Стальные клещи голода
– Из вашей книги, Юрий Владимирович, но более из ваших рассказов нетрудно сделать вывод о том, что в военные годы самым тяжелым испытанием для вас стал голод…
– Пожалуй, да. Страху я тоже натерпелся предостаточно. Но все равно страх – он чаще всего случался коротким, а голод в войну был длинен и, казалось, бесконечен. Весь день ходишь и думаешь о еде. Уснешь, так и снова она тебе снится.
Помню, как после Октябрьских праздников нам резко сократили паек. Старшина при этом предупредил, что отныне мы будем получать хлеб порциями. Красноармеец Борунов возмутился, а старшина заметил: «Ничего, товарищи бойцы, скоро все войдет в норму. А пока что подтяните ремешки». Но с каждым днем хлебный паек все уменьшался и уменьшался. Затем нам сообщили, что второе на обед отменяется. Еще через некоторое время мы уже явственно почувствовали голод. Обычно нам на батарее выдавали по триста граммов хлеба. Потом порция уменьшилась вдвое плюс сухарь граммов на восемьдесят-девяносто. Причем сам хлеб стал сырым и липким, как мыло. На каждого бойца полагалось по ложке муки грубого помола. Ту муку мы отдавали в общий котел, и повар готовил нам болтанку. Без соли. Она тоже почему-то стала жутким дефицитом. Каждое утро у каптерки выстраивалась очередь. Старшина взвешивал каждую порцию с аптекарской точностью, добавляя даже крошки.
Вот получаешь ты драгоценную порцию и начинаешь думать: сейчас съесть или растянуть удовольствие на весь день. Я, наверное, слабохарактерный – съедал сразу. Все разговоры у нас тогда были только о еде. Но говорили не о бифштексе, курице или других каких разносолах – мечтали наесться до отвала белого хлеба с конфетами «подушечки». Начав курить в первый день войны, я через месяц бросил. И не потому, что обладал сильной волей – не обладал, а просто мне не нравилось курить. И сдается, что этот поступок спас меня от дополнительных мучений. Представляешь: голодать и вдобавок еще мучиться от отсутствия курева – врагу не пожелаешь такой участи. Должен заметить, что во время блокады самым дорогим в Ленинграде были хлеб и табак.
Когда наступили холода, голод стал донимать особенно. Мы на себя напяливали все, что можно было достать: теплое белье, по две пары портянок, тулупы, валенки. Но все равно до сих пор помню, как меня постоянно трясло от холода. А еще и ноги мои отмороженные добавляли мучений. Командир и санинструктор постоянно нас предупреждали: поменьше пейте воды. Но большинство солдат их не слушали. Почему-то считалось, что если выпить много воды, то чувство голода притупится. Я попробовал, но безуспешно и не стал пить. А те, кто злоупотреблял водой, в конце концов опухали и совсем ослабевали.
Могу тебе сказать как на духу: в период ленинградской блокады кошку я ел, ворону ел. Питались мы очень скудно. Были какие-то колбаски, вернее, мелкие их кусочки. Их даже жевать было невозможно. Положишь в рот и перекатываешь языком туда-сюда. На какое время нам те колбаски выдавали – не помню. Вот что мы их ножами разбивали – это в памяти осталось. Болел я цингой во время блокады. Несколько зубов выпало. Ноги были у меня сильно опухшие. Ну с ними я вообще намаялся. Мы часто ходили от батареи до Ленинграда и обратно, а это почти шестьдесят километров. И пешком. Машины тогда не ездили, лошадей всех поели. Но совещания всякие даже в самый лютый голод не прекращались. Перед каждым походом в штаб армии нам давали сухой паек. В тот паек входила банка тушенки, полбуханки хлеба и несколько галет. Запас этот – на десять дней. Погрузишь все это в вещмешок и шагаешь. Благо не в одиночку. Много народу следовало от передовой в город и обратно. Шли мы, разумеется, без ночевок и без привалов, чтобы не замерзнуть. В штабе перекантуешься где-нибудь на полу. Хорошо, если печь была вблизи. После совещания мы спешили к себе в расположение. В родном коллективе всяко лучше было. А от сухпайка уже не оставалось ни крошки.
В таких невероятно тяжелых условиях прошли зимние месяцы нашей обороны. К весне, которая тоже не отличалась теплотой, сильные заморозки случались и в мае, у многих из нас начались цинга и куриная слепота. Никогда больше не переживал таких странных ощущений. Как только наступали сумерки, перестаешь различать границу между землей и небом. Хорошо, что несколько человек на нашей батарее не заболели куриной слепотой и стали нашими поводырями. Вечером отводили нас в столовую, а потом приводили обратно в землянки. Кто-то пустил слух, что от цинги помогает отвар из сосновых веток. Мы начали его пить – не помогло. И лишь когда на батарею привезли бутыль рыбьего жира, все пришло в норму.
Холода 1941 года наступили уже к середине осени. Вообще погода под Ленинградом в первые годы войны отличалась необычайной суровостью и тотальной непредсказуемостью. Лето и осень были на удивление теплыми, небо безоблачным. Немецкие самолеты поэтому летали очень интенсивно и днем, и ночью. Ночи в начале осени стояли такими лунными, как в украинской песне: «выдно, хоч голки збырай». Поэтому массированные налеты фашистской авиации на Ленинград велись практически круглосуточно. Бойцы ВНОС – воздушного наблюдения, оповещения и связи – собирательное название воинских формирований, являвшихся составной частью войск противовоздушной обороны – по многу ночей не спали, отражая налеты. В одну из таких ночей 6-я батарея заступила на дежурство. Комбат Ларин, которого отличала искренняя, а не показушная забота о подчиненных, вызвал к себе Никулина:
– Юрий, ты видишь, как люди устали – сквозняками всех качает. Пусть поспят хотя бы несколько часов, а ты пока что сам подежурь на позиции. Объявят тревогу – буди всех, а меня первого.
И надо же было такому случиться: именно в то время нагрянула проверка из штаба армии. Да так внезапно, что Никулин не успел даже подать команды на подъем. Старший проверяющий в крик: «Война идет, а вся батарея дрыхнет во главе с командиром. Безобразие! Всех отдам под суд военного трибунала!». Видя, что дело принимает нешуточный оборот, Ларин шепчет: «Выручай, Никулин. Скажи, что в двенадцать ночи я велел меня будить, а ты этого не сделал, поэтому все и спят. Я тебя потом выручу, прикрою». Юрий так и доложил проверяющему. Тот слегка успокоился. В том смысле, что ему уже не всех батарейцев придется отдавать под трибунал, а только одного командира разведки сержанта Никулина.
Дружок Николай Гусев вмиг оценил остановку:
– Юра-тюха, ты хоть понимаешь, что тебя делают крайним? Скажи честно, как было дело, и от тебя отстанут.
– Не могу, Коля, дал слово комбату. Что ж теперь в кусты. Чему бывать, того не миновать.
На следующий день прибыл следователь из штаба 115-го ЗАП. И ему Никулин изложил все ту же версию: не поднял комбата, сплоховал. Виноват. Готов нести ответственность по всей строгости военного времени.
К вечеру приехал командир дивизиона и тоже стал пенять сержанту:
– Вы мне тут в благородство не играйте и дурака из себя не стройте! Неужели не понимаете, чем это вам грозит?
Никулин, однако, упорно стоял на своем: сам, мол, виноват, а не комбата прикрываю. Тогда его доставили в расположение полка к начальнику штаба. Майор Каплан усадил провинившегося за стол напротив себя, предложил закурить и после долгой паузы глуховато заговорил:
– По правде сказать, мне нравится, что вы, сержант, столь упорно защищаете командира. Так оно и должно быть в боевой обстановке: сам погибай, но командира выручай. Поэтому, если вы и сейчас продолжите стоять на своем, я не стану вас осуждать. Просто я по должности своей обязан знать всю правду о том, что творится в части. Обещаю вам не принимать строгих мер. Вы действительно Ларина выгораживаете?
– Так точно, товарищ майор.
– Ну что ж, за свой проступок вы будете разжалованы в рядовые. Комбат получит неполное служебное соответствие. Идите и продолжайте службу.
Никулин пошел и продолжил служить. Через несколько месяцев майора Каплана повысили в должности, и он стал начальником штаба дивизии. Передавая свои дела заместителю капитану Глухареву, он распорядился: вернуть звание сержанта рядовому Никулину.
– По-моему, – сказал, – парень стоящий…
И рядовой Никулин вновь стал сержантом.