25. Озабоченность союзников
Картина, которая постепенно вырисовывалась, оставалась неясной, но сведения о зверствах нацистов на Восточном фронте начали просачиваться на Запад. С конца лета 1941 года в перехватах «Энигмы», расшифрованных в Блетчли-парке, стали попадаться сообщения о массовых расстрелах и казнях, о которых исполнители докладывали с мест в Берлин по радиотелефонной связи. В этих донесениях жертвы обозначались как «еврейские грабители», «еврейские большевики» или просто «евреи», помимо прочих, которые упоминались просто как «русские солдаты». В некоторых случаях в докладах указывались точные цифры – 61, 7819 и даже 30 000. В таком ограниченном объеме военному кабинету в Лондоне было известно о разворачивавшемся холокосте.
На протяжении всей своей политической карьеры Черчилль выступал сторонником еврейского дела. В 1917 году он поддержал Декларацию Бальфура, а позднее страстно выступал за создание еврейского национального очага в Палестине. Но в 1941 году он столкнулся с дилеммой. Выступая по радио перед британцами, он заявлял: «Десятки тысяч – буквально десятки тысяч – хладнокровных убийств совершаются немецкими полицейскими формированиями в отношении русских патриотов, защищающих свою землю… история еще не знала методической, беспощадной резни такого масштаба», но при этом воздерживался отдельно упоминать евреев. Тому могло быть как минимум три причины: 1) риск обнаружить существование «Ультра»; 2) нежелание особо выделять евреев на фоне миллионов нееврейских жертв массовых убийств, среди которых также были славяне, гомосексуалы, священники-диссиденты, свидетели Иеговы, цыгане и инвалиды; и 3) то, что Великобритания не могла напрямую ничего предпринять для предотвращения этого «преступления без названия», как он назвал весь разворачивавшийся ужас.
Однако, когда 24 ноября он отправил послание в The Jewish Chronicle с поздравлениями по случаю столетия газеты, он выразился вполне конкретно: «Никто не пострадал более жестоко, чем евреи, от неописуемых злодейств, совершаемых Гитлером и его гнусным режимом против телесной и духовной неприкосновенности человека… Еврей всегда нес и продолжает нести бремя, которое временами казалось невыносимым. Его дух остался несломленным». Это было одно из очень немногих открытых упоминаний о евреях со стороны западных лидеров на многие месяцы вперед. Подобно Рузвельту и Сталину, Черчилль тщательно придерживался той линии, что борьба против стран «оси» ведется ради освобождения всего мира от тирании. Три лидера, казалось, договорились о том, что акцент на страданиях евреев может вступить в противоречие с этим простым и четким посланием или даже – с учетом латентного антисемитизма, которым в большей или меньшей степени было заражено большинство западных стран, – вовсе его подорвать.
Как бы то ни было, сейчас внимание премьер-министра было сосредоточено на другом. 15 ноября, незадолго до публикации в The Jewish Chronicle, он отправил одно из своих самых высокопарных посланий генералу Окинлеку в Каир, чтобы через несколько дней его зачитали личному составу 8-й армии, которой предстояло начать крупное наступление – операцию «Крусейдер». Эта операция должна была резко изменить ход войны с Роммелем в Ливийской пустыне. «Впервые войска Великобритании и ее империи встретят немцев, будучи хорошо обеспечены современным оружием всех видов, – заявил Черчилль, добавив с некоторым преувеличением (на что на его месте отважились бы немногие): – Эта битва окажет влияние на ход всей войны. Настала пора нанести самый мощный удар из всех – ради окончательной победы, ради Родины и свободы… Все народы смотрят на вас».
В словах Черчилля звучали нотки раздражения. Все больше беспокоясь о том, как ему добиться единства внутреннего фронта и убедить скептиков в Вашингтоне, что противостоять нацистской Германии лучше всего на Ближнем Востоке, он несколько недель отчаянно искал возможность добиться впечатляющего военного успеха. За это время его плодовитый ум породил целую россыпь планов, которыми он бомбардировал своих начальников штабов. Эти бурные набеги на территорию военной стратегии сильно раздражали директора Управления военных операций генерал-майора сэра Джона Кеннеди, который позднее заметит: «Наши конюшни оказались настолько переполнены этими не подающими никаких надежд новичками, что мы едва находили время уделить должное внимание фаворитам. Чтобы как-то справиться с создавшейся ситуацией, нам стоило бы иметь два штаба: один для того, чтобы заниматься премьер-министром, а другой – чтобы заниматься войной».
Операция «Крусейдер» вырвалась в явные фавориты и была на текущий момент единственным участником забега. Однако, к огромному разочарованию Черчилля, ему не удалось заставить Окинлека пересечь стартовую линию раньше срока. В глазах премьер-министра эта задержка лишь добавила символической значимости ожидаемой быстрой победе над Роммелем. Как он еще раньше сообщил военному кабинету, «потеря Египта и Ближнего Востока была бы для Великобритании катастрофой гигантского масштаба, уступающей лишь успешному вторжению [немцев на британские острова] и окончательному завоеванию». Для премьер-министра шанс разбить Роммеля имел первостепенную важность. В одной экстравагантной даже по его собственным ораторским меркам фразе он совершенно ясно обозначил величие солдат Окинлека. «Так пусть же Армия пустыни, – заявил он, – добавит в историю страницу, которая встанет в один ряд с Бленгеймом и Ватерлоо».
Пока все его внимание было приковано к Ближнему Востоку, премьер-министр не мог не ощущать растущее давление с требованиями увеличить помощь Советскому Союзу. К радости Ивана Майского, отдельные публичные высказывания в поддержку открытия второго фронта быстро перерастали в массовую кампанию. Советский посол обнаружил, что его с восторгом принимают везде, где бы он ни появлялся. Мэр Кенсингтона организовал прием для него и его супруги Агнии, на котором присутствовали 500 гостей, включая, как с удовлетворением отметил Майский, «множество дипломатов, политиков и общественных деятелей, представителей церкви и всевозможных аристократов». Он был избран почетным членом двух самых чопорных лондонских клубов – Сент-Джеймс и Атенеум. Он был почетным гостем в Ливрейном клубе – «святая святых города», как он выразился, – где его удостоили продолжительной овации. Когда он выступил с речью на международной демонстрации молодежи в Альберт-холле, ему долго аплодировали – в отличие, как он радостно отметил, от короля Георга VI, архиепископа Йоркского и Черчилля, каждого из которых, заметил он с усмешкой, «встретили гробовым молчанием». Толпы людей приветствовали его на рабочих демонстрациях и в ратушах по всей стране. «Все “русское”, – заметил он 12 октября, – сейчас в большой моде: русские песни, русская музыка, русские фильмы, русские книги и книги об СССР». Семьдесят пять тысяч экземпляров брошюры с военными речами Сталина и Молотова были мгновенно распроданы.
Черчилль испытывал давление и со стороны широкого круга политиков в Вестминстере. Член парламента от консерваторов Роберт Кэри, бывший гвардейский офицер и участник Первой мировой войны, был не одинок в своем требовании «открыть второй фронт немедленно!». К нему присоединился полковник Джозайя Уэджвуд (праправнук знаменитого гончара) из Независимой лейбористской партии. Депутат от лейбористов Джон Тинкер выразил мнение многих своих коллег, едко заметив: «Искренне надеюсь, что благодаря нам у русских не сложится впечатление, что мы готовы драться до последнего русского перед тем, как рискнем жизнью кого-либо из своих». Ничто не могло бы сильнее задеть премьер-министра за живое.
Некоторые из его ближайших коллег также вышли на тропу войны, требуя открытия второго фронта. Самым громогласным и проблемным из них был Бивербрук – «законченный негодяй», как охарактеризовал его Кадоган, – которому Черчилль в виде исключения позволял не соблюдать общепринятые условности коллективной ответственности. Ему не только разрешалось агитировать за второй фронт в кабинете, но и выступать на радио (в вечерний прайм-тайм, который обычно был зарезервирован для монарха или премьер-министра) с публичным выражением подобных взглядов. Его не одергивали, когда он открыто пытался перетянуть ведущих консерваторов на свою сторону. Даже когда его газеты поддержали почти явно коммунистическую кампанию просоветской группы тред-юнионистов, выступивших в пользу второго фронта, или когда одна из них – Sunday Express – принялась описывать Советскую Россию как «рай для рабочего человека», никто не упрекнул его в предвзятости. Черчилль не просто восхищался Бивербруком, но и опасался влияния своего могущественного министра снабжения в случае, если тот подаст в отставку и развернет кампанию по всей стране. Однако если бы он все же решился на этот шаг, как премьер-министр сказал Идену, «это означало бы войну с ним не на жизнь, а на смерть».
Бивербрук был не одинок. В ответ на настойчивые просьбы Сталина прислать крупную группировку британских войск в южную Россию секретарь Черчилля по иностранным делам при поддержке как начальника Имперского генерального штаба сэра Джона Дилла, так и начальника штаба авиации Чарльза Портала предложил перевести «символический контингент» войск с Ближнего Востока на Кавказ. По его мнению, хотя он и высказывал его без особой уверенности, это было бы «[нашей] лучшей линией обороны России». Комитет по обороне одобрил предложение. Черчилль был категорически против.
Стаффорд Криппс, которого Москва выслала в Куйбышев, а Форин-офис в последнее время просто игнорировал, теперь ввязался в спор, заявив, что на Кавказ нужно отправить более крупный контингент, чем тот, который предлагает Иден, чтобы он мог стать альтернативой требуемому Сталиным второму фронту. 25 октября Черчилль отклонил его предложение в выражениях, которые должны были еще больше обострить и без того натянутые отношения между ними. «Переброска двух британских дивизий с полным вооружением отсюда на Кавказ или в район к северу от Каспийского моря займет как минимум три месяца, – писал он. – К тому времени они будут всего лишь каплей в море». Криппс съязвил в ответ: «Одна или две капли могут дорогого стоить в ситуации, когда срочно требуется выпить». Чтобы подкрепить свою позицию, перекликавшуюся с недавними высказываниями некоторых политиков в Вестминстере, он предупредил, что советские лидеры
теперь одержимы мыслью, что мы готовы сражаться до последней капли русской крови, как внушает немецкая пропаганда. Любое наше действие они рассматривают либо с этой точки зрения, либо с той, согласно которой мы сидим сложа руки и наслаждаемся покоем, пока они заняты войной… если мы с ними союзники, как вы объявили, им нельзя просто сказать, что мы не можем прислать войска им в помощь, им нужно дать возможность участвовать в обсуждении этого вопроса.
«Одержимость» Москвы, конечно же, не ослабла после того, как безрассудный министр авиационной промышленности Джон Мур-Брабазон в своей речи в Лондоне заявил, что «надеется, что русские и немцы уничтожат друг друга». Личный секретарь Черчилля, записавший слова министра, отмечал, что подобные взгляды «были широко распространены». Их, безусловно, разделяли и высшие военные чины, которые питали стойкую неприязнь к большевизму и относились к своим русским коллегам с брезгливым презрением. Они недовольным взглядом провожали каждую партию оружия, отправлявшуюся из Великобритании в Советский Союз, ведь вместо этого его можно было отправить на Ближний Восток или использовать для укрепления обороны Британских островов. Их позиция была пронизана двусмысленностью, которую резюмировал Кеннеди: «Фундаментальная проблема заключается в том, что, хотя все мы прежде всего желаем разгрома немцев, большинство из нас считает… что было бы неплохо, если бы с русскими как с военной силой тоже было покончено». Джон Дилл, как было известно, придерживался схожих взглядов, а его заместитель генерал Генри Паунэлл выразился прямо: «Ах, если бы только эти два отвратительных монстра – Германия и Россия – вместе утонули в зимней грязи!»
Черчилль испытывал не больше симпатии к большевизму, чем они, но был более проницателен. Он знал, что и с дипломатической, и с политической точки зрения нельзя просто наблюдать за агонией Советского Союза со стороны. Но его раздражала непримиримая позиция его посла, и его терпение в отношениях с русскими быстро иссякало. В таком расположении духа он отправил еще одно послание Криппсу, в котором подчеркивал, что англичане уже предложили русским значительную военную помощь, но получили отказ. С точки зрения Москвы это предложение было обоюдоострым.
План был разработан Великобританией и СССР с целью предотвратить попадание Ирана в руки немцев. В августе советские войска вторглись в формально нейтральную страну с севера, а британские войска – с юга. Это было ситуативным предприятием, в центре которого были нефтяные интересы. Лондон хотел помешать шаху Резе Пехлеви – ярому националисту с пронацистскими симпатиями – предоставить немцам доступ к англо-персидскому нефтеперегонному заводу в Абадане, который принадлежал Великобритании, а Москва – остановить продвижение немцев к бакинским нефтяным месторождениям. Операция была простой, быстрой и хирургически точной. В результате уже через несколько дней шах отрекся от престола, а Великобритания и Советский Союз совместно оккупировали Тегеран. В середине сентября, якобы в ответ на советские просьбы об увеличении военной помощи, Черчилль предложил заменить советские войска на севере страны британскими, которые базировались на юге Ирана и прикрывали Абадан. Будучи не до конца неискренним, он сказал Криппсу, что это высвободит пять советских дивизий «для защиты их собственной страны». К раздражению премьер-министра, Криппс заметил, что это выглядело как плохо замаскированная попытка Лондона полностью прибрать к рукам богатую нефтью страну, имеющую стратегическое значение для Советского Союза, – и был прав.
Но Черчилля это не остановило. В конце октября, пока Сталин продолжал настаивать на открытии второго фронта, он дал отповедь Криппсу с таким видом, как будто отковыривает зудящую коросту. Русские, писал он, «не имеют права нас упрекать. Они сами обрекли себя на такую судьбу, когда заключили пакт с Риббентропом и позволили Гитлеру напасть на Польшу и тем самым развязать войну… Мы оставались в одиночестве целый год, а в это время каждый коммунист в Англии, действуя по приказу Москвы, пытался всеми силами подорвать наши военные успехи». Он продолжал: «И если правительство с таким послужным списком обвиняет нас в попытках что-то завоевать в Африке, получить выгоды в Персии за их счет или в стремлении “воевать до последнего русского солдата”, меня это нисколько не волнует». О ситуации в целом он не без раздражения писал: «Мы предпримем любые разумные шаги, которые в наших силах, но посылать две или три британские или британско-индийские дивизии в самое сердце России только для того, чтобы их там окружили и перебили в качестве символической жертвы, было бы глупостью».
Криппс был в ярости. Позиция премьер-министра, заметил он, «по-детски обидчивая и несерьезная». В своем официальном ответе он смягчил формулировки, но от своей точки зрения не отступил:
Боюсь, ваша телеграмма мне ничем не помогла… Похоже, что мы ведем две мало связанные друг с другом войны – к огромной выгоде Гитлера – вместо того, чтобы вести одну войну на основании совместного плана… У меня складывается впечатление, что мы относимся к советскому правительству без доверия, как к нижестоящим, а не как к равноправным союзникам.
Черчилль ничего не ответил. Как очень сдержанно заметил Иден, премьер-министр вновь «наглядно продемонстрировал свою антибольшевистскую позицию».
Переживая по поводу резкого отказа Черчилля, Криппс вновь стал подумывать подать в отставку и вернуться в Великобританию, «чтобы стать источником беспокойства по поводу этого вопроса». Насколько бы невероятным ни выглядело партнерство двух таких заклятых друзей, союз Бивербрука и Криппса, вместе выступающих за открытие второго фронта, мог бы серьезно подорвать авторитет премьер-министра. Опасаясь Криппса как самого вероятного претендента на лидерство, Черчилль неоднократно блокировал его попытки вернуться в Лондон, даже если формальной целью было всего лишь совещание с военным кабинетом.
Посол выбрал другой подход, предложив, чтобы он и Мэйсон-Макфарлан (глава военной миссии в Москве, который также остался не у дел) вылетели в Великобританию для получения подробных инструкций о политике правительства, чтобы затем довести ее до сведения Кремля. Отказ Черчилля был недвусмысленным: «Не думаю, что вам и Макфарлану сейчас стоит лететь домой», – ответил он. У Черчилля были все основания полагать, что, если их противостояние станет публичным, он одолеет Криппса своей харизмой и редким даром политического красноречия, но это была очень нежелательная перспектива. С некоторой угрозой от себя лично он добавил: «Могу лишь повторить то, что сказал ранее, и надеюсь, что мне не придется обсуждать это публично». Избавиться от своего беспокойного посла он не мог, но мог настоять на том, чтобы тот оставался подальше от него – в России.
И все же Черчилль не мог полностью игнорировать критику в свой адрес, которая росла как в Вестминстере, так и в целом по стране. В доверительной беседе с Иденом он заметил, что правительство «идет по очень тонкому льду… делая для них [русских] так мало». Он решил прибегнуть к изящному политическому маневру – символическому жесту, который должен был показать Москве, что его правительство хочет поддержать народ России в его героической борьбе, пусть возможностей для этого и недостаточно. Чтобы произвести максимальный эффект, он обратился к своей великолепной супруге Клемми, разделявшей общее настроение, и позволил ей откровенно и убедительно высказать свою точку зрения. Осознавая, что, по его словам, она «очень остро чувствовала, что наше бессилие помочь России в военном отношении потрясло и огорчило страну», он легко убедил ее принять участие в конкретных действиях. Сказав, что «вопрос о втором фронте не стоит», он предложил ей возглавить Фонд помощи России под эгидой Красного Креста. Клемми быстро включилась в процесс по сбору средств. Ближе к концу месяца, выступая с первой речью за кампанию, которая продлится до окончания войны, она рассказала о своем «глубоком восхищении доблестью, стойкостью и патриотическим самопожертвованием народа России. И, наверное, прежде всего мы были охвачены ужасом и состраданием перед лицом безмерных человеческих страданий». Под ее руководством фонд соберет почти 8 млн фунтов стерлингов (около 400 млн в ценах 2020 года), в основном по еженедельным подпискам граждан. Эта поддержка внесла заметный вклад в поставки медикаментов для СССР, но почти не снизила общественный запрос на открытие второго фронта и не успокоила Кремль.
Для Черчилля Советский Союз по-прежнему оставался утомительной темой, отвлекавшей его от борьбы за интересы Британской империи на Ближнем Востоке, который он считал «главным театром» военных действий. Но ему не удавалось полностью абстрагироваться от дипломатических военных игр, которые усложняли отношения Лондона и Москвы. Положение усугублялось отсутствием взаимопонимания и взаимными подозрениями, угрожавшими стать непреодолимым препятствием для заключения настоящего военного союза, который – нравилось это ему или нет (в случае Черчилля скорее нет) – был жизненно необходим для победы над Гитлером.
Потерпев неудачу в своих попытках заставить британского премьер-министра открыть второй фронт, Сталин все более настойчиво требовал от Черчилля объявить войну Румынии, Венгрии и прежде всего Финляндии, чьи войска оказывали серьезное давление на северном фронте СССР, поддерживая блокаду Ленинграда. В письме советскому лидеру от 4 ноября Черчилль ясно дал понять, что не готов принять такое решение, которое, как он писал, станет всего лишь «формальностью», так как Великобритания уже установила блокаду этих трех стран. Кроме того, он сообщил Сталину, что объявление Великобританией войны Финляндии вызовет волну негодования в США. Тем не менее в качестве жеста примирения он решил вновь поднять этот вопрос в кабинете, «если Вы сочтете, что это было бы действительной помощью для Вас и имело бы смысл».
Через неделю в кабинете премьер-министра в Вестминстере Майский вручил Черчиллю ответ Сталина. При появлении посла Черчилль поднялся, пожал ему руку и, как заметил Майский, «с дружеской улыбкой произнес: “Давайте как следует поговорим”». Вместе с Иденом, который присутствовал по просьбе Майского, они сели, и Черчилль принялся читать письмо. Майский наблюдал, как его лицо помрачнело от «прохладного и уклончивого ответа», как выразился премьер-министр. В выражениях, которые определенно были настолько резкими по тону и жесткими по содержанию, насколько вообще позволяли правила дипломатической переписки, – Кадоган, также присутствовавший на встрече, назовет тон Сталина «сварливым и оскорбительным» – советский лидер выразил свое глубокое недовольство позицией и стратегией Черчилля. По сути, обвинив англичан в том, что не удалось достичь «определенной договоренности между нашими странами о целях войны и о планах организации дела мира после войны», он также взвалил на Великобританию вину за отсутствие договора о «военной взаимопомощи» с целью разгрома Гитлера. Пока эти вопросы не решены, предостерег он, «не обеспечено и взаимное доверие».
Непосредственной причиной негодования Сталина был отказ Черчилля объявить войну Финляндии. Этот резкий отказ, жаловался советский диктатор, был еще более обидным из-за того, что Великобритания создала «нетерпимое положение», позволив спорам на эту деликатную тему появиться в печати. «Для чего все это делается? Неужели для того, чтобы демонстрировать разлад между СССР и Великобританией?» – громыхал он. Когда Черчилль закончил чтение, он, не говоря ни слова, передал письмо Идену. Затем он поднялся и прошелся по кабинету. «Он был бледен как мел и тяжело дышал. Видно было, что он взбешен», – вспоминал Майский. После долгой паузы премьер ледяным голосом сказал: «Серьезное послание», добавив через несколько секунд: «Я сейчас не хочу ничего отвечать на это послание!». На этом Майский поднялся, чтобы уйти, но Иден остановил его. После довольно бессвязного обмена мнениями о послевоенных целях Атлантической хартии Черчилль вновь взорвался: «Если вы хотите в ваших послевоенных планах обратить Англию в коммунистическое государство, то это вам не удастся!» Продолжая прохаживаться, он добавил: «И зачем Сталину понадобилось вносить такой тон в нашу переписку? Я этого потерпеть не могу. Я ведь тоже могу “сказануть”! Кому это выгодно? Ни нам, ни вам, только Гитлеру!»
Такую резкость в англо-советских отношениях нельзя было допустить. Иден, отдававший себе отчет в том, что Сталин считал Финляндию лакмусовой бумажкой британских союзнических чувств к СССР, попытался стать честным посредником. На встрече военного кабинета в тот же вечер он не смог склонить Черчилля, который был «очень обижен на Россию», к объявлению войны финнам, хотя тот понимал всю символичность подобного жеста. Премьер-министра поддержали два министра-лейбориста, Эрнест Бевин и Энтони Гринвуд, «чья ненависть к коммунизму», по словам личного секретаря Идена Оливера Харви, «сделала их невосприимчивыми к любым другим соображениям». В конце концов на помощь пришел Бивербрук, который заявил: «В этом деле царит ужасная неразбериха. Мы должны послать туда Энтони [Идена], и он во всем разберется».
На следующий день глава британского МИДа вызвал в Форин-офис Майского и заявил ему официальный протест в связи с письмом Сталина, но неформально, как позднее вспоминал посол, сообщил ему следующее: «Надо во что бы то ни стало ликвидировать это недоразумение». Через два дня, во время еще одной встречи, которую личный секретарь Идена назвал «сердечной», Иден вновь обсудил с Майским способы как-то преодолеть враждебность Черчилля к Сталину. Это был плодотворный разговор. Сам Иден писал: «Я сказал, что ему следует заручиться письмом Молотова, которое позволило бы мне вновь наладить мосты. Он ответил, что попытается».
Отношения между Рузвельтом и Сталиным были гораздо более теплыми, чем отношения советского лидера и Черчилля. В отличие от британского премьер-министра, президент США без колебаний признавал ключевую роль Советского Союза в предстоящем разгроме Гитлера и считал, что американская помощь должна распределяться между союзниками соответствующим образом. В то время как Черчилль, признавая необходимость поддержки советских военных усилий, не мог скрыть свое недовольство требованиями просителя-конкурента, Рузвельт рассматривал поставки в СССР как имеющие «первостепенное значение для обороны и безопасности Соединенных Штатов».
После встречи со Сталиным в Москве Гарриман вернулся в Вашингтон, где составил доклад президенту, уточнив детали выделения займа в 1 млрд долларов, о котором они с Бивербруком договорились от имени своих правительств. 30 октября Гарриман представил свой доклад Рузвельту, который не только сразу же его одобрил, но и телеграфировал Сталину через два дня с сообщением о том, что все поставки будут финансироваться по системе ленд-лиза, что с займа не будут взиматься никакие проценты и что на выплату долга Советам предоставят десятилетний период, который не начнется до окончания войны. Сталин ответил в столь любезных выражениях, что Черчилль едва ли смог бы поверить, что их автором является тот же человек. «Ваше решение, – писал он, – Советское правительство принимает с искренней благодарностью, как исключительно серьезную поддержку Советского Союза в его громадной и трудной борьбе с нашим общим врагом, с кровавым гитлеризмом».
К этому времени Рузвельт уже какое-то время осторожно, но умело подталкивал Соединенные Штаты к прямому столкновению с Германией. 9 октября он отправил официальный запрос в конгресс, где изоляционисты все еще были мощной силой, об одобрении очередной поправки в Акт о нейтралитете, которая позволила бы американским торговым кораблям нести вооружение и перевозить грузы в зонах боевых действий. Это должно было стать тревожным звонком для американского общественного мнения, которое по-прежнему было настроено против военных мер по отношению к нацистам.
Чуть позднее, 17 октября, немецкая торпеда, выпущенная с подлодки в 560 километрах к югу от Исландии, повредила американский эсминец «Кирни». Судну удалось кое-как вернуться в Рейкьявик, но погибли 11 человек из его команды. Для Рузвельта это был удачный поворот событий. Через десять дней в своей ежегодной речи по случаю Дня военно-морского флота Рузвельт воспользовался инцидентом с «Кирни», чтобы усилить антинацистскую риторику:
Произошло нападение на Америку… Я заявляю, что мы не собираемся оставить это без последствий… мы, американцы, очистили наши палубы и заняли боевые посты. Мы готовы защищать нашу страну и веру наших отцов и исполним то, что считаем с Божьей помощью своим долгом.
При всем своем патриотизме американские избиратели еще не были готовы последовать за президентом туда, куда он собирался их вести. Их нежелание вступать в войну уже проявило себя в конгрессе два месяца назад, когда страстный призыв президента продлить срок военной службы с одного года до восемнадцати месяцев едва-едва прошел через палату представителей с преимуществом всего в один голос. С тех пор настроения едва ли сильно изменились. Даже потеря еще одного эсминца, «Рубена Джеймса», и гибель 155 человек его экипажа не сильно сказались на общественном мнении. Однако этого оказалось достаточно, чтобы повлиять на мнения в конгрессе, где сначала в сенате, а затем, с 212 голосами против 194, в палате представителей была одобрена предложенная Рузвельтом поправка в Акт о нейтралитете, которая должна была резко повысить риск военного столкновения в Атлантике. Это был шаг вперед, но его было недостаточно, чтобы показать готовность американцев к войне. Рузвельт, по словам автора его публичных выступлений Роберта Э. Шервуда, отдавал себе отчет, что «по мере приближения этой беспредельной опасности к Соединенным Штатам изоляционизм становился все более резким в своем выражении и агрессивным в своих действиях».
Голосование в конгрессе, по сути, давало ему право начать войну (впрочем, лишь де-факто, не де-юре) в Атлантике, но это был максимум того, что он мог сделать, чтобы приблизить США к военному столкновению со странами «оси». Он не раз публично заявлял о своем намерении «предпринять все, что в наших силах, чтобы сокрушить Гитлера и его нацистские армии», но американский народ по-прежнему не хотел, чтобы такая риторика перешла в практические действия. Потребуется открытый акт умышленной агрессии против Соединенных Штатов, чтобы война в конце концов началась.
В действительности же подобная перспектива приближалась с каждым днем. Трения между Вашингтоном и Токио крайне обострились. После того как Япония присоединилась к Германии и Италии, заключив в 1940 году Тройственный пакт, в ней постепенно начали доминировать милитаристы с установкой на дальнейшее быстрое расширение своей империи. Имперские устремления Японии стали обретать материальную форму во время завоевания Маньчжурии в 1931 году. Этот акт агрессии четыре года привел к исключению Японии из Лиги Наций, которая все больше теряла влияние. Несмотря на отчаянное сопротивление Китая, японцы в том же году захватили и разграбили Нанкин, Ханькоу и Кантон. В 1940 году, сделав еще один шаг к тому, чтобы стать неоспоримым гегемоном «Великой Восточной Азии», Япония вынудила правительство Виши уступить ей военные базы во французском Индокитае (Лаос, Камбоджа и Вьетнам), что к июлю 1941 года привело к фактической оккупации региона. Это был решающий момент. Ввиду прямой угрозы Малайе, Сингапуру и голландской Ост-Индии – по сути, угрозы захвата всей Юго-Восточной Азии – ни Великобритания, ни Соединенные Штаты не могли оставаться в стороне и наблюдать за тем, как опасности подвергаются их собственные интересы в регионе.
Вашингтон в ответ наложил на Японию жесткие санкции. Расширив уже действовавший запрет на экспорт ценных металлов и авиационного топлива, Вашингтон заморозил все японские активы на территории США и совместно с англичанами и голландцами ввел полное нефтяное эмбарго. В результате Япония столкнулась с угрозой обрушения своей заморской торговли и, что было еще более тревожно, полной утраты жизненно важного импорта нефтепродуктов. Единственным способом вырваться из этой затягивавшейся петли был уход из Индокитая либо попытка военным путем добыть эти ресурсы где-то еще – в Малайе, на Филиппинах или, что касается нефти, в голландской Ост-Индии.
В отсутствие источников достоверных разведданных из Токио было практически невозможно проникнуть за завесу секретности, скрывавшую внутренние интриги Японии. Поэтому у Вашингтона не было никакой информации, которая позволила бы оценить, помогут санкции сдержать милитаристов в Токио или же, напротив, спровоцируют их. Рузвельт надеялся, что санкции смогут предотвратить или хотя бы отложить риск вооруженного столкновения между США и Японией в Тихом океане. Опасаясь, что Великобритания может остаться на Дальнем Востоке один на один с сильным японским флотом, Черчилль на встрече в заливе Пласеншиа призывал Рузвельта выдвинуть Японии ультиматум: предостережение, что любые новые военные авантюры вызовут ответные меры, вплоть до объявления войны. Рузвельт не торопился занять такую позицию. Вместо этого он уведомил Токио, что любые новые военные действия со стороны Японии поставят Рузвельта перед необходимостью принять все меры, которые потребуются для обеспечения «обороны и безопасности Соединенных Штатов». Он по-прежнему надеялся, что сможет предотвратить кризис путем переговоров.
Несмотря на все уверения во взаимном уважении, переговоры между Вашингтоном и Токио вскоре разбились о скалы взаимоисключающих ультиматумов, которые каждая сторона выдвинет друг другу в предстоящие недели. По сути, японцам было сказано, что санкции будут сняты лишь в том случае, если Япония откажется от имперских амбиций и претензий на статус великой державы в регионе. Национальная гордость Японии, уверенность милитаристов в своем внутреннем превосходстве и нежелание упускать экономические выгоды от завоеваний практически исключали любую перспективу заключить соглашение на таких условиях. 6 сентября на совещании высшего органа управления страны – Императорского совета – было решено, что в случае, если Соединенные Штаты не снимут санкции и не дадут зеленый свет переговорам о законной роли и статусе империи без всяких предварительных условий, военное столкновение с США и Великобританией в самом ближайшем будущем станет неизбежным. Поскольку безоговорочное снятие санкций Вашингтоном было немыслимо, шансы на мирный выход из этого тупика стали практически нулевыми.
Ослепленный своей сознательной недооценкой важности понятия «честь» в японской культуре и разрушительного воздействия санкций на экономику Японской империи, Вашингтон успокаивал себя мыслью, что его суровые предостережения смогут сдержать возможную атаку японцев на колониальные владения западных держав в Малайе, на Филиппинах и в голландской Ост-Индии. Со своей стороны, Рузвельт полагал, что следующей целью Токио может стать Советский Союз. 15 октября он совершенно ясно выразил эту мысль в письме Черчиллю: «Положение япошек становится все хуже, и я думаю, что они нацеливаются на север». Сталин, который, разумеется, не был в курсе этой переписки, в целом был осведомлен гораздо лучше.