30. Бегство
Пока Иден был в пути, в Советском Союзе многое изменилось. Красная армия не только остановила натиск немцев на Москву, но и, перейдя в полномасштабную контратаку, вынудила немецкие армии начать бесславное отступление. Скорость и сила советского контрудара, начавшегося 5 декабря – в тот же день, когда фон Бок окончательно признал, что операция «Тайфун» провалилась, – застали измотанные немецкие войска врасплох. За несколько дней до этого, 30 ноября, Жуков представил свой план Сталину. Советский лидер оставил на полях простую запись: «Согласен. И. Сталин». Усиленные сибирскими дивизиями и частями резервных армий, не занятых непосредственно в обороне Москвы, силы Жукова насчитывали более миллиона солдат. Они обрушились на деморализованного противника, у которого заканчивались резервы бронетехники, топлива, вооружения и продовольствия.
Согласно плану Жукова, требовалось выбить 3-ю и 4-ю танковые группы из Истры и Клина, отбросить 2-ю танковую армию Гудериана от Тулы и расколоть на две части 4-ю армию Клюге к западу от столицы, создав тем самым условия для освобождения Смоленска. При поддержке более 75 000 орудий и минометов, 774 танков и – что было решающим фактором – 1370 боевых самолетов, впервые за всю войну обеспечивших превосходство русских в воздухе, Жуков собрал под своим началом наступательную группировку, ничем не уступавшую армиям фон Бока.
Группа армий «Центр» была сильно ослаблена из-за крайне неблагоприятного сочетания поражений, голода и сильного мороза. Солдаты, которые лежали в окопах и наблюдали, как их товарищи замерзают насмерть, а также сами теряли пальцы на руках и на ногах из-за обморожений, были мало способны к чему-то еще, кроме бегства. Да и с этим были трудности: некоторые едва могли передвигаться. Лейтенант Курт Груманн, служивший в полевой перевязочной, записал в своем дневнике: «Сегодня доставили восемьдесят человек, половина – с обморожениями второй и третьей степени. Их распухшие ноги покрыты волдырями и больше похожи на бесформенную массу. В некоторых случаях началась гангрена». Он добавил: «Ради чего все это?» Только за декабрь, по собственным оценкам вермахта, восточная армия понесла 90 000 небоевых потерь.
Растратив все силы в неудачной попытке взять Москву, некоторые немецкие части обращались в паническое бегство. «Солдаты бежали среди снежной бури, рассыпаясь по полю, как охваченное паникой стадо животных, – вспоминал позднее пехотинец Альбрехт Линзен. – Один офицер противостоял этой отчаявшейся массе; он яростно жестикулировал, пытался достать свой пистолет, а затем просто махнул рукой. Командир нашего взвода даже не пытался остановить своих подчиненных». Поддавшись общей панике, Линзен был ранен осколком снаряда, разорвавшегося всего в метре от него. Он почувствовал обжигающую боль в правом бедре: «Я думал, что умру здесь, в двадцать один год, в снегу под Москвой». Ему удалось кое-как выйти на дорогу, наблюдая, как его товарищи один за другим исчезали в снежной метели. Он подошел к грузовику, который съехал с дороги в канаву. Водитель убежал, бросив трех или четырех тяжелораненых, которые не могли самостоятельно передвигаться. Они беспомощно размахивали руками, пытаясь привлечь к себе внимание. Линзен поковылял дальше. До того, как опустились сумерки, ему попадались другие застрявшие автомашины. Наконец он заметил огни деревни. Как выяснилось, в ней размещалась немецкая часть, которая еще не присоединилась к всеобщему бегству. Один из солдат перевязал его раны, а потом он получил официальное свидетельство, что он больше не пригоден для несения военной службы. «Какой замечательный клочок бумаги! После того ада, через который мне довелось пройти, я чувствовал себя так, как будто получил отпущение грехов».
Поистине адские картины смерти и человеческих страданий, масштабы которых могли бы поразить воображение самого Иеронима Босха, ужасали даже тех, кто стал их причиной. Двумя месяцами ранее 56-я пехотная дивизия Хорста Ланге участвовала в операции по окружению под Вязьмой. Тогда он с пренебрежением относился к Красной армии и к растущему количеству пленных, заметив, что может разглядеть среди них «очень мало интеллигентных лиц». Напротив, когда они наступали от Смоленска по направлению к Москве, он с гордостью наблюдал за «бесконечным потоком наших подкреплений, ровно марширующими колоннами… осязаемым механическим движением нашей техники, организованным до мельчайших деталей». Однако со временем, после казавшихся бесконечными переходов и маршей, его дух, как и тело, начал слабеть. К тому времени, когда его часть подошла к Красной Поляне, он был уже измотан боями и потрясен видами «преисподней», которые открылись ему посреди «обугленных руин» после одного из победоносных сражений:
Мы проходим мимо русских огневых точек, блиндажей, танковых ловушек и видим тела их солдат – их серые с зеленоватым оттенком лица измазаны темно-красной кровью. Наши солдаты сняли с трупов одежду, на многих нет штанов или сапог… Мы видим все больше ужасных вещей, встречаем страшные картины.
Теперь, когда его дивизия отступала из Красной Поляны, он стал почти безучастным свидетелем бессмысленного разрушения, которое оставляла за собой отступающая армия: «Мы получили приказ сжигать все перед уходом, и постройки охватывает пламя. Один дом полон беженцев – женщин с плачущими детьми. Они очень сильно напуганы». Другой пехотинец, Вернер Хост, был потрясен страданиями мирных жителей, чьи дома и имущество им было приказано уничтожить:
Красные языки пламени жадно устремились ввысь, как будто хотели пожрать небеса, – весь мир пылает! Мимо спешат сгорбленные старики и матери с крохотными детьми, на их спинах узелки, они несут последнее, что у них осталось… Где-то там, дома, сейчас рождественская елка, сверкающая знакомыми игрушками. Близкие и любимые люди поют красивые церковные гимны. Лучше об этом не думать.
6 декабря Ланге записал:
Мы теряем уверенность в себе и веру в собственные силы. Она быстро разрушается даже у наших офицеров. Русские прочно перехватили инициативу в боях, а наши войска отступают… Ощущение скорой победы, с которым мы начали наступление на Москву, полностью испарилось. Теперь мы замечаем растущий страх перед русскими, который грозит перейти в истерику.
На всем фронте с севера на юг вряд ли нашлась бы хоть одна дивизия, которой не коснулось бы общее падение боевого духа. Официальный доклад 3-й танковой группы гласил:
Дисциплина трещит по швам. Все больше солдат отправляются на запад пешком, без оружия, ведя с собой на веревке теленка или таща сани, нагруженные картошкой. Дорога под постоянными воздушными налетами. Убитых бомбами больше не хоронят… Психоз, близкий к панике, охватил обозные части… Боевые подразделения тоже не получают пайков… Они отступают в полном беспорядке… Пробил самый тяжелый час танковой группы.
Южнее Москвы 2-я танковая армия 6 декабря начала отступление от Тулы, бросив свой временный штаб в Ясной Поляне. 43-й армейский корпус Хейнрици отходил на юг к Калуге. Как многих его коллег, генерала неудержимо тянуло провести болезненные параллели с решением Наполеона отступить из Москвы 129 лет назад. Он пребывал в глубоком унынии:
Сейчас мы находимся в тех же условиях, что и [французы] в 1812 году – глубокий снег, почти непроходимые дороги, снежные метели, бури и сильные морозы. Я не знаю, к чему это приведет. Могу лишь надеяться, что нам в конце концов удастся остановить врага. Но ни у кого из нас нет ни малейшего представления, как это сделать… Наше высшее руководство полагало, что мы можем не обращать внимания на обстоятельства, которые неподвластны человеческой воле. Они в конце концов и добьют нас.
Полковник Адольф Рэгенер заметил: «Люди в шоковом состоянии: солдатам трудно понять, почему наступление внезапно потерпело крах, за которым последовало беспорядочное отступление на запад. Все думают о судьбе Наполеона в 1812 году, а некоторые даже говорят, что нашу армию прокляли». Лейтенант Хосс, отступая в составе танковой бригады Эбербаха, пытался осмыслить горький опыт поражения: «Мы образовали призрачную, медленно бредущую колонну, которая напоминала длинного червя, ползущего на запад… Полная луна висела над зимним пейзажем, делая все еще холоднее… Я видел полярную звезду. Прежде она указывала нам путь, когда мы спешили на восток».
Подобно автоматам, отступающие войска не имели иного выбора, кроме как следовать одному из основных законов на поле боя: убивать или быть убитыми. Если кто-то еще сражался во имя Фатерлянда в его гитлеровской версии, или за жизненное пространство, или ради уничтожения большевизма и «еврейской бациллы», их голоса раздавались редко, если вообще были слышны. Генрих Хаапе вспоминал, что его товарищи сражались
слепо и не задавая вопросов, не спрашивая о том, что их ждет впереди… А когда разум солдата немел, когда его силы, дисциплина и воля иссякали, он падал в снег. Если его замечали, ему давали пинка или пощечину, чтобы вернуть слабое осознание того, что его дело в этой жизни еще не закончено. Он кое-как поднимался на ноги и на ощупь двигался дальше. Но если он оставался лежать там, где упал, пока не становилось слишком поздно, как забытая вещь, его оставляли валяться на обочине дороги, а ветер дул над ним, и все сливалось до полной неразличимости.
Мороз был невыносим. В импровизированном лазарете Хаапе выстраивались длинные очереди из больных, ждавших, пока с их ног срежут сапоги и решат, можно ли вернуть к жизни их обмороженные конечности с помощью массажа, или потребуется ампутация. Сапоги были в таком дефиците, что, когда какое-нибудь подразделение натыкалось на мертвого советского солдата, они отрезали ему ноги – или, скорее, «кое-как отрубали их ниже колен», – а затем клали их «на печь с еще надетыми на них сапогами». Это был единственный способ отделить пару драгоценных сапог от замерзшего трупа.
Те, кто довел армии фон Бока до такого состояния, сами заплатили за это высокую цену. С июня по декабрь потери Красной армии составили более 4,3 млн человек. Но это едва читается в дошедших до нас воспоминаниях, дневниках и письмах с фронта, которых было гораздо меньше и которые в целом были гораздо более краткими, чем у немцев. Главной задачей военных цензоров было не допустить, чтобы неудобные факты проникли сквозь панцирь кремлевской пропаганды. Строгий надзор НКВД гарантировал, что любой солдат, пытавшийся по своему неразумию как-то обойти этих стражей правды, рисковал своей головой. Даже после войны, когда немецким ветеранам было разрешено писать все что угодно, их бывшие противники с советской стороны не имели такого права. Тем не менее те письма, которые смогли просочиться домой во время тех кровавых месяцев, создают трогательный, а иногда и нежный образ того, о чем думали и мечтали их авторы.
В июле 1941 года Дмитрий Ткаченко писал своим двум дочерям:
Милые мои девочки, Вита и Люся!
…Нахожусь очень далеко от вас. Может быть, вы уже стали забывать своего папу? Но вот что я хочу сказать вам… [З]десь очень много детей в разных городах живут под угрозой налета самолетов…
Прошу, ребятки, вы должны особенно хорошо помогать маме во всем и друг другу. Вы должны очень беречь маму и заботиться о ней. Не ленитесь в этом… Со мною все может случиться. Может быть, мне никогда не придется увидеть вас. У вас может остаться одна мама…
Хотелось бы мне с вами побыть хотя бы один денек. Посмотреть на вас и пошутить с вами…
Вот что еще, детки, чтобы дома всегда было все чисто, в комнатах и на кухне…
Целую и обнимаю вас, девочки мои.
Ваш папа
Через какое-то время его ранило. 28 сентября 1941 года он писал своей жене:
Милая, родная Аня!
…Чувствую себя хорошо. Даже с ногой стало гораздо лучше – пока совсем не болит… Наступила осень, и я очень боюсь за тебя. Ты так часто простуживалась и болела… Пиши подробно мне, как вы живете, как учатся и чувствуют себя девочки, что нового у вас. Куда делись твои старики из Ленинграда? Почему они к тебе не приехали? Как ты питаешься?
… Еще раз благодарю тебя за посылку. Мы уже раза два-три получали подарки (коллективные) для бойцов и командиров. Мне достался носовой платок, носки, немного конфет и плитка шоколада. Приятно, что нас не забывают.
Сегодня у меня несчастье: убит мой боевой конь, к которому я за месяц очень привык. А месяц тому назад был убит мой первый конь… Нашим четвероногим друзьям не спрятаться от снаряда самим, и они привыкли к орудийным и разрывным снарядам. Ну а в основном все идет неплохо…
Поцелуй за меня Виту и Люсю.
Обнимаю и целую, любящий тебя, твой Дима
Жена больше не получала от него вестей. После войны она выяснила, что Дмитрий погиб 30 октября 1941 года.
В августе 1941 года Константин Титенков, летчик-истребитель, военная часть которого дислоцировалась под Москвой, писал своей жене и дочери, которых эвакуировали в Уфу, расположенную более чем в 1100 километрах к востоку от столицы:
Здравствуйте, Галя и Людочка!
…Получила ли ты мое письмо? Напиши обязательно. Кроме того, ты не пишешь о главном: квартира, питание (что именно есть). Своевременно ли высылаются деньги. Относительно белого хлеба или печенья для детей. Особенной беды с Людкой быть не может, если хлеб хорошего качества.
Ты пишешь о том, чтобы приехать в Кубинку [военно-воздушная база недалеко от столицы, где до войны, по-видимому, проживала эта семья], – должен тебе прямо сказать, что ни в коем случае этого делать нельзя… Здесь никого буквально не осталось с детьми и бездетных. В Уфе тебе значительно спокойнее…
Целую тебя много-много раз. Костя
Это было его последнее письмо семье. 12 октября 1941 года самолет Титенкова был сбит. Тело пилота так и не нашли. Прошло более 30 лет, и один школьник на опушке леса под Москвой наткнулся на старую воронку от взрыва. Он подобрал валявшуюся там награду. Это был орден Ленина. По его серийному номеру – 6776 – удалось установить, что он принадлежал командиру эскадрильи Константину Титенкову.
12 сентября 1941 года лейтенант Павел Хомяков, служивший в танковом полку под Калинином, писал своей сестре Марии:
Здравствуй, Мура!
…О своей боевой деятельности расскажу, когда встретимся. А если не придется, то помни, что твой брат Пашка не опозорил родной семьи…
Остаюсь твой брат, целую, Павел
Это была последняя весточка от брата. Через шесть месяцев пришло письмо от его друга Александра Егорова:
…Его и мое подразделения шли в первом эшелоне. 15 сентября мы получили задачу атаковать противника… До половины дня мы с Павлом исползали всю местность перед передним краем обороны противника, изучая подступы и места прохода для танков… Перед началом атаки его подразделение было остановлено, а я повел свои танки и был ранен. Я не забуду никогда этот момент – он подошел к санитарной машине, где я лежал, с большой тоской на лице и, видимо, предчувствуя, сказал: «Прощай, Саша!» У меня невольно покатились слезы…
16-го он повел свое подразделение в атаку. Два вражеских снаряда пробили броню; его механик и башенный стрелок были убиты, а он, тяжело раненный, выскочил из танка и лежал длительное время на траве… Все подступы к подбитому танку настолько сильно простреливались, что нельзя было подойти, и только вечером ему была оказана помощь. Он был доставлен в санитарный батальон, и больше о нем я уже ничего не знал…
А. В. Егоров. 26 марта 1942 года
16 сентября подполковник Павел Новиков, командовавший стрелковым полком в Московской Пролетарской стрелковой дивизии, писал своим двум сыновьям:
Здравствуйте, дорогие мои сыны Витенька и Герочка!
Целую, обнимаю и нежно ласкаю! Я воюю, чтоб вам, мои сыны, не досталась тяжелая доля. Будем надеяться на нашу победу! Жаль, что я не могу получить от вас письма, все на новом и новом месте…
Скоро зима, и выпадет снег, и нужно будет кататься с горки. Там горки хорошие. Чтобы вам мама заказала сани или лоток. Лоток можно сделать самим. Взять доску, заострить конец, полить несколько раз водой, и все.
Ну вот и все. Ваш папа
Павел Новиков погиб во время битвы за Москву примерно в 70 километрах к юго-западу от столицы.
Эти мужья и отцы неизменно воздерживались от описания собственных страданий или зверств, свидетелями которых они могли стать. Вот что писал Эдгар Бирзитис: «Я очень волнуюсь за вас…»; Григорий Уфимцев: «Валя, ты еще пишешь, что продала картошку, это неплохо, деньги мне не нужны, а вот только пошли мне теплые носки и рукавицы, если сможешь – то пошли складной ножик. Ну, пока все… шлю горячий поцелуй»; Андрей Комаров: «Мама, если бы вы сейчас посмотрели на меня, вы бы сказали, что я на 5–10 лет постарел за это последнее время… Вы опишите мне подробно, какие у вас новости… Сын собственных родителей, холост, не успел жениться»; Иван Мельников: «Милый сынок… Шапку купите новую… Маленькую очень не покупайте, чтобы можно было носить не один год, с учетом, что голова у тебя подрастет… Мой дорогой сынок, я надеюсь, что вернусь домой к вам, но, сыночек, приходится подумать и о том, что сколько нас есть, собирающихся на фронт, – все хотим вернуться домой, но факт тот, что с фронта все домой вернуться не могут, кто-то, может, останется… Крепко прижимаю тебя к своему сердцу».
Как все упомянутые выше и многие тысячи других, писавших домой столь же нежные письма, Иван Мельников не вернулся с фронта. Никто никогда не узнает, насколько велик был их вклад в общее дело, но нацистское вторжение в конце концов было остановлено. Василий Гроссман, великий летописец войны на Восточном фронте, очень хорошо это понимал: «То были люди, чьи мертвые тела не были преданы торжественному погребению, безвестные герои первого периода войны. Им Россия во многом обязана своим спасением».
Армии фюрера отступали, но их верховный главнокомандующий по-прежнему не хотел признавать очевидного: операция «Барбаросса» просто не могла кончиться неудачей. 6 декабря он заявил: «Даже если мы потеряли 25 процентов нашего боевого состава, потери противника гораздо больше наших». С этими словами он отдал распоряжение Гальдеру, чтобы группа армий «Юг» начала подготовку к новому наступлению на Кавказ, а группа армий «Север» продолжала удерживать критически важный выступ в 200 километрах восточнее Ленинграда, чтобы пресечь любые попытки Красной армии снять осаду города. Что касается группы армий «Центр», он высказался прямо: «Русские никогда не отступали добровольно. Мы тоже не можем себе этого позволить. Не может быть даже мысли о сокращении линии фронта». Но командиры на фронте понимали, что это было абсурдное требование.
Фон Бок больше всего опасался, что Жуков, используя превосходящую огневую мощь советской бронетехники, попытается рассечь его дезорганизованные войска до того, как те смогут закрепиться на оборонительных позициях. Если бы это произошло, группе армий «Центр» грозили бы крупное окружение и катастрофический разгром. 8 декабря, когда значительная часть его войск уже начала беспорядочно отступать, он предупредил Гальдера, что «группа армий ни на одном участке фронта не в состоянии сдержать крупное наступление». Гальдер согласился с этим, признав, что в случае такого наступления «его последствия трудно даже предугадать».
Гитлер вел войну сам с собой. С одной стороны, он был решительно настроен продолжать наступление, чего бы это ни стоило, но в то же самое время, вопреки желанию, начинал понимать, что группа армий «Центр» больше на это не способна. На какое-то время в нем возобладало то, что могло сойти за здравый смысл. Сославшись на плохую погоду – единственную силу, которая, что было очень кстати, находилась вне его контроля, – он подписал директиву № 39: вермахт должен «немедленно приостановить все главные наступательные операции и перейти к обороне». Однако смысла в этой директиве было меньше, чем могло показаться. Не находя выхода из затруднительного положения, в котором оказался фон Бок, Гитлер еще больше усугубил его, одновременно настаивая и на необходимости «удержать районы, представляющие огромную оперативную и экономическую важность для противника», и на том, что новые позиции в любом случае «не должны требовать слишком много сил» для обороны. По словам его доверенного адъютанта Николауса фон Белова, он неоднократно подчеркивал: «У нас нет подготовленных позиций в тылу. Армия должна остановиться там, где она находится». 9 декабря Белов сопровождал его на вечерней прогулке. Фюрер, как он заметил, «мыслями был на фронте», но при этом «не уставал повторять: “Они должны стоять, где стоят, – ни шагу назад”».
На следующий день, 10 декабря, фон Бок направил Браухичу телеграмму, проинформировав его, что не сможет удержать фронт без крупных подкреплений: «Даже если нам и удастся ликвидировать в некоторых местах вклинивание противника в нашу оборону, это будет достигнуто ценой полного истощения последних имеющихся в наличии боеспособных войск». Три дня спустя главнокомандующий сухопутными силами прибыл в штаб-квартиру фон Бока для обсуждения углублявшегося кризиса. Командующий группой армий «Центр» был раздражен и измучен:
У меня нет новых предложений… Фюрер должен наконец решить, как быть группе армий: или сражаться, оставаясь на тех позициях, которые она сейчас занимает, рискуя потерпеть полное поражение, или отойти, что сопряжено с таким же примерно риском. Если фюрер прикажет отходить, он должен понимать, что новых сокращенных позиций в тылу, которые, кстати сказать, совершенно не подготовлены к обороне, смогут достичь далеко не все наши войска, поэтому неизвестно, смогут ли ослабленные части группы армий эти позиции удержать. Подкрепления, которые были мне обещаны, тащатся с такой черепашьей скоростью, что оказать решающее воздействие на принятие соответствующего решения не могут.
Браухич согласился с ним. Фон Бок подумал, что тот позаботится о том, чтобы содержание его доклада дошло до Гитлера. Но Браухич этого не сделал.
16 декабря Гитлер подписал еще одну директиву. Группа армий «Север» должна была продолжать блокаду Ленинграда, но двум армиям под командованием фон Лееба было разрешено провести небольшой тактический отход к линии, которую следовало оборонять «до последнего солдата». Группа армий «Юг» должна была перейти в наступление в Крыму и захватить черноморский порт Севастополь, а группа армий «Центр» – удерживать занимаемые позиции. «Недопустимо никакое значительное отступление, – приказывал Гитлер, добавив: – Командующие армиями, командиры соединений и все офицеры своим личным примером должны заставить войска с фанатическим упорством оборонять занимаемые позиции, не обращая внимания на противника, прорывающегося на флангах и в тыл наших войск».
В тот же день, пока дивизии Жукова продолжали пробивать бреши в ослабевшей обороне его основных сил, фон Бок позвонил одному из самых подобострастных адъютантов Гитлера, Рудольфу Шмундту. Он хотел знать, довел ли Браухич до сведения фюрера его предостережение, что «избежать уничтожения войск группы армий не удастся, если не будет снято требование об удержании группой армий прежних передовых позиций». Шмундт ответил, что фюрер не получал такого доклада, но взялся передать Гитлеру его суть. Он так и сделал, после чего поздно вечером Гитлер сам позвонил фон Боку. Он был непреклонен: «Фюрер повторил, что убежден: в этой ситуации есть только один выход, а именно держаться». В полночь Гальдер и Браухич были вызваны на встречу с фюрером, где он еще раз повторил сказанное фон Боку: «Об отходе не может быть и речи. Отводить войска только с таких участков, где противник добился глубокого прорыва. Создание тыловых рубежей – это фантазия». Два дня спустя фон Бок получил из штаба Гитлера еще один приказ, «предлагавший войскам группы армий “держаться любой ценой”. Я разослал приказ по армиям». Фон Бок был совершенно раздавлен.
Среди войск, занятых преследованием армий фон Бока, царили ровно противоположные настроения. За долгие месяцы отступления с момента вторжения 22 июня страшные потери убитыми и ранеными истощили советских солдат физически и морально. Теперь, всего за несколько дней, они разорвали в клочья всеобщий миф о непобедимости вермахта. Угроза Москве была ликвидирована, враг повсюду отступал.
Теперь, когда они наконец перешли в наступление, им было не только намного проще переносить все лишения. К ним вернулись их настойчивость и решимость. Вскоре после начала контрнаступления советский артиллерист Павел Осипов заметил: как только «до нас дошло, что наступление проходит успешно, боевой дух солдат, сержантов и офицеров взлетел до небес. Отныне мы спешили опередить немцев до того, как они успеют сжечь деревни. Как правило, они [немцы] поджигали все перед отступлением».
Но в суровых погодных условиях, при отчаянном сопротивлении отступающего противника продвижение советских войск было медленным. Молодые призывники, оказавшиеся в армиях Жукова и впервые столкнувшиеся с жуткой реальностью войны, содрогались от ужаса. «Хуже всего были брошенные без присмотра тела недавно убитых солдат, – вспоминал Петр Весельников. – Воздух был наполнен характерным смрадом гниющего мяса и крови». Врачи и медсестры, двигавшиеся вслед за наступающими войсками, работали без перерыва. Солдат со смертельными ранениями часто приходилось оставлять там, где они упали. Тех, кого еще можно было спасти, уносили на перевязочные пункты. По словам Александра Ногаллера (который позднее станет знаменитым доктором и писателем), «усилился поток раненых. Нашему полковому медпункту приходилось работать очень напряженно, производить обработку ран, накладывать повязки, вводить противостолбнячную сыворотку и обезболивающие вещества». Осложняли ситуацию хаос боя, нехватка транспорта и разбитые дороги: «Большие трудности были с эвакуацией раненых и доставкой их в ближайший медсанбат».
С неослабевающей энергией и железной уверенностью Жуков гнал свои армии в бой. Он проводил много времени на передовой, убеждая, предостерегая, раздавая советы – и угрозы. 9 декабря, недовольный медленным продвижением своих войск, а в некоторых случаях и тактикой командиров, он издал директиву, «категорически» запрещавшую им вести «фронтальные бои» с противником. Вместо этого по образцу тактики, разработанной Гудерианом и давшей столь поразительные результаты на раннем этапе кампании, он приказал им окружать отступавшие немецкие войска и – чего так опасался фон Бок – отрезать им пути отхода. Кроме того, он приказал сформировать из автоматчиков и конницы небольшие «ударные группы», которые должны были прорываться сквозь бреши во вражеских позициях и уничтожать их тыловые базы снабжения. Его призыв был недвусмысленным: «Гнать противника днем и ночью».
Хотя Жуков от природы был наделен богатырским здоровьем, напряжение давало о себе знать. Он редко спал, а когда ему все же удавалось заснуть, его было трудно разбудить. Однажды, по словам его начальника охраны, «мы просто не могли поднять его к назначенному часу. Прошел час, затем еще один, а мы все никак не могли его разбудить». Однажды Сталин позвонил Жукову, пока тот спал. Начальник штаба Жукова Соколовский объяснил, что его невозможно разбудить. С нехарактерной для себя заботой властный диктатор ответил: «Не будите, пока сам не проснется».
Советские войска сражались не только из чувства патриотизма или из-за страха перед гневом Жукова, но также движимые жаждой мщения. Им было за что поквитаться с врагом, который на протяжении почти шести месяцев опустошал и насиловал их Родину. Повсюду вокруг они встречали следы разорения: дома были разграблены, постройки разрушены до основания, угнан скот, убиты целые семьи. «Мы видели множество погибших мирных жителей, старух и детей… Это было ужасно», – вспоминал Осипов. Эмоции солдат с поразительной точностью передал Алексей Сурков в своей поэме в прозе «Клятва бойца»:
Слезы женщин и детей кипят в моем сердце. За эти слезы своей волчьей кровью ответят мне убийца Гитлер и его орды, ибо ненависть мстителя беспощадна.
В суровые дни советского контрнаступления многое доказывало эту истину. В ранние часы 15 декабря доктор Хаапе со своей бригадой медиков урвал немного времени для сна, но внезапно их разбудили «нездешние, полные агонии крики». В темноте они почти на ощупь двинулись в сторону звука, держа винтовки на изготовку и опасаясь, что это ловушка. Они дошли до опушки леса, где увидели ковылявшего к ним человека, который кричал: «Ради бога, помогите!» Они подхватили его под руки и осветили факелом его лицо. Кровь лилась из пустых отверстий, где когда-то были его глаза. Они отвели его в лазарет. Он рассказал, что на его группу из четырех человек внезапно напали сибиряки. Он был единственным, кого они не убили. Вместо этого один из напавших, выхватив нож, швырнул немца на землю. «Я увидел яркую вспышку, почувствовал резкую боль, затем то же самое случилось со вторым глазом… А потом наступила полная темнота». Ему выкололи оба глаза. Один из сибиряков прошептал ему на ухо: «Теперь иди прямо к твоим братьям, таким же немецким псам, и скажи им, что мы уничтожим их всех… Мы вырежем им глаза, а то, что останется, отправим в Сибирь – это будет сталинской местью».
Журналист Илья Эренбург, чьи статьи в армейской «Красной звезде» пользовались большой популярностью, не стеснялся подогревать подобные настроения. Оказавшись недалеко от прежней линии фронта Гудериана к северу от Тулы, он видел деревни, которые недавно были сожжены. Возле города Малоярославца (на месте последней битвы Наполеона в самом начале его судьбоносного «отступления из Москвы») его скорее заинтересовала, чем расстроила представившаяся его взгляду картина:
Кругом лежали; а порой стояли, прислонившись к дереву, убитые немцы… На морозе лица мертвых румянились, мнились живыми. Офицер, который ехал со мной, восторженно восклицал: «Видите, сколько набили! Эти в Москву не придут…» И – не скрою – я тоже радовался.
Эренбург признавал, что ненависть – «нехорошее, недоброе чувство», которое «вымораживает душу», но в одной из своих статей говорил читателям: «Мы ненавидим немцев не только за то, что они низко и подло убивают наших детей. Мы их ненавидим и за то, что мы должны их убивать, что из всех слов, которыми богат человек, нам сейчас осталось одно: “убей”». Эти слова были сказаны на публику, но он охотно признавал, что мог бы точно так же легко написать их в письме другу или в своем дневнике.
Во время поездки на фронт к Эренбургу часто подходили жители деревень, жаждущие рассказать ему свои истории. Один крестьянин рассказывал:
Я думал, что немец распустит колхоз, а он, паразит, корову у меня забрал, всю посуду опоганил – ноги мыл, мать его!.. Вчера четверо пришли: просятся в избу – замерзли. Бабы прибежали, забили насмерть…
Его заметки разжигали в сердцах читателей созвучную ненависть. Автором одного из писем Эренбургу была женщина, жившая недалеко от Калинина, Елизавета Ивановна Семенова. Ее письмо – которое она сама озаглавила «Обида от сурового врага» – невольно приняло форму притчи:
Когда появился к нам, в Козицыно, враг, у меня, у Семеновой, первую взяли корову. Потом взяли у меня гусей. Гусей я не хотела давать. Дали мне по щеке и затопали на меня: «Уйди!» …На другой день ко мне пришли брать последнюю овцу. Я стала плакать, не давать. А германский солдат затопал ногами и закричал: «Уйди, матка!» Когда я обернулась назад, он выстрелил. Я от ужаса упала в снег. А последнюю овцу все-таки взяли.
Когда они от нас отступали, сожгли мой хутор, сожгли избу, двор, сарай и амбар. При этом сожгли все мое крестьянское имущество, и осталась я без последствия с тремя детьми в чужой постройке.
Два мои сына в Красной армии: [Круглов] Алексей Егорович, Георгий Егорович.
Сыновья мои, если вы живы, бейте врага без пощады!
Коллега Эренбурга по «Красной звезде» Василий Гроссман встречался с похожими настроениями: «Население освобожденных деревень кипит ненавистью, – писал он в личном письме Эренбургу. – Я говорил с сотнями крестьян, стариков, старух, они готовы погибнуть сами, сжечь свои дома, лишь бы погибли немцы. Произошел огромный перелом: народ словно вдруг проснулся…»
Двигаясь по следам советского наступления, Эренбург не мог не радоваться при виде немецких пленных, которых встречал по пути: «замерзшие, с головами, замотанными в платки, в тряпье, перепуганные, хныкавшие, они напоминали наполеоновских солдат двенадцатого года, изображенных одним из передвижников, разумеется, с сосулькой под носом». В деревне Бородино ему показали музей, посвященный героической (хоть и безуспешной) обороне полководца Кутузова в знаменитой битве, которая произошла на этом месте. Перед отступлением немцы подожгли здание. Оно все еще пылало, когда приехал Эренбург. В тот же день позднее он сидел с группой офицеров, пил водку и закусывал колбасой. За едой и выпивкой они договорились до того, что до полной победы осталось рукой подать. Они были не одиноки.
Гроссман обнаружил такой же оптимизм среди встреченных им солдат – да и сам его разделял:
Люди точно стали иными – живыми, инициативными, смелыми. Дороги усеяны сотнями немецких машин, брошенными пушками, тучи штабных бумаг и писем носит ветром по степи, всюду валяются трупы немцев. Это, конечно, еще не отступление наполеоновских войск, но симптомы возможности этого отступления чувствуются. Это чудо, прекрасное чудо!
Как и Эренбург, Гроссман не был склонен к полетам фантазии, но, неосознанно предвосхищая заявление британского премьер-министра после битвы при Эль-Аламейне в ноябре 1942 года, все же поддался искушению: «Конечно, это не конец, – писал он, – это начало конца».
К середине декабря, после того как войска Жукова отбили Истру, Клин, Калинин и Тулу, предположение о том, что враг не просто бежит, но вскоре будет изгнан с родной земли вообще, уже не казалось полной фантастикой.