14. Америка делает свой ход
30 июля 1941 года в 18:30 кортеж провез изможденного и болезненного американца через кремлевские ворота, откуда его тотчас доставили в кабинет Сталина. Гарри Гопкинс был личным посланником Рузвельта и, помимо сумки с лекарствами, сопровождавшей его повсюду, имел при себе письмо от президента. В нем Сталину предлагалось «относиться к мистеру Гопкинсу с таким же доверием, как если бы Вы общались напрямую со мной». Встречи посланника президента с советским лидером в течение следующих двух дней будут иметь далеко идущие последствия.
Гопкинс был ближайшим доверенным лицом Рузвельта. Во время войны он жил в Белом доме, где президент предоставил в его распоряжение свои личные апартаменты. Будучи главным архитектором рузвельтовского «Нового курса» и связанных с ним программ по социальной помощи и трудовым отношениям, он заслужил репутацию здравомыслящего и решительного администратора. В какой-то момент его успехи на этом поприще даже навели его на мысль баллотироваться в президенты, но эти надежды пришлось оставить после того, как в 1937 году у него диагностировали рак желудка. Проблемы со здоровьем преследовали его всю жизнь (к моменту постановки диагноза ему было 49 лет), и многие считали, что ему осталось недолго. В 1939 году он был настолько болен, что Рузвельт в письме одному своему другу писал: «Доктора уже считают Гарри покойником». После лечения в ставшей к тому времени знаменитой клинике Мэйо он кое-как существовал на диете, в основном состоявшей из таблеток и внутривенных инъекций из постоянно сопровождавшего его запаса – сочетание, которое объясняло его почти мертвецкий облик. В молодые годы ему удалось приобрести славу плейбоя, но с началом войны от отказался от светской жизни, целиком посвятив себя Рузвельту в качестве его самого близкого и влиятельного друга. Хотя завистники называли его «зловещей фигурой, закулисным интриганом, Макиавелли, Свенгали и Распутиным из Айовы в одном лице», доверие президента к нему было абсолютным.
Прибытие Гопкинса в Москву было столь же неожиданным, сколь и внезапным. До этого он две недели находился в Лондоне, проведя напряженный и утомительный раунд переговоров между правительствами обеих стран. В этом году он уже встречался с Черчиллем, когда по распоряжению Рузвельта прилетал в Лондон, чтобы прояснить обстановку, а также получше узнать премьер-министра. В тот раз он много поездил по Англии, отдавая должное мужеству британцев во время войны. Он также установил хорошие личные отношения с Черчиллем, о котором позднее докладывал президенту: «Он и есть правительство во всех смыслах этого слова… и… я хотел бы особенно подчеркнуть, именно с ним вам необходимо добиться полного единодушия». Все остальные не имели особого значения.
В июле 1941 года этого единодушия еще предстояло достичь. Американские начальники штабов были настроены скептически относительно того, что они считали устаревшей одержимостью Черчилля сохранением Британской империи. В частности, они были недовольны тем, что множество американских судов с военной техникой приходилось отправлять на Ближний Восток для поддержания британской «мании величия». Несколькими неделями ранее, в мае, Рузвельт уже дал понять: он разделяет эту точку зрения, сообщив премьер-министру, что потеря Египта и Ближнего Востока не нанесет непоправимого ущерба делу союзников. Черчилль отреагировал болезненно, и президент поспешил успокоить его, заметив:
Если в конце концов выяснится, что продолжать боевые действия на Средиземном море невозможно… я не думаю, что один этот факт нанесет фатальный ущерб нашим общим интересам. Я говорю так только потому, что убежден: исход этой борьбы решится в Атлантике, и если Гитлер не сможет победить там, он не сможет победить нигде.
Гопкинс быстро оценил, что это подспудное англо-американское соперничество должно лишь усугубиться после начала операции «Барбаросса». Это должно было повлиять на динамику «особых отношений», которая на протяжении 20 лет была окрашена сомнениями и подозрениями в неменьшей степени, чем взаимным уважением.
В Лондоне президентский посланник излучал обаяние, но при этом был тверд. Привезя с собой трех высокопоставленных американских генералов, он сообщил Черчиллю и британским начальникам штабов на Даунинг-стрит, 10, что, по мнению Объединенного комитета начальников штабов США, «Британская империя приносит слишком большие жертвы, пытаясь удержать позиции на Ближнем Востоке, непригодные для долговременной обороны» и что «людям, принимающим решения в Вашингтоне» необходимо предоставить веские основания, почему снабжение этого региона должно оставаться приоритетом. Пока русские сражались за само свое существование, оба западных лидера торжественно обещали (по словам Черчилля) оказывать Советскому Союзу «любую помощь, которая в наших силах». Поскольку и Вашингтон, и Лондон в то время были уверены, что Красную армию через несколько недель ждет крах, это выражение поддержки, по сути, ни к чему не обязывало. Однако к концу июля, когда выяснилось, что советские войска все еще не сломлены, безоговорочно верить в искренность обещаний Лондона и Вашингтона было уже нельзя.
Руководители оборонных ведомств в обеих столицах крайне неохотно соглашались делиться драгоценными запасами из собственных арсеналов ради поддержки Советского Союза. На рузвельтовский «арсенал демократии» – пока отнюдь не ломившийся от избытков вооружений – имел виды Объединенный комитет начальников штабов в целях обороны США и защиты американских интересов на Тихом океане. Рузвельту было достаточно трудно оправдать перенаправление военных грузов для нужд «имперской» ближневосточной кампании Великобритании. Отвлечение дополнительных ресурсов на СССР должно было неизбежно встретить сопротивление Военного министерства, а самое главное – конгресса, где изоляционисты и антикоммунисты готовы были объединиться на почве общего неприятия московских большевиков. Перед президентом стояла еще одна проблема: неизбежная конкуренция между Великобританией и СССР за те щедрые дары, которыми Белый дом готов был осчастливить эти две страны, неожиданно ставшие союзниками США.
Интуиция Рузвельта подсказывала ему, что Советский Союз необходимо обеспечить достаточным количеством военных материалов, а также политической поддержкой. В глубине души он полагал, что русские, вероятно, смогут сыграть более важную роль в разгроме нацизма, чем англичане. На этом строился его расчет. Англичане сильно зависели от щедрости Америки, и им не к кому больше было обратиться за помощью. Не вызывала сомнений и решимость Черчилля покончить с Гитлером. О Сталине такого сказать было нельзя. В западных столицах существовали опасения, что Москва может пойти на новое сближение с Берлином. В то время как эмиссар Рузвельта в Лондоне мало что знал о советском лидере, помощник госсекретаря Адольф Берли, убежденный и весьма влиятельный сторонник этой точки зрения, предупреждал его о непредсказуемости Москвы: «В Германии может произойти военный переворот, кто-нибудь из генералов станет диктатором и немедленно заключит русско-немецкий союз. Судя по их пропаганде, русские сейчас пытаются разыграть подобный сценарий… Поэтому, ради бога, убедите сторонников сентиментального подхода быть осторожнее».
Рузвельт не был сентиментальным человеком, но несколько романтически считал, что долговременная политическая и военная поддержка США может заставить Москву задуматься перед совершением такого опрометчивого шага. Было еще кое-что: как прагматик, он питал надежду на то, что щедрость Америки со временем приведет к тому, что Советы выйдут из своей идеологической изоляции и выберут усыпанный розами путь социальной демократии, заложив тем самым основу для послевоенного мирового порядка.
В Лондоне Гопкинс и Черчилль обсуждали заключительные приготовления к первой встрече Рузвельта и британского премьера. Было решено, что она пройдет в начале следующего месяца на борту военного корабля в канадских водах. Эта встреча, которая затем войдет в историю как Атлантическая конференция, должна была привести к созданию хартии с ключевыми принципами построения нового мирового порядка, которые смогут заслужить широкое, если не всеобщее одобрение. Однако, как хорошо понимал Гопкинс, без четкого представления о способности СССР успешно противостоять Германии встреча была обречена повиснуть в воздухе.
Поэтому было заранее решено, что Гопкинс встретится в американском посольстве в Лондоне с Иваном Майским, советским послом в Великобритании. Между ними состоялась довольно бессвязная беседа, в которой оба участника гениально парировали выпады партнера до тех пор, пока Гопкинс, по-видимому, совершенно спонтанно задал вопрос: «Как можно было бы сблизить Рузвельта и Сталина?» Майский несколько замешкался. Гопкинс пояснил, что «сейчас Сталин для Рузвельта немногим больше, чем просто имя… В представлении Рузвельта о Сталине нет ничего конкретного, вещественного, персонального». Именно в этот момент Гопкинсу, видимо, пришла в голову смелая дипломатическая инициатива. Помня о предстоящем англо-американском саммите, он спросил премьер-министра, можно ли слетать в Москву и вернуться в течение недели. Черчилль подтвердил, что это возможно, правда, для этого потребуется совершить длинный и рискованный перелет (следуя тем же маршрутом, что и военная миссия Мэйсон-Макфарлана месяц назад на гидросамолете марки «Каталина»). По его мнению, путешествие могло оказаться слишком тяжелым для такого болезненного человека, как Гопкинс.
Гопкинса это не удержало. С помощью Джона Уайнанта, американского посла в Лондоне, он составил текст телеграммы Рузвельту, прося его разрешения на поездку:
Мне кажется, необходимо сделать все возможное, чтобы русские удерживали фронт, даже если на первых порах они будут терпеть поражения. Если есть малейший шанс в критический момент повлиять на Сталина, я думаю, что лучше всего это сделать через личного посланника. Полагаю, ставки настолько высоки, что нам стоит попробовать. В этом случае Сталин сможет быть уверен, что мы всерьез собираемся наладить долгосрочный канал поставок.
Рузвельт немедленно дал свое согласие. Через два дня Гопкинс отправился в путь. Среди провожавших его был Аверелл Гарриман, недавно назначенный президентский посланник в Соединенном Королевстве. Позднее Гарриман писал, что «его полет казался такой же авантюрой, как полет на луну сегодня».
Перелет был тяжелым, как и предупреждал Черчилль. Условия в самолете-амфибии «Сандерленд» были спартанскими, и путешествие заняло даже больше времени, чем ожидалось. Гопкинс провел 24 часа, то сидя на месте стрелка в корме самолета, то пытаясь заснуть в одном из подрамников, натянутых для экипажа вдоль фюзеляжа. Было очень некомфортно, а когда они достигли Полярного круга – еще и крайне холодно. Из-за навигационной ошибки им не удалось совершить запланированную посадку на советском побережье. На какое-то время они потерялись, и все это в отсутствие карт в одном из самых отдаленных уголков планеты. Только слабый радиосигнал из беломорского порта Архангельск, пункта их назначения, вернул их на правильный курс. Посланник Рузвельта сохранял внешнюю невозмутимость. После небольшой остановки он вылетел в Москву на щедро предоставленном в его распоряжение правительственном авиалайнере «Дуглас».
В посольстве США его коротко проинструктировал посол Лоуренс Стейнхардт. Пессимистичные доклады посла в Вашингтон отражали точку зрения американского военного атташе, майора Айвэна Йитона, который убедил себя в том, что Красная армия обречена на неминуемое поражение. Гопкинс отнесся к этому скептически. До своего приезда он прочел долгий и аргументированный меморандум от прежнего посла США Джозефа Дэвиса (чья приукрашенная картина сталинского правления эпохи террора весьма способствовала поддержанию американо-советских отношений в середине 1930-х годов). Дэвис не только заявлял, что русские гораздо крепче, чем многие полагают, но и предупреждал, что крайне важно убедить Сталина перестать воспринимать Соединенные Штаты в качестве «капиталистического врага». В противном случае сохранялся риск, что он все еще может пойти на мирную сделку с Гитлером «как меньшим из двух зол».
Что было более важным, у Гопкинса состоялся долгий разговор с британским послом, который вместе с американским коллегой встречал его в аэропорту. Посланнику Рузвельта в тот вечер предстояла первая встреча со Сталиным, и Криппс постарался устроить все так, чтобы он смог переговорить с ним с глазу на глаз до этого, «не нанося смертельной обиды» Стейнхардту, к которому он не испытывал особого уважения. Гопкинс, по-видимому, тоже хотел повидаться с Криппсом. Когда тем же утром оба американца прибыли с визитом в британское посольство, посланник умудрился избавиться от Стейнхардта «под предлогом того, что [Криппс] должен передать мне важную информацию от премьер-министра». Не тратя попусту время, Криппс сразу же высказал своему гостю все, что он думает о Стейнхардте и Йитоне. Это побудило Гопкинса заявить – в соответствии с полученными им ранее инструкциями, – что он согласен с тем, что ни Стейнхардту, ни Йитону «не удалось взглянуть на ситуацию шире». Криппс испытал большое облегчение, убедившись, что его точка зрения совпадает с точкой зрения посланника президента по многим важным вопросам, и очень обрадовался, когда Гопкинс сообщил ему, что «Рузвельт готов оказать любую помощь, которая в его силах, даже если это не понравится руководству армии и флота». Позднее Криппс заметил, что для него «было огромным удовольствием иметь возможность поговорить с ним».
Накануне встречи со Сталиным Стейнхардт взял Гопкинса на экскурсию по достопримечательностям Москвы. Он не мог не обратить внимания на то, как тщательно город замаскирован на случай атаки с воздуха. Знаменитые исторические здания поменяли свой облик: Большой театр был укутан полотном с изображением фальшивых дверей; Мавзолею Ленина на Красной площади с помощью мешков с песком придали вид двухэтажного здания; яркие красные звезды, освещавшие шпили кремлевских башен, были скрыты под серой тканью; а специалист по настенной росписи постарался превратить стены Кремля в ряд жилых домов. На все это потребовалось много усилий, но эффект был ограниченным, так как невозможно было скрыть русло Москвы-реки, извивавшееся змеей через самый центр города. К приезду Гопкинса столица уже больше недели подвергалась бомбардировкам люфтваффе. Гопкинс (когда-то работавший начальником Службы гражданской помощи американского Красного Креста) был впечатлен принятыми властями города мерами по защите жителей.
Первые бомбы упали в ночь на 21 июля. Около 200 самолетов, волна за волной, приняли участие в налете. Британский журналист Александр Верт находился в своей квартире, когда после 22:00 началась воздушная атака. Он был буквально загипнотизирован слепящими лучами прожекторов, пронзавших ночное небо, воем сирен, гулом приближавшихся самолетов, а затем треском падающих бомб, за которым следовало тра-та-та зенитных орудий. Когда началась, как он выразился, «настоящая потеха», он выглянул из окна своей кухни и увидел «фантастический фейерверк – трассирующие пули, вспышки, огненные луковицы, всевозможные петарды – белые, зеленые, красные; а еще стоял ужасный грохот; я никогда не видел ничего подобного в Лондоне [где он находился во время Битвы за Британию]».
Коллега Верта, корреспондент Associated Press Генри Кэссиди, был в своей комнате на последнем этаже пятиэтажного жилого дома, построенного из дерева и покрытого штукатуркой. Когда начали падать бомбы, здание затряслось и зашаталось. Лавина зажигательных бомб, которые посыпались сверху целыми пачками, заставила его броситься в «комнату домкома» на первом этаже, где, по его словам, царил полный порядок и спокойствие. Женщина-телефонистка обзванивала комитеты соседних домов и спрашивала, нужна ли им какая-нибудь помощь. Группу подростков по очереди отправляли на крышу следить за тем, чтобы не начался пожар. В полночь вторая волна бомбардировщиков пронеслась прямо над головой, «разбрасывая зажигательные бомбы вдоль улиц, как почтальоны разносят почту». Одна из них упала на крышу их здания. «Вспотевший, в распахнутой на горле красной рубахе, потирая свои асбестовые перчатки длиной по локоть», один из мальчишек рассказал собравшимся женщинам, как он скинул бомбу с крыши во двор. Он сразу же стал героем. «Женщины принесли ему стул, усадили его и, несмотря на его возражения, принялись обхаживать его так, как будто он был победителем чемпионата мира в тяжелом весе, сидящим в своем углу». Кэссиди рискнул подняться на крышу и обнаружил, что бомба упала прямо над его спальней.
Не убереглось и британское посольство. Криппс как раз собирался отойти ко сну, когда четыре зажигательные бомбы упали на крышу здания. Персоналу удалось потушить три из них, но четвертая оказалась в углу, к которому было не подобраться, и подожгла здание. Сразу же размотали пожарные шланги, и по главной лестнице потекли потоки воды. Очаг воспламенения находился над спальней Криппса, и вскоре с потолка начала капать вода. Его это не сильно расстроило: «Мне удалось заснуть под аккомпанемент капель воды, падающих в два ведра, стука молотков пожарных на крыше и пролетавших истребителей и нескольких последних бомбардировщиков. Никакого серьезного ущерба ничему важному нанесено не было».
Несмотря на всю какофонию и жертвы той ночи, Верт не увидел «никаких признаков разрушений», когда прошелся по городу на следующее утро. Он заметил, что трамваи «весело гремят по рельсам» и что «люди выглядят вполне бодро – может быть, чуточку встревожены последствиями налета».
Не все оказались такими счастливчиками. Кареты скорой помощи сновали взад и вперед по городу, развозя по больницам тех, кто был ранен на улице или пострадал под обломками зданий. Всего в ту ночь более 370 москвичей погибли или были тяжело ранены. Среди раненых были те храбрые, но безрассудные молодые люди, которые пытались избавиться от бомб, хватая их голыми руками.
Более тысячи зданий пострадало от бомбардировки, но масштаб разрушений удалось снизить благодаря эффективной работе пожарных и скорости, с которой хорошо вымуштрованные команды добровольной гражданской обороны и местных жителей под присмотром НКВД и представителей городских властей устраняли ущерб: засыпáли воронки от взрывов, чинили трамвайные линии, заменяли выбитые стекла и очищали улицы от обломков. Этих добровольцев в их работе, несомненно, воодушевляло знание, что трое их товарищей – пожарные, признанные виновными в халатности за то, что позволили полностью сгореть одному складу, – были расстреляны без суда.
По сравнению с теми разрушениями, которые постигли Лондон, ущерб, нанесенный люфтваффе в Москве, был довольно незначительным. Однако многие из самых известных зданий столицы, несмотря на маскировку, будут разрушены или сильно повреждены в течение следующих недель. Среди них были Московский университет, Художественная галерея имени Пушкина, Большой театр, Дом-музей Толстого, а также редакции газет «Правда» и «Известия». Лишь станции метрополитена были полностью безопасны во время налета. Как и в Лондоне, они стали ночными бомбоубежищами. Москвичи, в основном женщины и дети, терпеливо стояли в очередях, чтобы спуститься вниз на платформы. Как заметил один местный врач, везде сохранялся порядок:
Лежат они в определенном порядке. Каждая семья имеет свой участок. Стелят газеты, потом одеяла и подушки. Дети спят, а взрослые развлекаются по-разному. Пьют чай, даже с вареньем. Ходят друг к другу в гости. Тихо беседуют. Играют в домино. Несколько пар шахматистов, окруженных «болельщиками». Многие читают книгу, вяжут, штопают чулки, чинят белье – словом, устроились прочно, надолго. Места постоянные, «абонированные». По обе стороны туннеля стоят поезда, где на диванах спят маленькие дети.
Н. Эрастова (ее полное имя осталось неизвестным) была одной из тысяч женщин, которые добровольно записывались в Красную армию в надежде, что их пошлют на фронт в качестве санитарок и медсестер. Вместо этого ее отправили в метро для оказания первой помощи больным и раненым. Во время короткого курса подготовки она чуть не потеряла сознание при виде крови. В темных, переполненных людьми туннелях она радовалась, что ей не приходится помогать при преждевременных родах, которые часто случались в этой кризисной обстановке. Но работать приходилось всю ночь напролет: «С нашими медицинскими сумками и повязками с красным крестом на рукавах нас постоянно куда-то звали. Самая частая просьба была дать какое-нибудь успокоительное». Спрос на него был настолько велик, что медсестрам приходилось разбавлять успокоительное (валерьянку) водой. Эффект от него был ничем не хуже. «Было так много благодарности – “спасибо, сестричка, мне уже лучше”. Это была чистая психотерапия». Вскоре стремление Эрастовой попасть на фронт будет удовлетворено. Ее зачислят в 6-ю дивизию народного ополчения, где, как она рассказывала, «я видела так много крови, что совсем к ней привыкла».
В первые дни станции кое-как умещали до 750 000 спящих людей, но по мере того как бомбежки стали привычным явлением, страх постепенно улетучился. Подражая британскому послу, многие горожане предпочитали спать в собственных кроватях. По-видимому, они считали, что в своих реечно-гипсовых домах рискуют немногим больше, чем в подземелье. Это, конечно, было не так: по данным советских властей, общее количество жертв за первые девять месяцев бомбардировочной кампании люфтваффе составило более 2000, а число раненых – почти в три раза выше. Это число могло быть гораздо выше, если бы не окружавшие город тяжелые зенитные орудия и множество советских истребителей, которые патрулировали небо и, по оценкам, сбили около 10 % участвовавших в налетах вражеских бомбардировщиков.
Рузвельт однажды сказал о своем посланнике: «Гарри – лучший посол для моих целей. Он даже не знает, что означает слово “протокол”. Когда он видит красную ленточку, он просто достает старые садовые ножницы и перерезает ее. А когда он беседует с каким-нибудь высокопоставленным иностранцем, он умеет развалиться в своем кресле, положить ноги на конференц-стол и сказать: “Неужели?”» Гопкинс применил тот же подход – если не саму позу, – когда в первый раз оказался в присутствии Сталина. Он не чувствовал ни излишнего благоговения, ни страха, но сразу же оказался под обаянием личности Сталина. «Он приветствовал меня парой быстрых русских слов. Коротко, крепко и вежливо пожал мне руку. С теплотой улыбнулся. Не было лишних слов, жестов и никакой манерности».
После вступительных речей, во время которых Сталин говорил об общих интересах двух стран, Гопкинс перешел к делу. Тема этой встречи, сказал он, – помощь Советскому Союзу, обеспечивающая как текущие нужды Красной армии, так и те, которые потребуются в случае, если война затянется надолго. Сталин не мешкая зачитал подробный список необходимого по обеим категориям. Ему срочно требовались 20 000 орудий ПВО (большого и малого калибра), пулеметы для обороны городов и более миллиона винтовок. В случае долгой войны ему понадобятся авиационное топливо и алюминий. «Дайте нам зенитные орудия и алюминий, и мы сможем воевать три или четыре года», – заявил он к концу их первой встречи. Они договорились встретиться вновь на следующий вечер.
Через день, 31 июля, Криппс и Гопкинс за обедом опять побеседовали с глазу на глаз. Гопкинсу представилась прекрасная возможность внимательно выслушать личное мнение британского посла – еще не согласованное с Лондоном – о том, что будущее Европы зависело от формирования англо-американо-советского альянса и что этого можно было достичь лишь «путем непосредственного военного сотрудничества, закрепленного долгосрочными политическими соглашениями». Зная, что поддержка со стороны Гопкинса будет иметь ключевое значение, Криппс выступил с идеей проведения трехсторонней конференции с участием Великобритании, Соединенных Штатов и Советского Союза. Гопкинс с ним согласился.
Во время его второй встречи со Сталиным советский лидер вновь продемонстрировал ясное видение стратегических целей и привычку вникать во все подробности. В кабинете, увешанном подробными картами боевых действий на фронте, он представил гораздо более детальный список вооружений, требуемых для сдерживания немецкого натиска. Как позднее заметил американский посол, обычно очень подозрительный и скрытный советский лидер впервые с «необычайной откровенностью» раскрылся перед официальным лицом из-за границы. Воодушевленный этим обстоятельством, Гопкинс в ответ в деталях представил предложение, озвученное Криппсом за обедом. Он предложил провести трехстороннюю конференцию в Москве, что позволило бы трем великим державам «в полной мере и совместными усилиями [определить] свои интересы на каждом фронте, а также интересы всех наших стран вместе». Сталин с энтузиазмом откликнулся на это предложение, попросив Гопкинса передать личное послание Рузвельту:
Мощь Германии настолько велика, что, несмотря на способность России защитить себя, Великобритании и России вместе будет очень трудно сокрушить немецкую военную машину… единственное, что может привести к поражению Гитлера, возможно, даже без единого выстрела, это заявление о намерении Соединенных Штатов вступить в войну с Германией.
Гопкинс был достаточно осторожен, чтобы не давать относительно этого никаких обещаний, но его обнадеживал сталинский тон и в особенности его льстящее американцу замечание, что президент США и сами США «сегодня имеют больше влияния на простых людей во всем мире, чем любая другая сила».
Посланник Рузвельта обладал достаточно сильным характером, чтобы не поддаться на лесть советского лидера, но его не могла не тронуть властность и сила его личности. Впоследствии он составил достаточно живой портрет своего собеседника:
Ни один человек не смог бы забыть облик диктатора России, когда он провожал меня, – суровая, крепкая, решительная фигура в начищенных до зеркального блеска сапогах, брюках галифе и плотно облегающем кителе. Он не носил никаких наград, военных или гражданских… Его руки огромны и тверды, как и его ум. Его голос резкий, но всегда под контролем. Смысл его слов не нуждается в дополнительном подчеркивании интонацией… Он не стремится вам понравиться. Кажется, что он не испытывает никаких сомнений. Он уверяет вас, что Россия выстоит под натиском немецкой армии. Он принимает как должное, что вы тоже не будете в этом сомневаться.
После завтрака в день своего отъезда, 1 августа, Гопкинс выделил время для еще одной встречи с Криппсом. Британский посол не сидел без дела. Вдохновленный рассказом Гопкинса о встрече со Сталиным, Криппс вручил ему текст совместного послания Сталину от имени Черчилля и Рузвельта, который он набросал прошлым вечером. В нем содержалось официальное предложение организовать встречу представителей американского и британского правительств со Сталиным в советской столице. Развивая тему, Криппс отправил через Гопкинса меморандум, который двум западным лидерам надлежало обсудить на их предстоящем саммите, назначенном на ближайшие дни. Он настаивал, что русским следует предоставить «любые ресурсы, которые мы сможем для них собрать, так как в настоящий момент здесь у врага самое слабое место и, следовательно, наибольший шанс на успех для нас», добавив, что было бы «величайшей глупостью» отказать Советам в поставках военной техники, отсутствие которой может превратить их отступление в «беспорядочное бегство». Благоразумно приложив к меморандуму баночку русской икры и две бутылки водки для президента, он вложил записку с выражением надежды, что два западных лидера «воспользуются тем предложением, которое, как я знаю, он [Гопкинс] собирается изложить».
Ходатайство Криппса за Сталина едва ли могло быть воспринято иначе, как скрытая критика поведения его собственного премьер-министра, который общался со Сталиным тоном старого ворчливого скряги. Напротив, американский президент – как он знал от Гопкинса – был весьма склонен к симпатии. В тот самый день, когда Криппс сговаривался с американским посланником насчет их совместной инициативы, Рузвельт требовал от своих служащих ускорить оказание помощи СССР. Сделав на заседании правительства выговор военному министру Генри Л. Стимсону за то, что отправка 200 самолетов и другие уже обещанные Москве «символические» поставки до сих пор не отправлены, он сказал, что ему «надоело постоянно слышать о том, что они [русские] вот-вот получат это, получат то… он хочет услышать о том, что уже в пути». В отсутствие Гопкинса он вызвал другого старшего администратора, Уэйна Коя, и поручил ему исправить ситуацию: «Пожалуйста… при полной поддержке с моей стороны, действуйте решительно – станьте им шилом в боку и заставьте все это заработать». А накануне своего отъезда на встречу с Черчиллем он сказал Кою, что в случае, если немецкое наступление удастся выдержать в течение еще двух месяцев, «Россия будет в безопасности до весны. Поторопитесь!».
Гопкинс вылетел обратно в Лондон, находясь в приподнятом настроении после своего триумфа в Москве, но забыл там свою сумку с лекарствами, от которых буквально зависела его жизнь. При сильном встречном ветре у самолета-амфибии заняло 24 часа, чтобы достичь Скапа-Флоу на Оркнейских островах. К моменту, когда пилот совершил посадку на бурном фарватере недалеко от берега, Гопкинс был не просто измотан, а настолько болен, что, по словам его биографа, появились реальные опасения за его жизнь. Вызвали врачей, которые отправили его в постель, дав ему достаточно медикаментов, чтобы обеспечить долгий сон. Когда он проснулся, как раз пришло время присоединиться к премьер-министру на борту корабля Его Величества «Принц Уэльский», чтобы отправиться в путешествие через Атлантический океан на первый саммит двух западных лидеров.
Черчилль заботливо заметил, что его друг «сильно истощен», однако вскоре тот заметно поправился и проводил свободные часы пятидневной поездки за игрой в нарды с премьер-министром, хотя на море было такое сильное волнение, что сопровождавшие линкор эсминцы были вынуждены повернуть назад, предоставив «Принцу Уэльскому» самостоятельно добираться до места встречи в заливе Пласеншиа – со скоростью, с которой вряд ли могла тягаться любая вышедшая на охоту немецкая подводная лодка.
Англо-американский саммит состоялся на борту крейсера «Огаста». Оба лидера до этого поддерживали переписку друг с другом, но это была их первая встреча в качестве глав правительств. Каждый относился к своему партнеру с настороженным уважением. По словам адъютанта Черчилля сэра Яна Джейкоба, их первый разговор «чем-то напоминал первую встречу двух оленей; оба великих человека хотели хорошенько рассмотреть друг друга». Они оба знали, что, помимо общего неприятия нацизма, их приоритеты все еще не совпадали. Кроме того, соотношение сил между ними было не таким уж равным, как можно было бы предположить, наблюдая за кавалькадой руководителей военных ведомств и гражданских чиновников: личный секретарь Черчилля Джон Колвилл с усмешкой заметил, что его шеф привез с собой «свиту, которой позавидовал бы кардинал Уолси». Когда Гопкинс сказал друзьям: «Можно было подумать, что Уинстон возносится на небеса для встречи с Богом», он всего лишь отразил тот факт, что британский премьер-министр прибыл на борт «Огасты» скорее как проситель, нежели как равный партнер.
Среди бумаг, которые Гопкинс захватил с собой из Вашингтона на время поездки в Лондон и Москву, была памятная записка в одну строчку, которую он набросал после разговора с Рузвельтом накануне поездки. Текст был простым и недвусмысленным: «Никаких разговоров о войне». На Даунинг-стрит, 10, Гопкинс предельно ясно дал понять премьер-министру: во время саммита касаться этого вопроса не нужно. Тема была табуирована. Черчилль не был настроен следовать этому указанию. В первую же встречу на борту американского корабля в заливе Пласеншиа он с характерной дерзостью воспользовался моментом. На неформальном «ознакомительном» заседании с американцами, которые едва знали своих английских визави, он принялся рассуждать без каких-либо ограничений. Даже англофобски настроенный сын Рузвельта Эллиот был пленен артистизмом премьер-министра: «Черчилль откинулся назад в своем кресле… пожевывал во рту сигару, двигая ею из стороны в сторону… его руки выразительно рубили воздух, его глаза сверкали. Он был звездой того вечера, и он говорил. Все остальные молчали, но не потому, что нам было скучно. Он просто заворожил нас». Президент внимательно слушал, ни разу не перебив своего гостя. Монолог Черчилля в то же время был явно и демонстрацией силы, призванной ясно, хотя и без прямых слов донести до присутствующих, что подняться на борьбу с нацистской Германией было в интересах Соединенных Штатов ничуть не меньше, чем в интересах Соединенного Королевства. Некоторое время спустя, во время беседы с ближайшими советниками Рузвельта, он высказался однозначно: «Я предпочел бы, чтобы Америка объявила войну сейчас и не поставляла ничего в течение шести месяцев, чем получить двойной объем поставок без объявления войны».
Эта гипербола Черчилля отражала глубину его убеждений. Он знал, что без прямого участия Америки справиться с угрозами британским глобальным интересам со стороны японцев на Тихом океане и нацистов в Европе будет практически невозможно. Поэтому его цель в заливе Пласеншиа состояла в том, чтобы убедить президента сделать публичные заявления, которые неизбежно втянули бы Америку в открытую войну. Рузвельт, несмотря на свои симпатии, был слишком хитер, чтобы поддаться. Он предвидел, что рано или поздно Соединенным Штатам придется поднять оружие против врагов свободы и демократии. Но в то же время он был искушенным политиком и понимал, что потребуется изрядная доля двусмысленности и двуличия, чтобы подвести американских избирателей к принятию этого неизбежного шага. Его политическое чутье чутко улавливало изоляционистские настроения, которые все еще преобладали в стране и в конгрессе. По словам Черчилля, президент объяснил, что «ходит по очень тонкому льду в своих отношениях с конгрессом» и что любой его призыв к объявлению войны породит лишь бесконечные споры с неопределенным результатом. Поэтому, с точки зрения Рузвельта, целью Атлантической конференции было всего лишь обратить внимание американского общественного мнения на угрозу их собственным ценностям и интересам со стороны нацистов. Вопреки надеждам Черчилля, конференция не стала шагом к военной мобилизации Соединенных Штатов.
Обе стороны согласились, что саммит необходимо завершить англо-американской декларацией о намерениях, которая послужит основой для установления глобального мира и безопасности в будущем. Официальные лица с обеих сторон потратили три дня в спорах над каждой строчкой того, что будет названо Атлантической хартией. Они вновь и вновь переписывали текст, пока наконец 12 августа не представили документ, который мог получить одобрение обоих лидеров. «Совместная декларация» оказалась чем-то вроде промокшей петарды. Принципы, на которых она основывалась (и которые впоследствии лягут в основу Всемирной декларации прав человека 1948 года), были сформулированы настолько беззубо, что всеобщее согласие было практически гарантировано. Лишь самые близорукие диктаторы не заметили бы преимуществ от подписания такого грандиозного заявления о намерениях, которое можно было безнаказанно игнорировать.
К разочарованию Черчилля, Рузвельт отказался дать свое согласие на создание международной организации для поддержания порядка в послевоенном мире, как это предусматривалось Совместной декларацией. Однако он мог утешаться тем «поразительным» фактом, что лидер формально нейтральной державы (США) совместно с государством – участником войны (Великобританией) поставил свою подпись под хартией, включающей в себя упоминание об «окончательном уничтожении нацистской тирании». На самом деле это было скромным утешением, и он это знал. Хотя он и Рузвельт предприняли все возможное, чтобы придать их хартии из восьми пунктов глобальное значение в глазах своих избирателей, эти усилия не принесли особого результата. Как заметил личный секретарь Идена Оливер Харви, это был «ужасно путаный документ, переполненный всеми старыми клише времен Лиги Наций». Несколько дней спустя обладавший хорошими источниками информации Гарольд Николсон записал в своем дневнике: «Восемь пунктов не произвели никакого эффекта». Американского избирателя они тоже не впечатлили. Кроме того, данные соцопросов – не удивившие Рузвельта – показывали, что 70 % публики по-прежнему были категорически против того, чтобы «наши парни» отправились на войну с немцами.
По возвращении в Лондон Черчилль в своем радиообращении к британскому народу попытался сплотить нацию. Он продемонстрировал высоты красноречия и пафоса, заявив, что возвратился назад, «воодушевленный и исполненный еще более твердой решимости бороться и победить» после встречи с «нашим другом, президентом Соединенных Штатов». Он также позволил себе сверх обычного увлечься страстно желаемой им перспективой, истолковав упоминание об «окончательном уничтожении нацистской тирании» в Атлантической хартии как взятое на себя президентом торжественное обязательство, «которое непременно будет исполнено». Поэтому он погрузился в уныние, услышав, что Рузвельт твердо и открыто продолжает настаивать, что США не собираются со дня на день объявить войну Германии. Если его речь на радио имела целью вовлечь президента в войну, она потерпела довольно жалкую неудачу.
Через несколько дней Черчилль мрачно написал Гопкинсу: «Многочисленные заявления президента относительно того, что Соединенные Штаты не приблизились к войне и не взяли на себя каких-либо обязательств, стали причиной обеспокоенности здесь в Лондоне и в кабинете… Я не знаю, что произойдет, если Англия [sic] по-прежнему будет сражаться в одиночку к началу 1942 года». Ни Гопкинс, ни Рузвельт не проявили сочувствия, хотя первый смог оценить, что нередко туманные заявления президента легко могли породить у Черчилля завышенные ожидания. Гопкинс был настолько встревожен мрачными настроениями Черчилля, что предостерег Рузвельта: если британцы придут к выводу, что США вовсе не намерены вступать в войну, «это может стать критическим моментом, и сторонники умиротворения в Великобритании смогут сильнее влиять на политику Черчилля».
На самом деле разочарование премьер-министра должно было несколько смягчиться, поскольку ему было известно, что Рузвельт собирался подталкивать США к вступлению в войну в своем темпе и своими методами. На заседании военного кабинета после возвращения в Лондон Черчилль передал слова президента: «Он будет вести войну, но не объявит ее, и он будет становиться все более и более провокационным». Именно такой и была стратегия Рузвельта – не делать открытых заявлений о вступлении в войну, а шаг за шагом, обходными путями подводить страну к конфронтации с Германией.
Советский Союз также не остался за рамками обсуждения. Наоборот. Почти все значимые решения, принятые в заливе Пласеншиа, были приняты за закрытыми дверями в отсутствие посторонних. И почти каждое из них прямым или косвенным образом затрагивало СССР. Недовольство Рузвельта тем, что его подчиненные затягивали выполнение обязательств по поддержке Советского Союза, росло по мере осознания остроты ситуации. Он был убежден, что исход войны зависит от хода операции «Барбаросса» в неменьшей – если не в большей – степени, чем от стойкости Великобритании. Поэтому он был полон решимости доставить американскую помощь обоим союзникам настолько быстро и безопасно, насколько это возможно. Главную угрозу этим поставкам представляли немецкие подводные лодки, бороздившие Атлантику в поисках транспортных конвоев. Сейчас перед ним не стояло более важной задачи, чем борьба с этой угрозой. Если в ходе этого противостояния удастся спровоцировать боевое столкновение с подлодками в Атлантике и возложить вину на немецкую агрессию, он был уверен, что ему удастся заручиться одобрением конгресса и ускорить военные приготовления, не давая повода обвинить себя в разжигании войны.
Еще до вторжения Гитлера в Советский Союз, в апреле 1941 года, Рузвельт в одностороннем порядке расширил географические границы зоны безопасности США в Атлантике далеко за пределы Западного полушария вплоть до 26° западной долготы – на карте это выглядело как вытянувшаяся с севера на юг линия между Гренландией и Азорскими островами примерно в 2600 милях от американского побережья. В пределах этого обширного пространства военно-воздушные и военно-морские патрули США получили задание отслеживать передвижения вражеских судов и сообщать Королевскому военно-морскому флоту Великобритании о любой возможной угрозе конвоям союзников. На Атлантической конференции он пошел еще дальше.
Во время частной встречи на борту «Огасты» он сообщил своим советникам по военным и военно-морским делам, что с 1 сентября американские боевые корабли будут обязаны сопровождать любые транспортные конвои на рискованном участке морского пути между атлантическим побережьем и Исландией, которая была перевалочным пунктом на основном маршруте из США в Великобританию и СССР. По сути, это означало предупреждение Берлину, что любая попытка потопить какое-либо судно в таком конвое между США и Исландией будет воспринята как акт агрессии против Соединенных Штатов. Все, что ему было нужно, – найти предлог для провокации. И вскоре он нашел его.
4 сентября немецкую подводную лодку – экипаж которой получил от Гитлера строгий приказ не нападать на американские суда – удалось вынудить атаковать американский эсминец «Грир». Американскому кораблю удалось уйти без повреждений, но президент воспользовался инцидентом, чтобы в одной из своих «Бесед у камина» высмеять «успокоительные нашептывания сторонников умиротворения о том, что, дескать, у Гитлера нет интересов в Западном полушарии». Он также заявил, что эта стычка в Атлантике стала «сознательным шагом нацистов на пути к созданию мирового порядка, основанного на силе, терроре и убийствах». Это выступление было наполнено одновременно праведностью и лицемерием – совершенно в стиле Рузвельта. С одной стороны, он утверждал, что Соединенные Штаты не ищут «горячей войны с Гитлером», а с другой – обещал своим слушателям, что отныне, «если германское или итальянское военное судно появится в водах, защита которых необходима для обороны Америки, они сделают это на свой страх и риск». Эта политика «выстрела без предупреждения» была логическим продолжением плана, задуманного им и его командой во время Атлантической конференции. Эта его «Беседа у камина» была неофициальным – не де-юре, а де-факто – объявлением не такой уж и странной войны. Она могла только приободрить и Лондон, и Москву.
Еще большее удовлетворение Сталину принесло другое решение, достигнутое в уединении залива Пласеншиа. Хотя ни Черчилль, ни Рузвельт публично не упоминали меморандум, составленный Криппсом и поддержанный Гопкинсом во время их встречи в Москве, он оказался на столе у президента в очень подходящий момент. В отличие от Черчилля, не имевшего иного выбора, кроме как поддержать эту инициативу (которую он с завистью назвал «прибытием России в качестве званого гостя за голодный стол»), Рузвельт искренне стремился предоставить Советскому Союзу максимальное количество военной техники, которое мог произвести его «арсенал демократии». Черчиллю пришлось скрыть свое недовольство от мысли, что каждая единица вооружения, отправленная в Советский Союз, означала, что она не достанется Великобритании.
14 августа, почти дословно следуя тексту Криппса, оба западных лидера отправили совместное послание Сталину. Описав «долгий и трудный путь, который предстоит пройти до полной победы, без которой все наши усилия и жертвы окажутся напрасными» и оговорившись, что «наши ресурсы, хотя и огромные, все же ограничены, и предстоит решить, где и когда их лучше всего задействовать с максимальной пользой для нашего общего дела», они предлагали «встречу, которую нужно провести в Москве и на которую мы пошлем высоких представителей для обсуждения этих вопросов напрямую с Вами».
Сталин был очень доволен и охотно дал свое согласие на это предложение. Он был бы еще более счастлив, если бы знал о содержании частного письма, отправленного президентом военному министру Стимсону в конце августа. «Я считаю, что для безопасности и защиты Америки крайне важно, – писал он, – чтобы вся возможная помощь с военным снаряжением оказывалась России не только в настоящий момент, но и все время, пока она продолжает действенно сражаться с державами “оси”. Я убежден, что нам необходимо взять на себя существенные и всеобъемлющие обязательства».
Это был переломный момент в отношениях между западными союзниками и Советским Союзом, и именно с него начинается цепочка событий, которые окажут решающее влияние на ход Второй мировой войны и на окончательную судьбу Третьего рейха.