Книга: Методы практической психологии. Раскрой себя @bookinieros
Назад: Глава 9. Судьба рукодельницы (о гендерных различиях, психологах-практиках и культурных контекстах)[54]
Дальше: Глава 11. Новые искушения психолога-практика: долгожданная востребованность и ее побочные эффекты[78]

Глава 10. Сто лет одиночества

(некоторые аспекты психотерапии как социокультурной практики)

 

Что-то дождичек удач падает нечасто.

Впрочем, жизнью и такой стоит дорожить.

Скоро все мои друзья выбьются в начальство,

И тогда, наверно, мне станет легче жить.

 

Булат Окуджава




Следствием «управляемой заботы» является омерзительное чувство надежды на протокольную терапию, где от терапевтов требуют придерживаться предписанного порядка, программы тем и упражнений, которой и нужно следовать каждую неделю.

Ирвин Ялом


И пусть только кто-нибудь попробует сказать, что это занятие, которое обосновалось на странном пустыре между наукой (да еще и не одной), искусством и ремеслом, не предполагает покровительства музы. Немедленно обращусь к «тяжелой артиллерии», к покровителям целителей античности, и усомнившихся поразят стрелы Аполлона. Всякий давно и много практикующий психотерапевт, к какой бы школе и подходу он себя ни относил, и всякий клиент, действительно выигравший от своей встречи с профессионалом, хотя бы временами ощущали присутствие чего-то (или, возможно, кого-то) третьего, особенно во время тех сессий, когда и впрямь происходило что-то живое и неожиданное.

Она – одиннадцатая муза – может появиться и в кабинете врача, и в игровой комнате детского психолога, и даже ненадолго заглянуть на совсем не принадлежащий ей тренинг; ее присутствие бывает уместно в разных жанрах человеческого взаимодействия, целью которого является помощь в изменении. Правда, во многих местах лучше не произносить рокового слова «психотерапия», которое может пугать, раздражать или вызывать ненужное любопытство. Там же, где оно произносится часто и помногу, никаких живых людей словно бы и не существует, а без них разговаривать о статусе психотерапии довольно странно. Она конечно же существует, и немало людей, как клиентов, так и терапевтов, благодарны этому обстоятельству. Но прими одиннадцатая муза человеческий облик, ей бы без конца пришлось предъявлять свидетельство о регистрации – и по виду неместная, и ведет себя порой странно, и поручиться за нее некому.

И первое, о чем важно напомнить: психотерапия является не только «клинической и научной дисциплиной, доказавшей свою эффективность в…», но и социокультурной практикой особого рода. Именно в этом качестве она рождается не тогда, когда опубликовано описание метода, пусть даже и на примере большого количества «случаев», а тогда, когда становится реальностью систематическая встреча практикующих – психотерапевтов и их клиентов, которые в ходе своего драматичного и всегда не до конца предсказуемого взаимодействия придают психотерапии и смысл, и статус. Встреча же эта происходит не в идеальном пространстве идей и конструктов, а на вполне земной территории, на фоне более чем конкретных «пейзажей и интерьеров».

Это место не пусто, не нейтрально – оно населено многочисленными образами иных ролей и взаимодействий. Что бы мы ни думали о специфических чертах психотерапии, мы не можем не помнить словарных изысков недавнего времени, когда психологу вменялось именовать ту же самую практику только психокоррекционной, а «сейчас уже очевидно, что базовое психотерапевтическое образование является не медицинским, а психологическим».

За наступлением этой очевидности конечно же стоят не только дискуссии профессионалов, но и происходивший в последнее десятилетие социокультурный процесс, в ходе которого многие явления изменили свои границы. Появились новые и уж вовсе никому толком не понятные профессии, рухнули или по меньшей мере осели казавшиеся незыблемыми авторитеты и социальные институты, и, пусть даже на короткое время, стал происходить естественный, не выполняющий ничьих приказов процесс формирования психотерапевтического профессионального сообщества, ориентированного на мировую психотерапию.

Что касается «медицинской модели» психотерапии, то хотя она строго поглядывает (и даже грозит пальцем) в сторону «гуманитарной модели», подозревая ее в несерьезности, отсутствии клинического опыта и – вот оно! – неподконтрольности, но статус врача-психотерапевта в мире собственно медицинских ценностей и приоритетов довольно неустойчив. Чего стоит не однажды всеми слышанное скептическое врачебное: это настоящее лечение или так, психотерапия?

Профессиональная психотерапия пришла в мир во времена, когда сам этот мир словно бы притих перед грозой. Ощущение конца – или начала; заката (не только Европы) – или каких-то неведомых зорь (не обязательно красных, но и они вскоре взойдут) разлито в культурном контексте рубежа веков в такой концентрации, что от цитат и ассоциаций просто нечем дышать. «Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые», – говорит поэт, которому не суждено узнать, что «минуты роковые» не собираются заканчиваться, что весь век из них преимущественно и будет состоять.

Место рождения психотерапии кажется сейчас столь же неслучайным, как и время: «венский шик» предвоенной Европы скоро разлетится вдребезги, карта местности изменится до неузнаваемости и первые психотерапевты станут работать и писать в мире, где все встало дыбом, утратило привычные очертания, а то ли еще будет.

Не странно ли, что главным героем исторически первых методов психотерапии становится ребенок? Не странно, потому что это тот, кому предстоит жить в мире, устремившимся вперед, в неизвестное, и другого мира для него нет.

Такого пристального внимания к детству и такой новизны взгляда взрослого на ребенка не было и, пожалуй, не будет. Пересмотру подвергаются самые основы понимания детского, детства – а следовательно, и соотношение этого «детского» со «взрослым». Вот, к примеру, гениальная книга Януша Корчака «Как любить ребенка», написанная опытным домашним доктором, равно вхожим в бедные, богатые, здоровые и нездоровые естественные «условия обитания» своих маленьких пациентов. Даже само название, если вдуматься, говорит о том, что пришло время пересмотреть (если угодно, в буквальном смысле этого слова) то, что еще вчера казалось само собой разумеющимся. Дитя начала XX века словно бы становится зеркалом надежд, недоумений и даже опасений тех, кто пришел в этот мир раньше, когда мир еще не встал на дыбы, еще не понесся в неизвестное будущее с небывалой прежде скоростью.

Первые шаги профессиональной психотерапии парадоксальным образом сочетают идеи соединения, вспоминания, реконструкции – и прыжка в неизвестность. Соединяют таким образом предельно обострившееся противоречие любой культуры, но на материале индивидуального человеческого бытия. Сама психотерапия, во всяком случае психоаналитическая, не очень об этом задумывается, ей важно завоевать достойное место среди других областей медицины, заставить относиться к себе всерьез, однако в психотерапии есть уже и свой «авангард», и свои футуристы.

И чем-то зеленый балахон Якоба Леви Морено времен «Дома Встречи» напоминает всяческие «желтые кофты», его апокрифический комментарий к лекции доктора Фрейда о толковании сновидений содержит прямое обещание «пойти дальше». Куда же? К тому будущему, в котором «люди будут иметь смелость видеть другие сны».

Психотерапия только родилась и заговорила, а образ врача, доктора начинает трансформироваться, отклоняться от традиционного образа носителя и хранителя традиционного же знания, охраняемого от посягательств профанов медицинской латынью и белым халатом. Роль психотерапевта с самого начала маргинальна, с точки зрения медицинского сообщества психоаналитик – шарлатан, а уж психодраматист и вовсе клоун.

Профессиональная культура косо смотрит на психотерапевта, но смотрит очень внимательно, а вот более широкий культурный контекст готов принять новое ремесло, или искусство, или науку – пока непонятно, но ведь мы говорим о времени, когда вообще очень многое непонятно, в том числе и в сферах естественных наук. Если оказывается неоднозначной даже физика, то есть и физический-то мир устроен, возможно, не так, как полагала наука XIX века, если кругом все больше сомнений в самих основах существования, то не логично ли, что и человек предстает существом загадочным, не тем, кем представлялся в здравом научном понимании еще совсем недавно.

«Тайные силы», «тайны психики», бессознательное – это конструкты, ставшие привычными позднее, а во времена молодости профессиональной психотерапии они невероятно точно соединяются с осознанием того, что мир и человек непонятны, далеко не во всем предсказуемы, и примирить прежние представления о них и какую-то новую пугающую правду – важно. Один из распространенных в психоаналитической традиции образов – это соединение, связывание, придание смысла чему-то, что кажется случайным, непостижимым, хаотичным, необъяснимым. Другой круг «словесных ассоциаций» внутри самой традиции – это образы, связанные с войной, противостоянием: защита, сопротивление, цензура. Одно из главных сообщений аналитической традиции – это сообщение о том, что медленной и последовательной работой можно внести в хаотичный мир слепых и могучих импульсов некий порядок; человек все-таки постижим, возможно, и мир еще не настолько безумен, как это видно из слухов, газет и собственных наблюдений.

Что еще носится в воздухе эпохи, возвестившей небывалую доселе профессию психотерапевта? Ответ довольно очевиден, хотя именно из-за очевидности не сразу приходит в голову: кризис и переустройство большинства культурных институтов, события начала века не только перекроили карту мира, сыграв увертюру бурного и неспокойного времени, – они вырвали большие массы людей из привычного уклада, нормальных культурных контекстов.

И опять Януш Корчак, начало «Короля Матиуша Первого», когда «дворцовый» мальчик пытается понять, что за люди – солдаты: у них все по-другому, они одинаково одеты и одинаково пахнут, у них иначе делятся работа и досуг, они живут по другим правилам. Чуть отступив от буквального, в этом можно увидеть метафору рухнувших представлений о «довоенной», то есть традиционной, упорядоченной жизни. С самым разным отношением – от энтузиазма до ужаса – самые разные авторы заметили, что на сцену истории вышли «массы».

Первые работы социальных психологов как раз об этом – о толпе. Однако кроме больших толп, которые могут штурмовать дворцы или бросаться на колючую проволоку, появляются какие-то новые конфигурации, становящиеся предметом весьма пристального и вполне практически ориентированного внимания: коллективы, бригады, команды, кружки.

Интересно, что «первые опыты» групповой психотерапии, как они описаны в любом мало-мальски приличном литобзоре любой диссертации на эту тему, а именно опыты Дж. Прэтта и все того же Дж. Л. Морено были обращены к людям, выброшенным из обычной жизни отнюдь не душевной болезнью. Больные туберкулезом у Прэтта и венские проститутки у Морено нуждались в специально организованном для них общении в группе именно потому, что их особые миры и особенный опыт ни с кем, кроме «своих», разделить было нельзя, а «свои» не имели естественного повода и формы для встречи, для общения. Посредником и одновременно лидером в обоих случаях оказался врач, доктор – тот, кто знает, ибо бывал в разных социальных мирах по долгу службы, тот, кто не гнушается и не осудит – ему нельзя.

Но, когда «мирные времена» закончились если не навсегда, то надолго, не стало каких-то особенных людей, более других нуждающихся в разговорах с себе подобными.

Первые модели психотерапевтических групп словно бы уже приняли идею интериоризации межличностных и социальных отношений и идею противоречия, конфликта между тем, что было присвоено в ходе естественной социализации, и «требованиями момента». Как извлечь на свет то, что ушло из «зоны видимости» много лет назад, если необходимо изменение? Извлекая это «что-то» из области «само собой разумеющегося» – на свет. Процедуры могли быть разными, но столь непохожие теоретически и методически подходы – классический индивидуальный психоанализ и, допустим, классическая же психодрама по Морено – разными способами делали одно и то же дело: актуализировали прошлый опыт, в том числе и достаточно ранний, и удерживали его в зоне ясного видения, давая ему язык описания, контакт с не потерявшими актуальность чувствами и инструмент трансформации. Результатом должна была стать вторичная интериоризация переосмысленного и трансформированного личного опыта, личной истории. Рассказывалась она или разыгрывалась, были ли материалом свободные ассоциации, воспоминания или сновидения, персонажи и интрига классической психотерапии узнаваемы, не зависит от подхода как такового: ранее окружение, близкие взрослые, братья и сестры, домочадцы.

Эту уникальную конфигурацию значимых людей Морено называл «социальным атомом», а в родившейся в 1940-е группаналитической традиции она получила наименование «матрицы принадлежности к группе». И если позволить себе достаточно вольную ассоциацию с литературой, повествование классической, «старой» психотерапии – это что-то вроде «романа воспитания», разворачивающегося на фоне интерьеров и пейзажей того самого детства, откуда, говоря словами Корчака, все мы родом.

Дальнейшая судьба психотерапевтов и психотерапии обусловлена местом и временем настолько, что уже трудно усомниться в ее прямой связи и по меньшей мере частичной обусловленности социокультурным контекстом. Кажется, что психотерапия наконец становится занятием солидным, возникают и распадаются общества последователей того или иного «отца-основателя», издаются журналы и монографии, происходит дифференциация школ и подходов, борьба за умы в профессиональной среде – точно так же, как и вне профессионального мира, где новаторские 20-е сменяются обманчивой устойчивостью 30-х: циклопические сооружения, столь милые сердцу тоталитарных режимов, трубят о «наших достижениях», о «полной и окончательной победе…». Но и в более мирных и свободных местах востребована иллюзия стабильности. Ее, как мы знаем, не будет. И совсем скоро.

«Доктор» служит режиму и ведомству. Настали времена, когда профессиональные и цеховые ценности отступают перед требованиями иных и куда более могущественных сил – и отступают до последней черты, где одинаковое образование и когда-то принесенная клятва Гиппократа доктора Менгеле, доктора Корчака и доктора Биона не означает уже ничего. Психоаналитическая подготовка последнего служит государственным интересам, и результаты одного из его блестящих исследований прямо адресованы британскому министерству обороны; здесь нет трагически острого этического выбора, но приоритеты тем не менее расставлены, психотерапевты будут обсуждать и использовать эти результаты уже в мирное время, а пока психотерапии придется осознать, до какой степени она зависит от времени и места действия.

Массовый исход европейских психотерапевтов (преимущественно в Соединенные Штаты) не только сделает Америку самой большой и богатой сценой, на которой будет происходить последующая «эволюция психотерапии», но и заставит многих из них всерьез задуматься о том, насколько процесс лечения обусловлен культурой и традициями мира пациента. Психотерапевты нарушают свои едва сложившиеся цеховые традиции, и новые идеи порой возникают совсем не в академической дискуссии. Зигмунд Фулкс, психоаналитик и эмигрант, пытается, и весьма успешно, сделать психоаналитическую процедуру групповой под давлением жестких обстоятельств: военный госпиталь, ограниченные сроки лечения, необходимость оказывать помощь быстрее и большему количеству пациентов. Его «Введение в терапевтический группанализ» издано в 1948 году, и к этому моменту у него уже есть ученики и имя, а первому практическому опыту не исполнилось еще и 10 лет.

Родившаяся в сердце континентальной Европы психотерапия приобретает статус беженца и зависит от того, кто готов ее принять; она согласна браться за любую работу, порой у нее это неплохо получается. Но принимать европейского человека мирных времен за свою единственную норму она больше не может, как и уходить от решения мучающих мир вопросов. Оказывается, что и медицина может оставаться самой собой только там, где профессиональная этика может хотя бы дискутировать с властью. «Частный человек», переживший испытания 30-х и 40-х, узнал о мире и о себе нечто такое, что требует осмысления, – последующее развитие психотерапии с этим осмыслением будет связано.

Каждый студент-психолог, хоть сколько-нибудь интересующийся историей психотерапии, знает, что в послевоенные годы возникло, окрепло и заявило о себе во множестве сегодня уже хрестоматийных текстов нечто новое. Зародившись, говорят нам источники, как оппозиция психоанализу и бихевиоризму, гуманистическая психология быстро получила признание многих профессионалов и стала «третьей силой» в психологической практике тех лет. Только ли в противоречиях и ограничениях самой психотерапии здесь дело? Если бы мир не нуждался в каком-то ином, новом понимании человеческой жизни и, следовательно, другом понимании изменения и помощи в этом изменении, работы классиков гуманистической психологии остались бы умозрительными трактатами, интересными только психологам. Однако этот новый способ понимания, эту «третью силу» ожидала совсем иная судьба: бурный всплеск интереса к «помогающим практикам» 60-х, привлекательность для множества людей, отнюдь не считающих себя больными, массовый выход за рамки медицинской модели.

Вспомним несколько обстоятельств послевоенной жизни в Европе и западном мире в целом. Вторая мировая война, как всякое грандиозное и катастрофическое событие, надолго станет предметом размышлений, осознавания и самых сильных чувств разных людей, как затронутых ею непосредственно, так и смотрящих на это из какого-нибудь австралийского или южноамериканского далека. Вопрос о том, как это могло случиться, волнует многих, и неслучайно такие разные, но блестящие умы, как Т. Адорно и Б. Беттельгейм, напряженно думают о феномене тоталитаризма, о добровольном отказе от свободной воли и последствиях этого отказа. Выбор, ответственность, самодостаточность, смысл страдания – все эти темы носятся в воздухе 50-х, а киножурналы перед сеансом какой-нибудь голливудской «картины» в Нью-Йорке или Чикаго время от времени возвращаются к фактам Нюрнбергского процесса или Тегеранской конференции. И так же не сразу осознается, что такое на самом деле ядерная бомбардировка.

Проще говоря, тот факт, что человечество поставило себя на грань суицида, становится фактом сознания многих людей; вовсю идет холодная война, и ядерное противостояние двух сверхдержав начинает диктовать множество действий практического характера. Но и картина мира, чувства, ценности не могут не быть затронуты произошедшей катастрофой и ожиданием новой. Массовое увлечение экзистенциальной философией – вплоть до экзистенциалистских кафе на левом берегу Сены, где молодые люди в черном рассуждают о бессмысленности неподлинного существования, – конечно, как-то связано с обостренной чувствительностью культуры 50-х к темам вины, ответственности, все той же свободы выбора.

Классической психотерапии с ее бесконечными подробностями раннего опыта нечего сказать этим молодым людям: у человека, стоящего на краю пропасти, в каком-то смысле нет родственников, для него важно не это. Не будем забывать и о том, что на огромных территориях семейная жизнь как таковая оказалась безвозвратно нарушенной войной; и даже дети, не испытавшие физической опасности или голода, – и те, кто родились до 1939 года, и те, кто пришел в мир после 1945-го, – имели ранний опыт, несопоставимый с нормальной, пусть и не вполне идиллической картинкой мирного времени. В фантазиях страдающих взрослых, кто бы они ни были, будущее представляется «как до войны и даже лучше», детям не на что оглядываться. И дети выросли, и очень многим из них сама идея вспоминания и признания важности традиционных семейных подробностей понравиться никак не могла.

1950-е годы – это еще и деколонизация, первые полеты в космос, открытие ДНК, телевидение, экономическое чудо в послевоенной Германии, нейлон… И поразительное дело, у этих явлений можно усмотреть нечто общее: они содержат в себе в скрытом или явном виде идею сноса, отмены тех или иных границ. Недаром 60-е так любят мирное значение слова «революция», сексуальная она или информационная, но эволюционный, плавный и медленный порядок изменений явно прописан не в этом времени. Психотерапия 60-х набирала силу в осознавании экзистенциальных данностей и поисках смысла – и вот настал ее звездный час, потому что само слово «изменение», как и «истинное Я», «подлинные чувства», «поиск себя», – как раз те слова, которые хочет слышать это время. Тексты властителей дум психотерапии 60-х – это не медицинские тексты, никуда не исчезнувшие, но отодвинутые в узкопрофессиональную тень. Тексты же, ставшие культовыми, совсем иные.

Как ни странно, повествование напоминает о романтическом дискурсе. Все помнят из школьной программы: сильные индивидуальности, необычные обстоятельства, борьба, острые чувства, «им, гагарам, недоступно наслажденье битвой жизни…». Описание процесса личностного роста с постоянной проверкой-испытанием на «предельность» подлинных чувств и пребывание «здесь и теперь» действительно характеризуется чертами романтического нарратива в жизни – то есть в культуре им соответствуют контркультурные (маргинальные) ценности, герои и сюжеты: «живи быстро, умри молодым».

Разумеется, ни Перлз, ни Роджерс к этому не призывали, но революционный дух 60-х в их призывах и не нуждался: «групповой бум», движение за актуализацию человеческого потенциала и превращение психотерапии в востребованную практику и даже моду предполагали не избавление от страдания, а «прорыв». А годы и в самом деле изобиловали всякого рода «прорывами», порывами и надрывами. Психотерапевтические практики, обращающиеся к «приключениям истинного Я» с «призывом гордым к свободе, к свету» отвечали какой-то важной потребности: «кто здесь не бывал, кто не рисковал, тот сам себя не испытал».

Как пелось в известной советской песне о покорении космоса: «Невозможное стало возможным, нам открылись иные миры». Эти самые «иные миры» и искали в марафонах личностного роста, группах встреч и других практиках, ориентированных на «поиск себя», «личностный и духовный рост» и подобные героические испытания. Возможно, наиболее откровенно дух времени выражен в тексте плаката, обращенного к революционной Сорбонне 1968-го: «Будьте реалистами – требуйте невозможного!» Правда, «спор физиков и лириков» заканчивается не совсем в той плоскости, в которой начинался, поворот к консервативным ценностям 70-х – не столько «победа физиков», сколько ситуация, когда «пришел лесник и всех выгнал», но в упорядоченном мире «лесника» «физик» скорее найдет работу.

Психотерапия, став массовой и утратив романтические жанровые особенности, становится «полезным чтением», справочником, сборником рецептов. Множатся простые фельдшерские варианты, а от них совсем недалеко до возможности обойтись и вовсе без терапевта или группы, просто нужно правильно общаться, правильно думать и действовать: just do it. Руководства по «проблемно-ориентированной психотерапии», «психотерапии нового решения» и другим недолго находившимся в центре внимания «разумным и конструктивным» походам – это повествования о сборке личности, пусть и «самоактуализирующейся», но пригодной для того, чтобы после небольшой отладки по научно разработанным рецептам бодро зашагать к простым и понятным результатам.

Но в те же самые годы кроме незатейливого «конечного результата» (все проблемы решены, а появятся новые – заглянем к консультанту по проблемам) возникает совсем уже конечная идея: взять все лучшие решения и сбацать технологию абсолютного успеха, развинтить по винтику «стратегии гениев» и породить алгоритм, которым может быть трансформировано все что угодно, психологический кубик Рубика. Вместо идеи развития возникает идея управляемого апгрейда, метамоделирования.

Нарративы терапий «новой волны» фрагментарны, время в них – это игровое время: развитие личности превращается в квест, искусственно собранную игру героев, сюжетов и «хорошо сформулированных результатов». Как и в культуре вообще, наступает «смерть автора» – типичные сюжеты автора не имеют. По отношению к психотерапевтическим дискурсам предыдущих периодов НЛП выполняет задачу деконструкции, за которой не следует ничего, ибо из идеи развития личности ушло напряжение противоречия, конфликта больше нет, если не считать конфликтом временные технические трудности подбора правильных «ключей доступа». Вопросы «зачем» и «почему» не актуальны, вопрос «как» решается. Вопросов больше нет.

Мировая психотерапия, однако, не заговорила на этом «эсперанто», а предпочла несовершенство своего разнообразия, противоречия и сомнения – то есть жизнь, в которой далеко не все понятно, но другой нет.

Между тем в нашей «цеховой» истории происходило еще нечто, неизбежное в любой человеческой семье: начиная с 1970-х стали один за другим уходить из жизни «первые лица», Учителя – те самые первопроходцы, услышавшие в «шуме времени» вызов психотерапевтической практике и принявшие этот вызов. Именно их трудами психотерапия в западном мире стала уважаемым, серьезным – то есть обычным занятием. После их ухода «социокультурную практику особого рода» ожидало неизвестное ей доселе испытание рутинностью, массовостью и понемногу становящейся унылой упорядоченностью. Впрочем, это можно было бы увидеть только на больших международных конгрессах, на которые в 80-е нам еще попасть было невозможно.

У нас текло другое время – время бледных ксероксов и домашних семинаров, а психотерапевтические практики наших 80-х были, возможно, дикими и нарушавшими все правила, которых мы тогда и не знали, – но более чем живыми. Впереди у нас были бурные 90-е с их драйвом, тревогами, ломкой привычной институциональности, возможностью взахлеб учиться у европейских и американских коллег. В нашей жизни происходило столько нового и с такой скоростью, что никто и не заметил, как вчера опять наступило внезапно.

Антиутопия: закон и порядок

Туманная и, к счастью, не имеющая пока официальной версии история отечественной психотерапии последних десятилетий развивалась странными и разными путями и, похоже, подошла к тому рубежу, когда мир психотерапевтов уже увидел, но отчетливого образа профессионала и его работы пока не сформировал. И психотерапия спешит объясниться, определить свое место, заявить о себе, о своей нужности и престижности (для клиентов), о методологическом единстве (для коллег, ученых советов и «соседних» практик). А в представлениях огромного числа обычных людей остается делом темным и мутноватым, и только реальная встреча клиента и терапевта чревата появлением какого-то проблеска смысла: оказывается, вот как это бывает на самом деле. Но эти крошечные огоньки люди уносят в свою обычную жизнь, на поле же публичных дискуссий их не видно и видно быть не может.

И хотелось бы согласиться с коллегами в том, что профессия психотерапевта «внушает зависть и восхищение», но обучение и супервизия молодых профессионалов говорят о другом: хорошо работают те из них, кто в состоянии годами обходиться без отчетливых ответов на вопрос о своей нужности этому миру с его социальными институтами и смежными профессиями и кому хватает смирения получать подтверждение этой самой нужности от самой работы с клиентами.

В нашей социокультурной ситуации, на которую часто сетуют молодые коллеги, у потенциального клиента действительно нет отчетливого образа профессионала, а ролевые ожидания зачастую строятся из странной смеси образов западного кино и литературы и до боли знакомых стереотипов врача и учителя. Парадокс (еще одно противоречие) практики состоит в том, что он – или, если соблюдать правду жизни, обычно она – одновременно и не хочет походить на эти «картинки с выставки» и втайне страстно желает быть понятым (понятным), узнаваемым, иметь внятную профессиональную идентичность. Однако, достигая желаемого, вписываясь и соответствуя, переставая быть «незнамо кем», психотерапевт обретает покой, но и утрачивает нечто крайне важное.

Прежде чем стать классиками, наши великие от самого доктора Фрейда до Милтона Эриксона и Карла Витакера, не говоря уже о Фрице Перлзе и Морено, были (каждый в своем культурном контексте, каждый на фоне декораций своего времени) отнюдь не понятными и благонадежными исполнителями «социального заказа» – уж скорее сомнительными фигурами, десятилетиями удостаивавшимися обвинений в ненаучности (попросту шарлатанстве), а то и психиатрических диагнозов. И даже благообразнейший Карл Роджерс, никоим образом не провокативный и не склонный к эпатажу, работал под градом иронических замечаний, связывавших его знание агрономии и идею недирективности – мол, что хорошо для овощей, то для психотерапии немыслимо, нелепо, да и что это за позиция – знай, сидит себе, кивает.

Наши «культурные герои» были в гораздо большей степени трикстерами, нарушителями границ, даже, если угодно, юродивыми – и при этом становились легендами, основателями «школ и подходов», потому что улавливали некое состояние не до конца сформированного, не обросшего стереотипами вопрошания мира, в котором жили, культуры. Мне кажется, что дело не в том, что психотерапия находится «в сети противоречий» (она конечно же в ней находится). Дело скорее в том, что это ее нормальные, правильные место и состояние, и жива она только до тех пор, пока эти противоречия не сняты. Подобным же образом жива только та культура, которая мучительно каждый день и тысячью способами разрешает и не может разрешить противоречия между сохранением и развитием, умирающей формой и желающим жить содержанием, функцией сохранения и передачи и вечным призывом что-нибудь побросать «с корабля современности». Там, где становится благостно и тихо, где торжествует какая-нибудь одна Правильная Культура, как известно, пишут много парадных портретов, – а читают самиздат.

Место психотерапии – «странное» (strange) и двойственное, она соединяет разрозненные фрагменты индивидуального и культурного существования, собирает и бережно хранит воспоминания, общечеловеческие испытания, связи с предыдущими поколениями – и в то же самое время улавливает (и за счет своей «инфраструктуры» и непосредственно в контакте с клиентом) те потребности, вопросы, проблемы, которые еще не могут «получить свое» средствами самой культуры, ибо нет ни процедур, ни институтов, ни иногда даже названия. Там, где они появляются, психотерапия становится всего лишь одним из выборов: «кризис середины жизни», возможно, существовал давно, как проблема он удостоился внимания далеко не только усилиями психологов, более того, не были ли сами усилия психологов результатом того, что в марксистской терминологии называется «социальный заказ»?

И в ответ стала складываться традиция (культура) образования для взрослых, вводя потребность «начать сначала», пересмотреть приоритеты и стать чем-то новым в рамках образовательного, принятого в социуме, обладающего своей символикой, отраженного в художественных произведениях культурного процесса. Конкретный человек может развестись и наломать дров, уйти в буддийские монахи, пойти учиться чему-то осмысленному и отвечающему внутренней потребности или выбрать психотерапию – возможно, краткосрочную. Но там, где еще не сложились средства, отвечающие смутно осознанной, не принятой и не «обработанной» культурой потребности, психотерапия выполняет функцию своего рода культурного эксперимента, «фронтира».

Новое в культуре редко воспринимается на ура, за исключением тех случаев, когда оно совпадает с катаклизмами, мощными процессами, политически поддерживается. Психотерапия является освобождающей практикой, позволяющей на личностном уровне разрешить противоречие между уже интериоризированными и новыми смыслами, позволяющей пройти этот путь и убедиться в том, что он возможен, что этот конфликт вообще рассматривается. Чего боятся, чего хотят, кем себя считают и как могут это выразить разные люди – такое же сообщение «городу и миру», как нашумевший роман, неожиданная популярность забытого автора, – но и граффити на стенках или стихийно возникшая бытовая традиция.

У психотерапии, таким образом, есть скромная, но определенная культурная функция, что накладывает и на нее определенные обязательства, – она не может и никогда и не стремилась только потреблять готовые культурные продукты, использовать их для своих целей. Напротив, сами эти цели развивались внутри культурных контекстов. Изменившаяся в конце XX века культурная ситуация в очередной раз ставит перед психотерапией задачи, для решения которых нужны не столько новые технологии, сколько сверхрефлексивная позиция и признание глубинных связей «цеховой», профессиональной картины мира с другими процессами, происходящими в нем.

Одним из следствий такого положения вещей является то, что профессиональная идентичность психотерапевта, как и статус психотерапии в целом, остается противоречивым: становясь слишком понятным и воспроизводимым элементом культуры, психотерапия утрачивает часть своего потенциала.

В связи с этим хочется вернуться к не раз высказанной коллегами мысли о дефиците легитимности. Мне уже случалось высказываться по данному вопросу, и с тех пор мало что переменилось; боюсь, что «творческое использование опыта немецких товарищей» и любая другая ускоренная институционализация стали бы для отечественной психотерапевтической практики самым печальным из всего, что может с нею случиться.

Как минимум это повело бы к расслоению отечественной психотерапии, выделению мертвого «мейнстрима» и живого, но маргинального, по сути, «андеграунда». И как бы ни хотелось нам определиться, прояснить свой сомнительный статус, оформиться в понятные, артикулированные для внешнего мира явления, успех этого грандиозного проекта означал бы всего лишь присвоение наших хрестоматийных текстов, практического инструментария, терминологии доминирующим дискурсом – со всеми вытекающими отсюда последствиями.

В удивительной, парадоксальной работе «Практический смысл» Пьер Бурдье пишет о процессе официализации всякой практики, с неизбежностью отсекающем, предающим забвению – здесь Бурдье даже говорит о вытеснении – самых основ этой практики, того, ради чего и как она рождена в культуре.

Возможно, как раз официализация является главным искушением психотерапии последней четверти XX века. Что отчасти проливает свет на беспокоящий многих вопрос: куда девались «звезды», почему так мало новых идей? На представительных международных конгрессах и конференциях, где мне случалось изредка бывать, в глаза бросается резкое различие между «стариками» и следующим профессиональным поколением: насколько живыми, отнюдь не «обронзовевшими» выглядят первые, настолько чинными и вкусившими всю прелесть достигнутой легитимности – вторые.

Конечно, трудно отказаться от утопических фантазий о том, как поголовно трудоустроены наши ученики, и у каждого по отдельному кабинету, а на двери табличка…

 

Города моей страны все в леса одеты,

Звук пилы и топора трудно заглушить.

Может, это для друзей строят кабинеты?

Вот настроят, и тогда станет легче жить.

 

Но если представить себе тот коридор, в который выходят из этих кабинетов, то образ его вызывает поток свободных ассоциаций, ведущих к пугающему ощущению дежавю. Эту фантазию достаточно несложно исследовать и убедиться в том, что она куда ближе к реальности, чем может показаться. Хотелось бы поделиться одной зарисовкой или, если угодно, полевым наблюдением, привезенным из служебной командировки.

Место действия – крупный российский город, где вовсю кипит психологическая жизнь, местный университет выпускает психологов-практиков, и из Москвы, Питера, Новосибирска охотно приезжают туда со своими мастер-классами. Мне довелось вести в этом прекрасном городе долгосрочную учебную группу по программе «Психодрама и ролевые игры». За время существования этой группы ее участники успели завершить государственное образование, получить диплом, устроиться на работу – так что их наблюдения и ощущения гораздо больше связаны с реальной практикой психологической помощи, чем рассуждения коллег, обсуждающих статус психотерапии в кругу профессиональной элиты.

Поводом для социодраматического этюда, описанного ниже, послужили несколько неожиданные для начинающих профессионалов комментарии «о жизни и работе», окрашенные унынием. Все они стремились к серьезной, настоящей работе, все готовились к встрече со своими клиентами и группами, и никто не считал эту работу легкой; однако трудным оказалось не совсем то, что таковым представляется на супервизорской сессии, – не проблема клиента и не сопротивление, не контрперенос или иные рабочие моменты.

Что-то иное слышалось в интонации, с которой описывался первый или второй год на рабочем месте. И поскольку на прямые вопросы группе ответить не удавалось, а потребность понять собственные чувства и позицию была явной, мы пошли достаточно традиционным для психодраматического метода путем – материализовали в виде символических предметов обстановку самого рабочего места, то есть построили типичный кабинет типичного специалиста одной из «помогающих профессий».

Мой вопрос к группе звучал просто и без затей: «Какие предметы видятся вам как важные, отражающие дух места и хранящие память о том, что там происходит, когда появляются люди – терапевты, консультанты, их клиенты?» Далее следовало предложение войти в роли этих предметов и сказать пару фраз. Вот какой кабинет – и для какой психотерапии – получился:

– Я Фикус в большой консервной банке, меня принесли сюда, чтобы не держать дома. Банку обернули веселенькой подарочной упаковкой. Меня то заливают, то пересушивают, и я с трудом выдерживаю все это, но я неприхотливое растение и могу выдержать еще и не такое.



– Я Настенный Календарь с цветными фотографиями красивых букетов или экзотических пейзажей. Я весь исчеркан шариковой ручкой – на мне отмечали приемные дни. На стене вокруг следы от скотча – это все, что осталось от моих предшественников. Я напоминаю о том, что работы много, а краски и формы – жизнь – где-то в другом месте, далеко, и, может быть, не на самом деле.



– Я Пара Потертых Кресел, достаточно удобных, но в отставке. Мы списаны после того, как какой-то начальник заменил нас на кожаные, дорогие. Мы знавали лучшие дни и серьезные переговоры, а здесь делаем, что можем. И пусть спасибо скажут, что не на табуретках сидят.



– А я Стол, большой письменный Стол, покрытый оргстеклом, – под ним хранят важные распоряжения руководства психологического центра, а за мной восседает Специалист. Я даю ему статус, опору, а здесь напоминаю, что он на службе. Клиенты мною тоже пользуются, например, когда рисуют, но присаживаются сбоку. И правильно – не у себя дома.



– Я Неработающая Тревожная Кнопка. Когда-то те, кто приходил в этот кабинет, считались опасными, но с тех пор многое переменилось. Клиенты не знают о моем существовании, а специалисты в курсе, хотя я им и ни к чему: и обороняться не от кого, и на помощь позвать некого. Но я напоминаю о том, что клиенты всякие бывают.



– Я Корзина Для Мусора и почему-то стою на видном месте, может быть, потому, что мне нечего скрывать, – я пуста. Я говорю о том, что здесь убираются и наше производство не предполагает особенных отходов – порванных черновиков и всякой прочей ерунды. Тут не мусорят.



– Я Золотая Рыбка в маленьком аквариуме, даже в банке. Мне скучно, а бывает и голодно, особенно в выходные и праздники.

– Я Настенные Часы. Время приема фиксируется: не больше и не меньше. Главное, не меньше. Это все-таки работа.



– Я Воздух Этого Кабинета, его атмосфера, запах. Запах пыли, спрятанной где-то в ящике стола пепельницы, моющих средств, скуки. Я всегда здесь, и каждый, кто входит, немедленно погружается в меня, вдыхает меня и пропитывается мной. Пришло на работу и уволилось столько людей, но никто не изменил меня. Это я изменяю всех.

…Мы вышли из ролей, с некоторой дистанции посмотрели на это жутковатое место. Возникшее чувство лучше всего характеризуется словосочетанием «тихий ужас», и, говоря о том, что, собственно, пугает, мы поняли, что во внутреннем мире каждого из нас есть эта тусклая и одновременно агрессивная фигура «психотерапевта на своем месте», главным для которого давно стала не встреча с клиентом или группой, а порядок в кабинете, отношения с начальством и статус в сообществе. Его – по крайней мере, в пределах здания – уже никто не спросит, чем он, собственно, занимается и кому это нужно: чем надо, тем и занимается, – на основании штатного расписания.

Чудаковатая же муза бредет по неуютным российским просторам, находя приют у тех, кто все-таки продолжает задавать дурацкие вопросы, кто сохранил уязвимость и неприсоединение (или по меньшей мере присоединяется на время и не до конца). Остаться с вопросами, а не с ответами, трудно, порой довольно неудобно: ответов ждут, иногда даже требуют – мол, раз профессионал, то должен знать наверняка. Вписаться в формат безопаснее, что нас там ждет, уже можно угадать – дохлый фикус и запах пыли.

Как сказал кто-то из мудрых, «тот, кто предпочел безопасность свободе, не получит ни того ни другого». Психотерапия черпает идеи и способы саморефлексии в профессиональной и цеховой культуре, но живет и действует в пространстве, пронизанном влиянием множественных контекстов. Иными словами, она не может быть принципиально совсем иной, чем та культура, «почва», которая дает ей возможность быть практикой. Не может, но всегда пытается, всегда ищет и нащупывает те области смутного запроса, на который у культуры пока нет готовых ответов. Когда они появляются, тиражируются и становятся тривиальными, это уже другая история. Например, история о судьбе когда-то потрясающих, ярких психотерапевтических идей, со временем отошедших в лубочное царство массовой психологической культуры: «окончилась жизнь, началась распродажа».

Или история о неизбежной смене габитуса профессионала: туда, где все ясно, приходят учиться и работать те, кому важно, чтобы все было ясно, а если над ними еще и простерта длань обязательного, не ими выбранного супервизора, и ему тоже все ясно… и если все «методики, техники и приемы» описаны в методических рекомендациях, то, пожалуй, по сравнению с этим царством гармонии кабинет психотерапевта в районном ПНД советских времен еще покажется оазисом в пустыне. (Кстати, в 70–80-е годы именно в таких кабинетах порой практиковали уникальные профессионалы; вот кому было бы о чем поговорить с Эриксоном и Перлзом…)

Пожалуй, я согласилась бы с А. И. Сосландом в том, что «зачастую психотерапия мыслит себя как часть некоего крупного проекта по переустройству общества». Но на сегодняшний день и в наших обстоятельствах – что бы она там себе ни мыслила – скорее общество переустроит психотерапию… И точно так же, как полюбившие какой-нибудь тренинг личностного роста руководители компаний скопом отправляют своих сотрудников принудительно расти, ставшая «принятой в лучших домах» психотерапия приобретает на глазах изумленной публики такие черты, что уже ни у кого язык не повернется назвать ее «освобождающей практикой». (Тому уже есть примеры, пока носящие характер анекдотический; участникам, впрочем, было не до смеха.)

Искушение «порешать вопросы» и прекратить все эти двусмысленности и ускользания конечно же есть: нашему посттоталитарному сознанию вообще мила простота и счет до двух: наши – не наши, правильные и неправильные. Но как бы нам порой ни хотелось разрешения всех противоречий, удел живой психотерапии, по моему глубокому убеждению, состоит в ином: жить и действовать, принимая свою «неправильную», никогда до конца не оформленную, ускользающую из мира нормативных актов и стандартизированных методик сущность. И если, к несчастью, слово «психотерапия» станет слишком уж понятным и наступят долгожданный покой и полная ясность, – что ж, это будет всего лишь означать смерть слова, но не явления.

Назад: Глава 9. Судьба рукодельницы (о гендерных различиях, психологах-практиках и культурных контекстах)[54]
Дальше: Глава 11. Новые искушения психолога-практика: долгожданная востребованность и ее побочные эффекты[78]