Книга: Усадьба Сфинкса
Назад: Глава 12
Дальше: Глава 14

Глава 13

Человек на портрете имел отдаленное сходство с Аристархом Леонидовичем, и несколько большее – с Машенькой. Аристократически правильные черты лица, высокий лоб и густые волосы с проседью делали его привлекательным, даже своеобразно красивым, но темные глаза под густыми, слегка нахмуренными бровями смотрели сосредоточенно, строго, без тени улыбки. Он был одет в старомодный черный пиджак, застегнутый на три пуговицы и скромно украшенный небольшой золотистой медалью на левом лацкане. Вообще, весь портрет был исполнен в очень сдержанной, аскетичной манере, в отличие от того пышного дурновкусия, с которым распорядился изобразить себя Аристарх Леонидович на картине в своем кабинете: ни парадных доспехов, ни развевающихся парусов и знамен на заднем плане – на лаконически темном фоне единственными светлыми пятнами оставались лицо и крупные руки, одна из которых, с большим перстнем с зеленым камнем на пальце, опиралась на почти невидимый стол. Наверное, именно это словно бы выступающее из мрака лицо сообщало портрету некую магнетическую силу и, повстречавшись с ним взглядом, я поймал себя на том, что на несколько секунд замер, словно бы под гипнозом, и не могу отвести глаз.
– Это мой дедушка, – с нежностью произнесла Машенька и прикоснулась к перстню, висящему под розовой блузкой на тонкой цепочке. – Тут его нарисовали как будто немножко суровым, но на самом деле он был страшно добрым. Я его очень любила.
В Картинной галерее гулкая тишина откликалась на голоса и шаги легким эхом. В сероватом холодном свете, льющемся из больших стрельчатых окон, кружилась прозрачная пыль. После бала прошло уже больше недели, и сюда с тех пор никто не заглядывал – впрочем, как и в другие залы первого этажа, кроме Обеденного, – и характерное запустение опять вернулось и тихо уселось в углу, словно невидимая смотрительница забытых музейных комнат.
Надо сказать, что я тоже не находил времени и резона спускаться сюда, и теперь осматривался с любопытством. Всего на стенах было двадцать пять больших и малых портретов, изображающих представителей рода фон Зильберов в разные исторические эпохи: судя по стилю письма, костюмам и антуражу, примерно с начала XVII века и до наших дней. Развешаны они были без всякого хронологического порядка: например, на стене между окнами располагалась огромная картина в резной золоченой раме, классическая стилистика которой явно послужила источником вдохновения для Аристарха Леонидовича: представительный серьезный мужчина в темно-красном расшитом камзоле и большом завитом парике держал в руке, украшенной уже знакомым массивным перстнем, свиток с изображением глаза Гора, вписанного в стилизованный полукруг восходящего солнца; на столе рядом лежал серп, а на заднем плане сквозь большое окно виднелись каменный сфинкс и высокий, похожий на факел, горящий маяк. Уровень исполнения позволял предположить кисти кого-то из мастеров времен Екатерины II, например, Рокотова или Боровиковского, но уже на соседней стене висел небольшой портрет обворожительной женщины с изысканно-фарфоровой кожей, каштановыми волосами и мечтательным взглядом небесно-голубых глаз: на ней было зеленое платье из тяжелой бархатной ткани, за спиной висела клетка с маленькой пучеглазой совой, а перстень лежал на столе среди разбросанных желтоватых лилий – явная работа кого-то из прерафаэлитов.
– Это Россетти? – спросил я у Машеньки.
– Может быть, – рассеянно ответила она. – С нашей семьей дружили многие художники.
Никаких табличек и подписей на рамах я не заметил, так что оставалось предполагать хронологию появления на генеалогическом древе фон Зильберов тех или иных персоналий, полагаясь на познания в живописи и интуицию. Например, рослый мужчина в кирасе, с пронзительным взглядом, устремленным куда-то вдаль, явно принадлежал к елизаветинской эпохе. В руках мужчина держал развернутое знамя с гербом: необычная двузубая серебряная корона венчала щит, который удерживали две поднявшиеся на задние лапы львицы, похожие на людей со звериными мордами; на щите была изображена женщина в белых одеждах, стоящая на зеленом поле среди карликовых деревьев; в руках она держала серп и горящий факел, а ее голову окружали три пятиконечных звезды с пятью точками; за спиной вставало багровое солнце. Необычный портрет нежнейшей темноволосой девы с маленьким красным ртом и гипнотическим взором огромных, иссине-фиолетовых глаз, сидящей у приоткрытого окна и освещенной призрачным сиянием полной луны, мог написать кто-то из символистов второй половины XIX века. Самым старым, вне всяких сомнений, был небольшой, висящий в дальнем углу потемневший портрет сурового человека с длинными вьющимися волосами, тонкими усиками и пронзительным взглядом; на нем был простой черный камзол с широким белым воротником, а на деревянном столе лежали пучки сухих трав, пожелтевшие пергаментные листы со странными символами и человеческий череп. По всей видимости, изображенный человек был медиком, а его портрет написал кто-то из школы старых голландцев никак не позднее XVII века; удивительно, но именно он более всего напоминал покойного деда Марии Аристарховны фон Зильбер, а еще в нем можно было различить зловещие черты Вольдемара. Вообще, несмотря на очевидную разницу лиц на портретах, усугубленную временем, возрастом и художественной манерой, у всех фон Зильберов несомненно виделось что-то общее, как будто меняющееся от поколения к поколению, причем наиболее отличными ото всех выглядели двое: Аристарх Леонидович, во внешности которого развитие фамильного облика словно пришло к тупику, и его дочь, в которой, напротив, оно достигло абсолютного совершенства.
Увы, но в старинных портретах Машенька разобраться не помогала: художников она не знала, в давно почивших предках смешно путалась, но зато могла рассказать о родственниках не столь дальних.
– Вот это моя прабабушка Евгения Ильинична, дедушкина мама, – она показала на исполненный в строгом стиле советского академизма портрет довольно крупной женщины с волевым лицом и упрямо сжатыми губами. Руки с сильными пальцами, на одном из которых плотно сидел перстень, были сложены на животе, на простой белой блузке блестела золотая звезда Героя Социалистического Труда.
– Она была врачом, – продолжала Машенька, – и во время войны возглавила находившийся в Усадьбе военный госпиталь. Дедушка тогда только родился и первые годы жизни провел здесь, в войну рос тут среди раненых, под обстрелами, представляете? Потом спустя много лет стал ученым и вернулся сюда уже директором. А вот еще, посмотрите!..
Машенька подбежала к высокому портрету в черной раме и артистично взмахнула рукой:
– Никого не напоминает?!
У молодой женщины на портрете волосы были уложены волнистыми локонами, глаза густо накрашены, рот ярко обведен красной помадой по моде 20-х годов прошлого века, а лицу придано немного томное выражение, как у звезды немого кино, но все это как будто не уменьшало, а только усиливало сходство: с картины словно смотрела сама Машенька, только, пожалуй, лет на десять постарше.
– Невероятно! – признал я. – Вот так начнешь изучать фамильные портреты и уверуешь в переселение душ.
Машенька состроила гримаску, еще больше став похожей на женщину с картины, и весело рассмеялась.
– Да, все удивляются! Это моя прапрабабушка Мария Эрастовна, меня назвали в ее честь. Она спасла Усадьбу: после революции это место хотели ревизировать…
– Реквизировать, – подсказал я.
– Да? Ну, в общем, отобрать, но прапрабабушка открыла тут, кажется, больницу для бедняков или приют, и так сохранила Усадьбу для семьи. Пойдемте теперь гулять? Я покажу вам старый парк!
Честно сказать, к прогулкам я был вовсе не расположен. Вот уже третий день меня лихорадило: рана в плече становилась все хуже – похоже, что старый сабельный клинок занес инфекцию. Дуняша хмурилась всякий раз, когда меняла повязки, пропитанные кровью и гноем; боль сделалась постоянной и такой сильной, что я не мог уснуть без нефопама, но в последние пару ночей не помогало и это.
– Ну пожалуйста! Я ведь приехала всего на один день, только ради наших уроков, а вечером уже нужно возвращаться обратно!
Машенька в самом деле появилась в Усадьбе Сфинкса лишь утром первого дня октября, в воскресенье; обыкновенно юная баронесса навещала отца вечером пятницы или в утро субботы, когда воспитанниц Пансиона отпускали на выходные домой, но если в прошлый раз она вызвала изрядный переполох тем, что приехала раньше, чем ее ожидали, то нынче, наоборот, задержалась. Суетливых метаний во время церемонии встречи сегодня было поменьше, но ритуал повторился, с тем лишь различием, что Машенька, едва выскользнув из объятий Аристарха Леонидовича, бросилась ко мне, чтобы радостно рассказать, как начала читать Гесиода. Конечно, это было простенькой хитростью: едва мы начали наш урок, оказалось, что она прочла от силы несколько первых строк «Теогонии», после чего заскучала невыносимо и забросила книжку. Я ее за это не осуждал, тем более что рассказ о древнейших мифологических архетипах Машенька слушала с видимым интересом: особенно ее увлекли архаические териантропы, анималистические образы ранних богов и Артемида в облике хищной медведицы. Я и сам с удовольствием вспоминал свои студенческие тетради. Впрочем, после обеда продолжать наши экскурсы в мифологию она отказалась. Я, признаться, сначала воспринял это с некоторым облегчением, имея в намерениях попросить Дуняшу о перевязке, после чего со шприцом обезболивающего отправиться в свою комнату и попытаться уснуть, но у юной баронессы оказались другие планы.
– Сейчас моя очередь вам рассказывать!
Мне не оставалось ничего другого, как согласиться. Машенька ненадолго убежала в свои апартаменты в Девичьей башне, а я поднялся в Библиотеку, успокоив себя тем, что ни позаниматься толком, ни поспать до отбоя все равно бы не удалось, ибо вечер обещал быть довольно шумным. Я понял это, когда повстречал на главной лестнице Петьку: он, тяжко сопя, с натугой карабкался на карачках вверх по ступеням, а на его спине, покачиваясь, верхом восседал тучный Лаврентий, периодически поддававший ему каблуком по бокам. Петька увидел меня, подмигнул и хрипло вскричал:
– Иго-го! Иго-го!
Видимо, сегодня Василию Ивановичу не везло в карты.
Академия Элиты, где будущие представители истинной аристократии взращивались в обстановке спартанской аскезы, предоставляла своим воспитанникам весьма ограниченный круг развлечений, особенно в вечерние часы досуга, и потому они придумывали их себе сами в меру собственной изобретательности. Самыми популярными были карты: обыкновенно в Верхней гостиной, где перед отбоем образовывалось нечто вроде дворянского собрания, играли в бостон или вист, причем не на деньги – для этих мальчиков они не имели никакой цены, к тому же в Усадьбе их все равно не получилось бы ни на что потратить, – а на интерес. Кукарекать под столом самостоятельно знатным господам не пристало, поэтому за проигрыш отдувались фирсы: катали на спине победителей по лестницам и коридорам, пели матерные частушки Обиде Григорьевне, воровали нижнее белье у Дуняши, скакали вокруг Усадьбы верхом на метле и прочее в том же роде. Если надоедала карточная игра, то была и другая, придуманная Никитой, который от скуки и забавы ради, подражая известному персонажу русской классики, иногда кричал во все горло: «Захар! Захаааааар!», чтобы тот прибегал, пыхтя и краснея, – и так по нескольку раз кряду. Однажды вечером, сидя в Библиотеке, я услышал, как сразу несколько голосов в Верхней гостиной заполошно выкрикивают имена своих фирсов: «Захар! Петькаааа! Праааах! Резедаааа! Захаааааар!» Я был уверен, что случилась беда, мигом пронесся через залы, коридоры и холл и влетел в гостиную как раз в тот момент, когда через распахнувшуюся дверь, ведущую к казарме, разом ввалились Прах, Петька и Резеда, толкаясь и падая друг на друга. Оказалось, что игра заключалась в ставках на то, чей фирс прибежит на зов первым, причем чаще всего в проигравших оказывался все тот же злополучный Захар, или приходивший последним, или вовсе не откликавшийся сразу, а являвшийся спустя время, обычно весь в паутине и в каком-то песке, за что изрядно получал от Никиты. Единственными, кто был избавлен от этих забегов, кто не кукарекал и не катал никого на закорках, были Граф и Скип: первый по той причине, что Вольдемар не принимал участия в общем веселье, но затворничал в своем сумрачном подземелье, а второй оттого, что Филипп по личным соображениям никогда не играл на своего фирса в карты. Иногда в разогретом горящим камином и азартом игры воздухе Верхней гостиной явственно ощущались сладковатые алкогольные ноты, добавлявшие ощущения некоей расслабленности происходящему. Я как-то поделился этим наблюдением с Аристархом Леонидовичем в том смысле, что все это не слишком сочетается со строгой воспитательной концепцией Академии, но тот лишь загадочно улыбнулся и ответил, дыша портвейном: «Слегка за шалости бранил и в Летний сад гулять водил…» – да на том и покончил.
* * *
Я дожидался у застекленных дверей Большой гостиной, наблюдая, как бледное небо постепенно наливается вечерней ледяной синевой, в которой растворялись оранжевые сполохи заходящего солнца. Раздался летящий перестук каблуков, и Машенька впорхнула из холла первого этажа; она переоделась в длинное голубое платье с широкой юбкой, короткую теплую курточку с белым меховым воротником и показалась мне немного грустной или задумчивой; впрочем, это быстро прошло.
– Вечереет, – сказал я.
– А что это значит? – спросила Машенька.
Я улыбнулся и объяснил.
Мы вышли во двор; воздух был пронзительно свеж и прохладен. На потемневших от времени толстых металлических дисках лунных часов поблескивали крупные прозрачные капли холодной испарины.
– Эти часы очень старые, их поставили тут при постройке Усадьбы, – Машенька прикоснулась к резным буквам и цифрам на пересекающихся прямых линиях. – Дедушка учил меня читать символы на номограммах и высчитывать даты по лунному календарю. В солнечных часах разобраться чуть легче, хотя у наших – вот они, с той стороны от фонтана – конструкция сложнее, чем у обыкновенных. Кстати, и фонтан тоже необычный: чаши в центре называются клепсидрой, это водяные часы, они работают, если подать воду.
Я вспомнил, что фонтан был включен в памятный вечер весеннего равноденствия. Мне стало интересно.
– Что они показывают?
Машенька качнула головой и отвернулась.
– Не знаю. Может быть, дедушка объяснял, да я не запомнила.
Мы миновали Западное крыло, затем конюшню, откуда доносились едва слышное сонное фырканье и живые, резкие запахи навоза и сена, и прошли мимо опустевшей псарни. Впереди было устье широкой темной аллеи, по обеим сторонам от которой недвижно замерли, будто колонны, высокие деревья, казавшиеся неправдоподобно огромными в наступающих сумерках. В предночной тишине ни один лист не дрожал в пышно-огненных кронах, подсвеченных редкими фонарями, и мы словно оказались в мистическом пустынном чертоге, где нас ожидали незримые гении здешних мест.
– Мама ушла от нас, когда мне было четыре года. Я мало что помню про нее, говорят, что в таком возрасте ребенок обычно не запоминает ничего вообще. Осталось в памяти только, как я, еще совсем маленькая, сижу в зимнем детском комбинезончике, вот так, «звездочкой», а мама говорит мне: я свою жизнь на тебя тратить не намерена. Ну и вот, собственно… Папе, конечно, с двумя детьми одному было справляться трудно, но Вольдемар тогда уже пошел в первый класс, а меня отдали в круглосуточный детский садик. Там кроме тех, кто оставался на всю неделю, были дети, которых каждый вечер папы и мамы забирали домой, и когда родители приходили за ними, то я всегда смотрела, как на них надевают курточки, подходила, рассказывала, какой у них ребенок хороший, как он хорошо себя вел и кушал, а потом просила: «Возьмите меня с собой…»
Было очень тихо, только влажный гравий чуть скрипел под ногами. Я рассказал ей в ответ, как остался один, без родителей, как жил и учился в специализированном интернате, умолчав только, что вместо дедушки меня опекал человек, в определенных кругах известный как Кардинал.
– Тогда вы меня понимаете! – воскликнула Машенька. – В общем, когда дедушка про все узнал, он забрал меня из этого садика к себе, а Вольдемар, так как был школьником, остался с папой. Мы жили в дедушкиной квартире в Петербурге, на Мойке. Он всегда много работал, и когда уходил из дому, то я оставалась с Обидой Григорьевной, ее тогда взяли мне няней, но все равно старался находить для меня время: учил читать и считать, гулял со мной по Таврическому, рассказывал на ночь сказки про веселых зверят, которые куда-то едут на волшебном поезде, я до сих пор ее помню… Ну вот, а потом я пошла в школу, и так получилось, что снова переехала к папе. Мне, конечно, это не нравилось, я скучала по дедушке, и он всегда брал меня к себе на каникулы: на зимние – одну, в квартиру на Мойке, а на летние – сюда, в Усадьбу, обычно вместе с Вольдемаром. К тому времени Усадьба стояла закрытой: дедушка с какими-то инвесторами хотели открыть здесь отель, но что-то пошло не по плану, и здание оказалось в запустении куда большем, чем сейчас, даже туалет был на улице, и вода шла только холодная, как на небогатой даче. На первом и втором этажах никакого ремонта и реставрации не было, просто снесли старые перегородки, комнаты на третьем этаже с натяжкой могли называться жилыми, а хорошо отремонтировать успели лишь хозяйские покои в Западной башне, там, где сейчас папины апартаменты. Там мы и жили: дедушка, я, Вольдемар и Обида Григорьевна. Конечно, еще были люди: с дедушкой приезжали его помощники, охрана, их размещали в комнатах третьего этажа, а в самой Усадьбе постоянно жил сторож, дядя Жора, с большими смешными усами, мы его в детстве почему-то боялись – кстати, отец нашей Марты, которая сейчас тут работает. И Марту мы тоже постоянно встречали, но она была нас постарше, и мы не играли.
Я подумал, что не играли они по причине того, что Марта была прислугой, но промолчал.
– Как тут было чудесно! – продолжала Машенька. – Усадьба очень большая, а в детстве казалась просто огромной!
– В детстве – это когда? В прошлом году?
Она в шутку ударила меня по плечу.
– Очень смешно! Мы с Вольдемаром однажды заблудились на чердаке и смогли найти выход, только когда Обида Григорьевна принялась нас искать и звать. Тут столько всего: и скрытые боковые лестницы в башнях, ведущие к хозяйским покоям, и тайники в подвалах, и подземные ходы с галереями…
Мне показалось, что Машенька осеклась.
– Подземные ходы?
– Ну я сама не видела, мне рассказывали, – быстро ответила она. – И окрестности! Мы с Вольдемаром бегали наперегонки по пустоши, пока с ног не падали от усталости, от Черного ручья до кромки леса – тогда еще не было никакой ограды, и границы территории определялись так, на глазок. И старое кладбище: помните, я вам про него говорила? Это кладбище тоже показал дедушка, и оно было нашим любимым местом для игр, а потом уже, когда с Вольдемаром мы перестали дружить, то только моим…
– Вы с ним поссорились?
Машенька помрачнела.
– Нет, просто он в какой-то момент стал очень сильно меняться. Вдруг начал мучить животных: мог поймать, например, мышку, и держать ее за хвост над костром, можете представить себе? Или ловил лягушек, а потом со всей силой бросал их об стену, так просто, чтобы посмотреть, что с ними станет. Какие-то пытки придумывал, разные опыты: однажды налил большую банку водой доверху, засунул туда мышь, закрыл крышкой и стал смотреть, как она тонет. Из-за этого мы тогда подрались: я отобрала у него эту банку, разбила и, хотя ему уже было двенадцать, а мне только десять, схватила палку и надавала таких тумаков, что он убежал. Два раза Вольдемар чуть не спалил Усадьбу: однажды зачем-то поджег сухую траву на пустоши у Девичьей башни, но дядя Жора заметил, что огонь прямо уже на террасу ползет, и вовремя потушил, мы с Мартой ему помогали. А в другой раз устроил пожар в подвале, тогда всем пришлось выбегать из Усадьбы, даже пожарные машины приехали из Анненбаума. Никто так и не узнал, почему и как загорелось, но я была точно уверена, что это устроил мой брат. Потом уже в городе я его ловила на том, что он надевал мои платья… и не только платья – ужас! – Машенька прикрыла лицо ладошками. – Смотрел порно на моем ноутбуке: это выяснилось, когда я села уроки делать, а там во весь экран переливается, так сказать, всеми красками, баннер, а на нем такое!.. Вольдемар мне пригрозил, что, если я пожалуюсь папе, он скажет, что я сама это смотрю, и мне пришлось несколько недель пытаться разглядывать что-то на экране от этого баннера по бокам. А на нем еще и картинки ежедневно менялись!
Она смущенно рассмеялась.
– Не знаю, может быть, Вольдемар просто ревновал меня к дедушке. Мы были очень близки, он мне рассказывал о нашей семье, многому научил… На мой двенадцатый день рождения дедушка устроил совершенно фантастический праздник тут, в Усадьбе: я родилась 30 апреля, в это время года обычно еще довольно прохладно, но дедушка распорядился разжечь все камины, во дворе у нас были костры, много гостей, фейерверки! Он тогда подарил мне свой перстень – это реликвия нашей семьи, уникальная вещь, – как будто бы знал, что до следующего моего дня рождения не доживет. Дедушка умер здесь же, в Усадьбе, у себя в кабинете, где сейчас папины апартаменты, меньше, чем через два месяца после моего дня рождения. Это было ужасно, я плакала, кажется, весь оставшийся год…
Впереди показался широкий мост из толстых, потемневших от времени бревен и широких досок, перекинутый через невидимый в темноте, заболоченный черный ручей. Далеко впереди, где-то на границе бездонного мрака, чуть заметно светились красноватые огоньки северного КПП. Мы прошли еще немного вперед, а потом Машенька остановилась и показала направо: там из густой синевы ночных сумерек тянулись к небу черные силуэты, подобные заострившимся от ветров отвесным скалам.
– Это остатки старого парка Института генетики, – сказала Машенька. – Дедушка руководил работой по созданию новых видов растений, и в этом парке высаживали опытные образцы. Кстати, поэтому и вдоль аллеи деревья такие большие, они тоже результаты разных экспериментов. Жаль, что в темноте не дойти до парка, там еще пруд есть, очень живописный…
Мы повернули обратно. Я обошел Машеньку так, чтобы быть от нее по левую руку. Она обратила внимание на этот маневр, и мне пришлось объяснить, почему рядом с женщиной принято идти слева:
– Предполагается, что на левом боку у меня висит сабля, и она может цепляться за ваш кринолин.
– Сабель, пожалуй, уже было достаточно, – шутливо откликнулась она.
В небе над нами вспыхнули первые яркие звезды.
– Это Венера? – спросила Машенька.
– Нет, Юпитер, – ответил я.
– А он далеко?
Я рассказал про миллиарды километров космической пустоты, в которой по бесконечным орбитам движутся газовые гиганты, про ледяные кометы и астероиды и про маленький зонд, запущенный почти полвека назад, и за это время добравшийся до межзвездных пространств, используя в том числе приливное воздействие Юпитера.
– А что это такое?
– Он притягивает.
Потом Машенька стала рассказывать про Пансион благородных девиц, о том, что у нее там нет любимых учителей и подруг, что ей не слишком нравится там и теперь, а поначалу и вовсе приходилось довольно туго, потому что ее не принимали, подначивали, дразнили девственницей, так что приходилось оппонировать и кричать в ответ:
– Я не девственница! – и она в самом деле прокричала это так громко, что было слышно, наверное, и в старом парке, и на берегах живописных прудов.
У меня вдруг возникло странное ощущение, как будто что-то сейчас происходит, прямо в эту минуту, здесь, на темной аллее, но я не мог осознать это чувство отчетливо. Молчаливые древесные исполины дышали таинственной тьмой. В отсветах фонарей под ногами маслянисто блеснула черная лужа; я сделал шаг в сторону, подал Машеньке руку, и, когда она переступила лужу и мы пошли дальше, ее прохладные пальцы некоторое время еще оставались в моей ладони. Потом я их отпустил.
– Кстати о Пансионе! Все мои сокурсницы от вас решительно без ума! Вы знаете это?
Я ответил, что чрезвычайно польщен, но теряюсь в догадках, когда и как успел произвести столь головокружительное впечатление.
– Если мне не изменила память, я всего лишь дважды потанцевал с ее сиятельством Юлией Абамелик-Лазаревой.
– Ага, вот именно, дважды! А мне отказали! – взгляд Машеньки сверкнул, как серебро. – И как она вам?
– Очень милая.
– Я ей обязательно передам.
Вверху меж рядами чернеющих крон повисла Луна: она была почти полной и яркой, и почему-то сейчас напоминала соседа, некстати вышедшего на балкон, чтобы позубоскалить. Мы некоторое время шли молча, а потом Машенька спросила меня:
– Ваше сердце свободно?
– Оно пусто.
Она немного подумала.
– Вы добрый?
– Доброта часто является синонимом слабости, и добрым именуют того, у кого не хватает силы и дерзости быть злым.
– Значит, вы злой?
– Я бы сказал, что моя природа не соответствует общепринятым представлениям о добре.
– И все-таки?
Я вновь почувствовал, словно что-то происходит или произошло, яснее объяснить это ощущение не представлялось возможным. Я остановился, Машенька повернулась ко мне; она стояла совсем близко, так что я мог поднять руку и прикоснуться к ней.
– Чего вы хотите, Мария? – спросил я.
У нее на лице вдруг появилось растерянное, беспомощное выражение, глаза заблестели, а взгляд стал беззащитным и каким-то по-детски просящим. Это длилось несколько долгих мгновений, а потом она отвернулась и молча пошла вперед.
Почти до самой Усадьбы мы больше не проронили ни слова. Только у выхода из аллеи Машенька еще раз остановилась, взглянула в небо и произнесла:
– Приближается буря. Вы чувствуете? В воздухе.
Я покачал головой.
– Она придет с моря, – сказала Машенька, и я вновь поразился мгновенно свершающейся в ней перемене: от детской растерянности сейчас не осталось и следа, а голос звучал так, словно она не предсказывала шторм, но его призывала.
В тот вечер я был единственным провожающим юной баронессы фон Зильбер, покидающей Усадьбу Сфинкса. Она уезжала поздно; за несколько минут до отбоя ко мне постучали, я открыл: на пороге стояла Марта. От нее исходил резкий химический запах моющих средств, и в полумраке коридора она выглядела как гостья из мертвецкой.
– Мария Аристарховна зовут, – лаконично сообщила Марта.
Белый автомобиль, как и неделю назад, подали к южной террасе. Мы с Машенькой неспешно сходили вниз по ступеням. Усадьба нависала позади нас каменной глыбой в полнеба; окна были черны и блестели, будто полные слез глаза гигантского паука, и только в Западной башне ярко светилось окно кабинета фон Зильбера.
– Скажите, я высокомерная? – спросила вдруг Машенька.
Я удивился вопросу.
– Один человек сказал мне недавно, что я очень высокомерная, а еще пустышка и ничего из себя не представляю. Как вы думаете, это так?
– Вовсе нет, – заверил я.
Мы подошли к машине. Водитель сидел за рулем, и я открыл дверь.
– Берегите себя этой ночью, – сказала Машенька. – Во время бури в Усадьбе небезопасно.
Она потянулась вперед, как будто хотела обнять на прощание, и я тоже подался навстречу, и то ли темнота ночи стала тому причиной, то ли неловкость движения, то ли случайность, мгновенное совпадение, то ли все вместе разом, но абсолютно неожиданно для меня наши губы встретились и соприкоснулись.
В следующий миг дверца автомобиля захлопнулась и красные фонари замелькали, удаляясь, во мраке. Я повернулся и стал медленно подниматься по лестнице. В голове была пустота, похожая на черное зеркало.
В комнате на подушке меня ждал конверт, пропитанный сладковатым цветочным ароматом. Я начал улыбаться, еще когда раскрывал его, и ничего не мог с этим поделать. Внутри оказался маленький голубоватый цветочек, из тех, что до первого снега продолжают бороться за жизнь среди сухих трав на осенних полях, и записка знакомым, неуверенным, но старательным почерком: «Ты мое приливное воздействие Юпитера». Я опять ощутил тепло, проливающееся на сердце горячим медом, но больше не стал отгонять это чувство.
Я взял конвертик, положил его в ящик стола рядом с первым, только теперь заметив, что машинально выдвинул ящик левой рукой и ничего не почувствовал. Боль в плече исчезла, как будто ее не бывало.
* * *
Буря обрушилась сразу после полуночи, едва огромные часы в деревянном футляре, похожем на гроб, в который заключено само время, с надсадным скрипеньем и хрипом возвестили о ее наступлении двенадцатью протяжными ударами, звучащими подобно надтреснутому медному колоколу. Под натиском ветра и потоками ливня грохотало железо ветшающей кровли, скрипели и трещали стропила, деревянные балки стонали на разные голоса, как шпангоуты угодившего в шторм корабля, внутри которого команда скелетов отплясывает данс макабр меж катающихся в трюме от борта к борту пустых бочонков с высохшим амонтильядо. Усадьба Сфинкса содрогалась от шпилей на куполах башен до гранитного основания, и казалось, будто она вот-вот сорвется с возвышенности и отправится дрейфовать сквозь ненастную мглу. Вокруг нее, сокрытые непроницаемой тьмой, бесчинствовали стихийные духи, швырявшие в дребезжащие окна полные пригоршни холодных дождевых капель. Тяжелые двери, замкнутые железными запорами, сотрясались ударами одушевленного яростью урагана; большие и малые сквозняки врывались внутрь сквозь щели в неплотно прикрытых старинных рамах, и бестелесными привидениями со свистом и воем носились через комнаты, залы и коридоры. Каминные дымоходы превратились в гудящие трубы исполинского органа, на котором ветер, словно обезумевший музыкант, исполнял зловещую партитуру неистовой бури, выдувая целые тучи черной сажи и серого пепла.
Я сидел в Библиотеке и при свечах, чье пламя пугливо вздрагивало и колебалось всякий раз, когда чувствовало прикосновение проникших в Усадьбу призрачных сквозняков, этих незримых эмиссаров бушующего снаружи ненастья, читал комментарии Теодора Асинского к текстам «Халдейских оракулов», но мысли мои постоянно отвлекались от чтения, соотнося услышанное сегодня от Машеньки с личными наблюдениями.
После треволнений первой недели, в несколько дней которой уместились драматическая охота, бал, сабельный поединок и выяснение отношений с первой любовью посредством кухонного ножа и пистолета, моя жизнь в Усадьбе несколько успокоилась; можно было бы даже сказать, что она вошла в некое нормальное русло, если бы понятие нормального не противоречило так явно самому моему пребыванию здесь. Я системно приступил к решению задачи, которая привела меня в эти стены, преуспев пока только в понимании, что все будет гораздо сложнее, чем представлялось вначале. Пару раз я имел разговоры с фон Зильбером: изложил ему некоторые соображения по безопасности – довольно пустые, рассказал о предпринятых мерах по поиску осведомителя – полностью выдуманных, выиграл таким образом для себя немного времени и сохранил почти неистраченным кредит доверия, решив до поры не выдавать Веру, но оставить такую возможность для крайнего случая. Мое место в социальной системе Усадьбы определилось, и достаточно выгодно: Аристарх Леонидович оставался пока благосклонен; с Графом установилось некое подобие дружбы – уверен, что он, как невольник чести, теперь определял наши отношения именно так; Обида Григорьевна, оценив диспозицию, сменила высокомерно-прохладный тон на заискивающий, Дуняша заглядывала в глаза, прочая прислуга, разве что кроме Марты, явно меня побаивалась, и даже Петька бросил свои подначки с попытками подловить и при каждом удобном случае сообщал окружающим о том, что мы с ним «не разлей вода» или что-нибудь еще в этом роде.
Возможно, мне так казалось, но после объяснения с Верой, начатого эффектной схваткой на чердаке и закончившегося в ее комнате, наши отношения как будто бы потеплели и в них меньше стала чувствоваться настороженность, которая несомненно присутствовала, несмотря на все воспоминания, вальсирование и накладывание мне спаржи за завтраком. Я не обольщался: Вера была профессионалом и в случае необходимости без колебаний, хотя и не без сожалений, убрала бы меня с дороги, и знала, что нельзя рассчитывать на что-то иное с моей стороны, – но мы сделали шаги друг другу навстречу, а это чего-то да стоило. Хотя Вера и советовала держаться в стороне от тайн Усадьбы, не касающихся непосредственно моей миссии, кое-что мне не давало покоя, поэтому однажды после отбоя я постучался к ней в дверь.
– Расскажи мне, чем занимается Вольдемар у себя в лаборатории.
– Ты не успокоишься, да? – она вздохнула и закатила глаза. – Послушай, чем конкретно он там занимается, я действительно не имею понятия, но уж точно не мичуринскими опытами, как людям несведущим любит рассказывать Аристарх. В общем, год назад здесь время от времени появлялись девицы: их привозил Граф, обычно ночами, не особо афишировал это, но все знали, что приезжают они к Вольдемару. Но вот как уезжают, никто не видел. Было это раза три или четыре. Летом я уезжала на пару месяцев в отпуск, и там как-то мимолетом узнала, что у нашей Усадьбы образовалась репутация, причем довольно прискорбная, в специфическом и узком кругу медийных проституток: типа, ни в коем случае и не за какие деньги. Видимо, поэтому в начале этого года концепция изменилась: Вольдемар, с разрешения, разумеется, своего папы, который, как у него водится, кое-как увязал все с концепциями воспитания инстинкта убийцы, необходимым юным аристократам, пригласил остальных поучаствовать в своего рода охоте. Предполагалось выезжать ночью в Анненбаум, ловить на улице случайных девушек и привозить в лабораторию к Вольдемару. Дело это веселое, опять же, можно ночью не спать, поэтому согласились все, кроме Филиппа и Никиты. Один раз у них все прошло гладко, а вот во второй неожиданно нарисовался ты. В итоге сейчас Аристарх Леонидович распорядился пока прикрыть эту практику, и чем теперь Вольдемар занимается в своем подвале, непонятно уже совершенно: крыс в Усадьбе нет больше, кролики кончились, лисицу и ту поймать сестра не позволила. Знаешь, некоторые считают, что Аристарх его держит тут при себе, потому что больше его просто никуда не пристроить. Вот он и бродит здесь, как Минотавр по критскому Лабиринту.
– Кто тебе все это рассказал? – спросил я.
Вера чуть поколебалась, но ответила:
– Филипп.
Я промолчал.
Этот разговор состоялся у нас в ночь на вторник. Сейчас, почти неделю спустя, слушая разноголосое завывание бури, скрипы, шепот и шорохи, наполняющие Усадьбу, и тщетно пытаясь сосредоточиться на толковании древних гекзаметров, я вспоминал о густом черном дыме, поднимавшемся в среду из каминной трубы над Девичьей башней; о том, как на следующий день из водостока на покрытый выщербленной плиткой пол в душевой вдруг стала вытекать густая, черная, словно нефть, застоявшаяся в трубах кровь: Герасим, явившийся с длинным водопроводным тросом и вантузом, сказал, что такое бывает, когда ветер дует с залива, но это мало что объяснило. Я вспоминал сожженную у меня на глазах муху, подпаленную траву и пожар в подвале несколько лет назад, мышь, утопленную в банке с водой, а еще развешанные на заднем дворе для просушки простыни с заметными желтоватыми пятнами: Обида Григорьевна поспешно сорвала их с веревок, а потом скрутила и немилосердно отхлестала ими бедную Дуняшу…
…Внезапно я ощутил чье-то присутствие: чувство было таким резким и безусловным, что я вздрогнул и едва не выронил книгу, которую рассеянно держал в руках. Мой стол располагался в дальнем углу Библиотеки, у третьего окна, рядом с часами, входной двери не было видно из-за стеллажей, но я не сомневался, что у входа кто-то стоит. Я прислушался: в грохоте ливня, пронзительном свисте ветров, скрипе и стонах как будто образовалось некое пятно тишины, в котором кто-то скрывался. Стараясь не греметь стулом, я осторожно поднялся с места, жалея, что оставил нож в комнате. Впрочем, книга была довольно увесистой, я перехватил ее поудобнее; и тут внезапный порыв холодного сквозняка, ворвавшийся в Библиотеку, разом погасил свечи. Тьма обрушилась, как сорвавшаяся портьера. Я резко протянул руку к стоявшему на столе фонарю, задев высокий подсвечник – он с грохотом рухнул, свечи раскатились по столу и попадали на пол. Я схватил фонарь, направил яркий луч в сумрак меж двух стеллажей и некоторое время стоял неподвижно, вооруженный, подобно герою какого-то мифа, световым мечом и щитом в виде книги комментариев на неоплатоников.
Ощущение чужого присутствия исчезло. Я понемногу выровнял дыхание и успокоил бешеный стук сердца, но в этот миг откуда-то из погруженных во тьму лабиринтов Усадьбы Сфинкса сквозь звуки ненастья донесся душераздирающий вопль, превратившийся в пронзительный визг. Он был настолько нечеловечески страшен, что я на мгновенье подумал, что это звучит голос неистовой бури – но полный смертельного ужаса крик повторился, и на этот раз в нем можно было различить нечто похожее на слова.
Я выскочил из Библиотеки, пронесся через гулкую пустоту Мозаичного зала и выбежал в холл второго этажа. Исступленные крики неслись откуда-то снизу, им вторили на разные голоса ветры и эхо, в воздухе пахло сажей и чем-то сладковато-цветочным. Перескакивая через ступени, я слетел вниз по лестнице, миновал Большую гостиную и через Обеденный зал устремился к черному провалу раскрытой двери кухни. Истошные вопли звучали совсем рядом. В темной кухне через раскрытые двери столовой прислуги слабо мерцали отсветы из коридора, куда выходили жилые комнаты. Я вбежал туда и остановился.
Дуняша, босая, с распущенными волосами, в длинной белой рубашке, вцепившись в рукоять переносной лампы, стояла перед раскрытой дверью комнаты Обиды Григорьевны и непрерывно кричала, время от времени срываясь на визг. Ее дверь, первая справа, тоже была приоткрыта; я заметил, что слева сквозь узкую щелочку подглядывает перепуганный Сережа. С противоположной стороны коридора, спустившись по лестнице из казармы, с фонарем в руках бежал Прах. За ним, облаченный в кальсоны и майку-тельняшку, шлепая босыми ножищами, поспевал Петька. Во тьме заметались световые лучи.
– Что?! Что?! – кричал Прах.
Дуняша, не переставая вопить, тыкала пальцем перед собой. Прах коротко выругался и врезал ладонью ей по лицу. Дуняша прерывисто всхлипнула и выкрикнула:
– Мертвая! Убила! Убила!
Я заглянул в комнату. Обида Григорьевна лежала на полу между двух стоящих вдоль стен кроватей, распростершись вниз лицом и вытянув руки, как будто пала ниц перед иконами на освещенной лампадкой божнице в углу, в последней попытке вымолить отпущение прегрешений. Из-под задравшейся ночной сорочки торчали чуть разведенные голенастые белые ноги, покрытые вздувшимися синими венами, с пальцами, скрюченными в предсмертной судороге. Кровать справа была измята, подушка валялась рядом, скомканные простынь и одеяло наполовину свешивались вниз; койка слева стояла аккуратно застеленной: похоже, Герасим еще не ложился, так и не вернувшись в комнату после того, как в полночь отключил электричество в щитовой.
– Убила! Убила! – причитала, рыдая, Дуняша.
– Да кто убил-то? – раздраженно спросил Прах.
– Белая Дева!
Коридор постепенно наполнялся людьми и голосами: появился заспанный Резеда, Захар, Граф, застегивающий на ходу портупею с кобурой, Скип явился извне в черном, длинном до пят и промокшем плаще-палатке, откуда-то выполз Архип, выглядевший так, словно его не разбудили, а откопали. Мы с Прахом вошли в комнату Обиды Григорьевны и присели на корточки по обе стороны от лежащего тела. Между внушительной старческой холкой и линией седеющих волос на затылке в шею Обиды Григорьевны впечатался толстый, витой золотистый шнурок: он врезался в кожу и плоть с такой силой, что едва был заметен. Прах с щелчком открыл складной нож и посмотрел на меня. Я покачал головой и стал осторожно ослаблять впившуюся удавку. Шнурок долго не поддавался; было похоже, что его набросили сзади внахлест, а потом с невероятной силой тянули в разные стороны за концы.
– Мы такое под Хартумом видели, – сообщил Прах, – там одного ливийца за шею проволокой к столбу прикрутили. Он так потом целый месяц на солнце висел, пока голова не отвалилась. Резеда, помнишь?
В коридоре Граф требовал найти Герасима и включить свет. Дуняша что-то лепетала про Белую Деву. Я наконец распутал и снял удавку, под которой сочились кровью глубокие саднящие раны. Обида Григорьевна вздрогнула и издала продолжительный сиплый звук, вызвав у Дуняши новый приступ истерики.
– Спокойно, – сказал я. – Просто оставшийся воздух вышел, когда освободилась трахея.
Я встал и шагнул в коридор. Все столпились вокруг, окруженные тьмой, направляя лучи фонарей на окровавленный шнур у меня в руке.
– Это шнурок от портьеры, – сказал кто-то.
– Ну мне все ясно, – заявил Петька и вдруг заломил Дуняше руку в плече. Она опять завопила, теперь уже от пронзительной боли. Петька, осклабившись, нагибал ее все сильнее, так что большие груди, свисая под тонкой тканью, едва не вываливались из выреза на сорочке. В тесноте коридора снова случился переполох, который прорезал голос Аристарха Леонидовича:
– Что тут, черт меня подери, происходит?
На нем был шелковый китайчатый халат, наброшенный поверх белой сорочки, и шлепанцы. Лампу-фонарь он держал высоко над головой, длинные жидкие волосы перепутались в беспорядке, так что Аристарх Леонидович походил на владетельное привидение, явившееся урезонить не в меру шумных новых хозяев его фамильного замка.
– Дунька задушила Обиду Григорьевну! – отрапортовал Петька и с видимым удовольствием поднажал на вывернутое плечо Дуняши. Она завыла. Поднялся гомон, все заговорили одновременно.
– Оставить! – рявкнул Граф. – Петька, отпусти девушку.
Тот с сожалением выпустил ее из своих железных клешней, и Дуняша, с размаху усевшись на попу у стенки, заплакала, пряча лицо между круглых белых блестящих коленок.
Граф кое-как растолковал случившееся. Фон Зильбер заглянул в комнату, увидел распростертое тело, побледнел, отшатнулся и отступил. Наконец откуда-то появился Герасим: всклокоченный, огромный, как великан, он маячил в дверном проеме столовой, пока не осознавая случившееся; рядом стояла Римма в надетом наизнанку халате. Она положила Герасиму ладони на грудь, похожую на две сдвинутые могильные плиты, что-то быстро и негромко говорила ему, а потом, когда Аристарх Леонидович велел включить уже наконец свет, ушла вместе с ним.
– Давайте все-таки спросим Дуняшу, что тут стряслось, – резонно предложил Аристарх Леонидович. – Только без членовредительства.
Дуняшу подняли с пола, привели, как могли, в чувство, и она начала говорить. С ее слов выходило, что, разбуженная непогодой, она поднялась в уборную, взяла лампу и, едва вышла из комнаты, увидела Белую Деву.
– Дозвольте, я ее все-таки… – хищно предложил Петька, но фон Зильбер только отмахнулся от него раздраженно.
Белая Дева выходила из комнаты Обиды Григорьевны. Она светилась во тьме серебристым призрачным светом, и Дуняша заверила, что ничего в своей жизни страшнее не видела. Наверное, она даже лишилась чувств на минуту или чуть больше, а когда пришла в себя, то Белая Дева исчезла, а Обида Григорьевна лежала на полу без признаков жизни.
– Ей-богу, все так и случилось! – побожилась Дуняша, поплевав зачем-то через плечо. – Да вы хоть Марту спросите! Она тоже была в коридоре, наверняка то же самое видела!
– Что ж, пожалуй, стоит спросить и Марту, – согласился Аристарх Леонидович. – Кстати, а где она?
Марты действительно не было видно. Я интуитивно поднес злополучный шнурок к лицу и принюхался: от него исходил отчетливый резкий запах чистящих средств. Граф посмотрел на меня. Я протянул ему шнур; он тоже понюхал его и сразу все понял.
– К Марте! – скомандовал он. – Выломать дверь!
Все рванулись в дальний конец коридора, теснясь, топоча и толкаясь плечами. Я оказался у комнаты Марты первым, забарабанил в дверь кулаком, но Прах отодвинул меня в сторону, отошел на шаг, оттолкнулся спиной от стены и с размаху врезал ногой точно в замок. Дверь с треском и грохотом распахнулась; с откатившейся железной тележки, которая ее подпирала, на пол со стуком попадали разноцветные пластиковые бутылки. Изнутри хлынул влажный холод и рокочущий шум сильнейшего ливня. В этот момент в коридоре и комнатах наконец-таки вспыхнул яркий свет. Марта стояла у раскрытого окна. Она обернулась, увидела нас, и тонкие губы искривились в недоброй усмешке. В ее руке я увидел бутылку с прозрачной жидкостью. Я рванулся вперед, но тележка преградила дорогу, и, прежде чем я успел что-либо сделать, Марта сорвала пробку. В воздухе резко запахло уксусом. Она запрокинула голову и одним движением влила концентрированную кислоту себе в горло.
Назад: Глава 12
Дальше: Глава 14