12. Шаткий союз
Главу военной миссии в Москве генерала Мэйсон-Макфарлана и сопровождавшего его посла Великобритании Стаффорда Криппса ждал необычно теплый прием, когда 26 июня 1941 года их гидросамолет модели «Каталина» после 17-часового путешествия с Шетландских островов прибыл в порт Архангельска. После приятного ужина и комфортно проведенной ночи на борту ожидавшей их яхты членов миссии на личном самолете наркома обороны доставили в Москву. Это было знаком уважения, который не ускользнул от внимания Криппса. Он испытал еще большее удовлетворение, когда Молотов – до этого почти целый год весьма холодно относившийся к Криппсу – дважды навестил его после прибытия в столицу. «Атмосфера здесь настолько сильно отличается от прежней, что трудно поверить, что в политическом отношении это то же самое место», – довольно заметил он.
Тем не менее вскоре выяснилось, что на предстоящих переговорах Москва хочет добиться того, на что ни у Макфарлана, ни у Криппса просто не было полномочий: стабильных поставок военного снаряжения и, что было не менее важно, совместного обязательства обоих правительств воздерживаться от заключения сепаратного мира с Германией, мысль о котором, несмотря на выступление Черчилля чуть менее недели назад, все еще беспокоила вечно подозрительный Кремль. Подспудные трения, столь осложнявшие англо-советские отношения со времен революции, по-прежнему таились под хрупкой маской дружелюбия нового формата их отношений.
29 июня от имени армии свои карты на стол выложил Жуков. Его подробный список заказов включал «3000 полностью оснащенных истребителей, такое же количество бомбардировщиков, 20 000 зенитных орудий и техническую информацию, касающуюся целого ряда секретных разработок». Мэйсон-Макфарлан – который, как и Криппс, инстинктивно чувствовал, что Красная армия, вопреки предсказаниям скептиков, еще проявит себя на поле боя, – переслал запрос Жукова в Лондон. Судя по ответу штабных начальников, он с таким же успехом мог бы послать им миску холодной баланды. Ему было сказано, что единственное из списка Жукова, чего было не жалко отправить в Россию прямо сейчас, – это один – всего один – ночной истребитель. Пока же от него требовалось продолжать переговоры, но при этом не брать на себя никаких обязательств.
8 июля Криппсу была предоставлена часовая аудиенция у Сталина. Это была всего лишь вторая их встреча, и на этот раз Сталин показался послу «гораздо более дружелюбным и искренним», чем в прошлый раз. «Очень приятно, – заметил Криппс, – иметь возможность беседовать с тем, кто говорит то, что думает, и в чьем слове можно быть абсолютно уверенным». Формально Криппс должен был вручить Сталину текст послания Черчилля, в котором премьер-министр еще раз повторял: «Мы сделаем все, чтобы помочь вам, насколько это позволят время, географические условия и наши растущие ресурсы». Вместо каких-либо конкретных обязательств в письме содержалось напоминание, что командование британской бомбардировочной авиации прилагает все усилия, чтобы стереть с лица земли крупные цели в Германии. Поскольку Сталин был слишком проницателен, чтобы этого не заметить, премьер-министр вполне мог бы написать: «Мы можем сделать для вас очень мало. Мы сами находимся под серьезной угрозой, но надеемся, что вы понимаете: бомбардировки Германии – которые мы проводим в наших собственных целях – также помогут и вашему делу. Надеюсь, вы сражаетесь изо всех сил. Ваши усилия на поле боя имеют для нас неоценимое значение».
Сталин скрыл свое разочарование, просто сказав Криппсу, что русские «находятся под огромным давлением» и что ему нужно максимально публичное соглашение с Великобританией, которое станет залогом того, что сепаратный англо-немецкий мирный договор никогда не будет заключен. Криппс уже обращался напрямую к Черчиллю, пытаясь заставить его
продемонстрировать наше желание помочь даже ценою некоторого риска для нас самих, если это необходимо… Они понимают, как много значит для нас их борьба, и поэтому вполне естественно, что они ожидают от нас практических шагов в ответ на помощь, которую они нам оказывают… Мы рискуем ускорить их поражение, если полностью и откровенно не согласимся предоставить русским любую возможную помощь для укрепления их обороны.
Теперь он передал в Лондон пожелание Сталина насчет совместной декларации. Уайтхолл отнесся к этому весьма скептически, но Черчиллю удалось преодолеть возражения и принять предложение Сталина. Так как советскому лидеру было нужно не более чем заявление о приверженности общему делу, для Великобритании это фактически было простым и не требующим дополнительных издержек способом вдохновить русских продолжать войну в британских интересах. Отправив Сталину телеграмму о своем согласии, Черчилль созвал специальное заседание военного кабинета, который ожидаемо поддержал его решение. 12 июля, после очередного обмена телеграммами, Молотов и Криппс подписали документ, который стал первым крупным соглашением между Лондоном и Москвой с момента основания СССР в 1922 году. Это стало поворотным пунктом. Криппс был в восторге, и когда Молотов предложил ему бокал шампанского, чтобы отпраздновать событие, то сразу же согласился. «По такому случаю я совершенно сознательно и демонстративно нарушил свой обет трезвости. Принесли шампанское, и я сделал глубокий глоток с тостом “Долой Гитлера!”».
Через три дня в палате общин Черчилль представил англо-советское «Соглашение о совместных действиях». По его словам, это было
торжественное совместное обещание… вести войну против гитлеровской Германии изо всех наших сил, помогать друг другу, насколько это возможно, любыми средствами и не заключать сепаратного мира… Соглашение… не может не возыметь крайне благоприятного и значительного влияния на дальнейший ход этой войны. Конечно, это союз, а русские – наши союзники.
На самом деле назвать условия этого соглашения «союзом» было небольшим преувеличением, так как оно не предусматривало никаких военных обязательств Великобритании по отношению к СССР. Тем не менее этим актом удалось как потрафить Сталину, так и ублажить британское общественное мнение, решительно настроенное в пользу такой инициативы.
Черчилль понимал: чтобы продемонстрировать солидарность Великобритании со своим новым союзником, требовался символический жест. В записке первому лорду адмиралтейства и первому морскому лорду он предложил провести совместные учения британского Королевского флота и советских ВМС. Чтобы заручиться их поддержкой, он еще раз подчеркнул выгоды для Великобритании от такого шага, поднимавшего самооценку Советов. «Если бы русские смогли продержаться и продолжать военные действия хотя бы до наступления зимы, это дало бы нам неоценимые преимущества, – писал он, добавив: – Эти люди показали, что они заслуживают того, чтобы им оказали поддержку, и мы должны идти на жертвы и на риск, даже если это причиняет нам неудобства… чтобы поддержать их дух».
Наблюдая за крахом своих армий перед натиском нацистского блицкрига, Сталин мог утешаться и позицией США. Белый дом также не сомневался в необходимости удержать русских «на поле боя». Тщательно выстраиваемое Рузвельтом сближение с Советским Союзом резко оборвалось после заключения пакта Молотова – Риббентропа. Но даже после этого – разумеется, учитывая идеологическое и нравственное отвращение избирателей к большевизму, – Рузвельт старался избежать полной изоляции Москвы. Хотя он назвал советское вторжение в Финляндию «ужасным актом насилия», он не поддался давлению тех, кто требовал разорвать дипломатические или торговые связи, опасаясь, что это еще сильнее подтолкнет Москву в объятия Берлина. Однако даже после нацистского вторжения в СССР он был вынужден двигаться в сторону разрядки со Сталиным с крайней осторожностью. В то время как Черчиллю почти ничего не стоило пообещать Советскому Союзу «любую посильную помощь», Рузвельт счел своим долгом занять более осторожную позицию. Первые публичные заявления о вторжении он сделал только два дня спустя, когда почувствовал себя достаточно уверенно, чтобы дать аналогичное обещание, – правда, не в прямом обращении к нации, а отвечая на вопрос журналиста на пресс-конференции. Когда репортер попытался продолжить тему, спросив Рузвельта, считает ли тот оборону СССР существенной для безопасности Соединенных Штатов, Рузвельт уклонился от прямого ответа, сказав: «О, лучше спросите меня о чем-нибудь другом. Например, о том, сколько лет Анне» (его старшей дочери).
Осторожность президента объяснялась, с одной стороны, нежеланием настроить против себя избирателей, которые по-прежнему не горели энтузиазмом поддерживать коммунистическую диктатуру, а с другой – тем, что военные в Вашингтоне разделяли общее мнение Уайт-холла: Красная армия не выдержит удара вермахта и вскоре рухнет. Однако это не означало, что Рузвельт собирался удовлетвориться позицией стороннего наблюдателя. Он не только был твердо убежден, что поддержка Великобритании на практике включала в себя и поддержку Советского Союза, но и, что более важно, был уверен, что безопасность самой Америки напрямую зависела от способности СССР одержать победу над нацистами. На оценки Рузвельта, несомненно, сильно повлиял бывший американский посол в Советском Союзе Джозеф Эдвард Дэвис, все еще имевший вес в Вашингтоне. Дэвис уже давал понять, что, по его мнению, Красная армия «еще удивит и изумит мир». К тому же, как выразился Рузвельт в своем письме близкому другу адмиралу Уильяму Леги, он был настроен оптимистичнее своих советников относительно того, что называл «русским отвлекающим маневром». «Если же это нечто большее, – писал он, – это приведет к освобождению Европы от господства нацистов – и в то же время я не думаю, что нам придется беспокоиться о возможном господстве русских».
24 июня, как первый шаг на пути к улучшению отношений с Москвой, Рузвельт одобрил разблокировку замороженных советских активов объемом в 39 млн долларов. На следующий день он объявил, что Акт о нейтралитете больше не распространяется на американские корабли, перевозящие грузы в советские порты, так же как в отношении любого другого союзного государства. 10 июля, впервые с начала Второй мировой войны, он вызвал советского посла Константина Уманского и проинформировал его, что официально запрошенные СССР поставки на общую сумму 1,8 млрд долларов будут осуществлены как можно скорее и что первая партия, как ожидается, прибудет в СССР к концу сентября. Делая эти заявления, он был более приветлив, но столь же практичен, как и Черчилль: «Если русские смогут сдерживать немцев до 1 октября, – пояснял он, – это будет огромным вкладом в разгром Гитлера, потому что после этой даты в России станет невозможно продолжать никакие эффективные военные операции, и, соответственно, связывание некоторого количества немецких войск и техники на этот период будет иметь огромное практическое значение для окончательной победы над Гитлером». Доставить обещанный объем товаров к концу сентября на практике окажется намного сложнее, чем надеялся президент, но его публичные обещания помощи СССР значили для Сталина не меньше, чем сама военная техника.
Отношения советского лидера с Черчиллем были гораздо менее ровными, и не без причин. Хотя премьер-министр красноречиво высказывался в поддержку советского народа, он избегал конкретики относительно того, в чем именно эта поддержка будет заключаться. Его раздосадовала неспособность Сталина в полной мере оценить значение британских бомбардировок немецких городов, а также боевых действий против войск стран «оси» на Ближнем Востоке, которые отвлекали ресурсы Германии от операции «Барбаросса». Его также весьма задевало то, с какой неохотой, по его мнению, Сталин выражал свою благодарность, а иногда и открыто демонстрировал ее отсутствие. Со своей стороны, Сталин даже не пытался развеять укоренившееся в Лондоне убеждение, что он – жестокий диктатор, который более десяти лет разжигал большевистскую революцию в Европе, а затем, в момент величайшей опасности для Британии, подписал договор с Германией. Цинизм Сталина сильно раздражал премьер-министра. Как выразился сам Черчилль:
Они оказывали нацистской Германии значительную экономическую помощь… Теперь, когда они были обмануты и застигнуты врасплох, они сами оказались под пламенеющим немецким мечом. Их первым порывом было – затем это стало их постоянной политикой – потребовать всевозможной помощи от Великобритании и ее империи, той самой империи, планы возможного раздела которой между Сталиным и Гитлером в течение последних восьми месяцев отвлекали внимание советских руководителей от сосредоточения немецких сил на Востоке.
Подспудное чувство обиды Черчилля нашло мелкую отдушину, когда он отказался разрешить трансляцию по Би-би-си «Интернационала» – не в последнюю очередь потому, что, будучи государственным гимном СССР, эта мелодия также была «боевым маршем» Коммунистической партии Великобритании. Запрет премьер-министра был наложен, несмотря на то что гимны всех прочих союзников Великобритании рутинно исполнялись каждое воскресенье вечером непосредственно перед восьмичасовым выпуском новостей. То, что Великобритания заключила, по его собственному определению, «союз» с СССР, не имело значения.
Отсутствие «Интернационала» в этой музыкальной программе не прошло незамеченным для публики. Майского оно позабавило. Сделав вид, что считает решение о запрете «трагикомическим противоречием», он сухо заметил, что «у тысяч английских Блимпов [обывателей] волосы встают дыбом» при звуках этой мелодии. Но после того как однажды вечером его жена выбежала из комнаты в слезах, услышав, что вместо «Интернационала» Би-би-си начало передавать какую-то малоизвестную русскую песню, посол изменил свое мнение и заявил, что решение Черчилля является актом «трусости и глупости». Если верить Майскому, министр информации Дафф Купер так передавал слова рассерженного Черчилля: «Я готов сделать для России все что угодно, но я не позволю коммунистам сколотить себе политический капитал на исполнении “Интернационала”».
Премьер-министр постоянно обижался на Сталина. Когда советский лидер почти месяц не соизволил отреагировать ни на его выступление 22 июня, ни на два личных послания (в каждом из которых он обещал оказать России любую поддержку), Черчилль сильно вышел из себя. Еще больше его огорчило то, что ответное письмо Сталина с благодарностями, когда оно все же пришло, было написано столь резко и бесцеремонно, что это граничило с грубостью. Дополнительно раздражало то, что Сталин письменно настаивал на открытии Великобританией второго фронта против Германии – либо в Северной Франции, либо в Арктике. На этом этапе войны, когда Великобритания по-прежнему «сражалась в одиночестве», ни одну из этих возможностей нельзя было реализовать даже в отдаленной перспективе. 18 июля советский лидер опрометчиво написал Черчиллю, что создание второго фронта во Франции «было бы популярным как в армии Великобритании, так и среди всего населения Южной Англии». Черчилль был взбешен: Сталин не просто ошибался, но и допустил непростительное вмешательство во внутренние дела Великобритании.
Беспардонный тон сталинского послания спровоцировал Черчилля на резкий ответ: «Начальники штабов не видят возможности сделать что-либо в таких размерах, чтобы это могло принести Вам хотя бы самую малую пользу», – написал он. Он не мог удержаться от колкости, добавив: «Вы должны иметь в виду, что более года мы вели борьбу совершенно одни и что… наши силы напряжены до крайности». Однако он тут же смягчил свой упрек, указав, что англичане планируют военно-морскую операцию против немцев рядом с «арктическим флангом» России и вскоре начнут осуществлять поставки в Архангельск, что, по его словам, было «самое большое, что мы в силах сделать в настоящее время».
Позднее он с сожалением и горечью размышлял над длинной чередой телеграмм, которыми после этого обменялись два лидера:
За время этой длительной переписки с Москвой меня не раз осаживали и только изредка удостаивали добрым словом… Советское правительство полагало, что русские оказывают нам огромную услугу, сражаясь в своей собственной стране за свою собственную жизнь. И чем дольше они сражались, тем в большем долгу они нас считали. Это была не беспристрастная точка зрения. Два или три раза за время этой длительной переписки мне приходилось протестовать в резких выражениях.
Однако это было чистой правдой, которую Черчилль вначале не хотел признавать: чем больше русские сражались, тем на самом деле «весомее становился наш долг». Он был одним из многих, кому, несмотря на еще живые воспоминания о Первой мировой войне, было нелегко понять, насколько кровавой и варварской стала борьба за существование Советского Союза.
Пока немецкие танки прорубали просеки в советской обороне, Николай Москвин, молодой политический комиссар и страстный патриот, получил задание поддержать колеблющийся боевой дух своего окруженного полка, попавшего под тяжелый обстрел на Белорусском фронте. Он торопился на передовую к своим. Накануне отъезда 22 июня он записал в дневнике: «Я люблю свою Родину, я буду защищать ее до последней капли крови, и я не пожалею жизни ради своего народа». Так чувствовали многие, но после трех недель смертей и разрушений это чувство подверглось серьезным испытаниям. 15 июля Москвин планировал собрать личный состав своей части, чтобы зачитать им речь Сталина (прозвучавшую по радио десятью днями ранее), но немецкий обстрел был настолько сильным, что собрание пришлось отменить. В тот вечер он мрачно заметил: «Возможно, мы еще не окончательно разбиты, но ситуация крайне сложная… Вражеская авиация уничтожает абсолютно все. Дороги завалены телами наших солдат и мирных жителей. Пылают города и села. Немцы повсюду – спереди, сзади и на флангах».
Через неделю с небольшим, когда его полк оказался в котле, окруженный со всех сторон войсками фон Бока, он предпринял еще одну попытку поднять боевой дух солдат. Он не был уверен в успехе. «Что мне сказать ребятам?» – размышлял он перед тем, как собрать их в тот вечер. Что бы он ни решил, это не соответствовало обстановке. На следующее утро он в отчаянии спрашивал сам себя: «Как мне добиться их одобрения? Как? Сказать, что товарищ Сталин с нами?..» Его досаду было нетрудно понять: вскоре после его выступления 13 бойцов его подразделения растворились в окрестных лесах.
По всему фронту отступление проходило беспорядочно. Во многих случаях рушилась дисциплина. Тысячи поддавались панике и обращались в повальное бегство. Молодые люди, которых почти без подготовки и с устаревшим оружием в спешке бросили на фронт, впервые столкнулись лицом к лицу с ужасами войны – искалеченными телами, раздутыми трупами. Многие из них выбирали риск получить пулю в спину как дезертиры, вместо того чтобы продолжать агонию битвы. Их командиры оказались не готовы к масштабу и свирепости немецкого натиска, но так и не успевали составить планы организованного отхода. Коммуникации оказались нарушенными. Обрывочные и часто противоречивые приказы либо прибывали на командные пункты слишком поздно, либо не прибывали вовсе. С неработающими телефонными линиями и без радиостанций соседние подразделения не имели средств связи друг с другом. Они становились легкой добычей для противника, который обладал мобильностью, гибкостью и быстротой, который мог брать в окружение изолированные группы и с легкостью уничтожать их поодиночке. Их отчаянное положение усугублялось острым недостатком транспорта для перевозки боеприпасов и топлива для танков, а также отсутствием ремонтных мастерских для поврежденных в бою или сломанных машин. Самолеты люфтваффе безнаказанно расстреливали и бомбили отступавшие советские колонны, легко находя свои цели, так как – во избежание риска провокаций накануне вторжения – их командиры решили не обеспечивать их надлежащими средствами маскировки.
За общим хаосом с тревогой наблюдал генерал Иван Федюнинский, командир 15-го стрелкового корпуса, который вел бои на Юго-Западном фронте. Его словами можно было описать положение на любом другом участке фронта: «Часто на узких дорогах образовывались скопления войск, автомашин, артиллерийских орудий, походных кухонь. По таким “пробкам” фашистские самолеты наносили весьма чувствительные удары… Были случаи, когда бойцы не рыли окопов отчасти из-за нетребовательности отдельных командиров, отчасти из-за нехватки шанцевого инструмента. Положение с шанцевым инструментом было так плохо, что в некоторых подразделениях солдаты пользовались вместо лопат касками». Федюнинский, правда, отмечал «огромное воодушевление и патриотический подъем», вызванные речью Сталина, и похвально отзывался о том, как ее смысл был усилен политическими агитаторами Красной армии, которые разъясняли бойцам, что «на священную Отечественную войну поднимается весь советский народ». Реальность, однако, выглядела гораздо менее обнадеживающей.
По большей части правдой было то, что советская пехота – движимая где-то патриотизмом в стиле Москвина, где-то страхом перед расстрельными командами – сражалась с изумительной доблестью, не думая о собственной жизни. Сжимая в руках винтовки с примкнутыми штыками, пехотинцы бросались в атаку под неумолимо точным огнем немецкой артиллерии, ободряя друг друга массовым яростным криком «Ура!», как если бы одних этих криков было достаточно, чтобы заставить замолчать вражеские пушки. Хотя на некоторые немецкие подразделения подобная свирепость и вид множества штыков действительно производили устрашающий эффект, атакующие при этом погибали тысячами. Те, кому удавалось уцелеть, часто сталкивались с нехваткой боеприпасов. Во многих подразделениях заканчивались винтовки. С вопиющим бесстыдством Анастас Микоян – член Политбюро, ответственный за снабжение армии, – позднее признавал: «Мы были уверены, что наших запасов хватит на всю армию…» По его недосмотру как хозяйственника «отправляющиеся на фронт резервисты оказывались вовсе без винтовок». Это упущение никак не сказалось на его продвижении по службе.
Вопреки всем усилиям комиссаров и командиров, боевой дух во многих подразделениях резко упал. К июлю, несмотря на риск ареста органами НКВД с последующим расстрелом, из армии дезертировало огромное количество как офицеров, так и рядовых солдат. Такое происходило не только в пехоте. Дезертировали и экипажи танков. К тому времени советские инженеры уже разработали новые образцы бронетехники, которые станут самыми грозными танками Второй мировой войны (включая тяжелый и практически неуязвимый КВ-1 и более легкий и быстрый средний танк Т-34). Однако бо́льшая часть из тех 15 000 танков, с которыми Красная армия начала войну на западных рубежах СССР, были устаревшими моделями (такими как Т-26 и Т-28), нуждавшимися в модернизации или капитальном ремонте. Эти танки могли произвести впечатление на военном параде, но имели очень ограниченную ценность в бою: их обслуживали неподготовленные механики, а управляли ими неопытные экипажи. Зажатые в тисках устаревшей военной доктрины, танковые бригады – вместо того чтобы быть объединенными в крупные соединения, как у немцев, – были организованы как отдельные части при сухопутных войсках и должны были прикрывать пехоту огнем своих пушек, в то время как задачей пехотинцев было остановить продвижение противника. На практике парализованные неумолимой стремительностью наступавших танковых дивизий немцев, советские бронетанковые войска практически полностью утратили свою мобильность, превратившись в неподвижные цели для немецких орудий. Не дожидаясь, пока их сожгут, многие танкисты выпрыгивали из машин и в слабой надежде на спасение бежали в лес.
Гавриил Темкин, молодой необстрелянный призывник, направлявшийся в расположенную прямо за линией фронта учебную часть, собственными глазами наблюдал это беспорядочное бегство. Преодолев 300 километров от своего дома в Гомеле до города Орла – частью на поезде, а в основном пешком, – он видел разрушенные железнодорожные станции, перекопанные взрывами дороги и бомбардировщики «Штука», которые со включенными для большего ужаса сиренами пикировали на беззащитные колонны: «Я видел убитых, тела которых переплелись между собой. Раненые, особенно те, кто был ранен легко, звали на помощь, но она редко приходила». Он с изумлением отметил, с какой скоростью грузилось оборудование целых заводов на транспортные машины, направлявшиеся в глубокий тыл, где производство планировали восстанавливать. Среди этих огромных грузовиков в том же направлении под почти не прекращающимися бомбежками люфтваффе двигался поток мирных жителей. «Сбросив бомбы, самолеты на низком бреющем полете стреляли из пулеметов по всему, что двигалось… многие дома были разбомблены и превращены в груды развалин; если же они были деревянными, они выгорали полностью, и от них оставались только печные трубы и кучи пепла».
Бомбардировщики также приспособились наносить удары зажигательными бомбами по лесным зарослям вдоль дорог, догадываясь, что люди и лошади могут на ночь укрыться под деревьями. Во время одной такой бомбардировки Темкин заметил, что «пепельно-белые деревья, сгорая, становились красными, как будто краснея от стыда за то, что происходит. Именно в таком красивом березовом лесу я впервые ощутил запах горелого мяса. По запаху я не мог отличить, были это сгоревшие лошади или люди». Проходя мимо скорбных колонн отступавших с фронта войск, он обратил внимание на «их устаревшие винтовки, свободно болтающиеся на плечах. Их форма была истрепана, покрыта пылью, а на подавленных, осунувшихся лицах не было ни одной улыбки».
Темкин поборол искушение встать с ними в строй. Когда он прибыл в пункт назначения на окраине Орла, он встретил там большое количество других призывников, которые проделали схожий путь. Им выдали новую форму, но вскоре выяснилось, что научить их стрелять из винтовки не получится, так как ни одной винтовки не было. Вместо этого новобранцев заставляли маршировать взад и вперед, как на параде, с деревянными макетами винтовок на плечах. Его выбрали для подготовки в качестве радиста, но до того, как он смог выяснить, имеется ли в лагере хоть одна рация, его вызвали к командованию. Там ему сказали, что его военная подготовка завершена. Ему предстоял перевод в рабочий батальон. Будучи иммигрантом из оккупированной нацистами Польши, он показался командованию недостаточно надежным, чтобы доверить ему боевое оружие. Как и многим другим – по схожим причинам, – ему приказали сдать солдатскую форму, а вместо нее выдали поношенную одежду военного образца и пару стоптанных сапог. Со смущенным смирением Темкин позднее вспоминал, что выданный ему «ватник зеленоватого цвета» прослужит ему верой и правдой весь следующий год – «не только как верхняя одежда, но и как одеяло, а его рукава и как подушка».
В Москве недавно образованный Государственный комитет обороны во главе с бессменным Сталиным решил, что для усиления обороны столицы необходимы срочные меры. 4 июля Сталин поручил сформировать 25 добровольческих дивизий (общей численностью в 270 000 человек в возрасте от 17 до 55 лет), подлежащих отправке на фронт сразу же после прохождения начальной военной подготовки. Людей – многие из которых были ближе к предельному возрасту – набрали за несколько дней. Скорость набора была впечатляющей, но сам процесс протекал крайне беспорядочно. Студентов-медиков отправляли служить в пехоту, притом что на фронте ощущался острый недостаток врачей и медсестер. В некоторых случаях комсомольские руководители, стремясь выполнить спущенные сверху нормативы, записывали в добровольцы людей, которые и без того подлежали призыву. Сменив таким образом военную часть, в которой им предстояло служить, эти несчастные нередко оказывались в списках дезертиров, несмотря на то что они воевали в составе добровольческих дивизий и среди них уже были погибшие или пропавшие без вести.
Военная подготовка, которую получали добровольцы, была крайне поверхностной, их «униформой» была та одежда, в которой они прибыли, а оружием (если оно вообще было) – древние винтовки или пистолеты, часто выпущенные еще до Первой мировой войны. Характерный пример того, насколько дезорганизованной была реакция на вторжение, являла собой 8-я стрелковая дивизия народного ополчения, в которой оказалось непропорционально много писателей, художников, актеров и музыкантов. Одним из заметных деятелей культуры был Александр Бек, который ближе к концу года напишет яркую хронику Битвы за Москву. Бек имел репутацию шутника и одевался крайне эксцентрично, в полном пренебрежении к принятым нормам. «Он носил огромных размеров башмаки, обмотки, которые постоянно разматывались и волочились по земле, военную форму серого цвета и самое абсурдное – фуражку, которая сидела на его голове как дамский чепчик», – описывал его один из сослуживцев. Среди 250 музыкантов Московской консерватории, оказавшихся в рядах дивизии, был пианист Эмиль Гилельс и скрипач Давид Ойстрах, исполнявшие музыку для солдат и пережившие войну, чтобы стать признанными маэстро XX века. Еще одному прославленному пианисту, заместителю директора консерватории Абраму Дьякову, повезло меньше. Его окончательная судьба неизвестна, но как один из 7500 человек, служивших в 8-й дивизии, которая понесла тяжелейшие потери в Вяземско-Брянском сражении в октябре, он либо пал в бою, либо, что более вероятно, погиб, попав в плен, где его как еврея, скорее всего, ждал расстрел. К огромному сожалению, единственное, что от него осталось, – это немногочисленные записи его публичных выступлений, которые пережили войну.
Понимая, что под угрозой может оказаться сама Москва, власти дополнительно мобилизовали сотни тысяч горожан на оборонительные работы внутри и вокруг города, а также на дальних подступах к столице. Их задачей было строительство заграждений для защиты внешнего периметра обороны Москвы. Отрядам из 50 000 студентов – юношей и девушек – первоначально было приказано рыть траншеи, строить ловушки для танков, ДОТы и артиллерийские позиции в стратегически важных местах вдоль 100-километровой дуги от Рославля, расположенного почти в 400 километрах к юго-западу от столицы, до Смоленска, находившегося примерно на том же расстоянии к северу. Сама мобилизация проводилась очень просто. У партии была старая, испытанная и отработанная еще во время массового голода 1932–1933 годов система того, как по первому требованию и без каких-либо объяснений заставить людей покинуть свои дома и отправиться в неизвестность. Студенты беспрекословно и в большинстве случаев с непоколебимой преданностью откликнулись на призыв, оставив свои дома и университеты.
Двигаясь сперва на поезде, а затем пешком, одна группа студентов добралась до большой деревни в 40 километрах от Рославля. В течение нескольких дней они не получали никаких распоряжений и вначале даже не имели инструментов. В конце концов студентам приказали рыть широкую канаву вдоль берега реки, рядом с которой их разместили. Они принялись за работу с бешеной энергией, подкрепляемой яйцами и мясом, которыми их снабжали крестьяне, отступавшие длинными колоннами вместе со своим скотом прочь от грохота доносившейся издалека канонады. Прислушиваясь к ней и наблюдая за вражескими самолетами-разведчиками, кружившими над их головами, студенты обратились к своему руководителю Михаилу Гефтеру, студенту-историку и одному из немногих комсомольских деятелей, которые не стали искать способа избежать отправки на фронт. Анатолий Черняев, тоже историк, от имени всех спросил Гефтера, выдадут ли им винтовки для самообороны. Тот ответил, что разрешение на это не было получено и в любом случае винтовок нет.
Закончив рыть свою траншею, студенты получили приказ отступить на расстояние около 10 километров в тыл, где они снова принялись копать. Это было первое из множества подобных отступлений, которые в конце концов приведут их обратно на Киевский вокзал Москвы, откуда они отправились меньше двух месяцев назад. Черняев был взбешен тем, что сколько труда было потрачено зря. Но ему в то же время везло. Когда немецкие танки прорвали или обошли их хрупкие баррикады, он был в числе тех студентов второго, третьего и четвертого курсов, которых успели отвести в тыл до того, как их позиции были захвачены.
Студенты первого и пятого курсов – по необъясненным причинам – остались продолжать свою бесполезную работу. Большинство из них вскоре оказалось в том или ином котле, которые во множестве образовались там, где немецкие танки либо прорывали, либо обходили рушившийся фронт Красной армии. Когда следующая за танками немецкая пехота начала сжимать кольцо вокруг окруженных советских армий, московские студенты оказались среди тех сотен тысяч молодых людей, которые погибли в отчаянных рукопашных боях за последнюю траншею либо были угнаны в плен, где впоследствии умерли от голода и болезней.
Представителям старших поколений среди добровольцев приходилось не легче. В середине июля Константин Симонов с состраданием наблюдал за группой ополченцев среднего возраста, направлявшихся на фронт и имевших очень жалкий вид:
У меня было тяжелое чувство. Думал: неужели у нас нет никаких других резервов, кроме вот этих ополченцев, кое-как одетых и почти не вооруженных? Одна винтовка на двоих и один пулемет… Они шли без обозов, без нормального полкового и дивизионного тыла – в общем, почти что голые люди на голой земле. Обмундирование – гимнастерки третьего срока, причем часть этих гимнастерок была какая-то синяя, крашеная. Командиры их были тоже немолодые люди, запасники, уже давно не служившие в кадрах. Всех их надо было еще учить, формировать, приводить в воинский вид.