Книга: Операция «Барбаросса»: Начало конца нацистской Германии
Назад: 14. Америка делает свой ход
Дальше: 16. Внезапная пауза Гитлера

15. Смятение на советском фронте

На встрече с Гопкинсом Сталин, может быть, и говорил «с необычайной искренностью», но он явно не говорил всей правды. Его тщательно рассчитанному и выдержанному в духе осторожного оптимизма рассказу о доблести Красной армии на поле боя противоречили факты и его собственная нервная реакция на нараставший на фронте кризис. Что характерно (но не удивительно), он никак не упомянул о своей бурной встрече с начальником штаба, которая состоялась в тот самый день, когда американский посланник прибыл в Москву.
Вызванный 30 июля в Кремль, Жуков разложил свои карты перед Сталиным и неизменно бдительным зловещим политическим комиссаром Львом Мехлисом. Его оценка того затруднительного положения, в котором оказалась Красная армия, была прямой и откровенной. Он не пытался приуменьшить масштаб советских потерь или слабость резервных сил под своим началом. В тот самый момент, когда Жуков излагал свое мнение относительно того, в каком месте следует ожидать следующего удара немцев, его прервал Мехлис, спросив в своей мягкой манере, за которой чувствовалась скрытая угроза, на чем основывается этот прогноз. Начальник штаба вполне разумно ответил, что не располагает точными сведениями о планах противника, но делает выводы на основе тщательного анализа текущего расположения вражеских сил. Сталин попросил его продолжать.
Жуков продолжил. Советские войска испытывали серьезное давление со стороны противника на «самом опасном и слабом участке нашей обороны… на Центральном фронте». «Что вы предлагаете?» – задал вопрос Сталин. Жуков вновь не мешкая высказал свое мнение, что было очень непохоже на обычное поведение других советских генералов. Он предложил перебросить три армии – две с Южного фронта и еще одну из резервов Ставки, занятую прикрытием подступов к Москве, – чтобы прикрыть брешь. Когда Сталин резко потребовал объяснений, он пояснил, что это не ослабит оборону столицы, потому что им на замену с Дальнего Востока можно будет отозвать как минимум восемь дивизий. Сталин резко прервал его: «И передать Дальний Восток японцам?» Жуков не позволил себя отвлечь и продолжил настаивать, что силы Юго-Западного фронта, обороняющие Киев, нужно отвести на восточный берег Днепра, а пять дивизий необходимо перебросить оттуда для поддержки южного фланга Центрального фронта. Сталин возмутился: «А что в таком случае будет с Киевом?» Начальник штаба ответил, что верным тактическим маневром было бы оставить город. Сталин взорвался: «Вы мелете чепуху».
Тут уже не выдержал Жуков. Если Сталин на самом деле так считает, бросил он сердито в ответ, тогда его, Жукова, следует снять с поста и отправить сражаться на фронт. Сталин не отступал. Приказав ему успокоиться, он с усмешкой заметил: «Раз уж вы сами заговорили об этом, мы и без вас обойдемся». Перепалка продолжалась еще какое-то время, после чего Жуков собрал свои карты и вышел. Через 40 минут Сталин пригласил его обратно, но только для того, чтобы сообщить, что его официально отстраняют от должности. Он примет командование войсками Резервного фронта, где ему предстоит, как с издевкой выразился Сталин, организовать контратаку на Ельнинском выступе, в 50 километрах к юго-востоку от Смоленска. Именно этот участок начальник штаба называл вероятным плацдармом для следующего этапа немецкого наступления на столицу. Вскоре Сталин убедился: Жуков вовсе не нес чепуху.
Положение Красной армии было критическим. Группа армий «Север» была на подступах к внешнему кольцу обороны Ленинграда с юга, а семь финских пехотных дивизий приближались к его северным пригородам. Четыре советские армии Северного фронта под командованием генерала Попова были охвачены нарастающим хаосом. Ленинграду явно грозила осада и, вероятно, даже окружение. На другом конце 1000-километрового фронта группа армий «Юг» неумолимо продвигалась по Украине на восток и, несмотря на самоубийственно храбрые контратаки советской пехоты, готовилась пересечь Днепр. Киеву, как и Ленинграду, также грозило окружение. На Центральном фронте дела обстояли не лучше. Как было известно и Жукову, и Тимошенко, армии фон Бока, хотя и сами истощенные упорным сопротивлением советских войск, наносили им колоссальные потери в живой силе и технике.
В начале войны Василий Гроссман, уже будучи известным писателем и автором романов, был прикомандирован к армейской газете «Красная Звезда» в качестве специального корреспондента. Он был разочарован тем, что его не взяли на действительную военную службу, хотя при его близорукости и излишнем весе это было предсказуемо. Поскольку в результате он, пусть и против воли, стал лучшим летописцем советско-нацистской войны, это оказалось неоценимой отсрочкой.
Гроссман был не только бесстрашен, но и на удивление беспечен к собственной безопасности. Его решимость участвовать в Великой Отечественной войне, несомненно, подпитывалась тревогой и чувством вины за мать, оказавшуюся в украинском городе Бердичеве, оккупированном нацистами. 5 августа после неоднократных настойчивых просьб главный редактор наконец разрешил ему отправиться в город Гомель, в 560 километрах к юго-западу от Москвы, где сменивший Павлова Еременко после вынужденного отступления из Минска разместил штаб своего Западного фронта. Гроссмана, которому исполнилось 35 лет, сопровождали два закаленных войной коллеги, которых редакция специально направила присматривать за знаменитым писателем.
Гроссман был талантливым наблюдателем с чувством сострадания к людям и умением подмечать выразительные детали. В Брянске, где у них была пересадка, Гроссман заметил: «Все забито красноармейцами, многие плохо одеты, оборваны, – это те, что уже побывали “там”. У абхазцев [с Северного Кавказа] совсем нехороший вид, некоторые босые». На следующем этапе путешествия у них состоялась обескураживающая встреча с медсестрой, которая, пользуясь ногами и кулаками, пыталась столкнуть их с подножки мчавшегося на полном ходу поезда, крича: «Немедленно прыгайте, запрещено ездить санитарными поездами!» Ей это не удалось. В Гомеле их приветствовала сирена воздушной тревоги. После того как бомбы прекратили падать, а самолеты улетели, Гроссман отправился на прогулку. «Какая печаль в этом тихом, зеленом городке, в этих милых скверах, в этих стариках, сидящих на скамейках, в милых, гуляющих по улицам девушках. Дети играют в песочке, приготовленном для тушения бомб… Немцы отсюда в 50 километрах», – записал он.
В штабе Еременко начальник политуправления фронта бригадный комиссар Козлов сказал ему, что «Военный совет крайне обеспокоен полученным известием»: Рославль, расположенный лишь в 150 километрах, занят танками Гудериана. Уже одно упоминание этого имени заставляло советское верховное командование содрогаться от страха. Его вышедшая до войны книга «Внимание, танки!», в которой он старательно подчеркивал и всячески преувеличивал свой собственный вклад в развитие идеи современной танковой войны, была хорошо известна многим военным теоретикам по всей Европе. Успешное применение тактики блицкрига на полях Голландии, Бельгии и Франции, а также на советской земле в течение предыдущих шести недель придавало Гудериану почти мифический статус. Захват Рославля представлялся еще одним этапом на его пути к Москве. Уныние и разочарование Гроссмана не могла развеять и прочитанная им на бегу передовая статья во фронтовой газете, в которой он встретил фразу: «Сильно потрепанный враг продолжал трусливо наступать».
В сопровождении одного из коллег, Олега Кнорринга, Гроссмана отвезли на военный аэродром под Гомелем, где базировался 103-й штурмовой авиационный полк Красной армии. По пути им попадались телеги, повозки и крестьяне, отступавшие перед немецкими бомбежками. Он заехал в деревню, казавшуюся «полной мира. Славная деревенская жизнь: играют дети, старик и бабы сидят в садике». Внезапно над головой появились три немецких бомбардировщика. «Взрывы бомб. Красное пламя с белым и черным дымом». Гроссман сам попал под огонь и поспешил укрыться на краю кладбища. Несколько солдат, рывших могилу для своего павшего товарища, бросились в канаву. Это не понравилось их командиру. «Лейтенант кричит: “Копайте, так до вечера не кончим…”».
На аэродроме, где многие здания были разрушены, его впечатлила бравада одного молодого пилота. «Во славу моей советской Родины я только что сбил… “Юнкерса-88”! – сообщил он Гроссману и добавил: – Волнения нет, [есть] злость, ярость. А когда видишь, что он загорелся, светло на душе… Кто свернет? Он или я? Я никогда не сворачиваю. Вливаюсь в машину и уж тогда ничего не испытываю».
Бравада шла рука об руку с самообманом. Командир полка Николай Немцевич пытался уверить Гроссмана, что вот уже десять дней над его аэродромом не появлялся ни один немецкий самолет. Его вывод звучал категорично: «У немцев нет бензина, у немцев нет самолетов, все сбиты». Гроссмана это впечатлило: «Более уверенной речи я не слышал, “верх оптимизма”. Одновременно хорошая и вредная черта, но, во всяком случае, стратег из него не получится».
В ту ночь Гроссмана разместили в огромном и пустом многоэтажном здании на аэродроме. «Пустынно, темно, страшно и грустно. Тут недавно еще жили сотни женщин и детей, семьи летчиков». Его сон был тревожным. Один раз он проснулся от «страшного низкого гудения» и вышел на улицу. «На восток через нашу голову шли эшелоны немецких бомбардировщиков, по-видимому, тех самых, о которых говорил днем Немцевич, что стоят без бензина и уничтожены».
Советские пилоты бросились к своим самолетам. Гроссман описывает: «Рев, заведены моторы, пыль, ветер… Самолеты один за другим пошли в гору, покружили и ушли. И сразу на аэродроме пусто, тихо, словно класс, из которого выбежали дети». Позже они вернулись:
На радиаторе у ведущего влеплено человеческое мясо. Машина с боеприпасами взорвалась как раз в тот момент, когда над этим грузовиком пролетел ведущий самолет. Поппе [ведущий] выковыривает мясо напильником; зовут доктора, он рассматривает внимательно кровавую массу и объявляет: «Арийское мясо!» Все хохочут. Да, пришло жестокое, железное время!
Они смеялись недолго. Через несколько дней Гроссман вместе с остальными отступавшими был вынужден покинуть Гомель, который вскоре был занят танками Гудериана.
Чуть севернее Николай Амосов, военный хирург, обустраивал свой полевой госпиталь в Жиздре. Персонал полевого госпиталя № 226 за шесть дней проехал 180 километров в обозе из 22 пароконных подвод, везших оборудование, а также медсестер, которые не могли идти пешком из-за стертых ног или потому, что им не выдали сапоги по размеру. Команда врачей держалась стоически. «Всю дорогу мы едем проселками: избегаем бомбежек и чтобы машины нам не мешали… Даже сводок не знаем, радио у нас нет… Спим на земле – с вечера валимся как подкошенные, а ночью просыпаемся от холода», – записал Амосов. Они поняли, насколько близко подобрались к фронту, только тогда, когда им стали попадаться красноармейцы, артиллерия и грузовики с боеприпасами. Один раз Амосов попытался выяснить, что происходит. Сведения были противоречивые: «Бои в Рославле». – «Наши оборону держат, километров десять западнее Рославля». – «Немцы прорвались – прут, страшное дело!» – «Не видите, что ли? Горит Рославль!»
Когда спустились сумерки, Амосов со своей командой добрался до главного шоссе. Они увидели солдат, устанавливающих свои орудия и ведущих огонь в сторону дыма. Следуя первоначальному приказу, согласно которому они направлялись на фронт, который – о чем они еще не знали – уже не существовал, Амосов продолжил движение по шоссе к Рославлю. Дорога была запружена транспортом. Офицер в командирском грузовике остановил их: «Покажите мне вашу карту и приказ», – потребовал он. Он бегло просмотрел их, а затем распорядился: «Поворачивайте обратно и поскорее уезжайте». Амосов в смущении молчал. «Ну, что же вы?.. Я вам приказываю. Полковник Тихонов из отделения тыла армии… Ясно? Выполняйте!»
Полевой госпиталь № 226, как и было приказано, развернулся и стал отступать на восток, пока не доехал до деревни Сухиничи в 20 километрах по дороге. Там они разбили лагерь и установили перевязочный пункт. Пока они были заняты этим, поблизости начали падать бомбы. Прибежала медсестра. «Привезли [раненых]!» – крикнула она. Три полуторки, забитые ранеными солдатами, заехали в расположение госпиталя. «Вот они, – записывал Амосов. – Щеки ввалились, небритые, грязные, большинство – в одних гимнастерках, шинелей нет… Разрезанные рукава, штанины. Повязки у большинства свежие… Многие тут же засыпают, привалившись к стене или прямо на полу… Всех ведут в баню». Горячая вода, по-видимому, подняла им настроение. «Улыбки и даже шуточки: – Спасибо, товарищ военврач, за баньку! С запасного полка не мылся…»
На другом участке того же фронта молодой политкомиссар Николай Москвин пребывал в совершенно ином расположении духа. Три недели тому назад он расстрелял своего первого дезертира. Повредившись в уме от накопившегося ужаса бомбежек, недостатка сна и долгих переходов, солдат вдруг стал призывать своих товарищей сложить оружие. Он подошел к Москвину. «Он отдал честь, я полагаю, Гитлеру, взял винтовку на плечо и зашагал в сторону зарослей… Красноармеец рядовой Шуляк уложил его выстрелом в спину». Солдат упал на землю. «Они убьют многих из вас, – прохрипел он, а затем поднял глаза на Москвина и добавил: – А тебя, кровавый комиссар, тебя они повесят первым». Обученный быть безжалостным, комиссар выхватил свой револьвер и выстрелил в извивавшееся тело. «Ребята поняли. Собаке – собачья смерть». Он сделал это по обязанности, а не ради удовольствия.
Реакция Сталина на донесения о том, что многие солдаты либо дезертируют с фронта, либо сдаются в плен, была совершено типичной. 16 августа он издал приказ № 270. Тяжелым языком со множеством повторов он вначале отдал должное тем командирам, которые вели себя «мужественно, а порой – прямо героически», выводя своих подчиненных из окружения. Среди прочих он особо выделил заместителя командующего войсками Западного фронта генерал-лейтенанта Болдина, который не только спас из окружения под Белостоком более 1000 человек, но и в течение 45 дней с боями вел их через позиции противника и только возле Смоленска они смогли соединиться с основными силами. В ходе этого легендарного перехода, отметил Сталин, они «уничтожили штабы двух немецких полков, 26 танков, 1049 легковых, транспортных и штабных машин, 147 мотоциклов, 5 батарей артиллерии, 4 миномета, 15 станковых пулеметов, 8 ручных пулеметов, 1 самолет на аэродроме и склад авиабомб». Цифры Сталина выглядели подозрительно точными, но в том, что это был подвиг, сомнений не было.
Однако наряду с этим имели место также «несколько позорных фактов сдачи в плен», а «отдельные генералы подали плохой пример нашим войскам». Среди них он назвал командующего 28-й армией генерал-лейтенанта Владимира Качалова, войска которого были окружены под Смоленском. По словам Сталина, Качалов «проявил трусость и сдался в плен немецким фашистам… [тем самым] предпочел дезертировать к врагу». Хотя это обвинение было целиком ложным – на самом деле Качалов погиб в бою, – он был заочно (и посмертно) приговорен к расстрелу.
Сталин также выделил генерал-майора Павла Понеделина, командовавшего 12-й армией во время обороны Киева. Вместе с 6-й армией войска Понеделина были окружены на открытой местности к западу от Днепра, у Умани, столкнувшись с подавляющей огневой мощью группы армий «Юг» фон Рундштедта. 1 августа, после неоднократных попыток двух советских армий прорваться из окружения, Понеделин направил командованию Южного фронта донесение, копию которого переслали Сталину: «Положение стало критическим. Окружение 6-й и 12-й армий завершено… Резервов нет… Боеприпасов нет, горючее на исходе». К 6 августа войска фон Рундштедта затянули петлю окружения так сильно, что обе армии оказались под артиллерийским огнем, который велся со всех сторон с дистанции не более 10 километров. Осознав, что иначе их просто перебьют на месте, 100 000 советских солдат капитулировали. Вместо того чтобы покончить с собой, Понеделин, танк которого был подбит вражеским огнем, позволил захватить себя в плен. «Дезертировав к врагу», он, по мнению Сталина, совершил «преступление перед Родиной, как нарушитель военной присяги».
В приказе № 270 далее говорилось: «Можно ли терпеть в рядах Красной армии трусов, дезертирующих к врагу и сдающихся ему в плен, или таких малодушных начальников, которые при первой заминке на фронте срывают с себя знаки различия и дезертируют в тыл? Нет, нельзя!» За этим следовал перечень наказаний для таких преступников. В дальнейшем их следовало считать «злостными дезертирами», которых необходимо расстреливать на месте, а их семьи подлежали аресту «как семьи нарушивших присягу и предавших свою Родину». Всем «попавшим в окружение врага частям и подразделениям» приказывалось «самоотверженно сражаться до последней возможности». Если какая-либо часть предпочтет «сдаться в плен», нужно «уничтожать их всеми средствами, как наземными, так и воздушными, а семьи сдавшихся в плен красноармейцев лишить государственного пособия и помощи».
Практика наказания семей военнослужащих лишением пособия и других положенных льгот была не нова, но, как подчеркивает Кэтрин Мерридейл, перспектива тюремного заключения в системе, «где даже обучение ребенка в школе зависело от коллективной чести семьи в глазах начальства», была особенно суровой. Одним из самых жестоких побочных эффектов этих мер возмездия стало кафкианское правило, по которому «пропавшие без вести» – были ли они «сбиты над реками или болотами, разорваны на части взрывом или съедены крысами» – рассматривались, наряду со сдавшимися в плен, как «злостные дезертиры», с соответствующими последствиями для их семей. Чтобы ни у кого не осталось сомнений относительно значения приказа № 270, Сталин приказал зачитывать его целиком «во всех ротах, эскадронах, батареях, эскадрильях, командах и штабах». Обнародование этих предписаний было не только признаком сталинской беспощадности, но и свидетельством его нараставшего страха от понимания, что Советский Союз находится в крайней опасности. Если патриотизма оказывалось недостаточно, чтобы вдохновить солдат на самоубийственные жертвы на поле боя, следовало принудить их к исполнению долга перед Родиной с помощью террора.
Был еще один способ внушить ужас всякому, кто мог думать о сдаче в плен. Этот способ был столь же эффективен и совершенно не зависел от воли Сталина. Это было растущее осознание того, что тебя ждет, если ты попадешь в руки врага. Комиссару Москвину представился случай убедиться в этом вскоре после того, как он по служебной необходимости расстрелял дезертира («собаке – собачья смерть»). Его часть вновь оказалась под яростной атакой противника. На этот раз почти весь полк был уничтожен. Москвин и двое его товарищей оказались одни в лесу. Сам Москвин был серьезно ранен и уже терял надежду на спасение. Он не мог уснуть и опасался гангрены, но нашел в себе силы сделать запись в дневнике: «Я на грани полного душевного срыва… Я испытываю чувство вины за свою беспомощность и неспособность взять себя в руки». В конце концов их нашли крестьяне, которые, видимо, решили, что, как только они оправятся, их можно будет использовать в работе на полях.
Именно тогда Москвин повстречался с первым из нескольких советских солдат, которым удалось бежать из нацистского лагеря для военнопленных. Он был в ужасе от того, что услышал: «Говорят, что там негде укрыться, нет воды, что люди умирают от голода и болезней, что у многих нет подходящей одежды и обуви. С ними обращаются как с рабами, расстреливают за малейший проступок или просто из озорства, для развлечения». Это не было преувеличением. Слухи об этом быстро распространились. Как уже убедились тысячи их товарищей, попасть в плен, быть загнанным в вагон или построенным в пешие колонны – участь не менее, если не более страшная, чем смерть на поле боя.
На бумаге лагеря военнопленных были обустроены в соответствии с традиционными военными стандартами. Они носили официальные обозначения: дулаг (пересыльный лагерь), шталаг (лагерь для рядового и унтер-офицерского состава) и офлаг (лагерь для офицеров). В реальности эти обозначения не имели никакого смысла. Если бы германское верховное командование решило соблюдать минимальные стандарты, предусмотренные Женевской конвенцией 1929 года, им пришлось бы обеспечить условия размещения, «не менее благоприятные, чем условия, которыми пользуются войска держащей в плену державы», «соответствующую одежду», «медицинскую помощь». Если пленные умирали, требовалось обеспечить, чтобы они были «погребены с честью» в ясно отмеченных могилах. Ни одно из этих требований не соблюдалось и даже не рассматривалось нацистами, которые утверждали, что раз Москва не подписала Женевскую конвенцию, то ее нормы не распространяются на советских военнопленных.
Таким образом, лагеря всех трех категорий ничем не отличались ни друг от друга, ни от окружавшей местности. Удобства либо были самыми примитивными, либо вовсе отсутствовали. Почти не было ни лекарств, ни больниц. Уборные, если существовали, представляли собой неогороженные ямы в земле. Было почти негде укрыться от непогоды. Пленникам часто приходилось спать в лохмотьях, в которые превратилась их униформа, в условиях ночных морозов, когда температура опускалась гораздо ниже нуля. Самым жестоким испытанием был постоянный недостаток пищи. Пайки, достаточные лишь для того, чтобы медленно умирать с голоду, прекрасно вписывались в «План голода», который предусматривал гибель миллионов славянских «недочеловеков». Правда, смерть миллионов советских солдат в плену не была спланирована заранее и была скорее результатом безразличия германского верховного командования.
Суточное потребление калорий, установленное ОКХ, было сильно ниже необходимого для выживания уровня. В одном показательном в этом смысле лагере каждому узнику выдавался дневной рацион, состоявший из двух мисок водянистого капустного супа и одного фунта хлеба. На завтрак вместо чая подавалась горячая вода. Эти пайки предназначались лишь тем, у кого хватало сил на рабский труд. Таким образом, они умирали от голода немного позже, чем их более слабые товарищи.
В августе 1941 года в результате окружения под Уманью от 15 000 до 20 000 раненых советских солдат оказалось в одном лагере. Они лежали на голой земле. Бенно Цизер был среди тех, кто охранял пленных. Он вспоминал: «Почти каждый день люди у нас умирали от истощения. Другие пленные относили трупы назад в лагерь, чтобы похоронить их. Они носили трупы посменно. Лагерное кладбище было очень большим; количество людей под землей, должно быть, превышало количество остававшихся в живых».
В другом «сборном пункте», расположенном поблизости, 8000 узников были загнаны на огороженную территорию, которая была рассчитана на 500–800 человек. Они страдали от сильной жары и от не менее сильного голода. Однажды группа пленников решила подбежать к ограждению периметра в отчаянной надежде спастись от жары. Вскоре один из охранников, Лео Мелларт, услышал выстрелы крупнокалиберного пулемета, за которыми последовали крики и вопли ужаса. Стрельба была направлена в сторону зернохранилища, где было заперто несколько пленников, пойманных при попытке к бегству. После того как выстрелы прекратились, вспоминал он, среди пленных насчитали от 1000 до 1500 убитых или серьезно раненых.
В некоторых случаях умирающие от голода люди ради выживания были вынуждены прибегать к крайним мерам. Где-то в августе Гансу Беккеру, молодому унтер-офицеру, приказали отправиться в лагерь военнопленных в городе Дубно – месте крупного танкового сражения, состоявшегося в первую неделю вторжения. Беккер считал, что сражается против «дикого и нищего народа, более похожего на зверей, чем на людей, и воюющего как стая голодных волков». За время его первого визита в лагерь ему было приказано отобрать 20 человек, достаточно крепких для работы. Пленников разместили в здании бывшей школы.
«Первая комната, в которую я вошел, была большой и совершенно пустой: находившиеся в ней пленные были монголами. Лишенная света атмосфера казалась мрачной и зловещей, а воздух, который там еще оставался, стал неописуемо затхлым и отвратительным. Я сделал вдох и едва не потерял сознание. Это был свинарник, разве что все свиньи, которых я видел прежде, были намного чище, чем эти люди».
Беккер знал, что в его рассказ трудно будет поверить, но позднее – к тому времени его презрение к врагу сменилось жалостью и ужасом перед зверствами, которым подвергались жертвы операции «Барбаросса», – он писал: «Если, как нам говорят, предсмертные слова умирающего всегда правдивы, то правдивы и мои слова». Пока он вглядывался в полумрак, он услышал «дикий крик». Он наблюдал, как «из сумрака, переругиваясь, кусаясь, дерясь друг с другом, показалась кишащая масса раскачивающихся тел. Кого-то швырнули на нары, и я понял, что все они набросились на одного человека. Они выдавливали ему глаза, выворачивали руки и сдирали мясо с костей своими ногтями. Его сбили с ног и буквально растерзали заживо». Беккер пытался вмешаться, но безрезультатно. Когда заморенные голодом люди стали сдирать мясо со своей жертвы, он позвал часового, но никто не явился. Беккер выбежал наружу и попытался разыскать коменданта лагеря. Выслушав его, тот просто пожал плечами, сказав: «Расскажите нам что-нибудь новенькое. А это происходит ежедневно. Мы давно перестали обращать на это внимание».
К счастью для Беккера, один русский пленный, немножко говоривший по-немецки, объяснил ему, что у «монголов» есть кодовое слово, которое используется как команда. «Когда оно произносится – записал Беккер, – они все внезапно набрасываются на одного заранее выбранного человека, которому предстояло стать дневным рационом мяса: его убивают, чтобы остальные смогли пережить еще один день голода, который не мог утолить их скудный лагерный паек».
К концу августа в плену оказалось около 800 000 советских солдат. Через пару месяцев их количество превысит 3 млн. Из них выживет только миллион. Около 600 000 умрут от холода, голода и болезней. Остальные будут казнены.
Назад: 14. Америка делает свой ход
Дальше: 16. Внезапная пауза Гитлера