Книга: Иероглиф судьбы или нежная попа комсомолки. Часть 1
Назад: Глава 13 И летели нахрен самураи!
Дальше: Глава 15 Завяли помидоры

Глава 14
Вдоль и поперек

Конец февраля 1938 года. Военный госпиталь Ханькоу.
Лёха лежал, хотя правильнее было бы сказать — валялся, на узкой железной койке госпиталя в Ханькоу. Он никак не мог поверить, что его сюда запихнули почти силой. Обычно на нём всё заживало, как на собаке — пару дней поболит, и можно снова в кабину. А тут рана неожиданно начала гноиться, и товарищи, не слушая его протестов, буквально затолкали его в военный госпиталь.
— Товарищи «зелёные человечки»! Безобразие творится в вверенном вам пространстве! — возопил Лёха, задрав голову к небу, словно именно там сидела канцелярия космических дежурных по Вселенной.
И вот сейчас он валялся на кровати и с интересом рассматривал сидящую у изголовья гостью…
А буквально несколькими днями ранее он…
23 февраля 1938 года. Посадочная полоса в окрестностях Фучжоу.
На аэродром дозаправки под Фучжоу, вопреки всем опасениям и вечному брюзжанию Хватова, они вышли точно. Лёха, крутанув головой и прищурившись, снова поразился. Как эти труженики секундомера и линейки умудряются попадать в нужное место без всяких там жэ-пи-эсов? У него в памяти оставался полёт на «Энвое» в Сантандер без штурмана. Чуть боковой ветер снесёт, чуть курс не так возьмёшь — и ищи потом этот клочок земли по всей провинции. А они, черти, как-то умудрялись.
После посадки он не удержался и спросил у Саши Хватова:
— Сань, как вы, навигаторы, это делаете?
Штурман запихивал карту обратно в планшет. Он улыбнулся и пожал плечами.
— Да чего тут-то, всего двести пятьдесят километров. Ну смотри. При одном проценте ветрового сноса всего-то километр на сотню пройденных.
— Нам Федорук сказал. Курс триста, сорок минут, и прямо вдалеке горы увидите. Их три. Цельтесь в ту, что в центре, которая как зуб гнилой выглядит. Летите прямо на неё. — Хватов хмыкнул. — Как станет очко жмякать, сразу влево под девяносто. И вот вам аэродром. Опыт не пропьешь, командир!
— Пипе-е-ец! — Лёха только и сумел запустить в оборот новое слово.
Аэродромом это китайское творение назвать можно было только с изрядной натяжкой. Узкая полоска утоптанной земли с одной стороны упиралась в крутой склон, а с другой тонула в вязком болоте. Куда ни глянь — или трясина, или камни. По бокам полосы уже торчали хвосты и крылья советских самолётов.
Лёха вытер мокрые ладони о комбинезон и выдохнул с облегчением. Они сели и все живы.
Он в очередной раз поразился организованной суете вокруг самолётов. Китайцы напоминали ему трудолюбивых муравьёв с канистрами в руках. Ни грузовиков, ни бензовозов, никакой автоматизации. Только тяжёлый ручной труд сотен людей. И самое удивительное, что они умудрялись искренне улыбаться и на ходу бросать:
— Ло-сы жэн, сэ-сэ! — Спасибо, русский!
Самолёт Клевцова замер в самом конце полосы, словно упёрся в землю и окончательно отказался двигаться дальше. Машину облепили техники. Левый мотор уже стоял с распахнутыми створками капота, и изнутри торчали масляные задницы в замасленных комбинезонах. Сквозь клубы пара и запах бензина пробивались голоса — команды, ругань, спорные выкрики. Чуть в стороне виднелось начальство. Полынин, Рытов, несколько лётчиков и сам Клевцов сгрудились у мотора. Они оживлённо что-то обсуждали, то размахивая руками, то указывая пальцами на узлы двигателя. Лёха приковылял ближе, стараясь понять, что за суматоха собралась вокруг самолёта.
— Что у тебя случилось? — окликнул он Клевцова.
Лётчики выглядели так себе. Казалось, будто их только что вытащили из холодной воды. Лица побледнели до серого, губы посинели, глаза налились красными прожилками. Движения у многих были заторможенными, а дыхание — тяжёлым и неровным.
«Да, прошла зима, настало лето, спасибо партии за это. Суки интендантские, сэкономили на кислороде», — с привычной злостью отметил про себя Лёха.
Клевцов обернулся и проговорил глухо, с трудом сохраняя ровный голос:
— Левый мотор встал. Еле через пролив перетянул. Спасибо вам. Прямо крыльями поддержали.
Лёха махнул рукой, будто отмахиваясь от лишних слов:
— Ерунда.
По приземлении Лёха заметил на штанине тёмное пятно, расползающееся по ткани комбинезона. Он глянул внимательнее — кровь. Ему показалось, что сильно не хлещет, так, промочило чуть ткань, скорее всего царапина. Лезть грязными пальцами внутрь он не стал. Решил потерпеть до Ханькоу, а там уже отдаться в руки советских эскулапов, пусть разбираются.
Но тут один из лётчиков, заметив его ногу, ткнул пальцем и крикнул:
— Наш Хрен ранен!
Вокруг сразу поднялась суета. Откуда то появилась аптечка, Лёху аккуратно вытряхнули из комбинезона, осторожно усадили на землю и осмотрели ногу. Выяснилось, что дело вовсе не в царапине. Пуля прошла навылет, пробив икру. Кости к счастью не задело, но кровь прилично пропитала всё вокруг.
— Вот сука, — выдохнул он сквозь зубы, пытаясь усмехнуться. — А я думал, что это комар китайский попался.
Он откинулся назад, негромко ругаясь, пока рану щедро засыпали сульфамитоцином и начали туго бинтовать ногу.
Февраль 1938 года. Здание Кэмпэйтай, Ж андармерии Императорской армии Японии, город Харбин.
Майор Сукамото, начальник отдела русских эмигрантов Кэмпэйтай, сидел на татами вместе со своим начальником, господином Какидзаки-сан, прибывшим из Токио, якобы с проверкой и разливал сакэ. Стол между ними был заставлен мисочками с закусками, пахло сушёной рыбой и поджаренным тофу. Сукамото, развалившись на циновке, расплывался в довольной улыбке, глаза у него уже блестели от хмеля.
— Эти белые русские эмигранты — прямо находка, они так быстро соглашаются на всё. Лёгкая добыча, — самодовольно протянул он. — Немного намекнёшь на беду, грозящую матери, или на жениха, которого мы «посадили», или вытащишь их старый долг, и они сами приходят и сами готовы служить. Подкуп и шантаж!
Какидзаки-сан, молчаливый и сухой, кивал, подливая себе сакэ. Сукамото, разойдясь, хвастался всё громче:
— Как вы и приказывали, я только что отправил группу таких девок в Ханькоу. Русские эмигрантки! Они говорят на одном языке с советскими лётчиками, и в доверие к мужчинам им втереться проще простого. Надеюсь, Вы получаете достаточно информации обо всём, что творится на аэродроме.
Какидзаки-сан прищурился и наконец заговорил:
— Ты должен сам поехать в Ханькоу. Проверь, как работают твои девки. Там всё устроено — тайные квартиры, купленные китайцы, нужные лавочники. Мне нужна информация по лётчикам, и срочно. В первую очередь — по бомбардировщикам.
Сукамото поспешно закивал, заулыбался шире, но глаза его чуть померкли. Прямой приказ начальника означал, что придётся ехать чёрт-те куда и сунуть свою исключительно ценную голову прямо в пасть к крокодилу.
Он потянулся за очередной мисочкой, хлопнул ладонью по столу, пролив сакэ, и понизил голос, словно собирался поведать особую тайну:
— Скажу вам, Какидзаки-сан, русские девки совсем не такие, как китаянки. У тех лица каменные, с ними будто с деревянной куклой. А русские… они сопротивляются, иногда даже дерутся и кричат. Их заставлять куда как приятнее.
Сукамото подобострастно наклонился к начальнику, ухмыльнулся и проговорил почти шёпотом:
— Кого к вам прислать на вечер? Русскую или китаяночку? Есть очень интересные варианты.
— Давай китаянку, как обычно, — впервые за вечер Какидзаки-сан растянул узкие губы в подобии улыбки. — С русскими это, знаешь ли, всё равно что с лошадьми!
Конец февраля 1938 года. Военный госпиталь Ханькоу.
Палата военного госпиталя в Ханькоу встретила русского лётчика тусклой лампочкой под потолком, запахом йода и стиранных бинтов и доносящимся откуда-то из соседних палат кашлем. Его, как большое сокровище, положили в отдельную комнату для особо важных больных. В своём прошлом будущем он бы сказал — палата VIP, хотя выглядела она куда проще и беднее, чем в любой сельской больнице его времени.
Над ним покачивались скрипучие китайские вентиляторы, предмет особой гордости персонала. Они лениво гоняли воздух, и всё это действовало на нервы сильнее боли в ноге. Китайский профессор, высушенный и седой, улыбался, сузив глаза в щелочки, кивал и уверял с каменным лицом, что меньше чем за четыре недели никак не получится. Но прошла всего несколько дней, и Лёха, стиснув зубы и держась за стену, уже поднялся на ноги, пробуя ходить по коридору, пока дежурная сестра не заметила и не всполошилась.
Наутро ему прописали иглоукалывание. Лёха поначалу отнёсся к этой затее легкомысленно, даже с усмешкой, лишь недоумевая, когда уловил на себе сочувственные взгляды товарищей. Его уложили на жёсткий бамбуковый стол, и сам профессор, щуплый старикашка с хитрыми глазами, потёр свои сухощавые ладони, словно собираясь сыграть на рояле.
Когда Лёха был маленьким, его летом сдавали к бабушке на дачу, и та вечерами вязала шерстяные носки на длиннющих железных спицах. Сейчас всё выглядело пугающе похоже. В руках профессора блеснули такие же тонкие стержни, только не для шерсти, а для человеческой плоти, и длиной никак не меньше тридцати сантиметров.
— Уо-мэн кай-шы ба, — произнёс профессор и понимающе глянул на Лёху. — Приступим!
Лёха, надо сказать, впитывал китайский семимильными шагами и уже мог многое понимать и даже высказаться.
— А как сказали бы наши проклятые враги — хадзимэмасё! — Профессор оказался ещё и полиглотом.
— Куда ходить мама се? — начал было шутить Лёха, но в тот же миг медная игла впилась прямо в задницу советского пилота.
— А-а-а! — раздался вопль исполинской силы, так что палата содрогнулась, а в коридоре медсестра выронила поднос. — Цао ! (Бл**ть!)
За первой иглой последовала вторая, потом третья и скоро картина превратилась натюрморт.
Лёха, пытаясь вдохнуть, скривился и пробормотал сквозь зубы:
— Та ма дэ!.. (Твою мать!) Проклятые китайские извращенцы! Превратили жопу в ёжика!
Конец февраля 1938 года. Военный госпиталь Ханькоу.
— Мы, истинные патриоты России, вас всегда били! — гордо произнесло воздушное создание в линялом платье, возвышаясь у изголовья его койки. — И в революцию, и если бы не…
— Это когда, простите? — невежливо перебил гостью Лёха, развлекаясь ситуацией. — В революцию? В Февральскую, простите, или в Октябрьскую? О! Мне же тогда четыре года было, а вам лет шесть-семь! Так вот кто меня крапивой по заднице отхлестал за воровство яблок из сада! Попалась, чертовка! — он страшно выпучил глаза и приглушённо зарычал.
— Какая крапива и по какой зад… — изумилась благовоспитанная девушка и поймала себя за язык, чуть не произнеся неприличное слово.
— Вот по этой! По рабоче-крестьянской! — торжественно объявил Лёха, притворно отдёргивая простыню, что бы продемонстрировать этот самый зад. — Видите, никак не заживет! — Истыканной иголками белый край показался из-под простыни.
— Хам! Я дворянка! Да, я дворянка! У нас всё иначе! Вы специально перечите мне, говорите поперек…
Честно говоря, всё это кичение и выпендривание безумно раздражало Лёху с первой минуты. Его, да и его товарищей, считай, только что обозвали людьми второго сорта.
— То-то я и смотрю, у вас всё иначе! У всех вдоль, а у вас поперёк! — не удержался он от колкого и, наверное, хамоватого выступления.
— Что поперёк? У всех вдоль, а у нас… — девушка в ужасе прижала ладони ко рту и замолчала, широко распахнув глаза. — Как вы смеете! Урод!
Правая рука отправилась в стремительный полёт, намереваясь соединиться с мордальной частью лежащего на спине попаданца. Хоп! Лёхина рука ловко поймала запястье нападающей фурии.
— Плебей! Козёл вонючий!
Вжиик! Левая рука ринулась на помощь правой. Шмяк! И эта тоже оказалась перехваченной.
— Про запах, это всё китайцы со своей фасолью виноваты! — смеясь не удержался от комментария Лёха.
Она дёрнулась, её руки, удерживаемые Лёхой, разлетелись в стороны, и в следующий миг мегера навалилась на него всем своим немалым достоинством, никак не меньше третьего номера, отметило извращённое сознание хулигана. Она придавила лежащего героя, вжав в доски его многострадальный зад, исколотый длинными спицами профессора. И замерла, глядя огромными, расширенными от гнева глазами прямо в его смеющееся лицо.
Лёха совершенно автоматически влепил ей шикарную «безешку». Он, в общем-то, не хотел заводить с ней шашней и стебался исключительно из любви к искусству, ну или в силу весёлости характера. Но тут рефлексы сработали быстрее его сознания, и шаловливый рот соединился с податливыми губами дворянки.
Мадемуазель замерла на секунду, затем пискнула, дёрнулась, вырвалась из захвата и, раскрасневшись до самых ушей, рванула прочь из палаты.
И буквально сразу ввалился в комнату Павел Рычагов. Он огляделся, заметил хлопающую дверь и раскрасневшегося Лёху на койке.
— О! Лёха! — протянул он с улыбкой. — Что это от тебя барышни с пунцовыми щеками вылетают? Успел за задницу ухватить, орёл!
— Если бы… — грустно ответил наш попаданец.
Конец февраля 1938 года. Окраины города Ханькоу.
Маша выскочила из госпиталя и, не разбирая дороги, понеслась сквозь людскую толчею к своей халупе на окраине Ханькоу. В груди всё клокотало, будто сердце распухло и стало мешать дышать. Она ненавидела всё вокруг, но сильнее всего — саму себя.
В памяти одна за другой мелькали картины прошлого. Фото отца, погибшего ещё в империалистическую, мать, оставшаяся вдовой без средств, их скитания всё дальше на восток, бегство от большевистских толп, пока наконец не оказались в Харбине. Там мать ухитрилась устроиться переводчицей, и эта работа стала для них спасением. Маша тогда была девчонкой, смутно помнящей снежную Россию, а больше всего запомнились ей тесные дворы Харбина, где она играла с китайскими детьми, и русская школа, куда её пристроили учиться. Она уже и сама не знала, какой язык для неё роднее.
Мать же без конца твердила: «Мы дворяне. У нас есть честь. Мы должны держаться достойно». А Маша слушала и злилась, потому что в её детских ушах это звучало чуждо и ненужно, как будто речь шла о каких-то других людях. Потом был университет, где она чудом наскребала денег на оплату, подрабатывая в ресторане. И наконец работа в представительстве американской фирмы, где впервые почувствовала себя счастливой и самостоятельной. И Петя — её паж из детства, всё время бегавший за ней хвостом и смотревший влюбленными глазами. Он посватался, и Маша не решилась разбить ему сердце и отказать. Не то чтобы он ей нравился, но мать упрямо повторяла: «Он дворянин семья очень приличная».
А потом пришли японцы. Сначала исчез Петя, будто растворился. Потом начались неприятности у матери на службе. И наконец однажды вечером её саму перехватили после работы и провели к мерзкому японскому военному. Там, среди чужих стен и холодных глаз, ей впервые показали, что значит быть игрушкой в руках чужой власти. И с тех пор всё покатилось вниз.
Перед глазами снова вставал раненый лётчик.
«Какой симпатичный парень!» — вырвалось у неё в мыслях.
«Замолчи!» — тут же одёрнула себя Маша.
Открытое лицо, смеющиеся глаза, и симпатичный. И он не отвернулся, узнав, что она эмигрантка, не нахмурился и не замкнулся, как делали многие советские военные, а наоборот — стал с ней общаться, радостно и спокойно, будто встреча с ней была подарком.
«Ну и что? Не вздумай обманываться!» — снова зазвучал строгий внутренний голос.
И зачем только она заговорила про политику, про чёртову революцию!
«Чтобы показать, что я умная, что со мной можно разговаривать серьёзно…»
«Это было глупо и нелепо!» — не щадил Машу внутренний голос.
А уж про дворянство… зачем она вообще вспомнила это слово? Хотела казаться сильной, особенной. А вышло.
«Он хам трамвайный!» — снова упрямо влезла одна половина её души. — «Трамвайный! Грубый, наглый и не щадящий гордости».
«А тебе больно именно потому, что он сказал правду», — шепнула другая, самая злая и честная.
Маша зажмурилась, пытаясь прогнать этот спор, но образ лётчика всё равно не уходил, светился где-то внутри, и от этого ненависть к себе становилась только сильнее.
И теперь, в Ханькоу 1938-го, она шла среди китайских лачуг. Город шумел и гудел: тысячи беженцев, ряды хлипких домиков из досок и какого то тряпья, облупленные стены лавок, на улицах — босые дети, крики торговцев, запах дешёвой еды и дыма. Она шла туда, где её ждал куратор, и ненавидела себя за каждый шаг.
Маша вошла в тёмную комнату явочной квартиры и с изумлением узнала военного из Харбина. Как всегда, он сидел на циновке, самодовольный, важный, будто хозяин всего мира.
— Нуу? Нэ ожидара мэня ту удиветь? — растянул он рот в улыбке, слегка склонив голову набок. — Мы бегда видим басу! Что бы мнэ расскажэте, мадэмуазэрь?
Маша села на краешек стула и запуталась в словах.
— Ничего не получается… — выдохнула она. — Они не воспринимают меня всерьёз. Смотрят сквозь, будто я пустое место…
Японец, не спеша, задавал вопросы, ловко направляя её. Говорил по-русски с акцентом, но чётко и ясно. И Маша, сама не понимая как, вдруг выплеснула всё, что наболело. И про отдельную палату в госпитале, и про нелепую «крапиву», и про спор про «вдоль и поперёк», и про поцелуй, от которого у неё до сих пор горели щёки.
Лицо японца расплылось в широкой ухмылке, а потом и вовсе превратилось в гримасу, разрывающую рот пополам. Он заржал, хлопнул себя по колену и, захлёбываясь, повторял:
— Поперёк! Попе-рёк! — слова ломались в его картавом произношении, делаясь ещё гаже. — Ха-ха-ха! Попе-рёк!
Маша опустила голову, сжав кулаки, желая только одного — провалиться сквозь пол.
Но вдруг смех оборвался. Японец выпрямился, лицо стало жёстким, голос — холодным:
— Бот дэнги. Купите продукту на рынкэ, чтоб быро чэм опрабдаться и порадобать рёдчик. Завтра же сноба пойдзёте в госпитарю. И пэ-респите с рёдчик! Ясно⁈ А инасе твоя мать кирудык! И жених тодзе кирудык! Порный курудык!
И японец показал ей мутноватую фотографию её Пети. На ней тот стоял, затравленно глядя куда-то вбок, отчего у неё сжалось сердце.
Он протянул ей сложенную тоненькую пачку разноцветных купюр, и тишина повисла между ними, тяжёлая, как камень.
Назад: Глава 13 И летели нахрен самураи!
Дальше: Глава 15 Завяли помидоры