голос с грузинским акцентом:
— Евгений? Это Гиви. Ты же в «Рамаде» живешь? Спускайся в лобби, поговорим.
Я обмер. Что делать? Надо тянуть время и попытаться кого-нибудь предупредить.
— Слушайте, я сплю уже, давайте завтра?
— Спускайся!
Выбора не было. Надо спасаться. Я выскочил из номера и побежал по коридору в сторону лестницы, подальше от ставшего опасным лифта. Телефон зазвонил снова.
— Евгений, ну ты где?
На фоне внезапно кто-то заржал. Потом захохотал и голос в трубке. Это был знакомый смех. Барабанов! Узнав о моем утреннем разговоре, он жестоко отомстил мне за крымский розыгрыш с портретом Линкольна.
Я решил держаться от военных подальше и вместо многоэтажки поехать на какую-нибудь шахту, поснимать быт рабочих. Утром я быстро согласовал съемку и уже прикидывал, как защитить камеру от угольной пыли, — но днем выяснилось, что в забое выросла концентрация газа и вниз меня не пустят.
Зато я увидел, как шахтеры готовятся к смене, получая под роспись какие-то аппараты, а потом попал в автобус, который вез их к спуску. В салоне висело сосредоточенное молчание. Какое-то время я фотографировал станцию погрузки угля, а потом автобус вернул к станции поднявшуюся смену, будто совсем других людей — черных от пыли, но радостно гогочущих.
Вместе со мной на шахту пустили швейцарских телевизионщиков, и после съемки для нас накрыли фуршет. Я понимал, что это целое событие на полунищем предприятии, и отказываться было неловко. Кто-то из хозяев провозгласил тост за женщин, коллеги начали выпивать, швейцарская журналистка с недоумением смотрела на тарелки перед собой. Администратор шахты решила ее выручить:
— Это! Че! Бу! Рек!
Оля отдельно настаивала, чтобы я поснимал для книги повседневную жизнь Донецка, застрявшего в новой реальности:
— Просто погуляй по городу, присмотрись к жителям. Представь, что ты сам местный и хочешь провести выходной как обычно. Будто нет этой войны, нет страха, нет бомбоубежищ, ничего нет.
У фотографа, который снимает повседневную жизнь города, есть два пути: или снимать очень быстро, не давая окружающим времени заметить камеру, — или, наоборот, не торопиться и торчать на одном месте, чтобы стать привычной частью пейзажа. В Донецке в те дни сильно стреляли, я постоянно слышал то грохот гаубиц, то работу систем залпового огня — поэтому снимать я поехал в каске и бронике. Двигаться быстро в них не выходило, а слиться с фоном было трудно, и на каждую сцену я тратил по часу.
Парни играли в футбол на школьном дворе, и штанги ворот, хоть и поблекшие, все еще были желто-синими, а рядом рабочие перекладывали взорванную крышу и на стенах виднелись следы осколков. На увешанной рекламой пива автобусной остановке собрались люди: продавщица вышла покурить, на доску объявлений оперся мужчина с велосипедом, рядом парень в кожаной куртке продавал с лотка сигареты. Несколькими днями раньше на этом месте пьяные солдаты до потери сознания избили случайных прохожих и бойцов другого подразделения. Бабушки у подъезда посреди разговора замирали, повернувшись в сторону квартир, раскуроченных ракетой.
Я шел дворами, пытаясь выцепить что-нибудь уникальное в столкновении повседневности и гремящей над районом войны. На одной из улиц девочка тянула маму за руку: «А когда закончится война, мы поедем в „Макдональдс“?» В Донецке было три «Мака», но все закрылись с началом боев.
За очередным домом показался гигантский американский флаг. Абсолютно все в Донецке говорило о том, что это невозможно — но на меня смотрела стена ночного клуба «Голливуд». Перед рекламным стендом у входа («Бассейн, сауна, бильярд, ресторан») на кресле восседал солдат в камуфляже. Оказалось, что сепаратисты заняли «вражеский» клуб под комендатуру района. Выпросив внутри разрешение поснимать фасад, я минут двадцать стоял рядом с солдатом, делая вид, что снимаю что угодно, кроме него самого, — пока он наконец не отвлекся, а у меня не получился кадр.

На следующий день в Донецке прошли выборы. Было холодно, и на праздничный митинг почти никто не пришел. Я все равно решил поехать на центральную площадь — и не пожалел: не откладывая калашниковых, там танцевали пьяные солдаты. Едва я начал снимать, кто-то из старших бойцов подошел и велел перестать. Поломавшись для вида, я отошел, — но потом, когда танцы разгорелись, не сдержался и снял другого солдата, танцующего смесь твиста и яблочка.
Сделав кадр, я сразу двинул в гостиницу: наутро я отправлялся в Москву, и подставиться было бы очень глупо. У дверей гостиницы мое такси уперлось в группу людей с автоматами. Кто-то из них сказал: «Он!» — и лишь через несколько секунд я понял, что они двинулись не в мою сторону. Всю ночь я ждал, что кто-то вломится ко мне в номер — Гиви, танцевавшие солдаты, кто угодно. А утром уехал домой.
В прихожей нашей квартиры было огромное зеркало, и мы с Наташей купили стирающиеся фломастеры, чтобы оставлять на нем друг другу записки. Теперь там было выведено «Врозь-тур» — и список городов с датами. Альбом становился реальностью.
Краудфандинговая кампания оказалась необычайно успешной, я собрал больше миллиона рублей; мастер по печати, мужчина в засаленном комбинезоне, полистал тестовый экземпляр и попросил отложить ему пять книг из тиража; люди со всего мира писали мне слова поддержки. Я так утонул в работе над альбомом, что не дал себе ощутить всю невероятность этой ситуации. Даже когда книга вышла, я целыми днями только и делал, что таскал тяжеленные пачки.
Так я встретил и рассвет в день годовщины Майдана: украинские пограничники сняли меня с поезда, и я волочил по перрону два неподъемных чемодана с альбомами. Все утро меня держали в ледяном предбаннике на станции и пустили в страну, лишь когда я дозвонился до знакомых чиновников. Тем же вечером я устроил первую выдачу — в кафе, через которое во время революции заходил в свою комнатку. Кто-то пришел с ребенком и сказал, что будет по книге рассказывать историю своей страны; случайные очевидцы выстроились в очередь, чтобы купить альбом; среди заказавших был парень, чей отец первым погиб во время февральской уличной войны, и солдат, выбравшийся из котла в Иловайске.
В России и Беларуси было сложнее: питерскую презентацию чуть не сорвали угрозами, а в Минске в зале оказался провокатор, которого все же зашикали мои друзья. Я пытался устроить продажи альбома в российских книжных, но закупщики менялись в лице, увидев обложку, и недоуменно спрашивали, как такое вообще удалось издать.
Перед Новым годом, 26 декабря, украинская армия и сепаратисты обменялись пленными. Среди попавших домой были и те, кого я снимал на принудительных работах в Иловайске. Я сразу пролистал список имен и запрыгал от радости, найдя там Руслана Тынкалюка.
Уже через несколько дней он вернулся домой: его встречали всем селом, а потом он спал, и спал, и спал. Через месяц мы увиделись в Киеве. В кафе на майдане нам досталось место прямо у окна, и Руслан вжался в угол, отвечая очень тихо, будто прячась от меня и людей на улице. Меня раздирали противоречивые чувства: с одной стороны, вот он, человек, которого я действительно спас, с другой — все его злоключения случились из-за моей страны. Внутри зудел самый страшный вопрос — о цене нашего разговора в Иловайске, — но я никак не решался его задать.
Мы быстро перешли на «ты». Руслан рассказал, что вновь собирается на фронт. Я начал спрашивать, работает ли он с психологом, но солдат лишь отмахнулся. Наконец он сам заговорил про Иловайск — сказал, что местные жители в первый месяц плевали пленным вслед, а в недели перед обменом стали приносить воду. Я собрался с духом:
— Скажи, а тебя били за то, что ты рассказал нам правду?
— Немножко побили, конечно. Зато теперь я дома.