20
«Против моей природы»: 1575–1584 гг.
Когда летом 1575 года королева Елизавета пожаловала в Кенилворт, величественный замок в графстве Уорикшир, подаренный ею графу Лестеру, ее встретило празднество в духе легенд о короле Артуре. Через великое озеро на борту «плавучего острова, ярко пылающего факелами», к ней подплыла Владычица Озера и заверила королеву в том, что замок, который она хранила со времен Артура, теперь принадлежит Елизавете. Говорят, Елизавета еле слышно пробормотала, что, по ее мнению, замок уже принадлежит ей.
Согласно опубликованной хронике этого двухнедельного визита, «королевские увеселения» в Кенилворте могли выдержать сравнение с «Полем золотой парчи». Охота, пиршества, спортивные состязания; фейерверки – лучшие из тех, что мог организовать специалист по пиротехнике, приглашенный из Италии. Когда Елизавета восхитилась новым садом, разбитым Лестером, и капризно посетовала, что его не видно из ее покоев (сами они были украшены серебряной тканью персикового и фиолетового цвета), он за одну ночь разбил такой же сад под ее окном… Во всяком случае, согласно отчету, написанному одним из его камердинеров.
Кроме того, во время этого визита целая череда забав должна была побудить Елизавету к замужеству. Даже циферблаты часов во всем замке все время показывали два часа, что намекало на необходимость создать любовную пару.
Действительно ли Лестер верил, что великолепные торжества и забавы могут убедить Елизавету выйти за него замуж? В пользу этой версии говорит тот факт, что в 1575 же году итальянский художник Цуккаро получил заказ на создание парного портрета королевы и графа, как будто они состояли в официальном союзе. Но на самом деле Лестер, скорее всего, уже оставил все надежды. Незадолго до визита королевы в Кенилворт он заключил контракт (или, как он утверждал позже, тайный брак) с другой женщиной, Дуглас Шеффилд. Позднее от этого брака родился сын.
Торжества и развлечения в Кенилворте были организованы Лестером не только в поддержку самой идеи брака, но и как некая военная операция: женщина в них изображалась находящейся в опасности, нуждающейся в спасении мужественным защитником. Одно из главных умений королевы заключалось в том, чтобы находить символическую «валюту», с помощью которой, в отличие от мужского товарищеского духа или наград на рыцарских турнирах, можно было вести переговоры и заключать сделки о милостях, работавших на ее женскую монархию. Но окружавшие ее мужчины были в равной степени способны облачить политическую программу в рыцарский плащ. В 1575 году Лестер горячо надеялся повести армию в Нидерланды, где протестанты находились под все большим давлением со стороны своих сюзеренов из католической Испании.
По крайней мере на сей раз Елизавета ничего подобного не допустила и ясно дала это понять, по окончании своего визита в Кенилворт устремившись прочь от догонявшего ее поэта, которому Лестер заказал стихи, превозносившие брак над девственностью. Елизавета сопротивлялась не только дорогостоящей внешней войне, но и пассивной роли, которую ей навязывала эта версия рыцарства. Будучи правящей королевой, она была фигурой одновременно маскулинной и феминной. Ей нужно было играть роль и героя, и героини истории.
Одно из писем графа Лестера сэру Николасу Трокмортону, написанных в эти нервозные годы, показывает, какую горечь он – даже он! – испытал от непреднамеренного оскорбления. «Некоторым были прощены самые грубые ошибки; я надеялся, что прощен может быть только один – но обо мне позабыли. Если много дней службы, а не несколько лет испытаний, [не]достаточно проверили непоколебимость верности, что прикажете мне думать обо всех прошлых милостях, [когда] первая же моя оплошность [вызывает] полное перечеркивание всего, что было раньше».
Отношения между Лестером и королевой часто заметно ухудшались, но теперь их тон в общении друг с другом становился все более раздраженным – возможно, по мере того как его реальные надежды на ее руку и сердце начали угасать. Или когда он пришел к пониманию того, как искусно (и как безжалостно!) королева использовала его, вспоминая о его роли истинного поклонника всякий раз, когда давление по вопросу брака с иностранцем становилось слишком сильным, но никогда не выполняя очевидное обещание.
Три года спустя, летом 1578 года, Елизавета посетила еще одно поместье Роберта Дадли – Уонстед-хаус к востоку от Лондона. На устроенном для нее представлении за руку Майской дамы боролись два жениха. Симпатичный лесник и долговязый пастух слишком очевидно походили на Лестера и Бёрли, но песня, которую они пели, напомнила стихи, посвященные Уайеттом матери Елизаветы.
У меня есть две тысячи диких оленей в кромешном лесу,
Их могу я забрать, но никак я тебя не могу удержать.
Когда в конце представления Елизавета получила в подарок ожерелье из агатов, слишком очевидно напоминавшее католические четки, ей сообщили, что когда Лестер в ежедневной молитве произносил «Отче наш», то добавлял «и Елизавета». Теперь Лестер представлялся как «добрый человек Роберт», помощник Елизаветы, «одиноко прогуливающийся, бормоча молитвы себе под нос». И это вдвойне иронично.
С одной стороны, Лестеру, более ярому протестанту, чем королева, все ближе становилось пуританство. С другой – любые намеки на ритуальные ухаживания противоречили тому, как менялись их отношения в реальности. Всего за несколько недель до этого Лестер тайно женился на даме, с которой он флиртовал много лет назад и которая с тех пор овдовела, – Летиции Ноллис. Этот брак, заключенный той же осенью на специальной церемонии, определенно относился к совершенно другой лиге, чем предполагаемый брак с Дуглас Шеффилд, от которого Дуглас заставили отречься.
Было ли просто совпадением, что в июне Кристофер Хэттон писал Лестеру о «великой меланхолии» королевы и ее мечтах о «браке, который мог бы показаться ей несправедливым»? Одна из особенностей Елизаветы, заключавшаяся в том, что она не знала, что ей нужно, и твердо принимала фантазии за факты, в конечном счете стала ключом к успеху ее куртуазной стратегии.
Однако ожерелье, напоминавшее четки и преподнесенное Елизавете в Уонстед-хаусе, могло иметь еще одно символическое значение. В середине 1570-х годов было положено начало культурно-политическому конструкту, который представлял Елизавету альтернативой Деве Марии. Когда в 1571 году флот католической Священной лиги разбил флот Османской империи, настоящей победительницей была объявлена Дева Мария. Католическая Контрреформация субсидировала возобновление культа Богоматери.
Множество символов, использовавшихся для изображения Елизаветы – роза, жемчуг, луна, звезда, птица феникс и горностай – использовались и для обозначения Девы Марии. Культ Богоматери был особенно популярен в Англии в эпоху позднего Средневековья и в годы правления династии Тюдоров; обращение к ее образу было обычным тропом королевы, который использовала даже Анна Болейн.
После смерти Елизаветы ее будут прославлять как вторую Деву, породившую истинную проповедь Христову подобно тому, как Дева Мария родила самого Христа. Как суверен Елизавета с самого начала своего правления приняла определенные религиозные функции, но на рубеже 1570–1580-х годов ее представление как святой или богини приобрело другую интонацию. Именно тогда в обиход вошло прозвище «королева-девственница». Когда в свои 40 с лишним Елизавета начала выходить из репродуктивного возраста и к ней стал неприменим один из главных женских стереотипов – фертильная мать, – возникла острая необходимость в другом.
Даже ежегодное празднование дня вступления Елизаветы на престол стало именоваться «святым днем королевы» и сопровождалось религиозными проповедями и звоном колоколов. Неудивительно, что Бёрли назвал визит королевы в его дворец Теобальдс-хаус «освящением» своего дома. Мужчины носили с собой портрет королевы, как прежде – священные образа. Как позже выразился один придворный, «во времена Королевы мы не поклонялись никаким святым, но молились дамам».
«Портрет Елизаветы с ситом» кисти Джорджа Гауэра датируется 1579 годом. Сито, которое держит в руке королева, отсылает к оклеветанной древнеримской весталке: чтобы доказать свое целомудрие, она пронесла по улицам Рима сито, полное воды, не пролив ни капли. Мистическая сила девственности признавалась самой историей: еще святой Иероним связывал девственность Марии с даром жизни, который она принесла. История полнилась образами силы, которую несло в себе половое воздержание: от женщин-святых до целомудренных рыцарей Камелота. (В эти годы наблюдался новый всплеск интереса к королю Артуру как предку королевы: связь между ними была детально проиллюстрирована в генеалогической таблице в поместье Сесилов.) Само слово «девственница» (virgin) происходило от латинского «сила» (virtus), и Елизавета апеллировала к своей девственности, чтобы передать именно идею силы, а не девичей слабости.
Трудно с точностью определить, кто именно стоял за созданием этого образа. Но мы точно знаем, что легенды и истории составляли часть внутреннего мира Елизаветы. Именно это сыграло важную роль, когда она сообщила французскому послу, что пыталась быть хорошей матерью (то есть фигурой матери, наставницей) для Марии Стюарт, но участие последней в заговорах обрекло ее на «не что иное, как злую мачеху», – это была явная отсылка к сказочному персонажу-злодею. А диалог с шотландским послом сэром Джеймсом Мелвиллом, в котором Елизавета заставила его выбирать, она или Мария, красивее, выше и лучше играет на музыкальных инструментах, заставляет вспомнить не что иное, как «Зеркальце, зеркальце, кто всех прекрасней?» из сказки про Белоснежку.
Все это в совокупности составляло головокружительную эмоционально-культурную и политическую смесь, которая подготовила почву для последнего великого кризиса в истории ухаживаний за Елизаветой: речь идет о перспективе французского брака королевы.
Идея брака Елизаветы с Генрихом, герцогом Анжуйским, братом молодого французского короля Карла IX, обсуждалась еще в 1570 году. Генрих был на 20 лет моложе Елизаветы – ярый католик и бисексуал, известный беспорядочными сексуальными связями. Тем не менее даже Лестер, казалось, был готов признать, что «нашим владениям нужен союз». Баланс сил между Францией и Испанией, который долгое время оставался шатким, постепенно клонился в пользу последней. Франция, как и Англия, нуждались в союзниках.
Однако обе стороны проявили заметное сопротивление, а в декабре 1571 года французы предложили Елизавете выйти замуж за Франциска, младшего (хотя куда уж младше!) брата Генриха Анжуйского, герцога Алансонского. Франциск отличался меньшей религиозной строгостью, чем его брат, больше интересовался женщинами и, как выразился английский посол, «меньше походил на мула». Но все разговоры о браке на какое-то время зашли в тупик из-за событий Варфоломеевской ночи. Не время обсуждать брак с французским принцем-католиком.
Однако через несколько лет политический климат настолько смягчился, что возможность брака Елизаветы с Алансоном снова оказалась на повестке дня. Потребность Англии в союзниках стала еще более очевидна из-за того, что в страну приезжало все больше католических священников, а также из-за ситуации в Нидерландах, где не угасавшее протестантское восстание привело к тому, что мстительная испанская армия расположилась лагерем прямо по ту сторону реки. Брак с французом был камнем преткновения, который разделил бы чиновников Елизаветы на два лагеря, однако эти разногласия были пустяком по сравнению с метаниями, которые внутренне терзали саму Елизавету.
По всем правилам королевского кодекса поведения XVI века монарший брак имел скорее прагматичную, чем личную основу. Но Елизавета, продемонстрировав те же архаичные опасения, что и ее предки, возразила, что для собственного «удовлетворения» ей необходимо увидеть Алансона во плоти. Она не была готова рассматривать этот союз исключительно с политической точки зрения, и после вспышки уязвленного гнева с ее стороны Лестер был вынужден предупредить Уолсингема, чтобы тот «избегал подозрений ее величества в том, что вы слишком сильно сомневаетесь в любви месье к ней».
В январе 1579 года ко двору Елизаветы прибыл Жан де Симье, личный посол и близкий друг Алансона, «самый изысканный придворный, превосходно искушенный в любовных играх, придворных увеселениях и прочих прелестных причудах», как описывал его Уильям Кэмден. Вскоре Симье получил у Елизаветы прозвище «обезьянка», а его господин Алансон продолжал отправлять ей письма, проникнутые столь высоким романтизмом, что, по мнению королевы, их следовало не просто выводить на пергаменте, а высекать в мраморе.
Тем временем переговоры перешли в практическое русло. Французы требовали, чтобы Алансон стал коронованным монархом: «Этот вопрос сильно затрагивает наше королевское достоинство». Но, по крайней мере со стороны Елизаветы, в этой истории по-прежнему было сильным личное начало. Французы, настаивала она, ясно дали понять в письмах, «самых искренних речах и заявлениях… что единственное, чего они ищут в нас, – это наша личность, а не наше положение».
Возможно, ее установка на то, чтобы в свои 45 воспринимать себя по-прежнему желанной, была своеобразным способом поставить на место Лестера, теперь уже женатого. Возможно, это был гениальный ход Симье: по одному из свидетельств, в июле 1579 года именно он сообщил Елизавете новость о тайном браке Лестера с Летицией Ноллис. Независимо от того, были ли у нее уже какие-нибудь подозрения на его счет, Елизавета пришла в ярость от обнародования этого факта, тем более что, по ее словам, семья Ноллис «принадлежит нам по крови». Прозорливые советчики отговорили королеву от первоначального порыва – поместить Лестера в Тауэр. Тем временем все было готово к прибытию в следующем месяце жениха – герцога Алансонского – собственной персоной.
Визит с самого начала приобрел оттенок куртуазной игры. По словам Симье, Алансона, прибывшего в Гринвич рано утром после ночного путешествия, пришлось отговаривать от незамедлительного посещения Елизаветы с целью поцеловать ей руку. Его буквально заставили лечь спать, на что он воскликнул: «Видит Бог, как бы я хотел быть рядом с тобой!» Когда они встретились позже в тот же день, Елизавета заявила: «Никогда в жизни не видела существа, более благоугодного мне». Пусть, как ее и предупреждали, Алансон был щербатым коротышкой, но, публично демонстрируя свою привязанность, он сумел стать Елизавете настолько приятным, что вскоре заслужил у нее прозвище «лягушонок». Но уже через 10 дней после его прибытия, к огромному облегчению Лестера и Хэттона, смерть друга заставила Алансона вернуться во Францию.
Письма Елизаветы Алансону полны самой интимной доверительности (немаловажно, что писала она ему на французском языке). «Мой дорогой, я даю тебе сейчас ясное зеркало, чтобы ты очень четко увидел в нем всю глубину моего безрассудства… Чтобы ты увидел, куда ведет меня любовь, которую я испытываю к тебе, – против моей природы». Впрочем, как и в случае с ее придворными, в конце концов в письмах начинают звучать упреки. «Подытоживая историю наших отношений, я полагаю, что вам угодно подробно рассказывать мне об опасностях, потерях и интригах, которые вы претерпели ради меня… Я полагаю, король сочтет меня той, что умеет добиваться своего, а это всегда будет прекрасной репутацией для женщины!» – писала Елизавета в 1582 году.
Чтобы не отставать, Алансон утверждал, что молится ее портрету, и писал письма, которые, по горделивому заявлению французского посла, были «настолько пылкими, что могли бы воспламенить воду». Бёрли решительно поддерживал этот брак и продолжал оказывать давление на Елизавету, тонко напоминая ей, что это может быть ее последний шанс на любовь; что даже Лестер оставил ее; что если она не найдет ему замену, то останется «совсем одна, хотя рядом будут сотни людей».
Но раздавались и голоса против этого союза, причем более громкие. Едва Алансон переправился через Ла-Манш, как пуританин Джон Стаббс написал памфлет под названием «Зияющая пропасть», в котором Англия стоит буквально на пороге порабощения. Изложив фундаментальную проблему, что англичане приравнивали брак с иностранцем к подчинению, а принца-католика – к тирании, он высказал предположение, что королева слишком стара, чтобы впервые произвести на свет ребенка, и что стремление Алансона жениться на женщине намного старше могло быть продиктовано только меркантильными мотивами. Елизавету, писал он, «вели с завязанными глазами, как бедного ягненка на заклание…». Однако именно Стаббса привели в зеленый зал Вестминстерского дворца, где к явному неодобрению безмолвствующей толпы ему отрубили правую руку.
Стаббс был далеко не единственным критиком союза Елизаветы с Алансоном. Еще одним был племянник Лестера Филип Сидни, которого активно поддерживал дядя. В открытом письме королеве Елизавете, посвященном ее браку с «Месье», Сидни предполагает, что Алансон то возгорался, то охладевал в своей привязанности к ней и не смог должным образом оценить «совершенство Вашего тела и ума». Племянник Лестера, чьи работы распространялись исключительно в частном кругу аристократов, вряд ли мог понести такое же ужасное наказание, как Стаббс. Но один из друзей посоветовал ему заранее позаботиться об укрытии на случай, если его вынудят покинуть Лондон; и действительно, Сидни уехал в Уилтон-хаус, поместье своей сестры Мэри, графини Пембрук.
Когда в октябре королева обратилась за мнением к Тайному совету, Лестер и Хэттон собрали большинство голосов членов Совета против брака с Алансоном, тогда как Бёрли возглавил меньшинство в его пользу. Когда спустя 13 часов упорных дискуссий они так и не пришли к единому мнению, Елизавета словно потеряла рассудок. Со слезами на глазах она заявила, что предвидела «всеобщую просьбу к ней вступить в этот брак». 10 ноября она сообщила своим советникам, что «полна решимости выйти замуж». 24 ноября они с Симье (как доверенным лицом Алансона) условились подписать брачный договор, по которому (как она сообщила в письме «моему дорогому» Алансону) ей давалось два месяца на то, чтобы убедить свой народ «радоваться и одобрять» их союз.
Но по прошествии двух месяцев все начали замечать, что Елизавета водит французов за нос, дразня Алансона подобно тому, как она долгое время заигрывала с Лестером (который, как он теперь с горечью сетовал, в течение многих лет был «чуть больше, чем просто рабом»). Обеспокоенный Бёрли предупреждал ее об опасностях такого поведения: «Тот, кто хочет обмануть принца, обманывает самого себя». Однако пока Елизавета носила сережку в виде лягушки, подаренную Алансоном, прилюдно целовала подаренные им перчатки и писала нескончаемые письма, восхваляющие его «постоянство», сам Алансон не выказывал горячего желания довести до логичного итога свое сватовство. Лишь в августе 1580 года политическая ситуация в Европе подтолкнула Елизавету к тому, чтобы пригласить французских представителей в Англию для обсуждения условий брачного договора. Но когда они начали медлить с визитом, до венецианского посла в Париже дошли слухи о том, что Алансон (который, несмотря на свой католицизм, теперь сражался во главе голландских протестантов в Нидерландах) вспомнил о «преклонном возрасте и отталкивающей внешности» Елизаветы. В сентябре 1580 года Хэттон написал королеве: «Ваше Высочество вело долгую войну с любовью и амбициями: это сильные привязанности, которые отягощают сердца людей; но теперь, моя дражайшая Государыня, пришло самое время уступить, иначе эта любовь приведет Вас в состояние войны и тревоги за себя и свои владения». А началось его письмо с того, что он изобразил себя:
На коленях с таким почтением, какое подобает Вашему самому покорному рабу; и с таким же смирением, самым послушным и благодарным образом я предлагаю пред Богом себя, свою жизнь и все, чем я являюсь, чтобы в любой момент быть готовым к смерти и чтобы служить Вам незыблемой верой и правдой.
Риторика Хэттона вряд ли могла бы зайти еще дальше, даже если бы Елизавета действительно была богиней. Но что еще здесь представляется примечательным, так это то, что с точки зрения политики и личных амбиций отношение Хэттона и Лестера к французскому браку королевы становилось менее враждебным, чем можно было ожидать. А на эмоциональном уровне, возможно, в их отношение даже вкрался элемент облегчения.
Наконец в январе 1581 года двор Елизаветы сотрясло известие о том, что французские представители уже в пути. Они прибыли в марте и были встречены бурей положительных эмоций. В мае на ристалище состоялось аллегорическое представление «Триумф», в котором рыцари атаковали Крепость совершенной красоты. Пока внутри крепостного вала играли музыканты, Сыны желания забрасывали стены крепости цветами и подношениями, а пушки стреляли благовонным порохом. В отличие от театрализованной осады Зеленого замка около 60 лет назад, во время «Триумфа» леди Красавица успешно отразила нападение противника. Толпа ее рыцарей ворвалась на ристалище, чтобы защитить крепость, а рыцарь в змеиной коже в сопровождении врача, на щите которого было изображено женское лицо, был повержен защитником королевы, сэром Генри Ли. Послание спектакля ясно считывалось: Елизавета не должна иметь ничего общего с Алансоном – змеей подколодной… Что ж, сценарий представления был написан Филипом Сидни.
И Елизавета, похоже, приняла это послание во внимание. Среди ее забот были стародавние, почти неразрешимые политические проблемы: вопрос религии Алансона и страх втягивания Англии в войну против Испании. Другие проблемы носили более личный характер, например беспокойство по поводу разницы в возрасте. В какой-то момент королева, казалось, решила, что хочет заключить договор без брака – простую союзную лигу; в другой раз она поручила представителям Франции составить условия брачного договора с оговоркой, что Алансон должен будет сам приехать для его ратификации.
Впрочем, послания Елизаветы Алансону были не менее противоречивыми. В одном из писем она предупредила его, что «ее тело принадлежит ей», хотя ее душа «полностью посвящена ему». Это говорит о том, что Елизавета по-прежнему стремилась быть, как называл ее Нонтон, «абсолютной и суверенной владычицей по собственной милости». Но тон ее писем временами был совсем другим: «Месье, мой дорогой, помилуйте же бедную старушку, что почитает вас так же (осмелюсь сказать), как и любая молодая девица, которую вы когда-либо встретите… и что желает иметь честь когда-нибудь служить вам каким-либо образом». Создается впечатление, будто куртуазные правила перевернулись в обратную сторону. Елизавета сравнивала себя с побитой собакой, от которой он не мог отвернуться. Алансон стал первым серьезным поклонником, которого она встретила во плоти и с которым она находилась почти в условиях равенства положения.
«Когда у Ее Величества требуют выйти замуж, она, кажется, предпочитает лигу, когда же предлагается лига, то ей, напротив, больше нравится брак», – писал Уолсингем в письме к Бёрли, когда Елизавета послала его убедить французов в своей искренности. Раздраженный до предела, Уолсингем добавил, что счел бы «великим одолжением», если бы она вместо этого отправила его в Тауэр.
Осенью Алансон вернулся в Англию, и ритуальный обмен подарками возобновился. Он привез Елизавете кольцо с бриллиантом; она в ответ, использовав несколько более сложную символику, подарила ему ключ, который подходил ко всем залам дворца, и аркебузу, инкрустированную драгоценными камнями. По слухам, каждое утро она приносила ему в постель чашку бульона, и, как докладывали испанскому послу, когда они оставались одни, Елизавета давала Алансону клятвы «столь же пылко, как любая женщина – мужчине». Но только когда они были наедине.
Форсировать ситуацию удалось французскому послу, перехватившему их с Алансоном на прогулке в галерее дворца Уайтхолл. Он заявил, что французский король хотел бы узнать о намерениях королевы из первых уст. «Она ответила: „Вы можете написать королю, что герцог Анжуйский [Алансон] станет моим мужем“. Тут она повернулась к герцогу, поцеловала его в губы и в качестве залога сняла с пальца и отдала ему кольцо». Собрав вокруг себя придворных, она публично повторила свою клятву. Поговаривали, что среди тех, кто в этот момент прослезился, были и Лестер, и Хэттон.
Но ночь дала королеве другой – более мудрый? – совет. Или в ней вновь возобладало интуитивное сопротивление идее замужества? На следующее утро она послала за Алансоном и заявила ему, что еще пара таких бессонных ночей сведет ее в могилу и что она все-таки не сможет выйти за него замуж.
Но это был не конец истории. Пока Елизавета колебалась, а Алансон слонялся по Англии, жалуясь на «легкомысленность женщин», стало очевидно, что обе стороны могут получить то, чего они больше всего желали, и не изнурять себя попытками воплотить в жизнь мечты о любви.
Сближение Англии с Францией еще раньше напугало Испанию, заставив ее вести себя менее воинственно, а Алансон в качестве отступных получил от Англии значительные средства в поддержку его кампании в Нидерландах. Как докладывали испанскому послу, когда сделка была заключена, Елизавета танцевала от радости у себя в спальне. Поездка Алансона к побережью весной 1582 года больше походила на вечеринку, но несмотря на это, по слухам, вскоре Елизавета вздыхала о том, как бы ей хотелось, чтобы ее лягушонок снова плавал в Темзе.
Стихотворение «На отъезд моего синьора» она, вероятно, написала именно тогда; и хотя с литературной точки зрения оно весьма виртуозно, редакторы собрания сочинений Елизаветы отмечают, что немногочисленные стихи ее авторства хранились в строжайшей тайне, в отличие от писем и речей, рассчитанных на широкую аудиторию. Трудно отделаться от мысли, что эти искусно сформулированные противоположности в духе Петрарки отражают конфликт личной жизни Елизаветы.
Грущу, но не могу подать и виду,
Люблю, но в том признаться не вольна,
Молчу, хотя не в силах скрыть обиду,
Страдаю, но терпеть принуждена.
Живу во сне, горю и леденею —
Как тот, кто разлучен с душой своею.
Если любовь-меланхолия рассматривалась как мотор, который вырабатывает чрезвычайную жару и холод, то любовь в куртуазном смысле, как считалось, делает людей противоположностью самих себя. Андрей Капеллан говорил так: «Красота, которую мы называем Венериной, не может существовать без противоречия». Чосер, переводя Петрарку и называя на английском языке любовь «неслыханной хворью», писал: «Дрожу в огне и в холоде сгораю», да и Томас Уайетт прибегал к подобным противоположным крайностям. Елизавета писала в рамках давней литературной традиции, но она только что столкнулась лицом к лицу с реальностью.
Алансона на его пути обратно в Нидерланды сопровождал сам Лестер, и когда он пробыл за границей слишком долго, Хэттон в панике призвал его вернуться домой, чтобы успокоить раздраженную королеву. Игра вновь оказалась в руках привычных игроков. Но были ли они еще способны в нее играть?
По-видимому, Лестеру больше не хотелось исполнять фиктивную роль поклонника Елизаветы. Положение, на которое он мог претендовать, когда они были в хороших отношениях (и которое французы предлагали сохранить, если она выйдет замуж за Алансона), было сродни положению ее брата. У Елизаветы было не так много кровных родственников, и, хотя они стояли на разных ступенях социальной лестницы, Лестер фактически стал членом ее семьи. Но летом 1581 года, когда Летиция родила сына, лорда Денби, Лестер, казалось, наконец достиг цели каждого дворянина: создать собственную семью, династию. Неудивительно, что он все меньше жаждал потакать стойкому намерению королевы игнорировать его брак.
Письмо Лестера к королеве, написанное, вероятно, после разгрома очередного смертельного заговора против нее в 1583 году, наполнено экстатически возвышенными, почти религиозными выражениями. Доброта Бога спасла Елизавету от стольких бесов: «Вы прекрасно знаете, что значит быть преданным Ему; Он вознаграждает сверх всякой заслуги, так не каждодневно ли видно, как Он воздает тем, кто притворствует с Ним?»
По случайной ошибке истории долгое время Лестер и другие фавориты Елизаветы изображались как движимые исключительно личными амбициями и, следовательно, аморальные пижоны. На самом деле Лестер долгое время был патриотом и последователем пуританских идей, верил в свою королеву и вряд ли признавал знакомую Данте платоновскую концепцию земной любви, ведущей к любви священной. Более того, возможно, именно возросшая религиозность изменила его отношение к другим ролям, которые ему приходилось играть.
Да и другие прежние фавориты Елизаветы не приносили ей особого удовлетворения. Граф Оксфорд по возвращении в Англию вошел в группу католиков-аристократов, и его звезда вновь резко закатилась, когда весной 1581 года его любовница, одна из фрейлин Елизаветы Анна Вавасур, родила от него внебрачного сына прямо во дворце королевы. Оба они были отправлены в Тауэр, и, хотя Оксфорда вскоре освободили, заставив примириться с его законной женой, дочерью Бёрли, позолота окончательно осыпалась с праздничного пряника. Еще больше его положение усугубила вооруженная драка с одним из родственников Анны, которая стала лишь первой стычкой в истории многолетней вражды, достойной сюжета о Монтекки и Капулетти.
Старый соперник Оксфорда Филип Сидни тоже был в некоторой степени отстранен от двора. Это случилось примерно в 1580 году, когда Сидни начал писать в Уилтон-хаусе свою «Аркадию» – пасторальный роман, в котором, как считала Вирджиния Вулф, «кроются все зерна английской художественной литературы». Роман содержит ряд нелестных образов, предположительно, навеянных Елизаветой: стареющие женщины с завитыми волосами и накрашенными лицами; королевы, уязвленные собственными желаниями и тщеславием.
Елизавета, со своей стороны, хотя и использовала Сидни в нескольких дипломатических миссиях, никогда не относилась к нему с симпатией, возможно, осознавая критику, скрытую за куртуазной оболочкой, или понимая, что его романтическая привлекательность таила в себе опасность. Легенда о Сидни будет жить в веках не меньше, чем легенда о его королеве, во многом благодаря его любви к Пенелопе Деверё, дочери Летиции, жены Лестера.
Пенелопу рассматривали как будущую невесту Сидни, но она, едва появившись при дворе в 1581 году, обвенчалась с лордом Ричем – «богатым лордом Ричем». Вскоре (в лучших придворных традициях, как только она благополучно вышла замуж за другого мужчину) Сидни начал писать в ее честь прекрасный цикл сонетов «Астрофил и Стелла». Его яркие описания боли, которую таит в себе страсть, позволили долго предполагать, что Пенелопа на самом деле была его утраченной возлюбленной или замужней любовницей. Только в наше время исследовательница английской литературы Кэтрин Дункан-Джонс подняла вопрос о том, действительно ли Сидни был глубоко влюблен в Пенелопу или «весь роман Астрофила и Стеллы был своего рода литературной шарадой, в которой оба их прототипа из реальной жизни точно знали, о чем идет речь». Елизавета вела куртуазную игру более искусно, чем кто-либо другой, но по ходу ее правления возникал вопрос: кто находился в большей опасности, воспринимая эту игру всерьез, – она сама или окружающие ее мужчины?
Свой вклад в то, чтобы лопнуть пузырь, в котором стремилась жить Елизавета, внесла еще одна женщина. В начале 1580-х годов Мария Стюарт, отбывая тюремное заключение и все больше наполняясь злостью, написала (не обозначив дату) «скандальное письмо», которое позже будет найдено среди бумаг Бёрли.
Теоретически Мария могла написать это письмо, чтобы снять с себя скандальное обвинение в романе с собственным тюремщиком, графом Шрусбери, бывшим мужем знаменитой Бесс из Хардвика. Но ей очень хотелось передать пас скандальности двору Елизаветы и навлечь тем самым неприятности и на графиню Шрусбери.
Как писала Мария, Бесс говорила ей, что тот, с кем Елизавета обещала обвенчаться, «занимался с вами любовью несметное количество раз со всей вольностью и интимностью, какие только могут быть между мужем и женой. Но что вы, несомненно, не похожи на других женщин… и вы никогда не потеряете свободу заниматься любовью и всегда будете получать удовольствие от новых любовников».
Мария обвиняла Елизавету в «разнообразных непристойных вольностях» с Симье, в попытках заманить в постель Алансона, в преследовании Хэттона до тех пор, пока он не был вынужден покинуть двор в тщетной попытке защитить свою благопристойность. Елизавета (как раньше ее мать и как, по некоторым версиям, Гвиневра) изображалась сексуальным агрессором, ищущей, а не искомой. Мария добавляла, что, говоря Елизавете экстравагантные комплименты, ее придворные нередко отворачивались, чтобы скрыть смех. Если бы королева прочитала это письмо, оно лишь нанесло бы сокрушительный удар по ее представлению о себе как о привлекательной, бесконечно желанной и изысканной даме. Поскольку Елизавета не подавала никаких признаков того, что получила такое оскорбление, принято считать, что она не видела письма, так как Бёрли его скрыл. Но один из талантов королевы заключался в том, чтобы знать и не знать одновременно. Некоторые из ее предшественников обнаружили, что это одно из самых полезных дарований любого средневекового монарха, и в этом Елизавета тоже была истинной наследницей своих предков.
На деле к 1580-м годам заявления Марии о Елизавете и Лестере сильно устарели. Ничто не могло положить конец их отношениям, пока обе стороны были живы. И все же к этому моменту что-то существенно изменилось.
Отношения Лестера с королевой сформировались и продержались так долго благодаря стародавним идеям куртуазной любви. На деле отношения этой пары поначалу строились на реальных надеждах и желаниях, требовавших незамедлительного удовлетворения, а в дальнейшем – на семейной, почти супружеской повседневной жизни. Если Лестер стремился к реальному, юридически оформленному браку, который мог бы дать ему наследников (и, возможно, положение превосходства, к которому стремился любой мужчина в XVI веке), то Елизавета была вынуждена признать разницу между мечтой и реальностью. Возможно, это и послужило причиной ее неистовой ярости.
Лестеру никогда не удавалось играть роль куртуазного влюбленного – он с трудом с ней справлялся. Хэттон же, судя по его письмам, стремился развивать язык любви и куртуазные идеи; но что действительно выделяло Хэттона среди других, так это его истинная и непреходящая привязанность к Елизавете. По свидетельству Нонтона, Хэттон однажды заявил, что королева занимается ловлей человеческих душ, используя такую сладкую наживку, что никто не может выбраться из ее сетей. И хотя этот образ выглядит довольно устрашающе, никто не мог бы усомниться в том, что Хэттон сам охотно подарил ей свою душу.
Однако уже в ближайшем будущем новое поколение доведет идею куртуазного поклонения до максимальной высоты – в такой масштаб, скорее всего, даже сама Елизавета никогда бы не поверила. Тем самым потомкам Елизаветы удастся обнажить всю бренность куртуазной идеи – неприятную смесь принуждения и амбиций, лежащую в ее основе.