Книга: Иероглиф судьбы или нежная попа комсомолки. Часть 1
Назад: Глава 22 Из Писяня с любовью
Дальше: Глава 24 Рейс любви

Глава 23
Какие… дети! Фашисты!!!

Конец марта 1938 года. Аэродром Ханькоу, основная авиабаза советских «добровольцев».
Вдоволь наобнимавшись, друзья почти час перебрасывались новостями, словно два старых почтовых ящика, в которых за годы накопилось столько писем, что теперь они с радостью выбалтывали их друг другу, не дожидаясь ответа собеседника.
Оказалось, что по возвращении в Москву Кузьмич проявил чудеса дипломатии и житейской смекалки. Воспользовавшись советом Лёхи, он принялся раздаривать мелкие испанские сувениры — ручки, зажигалки, ежедневники. Для Лёхи, человека с багажом из будущего, это были безделушки, а вот для Москвы тридцать седьмого — настоящие сокровища. В эпоху, когда даже авторучка могла повысить общественное положение, а иностранная зажигалка придавала ореол мировой важности, Кузьмич стал ходячим символом успеха.
— Я тебе скажу, Лёха, — делился он, подмигивая, — одна ручка с надписью «Barcelona» заменяет три допроса о международной дружбе.
Результат не заставил себя ждать. Профсоюз оценил столь тонкий вклад в укрепление дела интернационализма, и Кузьмич получил путёвку в санаторий на Чёрное море для всей семьи аж на полтора месяца.
— И вот, брат, представь, — рассказывал он с восторгом, — я впервые понял, что на море можно не только мёрзнуть, но и купаться.
Вернувшись из санатория посвежевшим, округлившимся и слегка разнеженным, Кузьмич внезапно задумался, не зря ли вообще вернулся в свой Архангельск. Да и жена ему изрядно увеличила плешь, напоминая, что могла бы жить в Крыму. Казалось, лысина у Кузьмича появилась не от шлемофона, а от семейного благополучия.
Когда судьба подкинула шанс уйти из флота «по состоянию здоровья», Кузьмич даже не стал возражать. Перед самым уходом из флота ему, как человеку заслуженному и, по выражению начальства, «сохранившему бодрость духа при видимых признаках износа корпуса», присвоили внеочередное звание майора — прямо перед выходом в запас. В довесок к званию оформили и вполне приличную военную пенсию, чтобы герой не считал копейки в буфете, как выразился кадровик. Теперь Кузьмич получал сразу два удовольствия — зарплату в Главсевморпути и военную надбавку за заслуги перед Родиной.
— Красота, Лёха! — заключил он, хитро поглядывая. — И вроде как на пенсии, и вроде как и при деле.
На гражданке его приняли с распростёртыми объятиями — как-никак орденоносец. В Главсевморпути, вспомнив про его военное прошлое, направили на освоение новой техники — переучиваться на только что поступившие в управление ДБ-3 в транспортном варианте.
А уж когда выяснилось, что у него имеется, хоть и сданный в особый отдел, но всё же оформленный заграничный паспорт, — и когда потребовался экипаж с самолётом для заграничной командировки, — человека с таким багажом знаний пропустить не могли.
И ускорить эту процедуру помогла, как ни странно, его жена.
— Да понимаешь, — начал Кузьмич, подпустив трагизма в голос, — позвали меня в школу, к дочке. Мол, герой, орденоносец, пусть расскажет детишкам о подвигах советских лётчиков. Один я такой на весь Архангельск оказался!
Ну я одел форму с орденами, пришёл, чинно так сел, познакомился и стал рассказывать. Они слушают, глаза круглые, рты приоткрыли — ловят каждое моё слово! Ну я и вошёл во вкус, как обычно. Про всё вспомнил — и про Испанию, и как мы с тобой «Дойчланд» чуть не утопили, и как мессеры на нас насели…
— Короче, разошёлся я. Стою у доски, руками машу, показываю, как из пулемёта стреляю, кричу: «Лёша! Ебошь влево! Я его сейчас из крупняка аху***чу!»
И тут тишина. Училка глаза округлила, дети радостно скалятся. Она мне — шёпотом, но страшным таким, как на допросе:
— Товарищ Кузьмичёв! Тут же дети!!!
А я, весь на нервах, в Испании ещё мессеры отстреливаю, в запале как гаркну:
— Какие нах**й дети! Фашисты!!!
Лёха уже буквально рыдал — не по-настоящему, а с тем восторгом, который начинается в груди и вырывается наружу в виде икоты, смеха и бессмысленных звуков.
— А самое ужасное, Лёшенька, в этой истории угадай что было?
— На работу написали чему ты детей учишь?
— Если бы! А вот и нет! Училка эта оказалась лучшей подругой моей жены!!!
Лёха уже не мог смеяться, просто держался за живот, утирая слёзы кулаком, и никак не мог успокоиться.
В общем, Кузьмич любил жену искренне, всем своим ворчливым, но большим сердцем — однако, когда подвернулся случай улететь в командировку, он не сомневался ни минуты.
— Любовь она, любовью, а тишина и свежий воздух командировки ещё никому не вредили. Вот, значит, так и долетел до тебя, командир, — закончил он, откручивая пробочку с небольшой фляжки и улыбаясь в усы. — Не зря, выходит, сувениры раздавал.
— Ты, кстати, кто теперь? Капитан, говоришь? — Кузьмич прищурился, вытянув шею, словно собирался разглядеть на Лёхином комбинезоне следы кубиков или прямоугольничков, или даже флотских галунов. — Вот правильно! Значит, будешь теперь честь мне отдавать и строевым шагом подползать! Салага! — он заржал, показывая прокуренные зубы.
— Ага, — ответил Лёха, не моргнув, — ка-ак подползу. Только ты, Кузьмич, не взыщи, если это не строевой шаг получится, а тактическое сближение с целью профилактической затрещины.
Кузьмич захохотал ещё громче, хлопнул его по плечу и, подмигнув, сказал:
— Узнаю командира!
Конец марта 1938 года. Аэродром Ханькоу, основная авиабаза советских «добровольцев».
Договорившись со своим начальством и заодно с пилотом ДэБэшки — Инокентием Карауловым, — Лёха выслушал одобрительное:
— Да мне-то что! Всегда рад, если кто умеет порулить этим чемоданом.
Самолёт и вправду был скорее похож на беременную трубу с крылышками — длинный, пузатый, с выступающим вперёд носом, напоминающий морду удивлённого бегемота, которому судьба прищемила щёки дверью.
За пару часов в кабине Лёха успел обсудить с Карауловым все особенности пилотирования и даже, как водится, поспорить о том, где у самолёта «характер», а где просто заводской брак. Потом они вместе отработали на земле основные приёмы — рулёжку, повороты, запуск моторов — и к концу дня поднялись в воздух.
ДБ летел по плану в Наньчан. Сорок минут туда, короткая выгрузка, погрузка, и сорок минут обратно.
Лёха сидел в кресле пилота, глядя на проплывающую равнину под собой, где желтоватая пыль Хубэя тянулась ленточкой вдоль реки. Самолёт шёл ровно, степенно, будто большой степенной вьючный зверь, который знает дорогу лучше хозяина. Наш герой невольно сравнивал — вот ведь разные породы летающих: СБ и ДБ-3, насколько у них противоположный характер.
СБ был из тех, кто живёт на адреналине — резкий, нервный, но послушный, если уметь его держать крепко в руках. Штурвал на себя — и он вскакивает в небо, отжать вперёд — ныряет, будто ищет драку. Управлять им было всё равно что гнать мотоцикл с коляской по серпантину — весело и страшно.
ДБ-3 шёл иначе. Тяжёлый, инертный, с чувством собственного достоинства. По курсу он шел как по рельсам, зато по тангажу чуть стоило отвлечься и самолет начинал кивать носом, требуя внимания. Подруливать приходилось постоянно, будто самолёт проверял, не заснул ли пилот. Лёха удивился, самолет рассчитан на семь — десять часов полета, а второго пилота нет, афигеешь так на руках тащить самолет всю дорогу.
А у его СБ всё было с точностью наоборот — надо постоянно подруливать педалями, зато штурвал можно было отпускать на несколько секунд.
Виражи на этих двух — два разных жанра. СБ входил в вираж легко и охотно, но нервно и требовал постоянного внимания. На ДБ-3 всё происходило наоборот — плавно, с запасом. Вираж у него выходил широким, как у пассажирского теплохода, зато устойчивым.
На горке СБ круто рвался ввысь с визгом моторов, будто на спор, но быстро задыхался — дай чуть больше, и сорвётся. ДБ-3 лез полого, степенно, медленно, зато не срывался вовсе — шёл как трамвай по рельсам, без суеты.
В пикировании СБ падал стрелой — остро, дерзко, с риском. Ошибёшься на секунду — и не вытянешь. ДБ-3 же нырял неохотно, тяжело, зато полого и спокойно. Но и выводить его приходилось заранее, слишком инерция велика.
Лёха усмехнулся. Если на СБ ещё можно было отбиться от истребителей пилотажем, то на ДБ-3 спасти могла только мощь пулемётов и выдержка экипажа.
Он провёл ладонью по обшивке, и подумал, что в этой тяжёлой, добродушной туше скрыта редкая надёжность. Кузьмич, хвастаясь рассказывал, как Коккинаки сделал на ней петлю Нестерова. Три раза подряд. На СБ Лёха бы наверное не рискнул.
По возвращении Лёха снял шлемофон, вылез на крыло, потянулся и сказал коротко, с тем удовлетворением, которое бывает у людей, закончивших трудный, но полезный разговор:
— Хороший сарай. — Помолчал, усмехнулся, кивнул и сказал тихо, как бы самому себе. — Но не мой.
Конец марта 1938 года. Центр Ханькоу .
Ху Яо страдал. Без денег, без связи и — самое мучительное — без ощущения собственной важности. Еще недавно его звали «товарищ капитан» и просили доложить, а теперь — ни донесений, ни премий, ни уважения. И еще советские стали придерживать информацию, словно прятали её. Одни улыбки, одно «позже, товарищ Ху, позже».
И вот судьба, словно уставшая смотреть на его унылое лицо, подбросила ему встречу. Сяо Мяо. Такой прекрасный человек, предложил пропустить по чашечке рисовой водки. Китайцем он, конечно, был, но каким-то неправильным — слова произносил с растянутым звуком, будто не рот открывал, а скрипучую дверь. Говорил по-китайски с таким акцентом, что уши Ху чесались от раздражения. Наверное, Гонконг, подумал он. Или Макао.
Сяо Мяо был щедр, вежлив и, что особенно важно, выглядел человеком при деньгах. Когда он, улыбаясь, предложил Ху «немного расслабиться после службы» — Ху сначала замялся. Куда ему, с его жалкими монетами. Но Сяо махнул рукой великодушно, как человек, для которого лишняя сотня — не деньги, а просто повод показать уважение другу.
— Сегодня я угощаю, — сказал он мягко. — Герои воздушного флота не должны скучать.
Ху Яо расправил плечи. Всё-таки приятно, когда тебя оценивают по достоинству.
Они вошли в заведение, где воздух был сладок и тяжёл, как мед с гарью. Шёлковые занавески, лакированные ширмы, запахи опиума и женских духов — всё дышало грехом и забвением. Ху никогда не мог позволить себе подобного, но в Сяо опять просто махнул рукой.
Через полчаса он уже лежал, глядя в потолок, где дрожали тени ламп, и говорил, говорил, говорил. О самолётах, о маршрутах, о том, кто кому отдаёт приказы. О кодах, знаках, паролях. О советских летчиках, о том, как один из них, Пынь Фо кажется, всех строит как мальчишек.
— А на Нагасаки, — сказал он, зевая, — летал Сунь Сам. Или как его тут зовут… Лё-ша. Да, да… его самолёт недавно подбили. Где-то по Янцзы везут…
Он захихикал, вдохнул сладкий дым и добавил с мечтательной улыбкой:
— А ещё у него такая… сладкая любовница… такая… Они на краю белого квартала живут. Её переводчицей взяли… — и тут Ху Яо зашёлся в кашле и смехе, будто сам поражался, как легко бывает говорить, когда в воздухе пахнет лотосом и забвением.
Конец марта 1938 года. Аэродром Ханькоу, основная авиабаза советских «добровольцев».
По прилёту в Ханькоу их встретила высокая начальственная братия — во главе с полковником Чжаном, Жигаревым и Рычаговым. Обсудив новый самолет, начальство поинтересовалось Лёхиным мнением и тут наш попаданец лоханулся — как это у него всегда выходит, когда язык опережает сознание. Он подмигнул Чжану, оглядел громадную тушку ДэБэ — и, не удержавшись, выдал шуточку:
— Да с такой дальностью и скоростью, на этом дирижабле — сказал он, — хоть Токио можно разбомбить! Правда очень неторопливо.
Чжан, хорошо говорящий по-русски, встал в стойку. На лице его появилось мечтательное выражение, которое можно перевести как «попался!» и пошел общаться к советскому начальству. И минут через пять разговор вернулся — но уже не совсем в прежнем ключе.
— Что нужно, чтобы нанести удар по Токио? — своим вопросом Жигарев ввел и Лёху, и Инокентия Караулова и Кузьмича в ступор. Рычагов кивнул и поддержал вопрос.
— Товарищи начальники! — взмолился Лёха, — Давайте урежем ваши хотелки! Это же гражданский борт, транспортный! Вот видите — нехорошее слово Аэрофлот написано!
— На сабор Х**Й напи-сать! А тама тров ле-шать! — проявил вдруг знание фольклёра китайский товарищ.
— Всё оборудование для бомбометания снято, место для турели зашито, вместо бомболюка у нас мостки настелили! Да и потом мы в Севморпуть приписаны! — Караулов тоже не горел желанием совать свой ценный зад в пасть к тигру.
— Листопки прос-сать мошно! Ка-ра-шо! Пудем просить такой самолет куп-лять. — китайский милитарист не мог отделаться от заманчивой мечты свой жизни.
Караулов просто развел руками. Лёха, вспоминая свой недавний полет в Нагасраки, поддержал его всеми фибрами души.
В ту же ночь в Москву ушло аж три телеграммы — каждая по-своему выдающаяся.
Первая, от Рычагова в адрес родного наркомата, — строгая и деловая. Отчёт о тестировании Хреновым немецкого «Хенкеля» и ДБ, краткое описание обстановки и вежливый запрос — как действовать дальше.
Вторая — от пилота ДБ-3 Инокентия Караулова в Главсевморпуть. Текст начинался бодро: «Полет прошёл успешно, цели выполнены, самолёт цел, экипаж здоров», — а заканчивался робкой мольбой: «Не сдавайте нас в рабство, ну пожалуйста, разрешите вернуться домой».
А вот третья телеграмма стала шедевром дипломатического жанра. Её, по слухам, собственноручно подписала жена самого Чан Кайши — с витиеватой благодарностью советскому народу, с просьбой совершить символический налёт на Токио и с изящной шпилькой на прощание, если, мол, советские лётчики боятся, то Китай готов купить у них этот самолёт — у нас, дескать свои, китайские герои найдутся.
Конец марта 1938 года. Приемная Сталина, Кремль, Москва .
Живущая на шесть часов позже Москва взбодрилась. Молотов, на котором сошлись и Главсевморпуть, и Наркомат обороны, грамотно соскользнул с ответственности.
— Дело ведь политическое, — мягко ответил он по телефону и попросился на приём к вождю.
Героя страны, только вернувшегося после дрейфа на полярной станции, вызвали в Кремль внезапно — без объяснений и деталей, просто «явиться срочно». Папанин, всё ещё не привыкший к московскому теплу после месяцев, проведённых под звоном льда и воем ветров, стоял у двери приёмной и собирался с духом.
Он уже поднял руку, чтобы постучать, когда в коридоре появился Шмидт — высокий, сухой, с вечно всклокоченной бородой и умным прищуром, за которым всегда пряталась ирония профессора, наблюдающего за людьми как за явлениями природы.
— Отто Юльевич! — обрадовался Папанин. — Живой! Я уж думал, вы там, в своих льдах и экспедициях, совсем пропали.
— Вас тоже смотрю вызвали, Иван Дмитриевич? Не иначе как вам Севморпуть и передадут. Ну и слава богу! Ой. То есть хорошо. А то я, признаться, совсем науку забросил, — улыбнулся Шмидт, пожимая руку.
Им вежливо предложили подождать, совещание! Они сели на длинную кожаную скамью под портретом Ворошилова, и разговор сам собой свернул на старые темы — лёд, трассы, новые аэродромы.
Они увлеклись, выпали из реальности, уже перешли на горячие полголоса, оживлённо жестикулируя, забыв, где находятся. Их спор прервал тихий, но выразительный кашель.
Оба обернулись — прямо над ними стоял Сталин. Он смотрел не строго, скорее с тем особым смешком, в котором и усмешка, и интерес.
— Ну что ж, — сказал он, раскуривая трубку, — если наши полярники закончили своё маленькое совещание, может, найдут минуту и для нас?
Шмидт смутился, снял очки, протёр их носовым платком. Папанин выпрямился.
— Отлично, — усмехнулся Сталин. — Тогда прошу в кабинет.
Сталин сел во главе стола и и посмотрел на присутствующих с той простой, опасной доброжелательностью, что сразу заставляла почувствовать себя одновременно нужным и подчинённым.
— Пришёл запрос от наших китайских товарищей. Просят сбросить листовки над Токио. Пишут сейчас там ваш самолет ДБ три с экипажем. Караулов и Кузьмичев — он посмотрел на Папанина и Шмидта. Те не знали ни про какой самолет в Китае, но энергично кивнули, вождь не может ошибаться.
— Вот пишут, что лётчик Хрэнов высоко оценил машину и считает что она долетит до Токио. А что же вы Кузьмаччио списали, товарищ Смирнов, а он вот в Китае геройствует. Сидите товарищ Смирнов. Прошу высказываться.
Собравшиеся, видя настроение вождя в целом единогласно высказались за помощь китайским друзьям.
— Бомбить мы Токио не будем, нет у нас пока войны с ними, а вот дэмонстрацию устроить поможем. Пусть сбросят листовки.
— Товарищ Папанин, — произнёс он просто, — я слышал, вы уже начали принимать дела в Главсевморпути. Ну что — дадите борт?
Папанин не задумался даже на секунду:
— Конечно, товарищ Сталин.
Сталин усмехнулся чуть-чуть, так, что у всех в комнате перехватило дыхание:
— Самолет передавать не будем, пусть летят как Аэрофлот.
Папанин выходя из кабинета не переставал молча удивляться скоростью принятия решений.
Наш же обормот, развлекаясь с Машенькой, даже не подозревал, что его шутка может вызвать такой дивный переполох, прилетев в самые высокие кабинеты обеих стран второй раз за неполный месяц.
Назад: Глава 22 Из Писяня с любовью
Дальше: Глава 24 Рейс любви