Глава 13
И летели нахрен самураи!
23 февраля 1938 года. Небо над базой авиации Мацуйяма императорского флота Японии, город Тайхоку (нынешний Тайбэй).
Садаки Акамацу, всё ещё младший лейтенант флота Его Императорского Величества, сидел в кабине своего истребителя Mitsubishi A5M, прозванного «Кюроку кансэн» — «палубный девяносто шестой». Самолёт ревел, рвался вверх и дрожал, будто тоже был навеселе. Взлетел он, как обычно, не совсем трезвым, и теперь винт перед глазами превращался в пульсирующее солнце, в котором чудилась мягкая тень — новенькая Сина-Онна, его сегодняшняя богиня с тонкой шейкой и чёрными глазами.
— Садаки-сан, — сказал он себе вслух, глотая пересохшим горлом воздух. — Ты снова пьян, и похоже, в дрова.
— Вовсе нет, — тут же возразил другой голос, внутри головы. — Это не пьянство, это способ чувствовать небо. Без сакэ оно скучное, как нотации этой престарелой сушёной воблы нашего командира.
— Но ведь тебя только что разжаловали! Ты опять самый младший лейтенант, как после училища! И тебя выгнали с авианосца! — настаивал первый голос, звучавший почти как заядлый трезвенник. — И если ты сорвёшь и это задание, в этот раз пошлют убирать навоз за свиньями!
— Да плевать я хотел, — ухмыльнулся второй, мысленно разливая что-то в маленькие пиалочки. — Вон они, бомбардировщики. Русские. Большие, жирные утки. Нужно только подтянуться поближе и… бабах!
Садаки Акамацу презирал дисциплину и нарушал все традиции японского флота. Чувствуя себя воином-одиночкой, он был вопиющим позором морских лётчиков флота микадо. Постоянная заноза в заднице у командования, он и правда был недавно разжалован и снова стал младшим лейтенантом. А если добавить к этому его регулярное отсутствие на предполётных инструктажах и брифингах, то вы, как говорится, поймёте всю глубину задницы, которая ему светила. Но, честно говоря, ему всё это было совершенно до зад… без разницы. Его интересовали в жизни три вещи: женщины, сакэ и полёты.
Он отработал ручкой, выравнивая машину и чувствуя, как истребитель вцепился в воздух, набирая скорость. Пот струился по вискам, глаза щипало — то ли от перегара, то ли от солнца. Садаки покрутил головой, выискивая своих. Они прилично отставали.
— Ты не справишься, — холодно произнёс первый голос. — У тебя руки дрожат.
— Скажи лучше, какой шишкоголовый сделал неубирающимися копыта на этом истребителе! Столько скорости теряю! — заорал второй. — Я всегда справлялся! Даже когда глаза не открывались вовсе! А дрожь только приносит нужное рассеяние пуль.
Будучи отправленным флотом на Тайвань летать с берегового аэродрома, бравый лейтенант возмутился несправедливостью и компенсировал всё это реками сакэ. Раздолбай постоянно околачивался в ближайших борделях, откуда его буквально вытаскивали, чтобы отвезти на аэродром. Он часто садился в самолёт в страшном похмелье, а то и вообще в стельку пьяный.
Сегодня его буквально сдёрнули с симпатичной китаяночки — ой, сина-онна — эй, китаянка. Ворвавшись на аэродром в кузове грузовика, набитого гогочущими проститутками, он влез в первый попавшийся самолёт и взлетел, пытаясь догнать уходящие в вышине бомбардировщики.
Командир эскадрильи орал ему вслед, но Садаки даже не слушал. Он взлетал поперёк поля, стараясь не задеть горящие обломки и не попасть в воронки от бомб.
Аэродром превратился в огненный ад. Выстроенные ровными рядами ещё вчера грозные самолёты сегодня пылали яркими факелами. На окраине в небо поднимался ревущий столб огненного пламени. Проституток сразу как будто ветром сдуло из кузова. Куда они делись, Акамацу бы не смог внятно объяснить. Как и то, где и когда он их вообще раздобыл.
— Помнишь? — торжествующе хрипел второй голос. — На той неделе, две китайские птички одним махом!
— Но сейчас другое дело, — напоминал первый. — Вылет в погоню за пропущенными бомбардировщиками, и ты успел опохмелиться! Два часа назад сказал, что готовишься к полёту, а сам бессовестно дрых в борделе! Смотри, сколько их! Штук двадцать пять, идут красивым строем и как быстро, а вон ещё три самолёта догоняют.
— Тогда я их собью. Или умру красиво, — ответил второй. — Самурай должен быть готовым умереть красиво.
— Садаки-сан, — сказал первый голос почти печально. — Ты превращаешь небо в бордель и кабак одновременно.
— А какое оно ещё должно быть? — усмехнулся второй.
Истребитель рвался вверх. Садаки чувствовал, как мышцы наливаются силой, сердце колотится неровно, а в глазах мелькают чёрные мушки. Казалось, Сина уже не танцует, а тянется к нему рукой — нежной, но холодной.
Он потянул ручку и толкнул машину ещё выше, прямо навстречу строю чужих бомбардировщиков, не зная, выпадет ли сегодня везение на его сторону или нет.
Перед пропеллером снова совершенно бесстыдно голой танцевала та самая новенькая сина-онна. Она, смеясь, изгибалась, будто привязанная к дикому барабанному бою мотора.
— Сина, подожди, не мешай, — пробормотал он, сжимая ручку. — Я только собью пару русских, и мы снова будем вместе.
23 февраля 1938 года. Небо над Тайваньским проливом.
Дымящий самолёт впереди стал заметно сдавать, разрушая ровный строй. Пламени не было видно, но тёмный хвост дыма тянулся за ним, как верёвка отчаяния.
— Командир! У подранка левый мотор, похоже, встал! Идёт на одном! — раздался голос штурмана в шлемофоне.
Лёха, услышав, как всегда мысленно сплюнул. Да, СБ мог держаться на одном моторе, теряя скорость и чаще всего и высоту. И главное, если судьба не против, и если пилот за штурвалом не слабак. Это был тот самый случай, когда всё зависит от тысячи мелких причин.
Он невольно вспомнил, как накануне сел с карандашом и картой, просчитал всё на всякий случай. С пяти тысяч бомба летит вниз почти сорок секунд, пролетает около двух километров вперёд по курсу, и при всём старании штурмана рассеяние будет метров триста, а то и пятьсот по дальности, плюс метров двести бокового сноса. Вот где сомкнутый строй имеет смысл — ковровое бомбометание по ведущему, хотя бы какая-то гарантия попадания.
В обороне же пользы от него пока было куда как меньше. При наличии мощных турелей и пушек это имело бы смысл, но ШКАС, при всём Лёхином уважении, оставался слишком лёгким аргументом.
Его испанский опыт буквально кричал в уши, что пока у противника нет подавляющего преимущества в скорости и пока они ходят с парой мелких пулемётов, нужно маневрировать, уходить из прицела, сбивать атаки и открывать нападающих под очереди хвостовых стрелков.
Лёха посмотрел на приближающийся отстающий борт основной группы и нажал тангенту.
— Валентин, передай по рации нашим — одиннадцатому и тринадцатому — пусть выравнивают скорость и становятся слева и справа от отстающего. Тридцать шестой это, вроде самолёт Клевцова. Я замыкающим пойду и чуть отстану, оставлю себе место для манёвра.
Внимательный читатель может решить, что у Лёхиного самолёта должен красоваться бортовой номер двенадцать, и окажется в корне неправ. На борту белой краской гордо сияли цифры двадцать три. Ему, в отличие от основной группы, позволили выбрать любые, и когда Рычагов удивлённо поинтересовался, почему именно так, Лёха, не моргнув глазом, выдал ответ в духе Никулина из «Операции Ы»:
— Чтобы никто не догадался! — хотя на деле он просто спросил у командиров звена, какие номера те хотят.
На такую аргументацию у Павла Васильевича вопросов не нашлось.
Хренов слегка потянул штурвал, глядя, как вся его тройка самолётов вытягивается в нестройный ромб.
— Валентин! Я отстану чуть и крутану пару виражей, посмотри, преследователей не видно? — Лёха дал крен влево, чтобы стрелку было видно вниз.
Через некоторое время, когда самолёт снова лёг в горизонтальный полёт, в шлемофоне раздался голос стрелка:
— Командир, ниже и пока далеко вижу пару точек. Идут в набор.
Чёрт! Лёха выругался сквозь зубы так, что даже в маске это прозвучало неприлично. Самое время дать газ, перевести машину в пологое снижение и на облегчённом после сброса бомб самолёте просто уйти от этих японских преследователей. Но дымящий борт терял скорость.
Лёхе вспомнилась «гонка эстонских гончих», когда они с Николаевым также драпали от итальянских «Фиатов» и также через пролив.
23 февраля 1938 года. Небо над Тайваньским проливом.
С самого взлёта «Клод» вёл себя послушно и охотно разгонялся. Машина легко набирала высоту и буквально тянулась вперёд, словно ей самой хотелось поскорее вырваться на простор. Акамацу прекрасно знал, как тяжелеет управление, когда под фюзеляжем висит подвесной бак. Любой набор высоты даётся труднее, скорость прибавляется неохотно, а при крене весь самолёт начинает противно дрожать и вибрировать.
Теперь же ничего подобного не было. На виражах самолёт отзывался мгновенно, на газ — тоже. Акамацу даже усмехнулся — да, бака нет, и значит топлива хватит до той стороны пролива и буквально сразу же надо лететь обратно, но зато истребитель обрёл свою настоящую душу.
Он дал полный газ — стрелка тахометра дрожала у красной черты, зато скорость уверенно росла. Секунда за секундой бомбардировщики, ещё недавно маячившие далеко у самого горизонта, становились ближе. За полчаса погони он заметно сократил дистанцию.
Он почти чувствовал, как дрожит от нетерпения каждая деталь его самолета. В кабине становилось душно, шлемофон давил на виски, ремни врезались в плечи, но Акамацу этого не замечал. Внизу синела полоса воды, рваные облака тянулись к горизонту, а впереди уже стали ясно видны силуэты тяжёлых СБ.
Акамацу чуть подался вперёд, крепче ухватился за ручку и хрипло засмеялся.
— Опять ты, пьяная морда… — сказал он себе вслух, будто слышал рядом чужой голос. — Проспал подъём, едва не проспал такую охоту!
— Замолчи! — язвительно ответил второй голос в его голове. — Если бы не я, ты бы вообще не поднялся. Кто держит «Клода» на курсе, пока у тебя дрожат руки? Я!
Он прошёл уже три четверти пролива и сам удивился — пролетело около сорока минут. Бомбардировщики теперь висели перед глазами огромными тушами, до них оставалось метров триста. За это время они снизились до полутора километров.
— Вот они, — протянул первый голос, пьяный и тягучий. — Большие, как коровы на поле. Догонишь — и всё равно упустишь.
— Замолчи, скотина, — зло выдохнул другой. — Я их достану. Русские железные коробки не уйдут.
Акамацу заметил, что его единственный последователь безнадёжно отстал почти на километр. В небе он остался один против четырёх русских машин.
— Ну вот и проверим, — хохотнул внутренний насмешник. — Чего ты стоишь трезвым.
Акамацу выдохнул, отжал штурвал и пошёл вниз, в слепую зону «СБ». Самолёт охотно отозвался, мотор рычал, винт бешено рубил в воздух, и азарт снова заглушил похмельную тяжесть.
Он прибрал газ, чтобы не выскочить вперёд слишком резко, и взял чуть выше, выходя на позицию. В прицеле уже маячила широкая тушка бомбардировщика, серебрящаяся на фоне неба. Ещё секунда — и зажав гашетку, Садаки Акамацу метров с двухсот открыл огонь, стараясь загнать силуэт русского под трассеры обоих его пулемётов.
Но тут все три замыкающие строй «СБ» озарились вспышками, огненные трассы потянулись в его сторону, грозя разнести его машину на атомы.
Очереди полоснули мимо. Точности хвостовым стрелкам не хватило. Акамацу резко завалил ручку влево и потянул её на себя, уходя чуть вверх и в сторону.
— Чёрт, слишком рано! — выругался он, но в душе закипело радостное бешенство. — Так даже лучше. Теперь это будет настоящий бой.
23 февраля 1938 года. Небо над Тайваньским проливом.
Дымящаяся тридцатьшестёрка тряслась от перегрузки и вибрации, но теряя высоту упорно тянула к берегу на одном моторе. Морское звено казалось пытается крыльями поддержать раненого собрата, держало строй вокруг подбитой машины. В наушниках вдруг раздался сиплый голос стрелка, срывающийся от напряжения:
— Командир! Он вниз ушёл! Лезу в нижнюю установку, попробую его через этот чёртов телескоп достать!
Лёха мгновенно сжал тангенту, глядя на мелькнувшее в зеркале серое пятно истребителя. Голос его прозвучал коротко и резко, будто выстрел:
— Валентин! Одиннадцатому и тринадцатому! Пусть тоже глядят в оба! Огонь по твоей команде!
— Есть! — задушенно отозвался стрелок и буквально через несколько секунд — Есть! Вижу!.. Огонь!
Вдруг мимо Лёхиного самолета мелькнула пара огненных плетей трассеров в очень неприятной близости и тут же мелкая дробь простучала по фюзеляжу и левому крылу, вызывая вибрацию. Что-то резко и больно кольнуло Лёху в ногу. Он инстинктивно дернулся, качнув самолет.
— Суко! А баки то у меня непротектированные! Пара дырок и привет семье! — истошно забилась в мозгу мысль.
Три советских самолёта почти одновременно выплюнули очереди в ответ. Красные черточки прошли совсем рядом с серебристой тушкой «Клода», на миг озарив его блеском, и всё же ушли мимо.
— Верткий, зараза! — выдохнул стрелок, — Ушёл вправо в вираж, снова заходит, теперь уже сверху!
Его голос сорвался, хриплый от злости:
— Командир! Я наверх лезу! Из нижней его не достать, крутится, как бес на сковородке!
Серебристый «Клод» в это время резал воздух под ними, уходя в вираж, снова тянул нос вверх, пытаясь вынырнуть прямо в мёртвую зону за хвостами бомбардировщиков. Лёха прикусил губу от боли, краем глаза контролируя строй и сбоку дымящий СБ Клевцова.
Он рявкнул в переговорное, даже сам удивившись, сколько злости и напряжения было в его тоне:
— Я сейчас в вираж уйду резко, в левый, дай команду, как залезешь и будешь готов!
Стрелок отозвался коротким «Есть!», и через мгновение Лёха услышал, как защёлкали крепления пулемета.
— Готов! Крути! — шлемофон взорвался, заорав прямо в Лёхин мозг.
Лёха резко дал ногу, помог штурвалом и, сбросив тягу на левом движке, завалил борт в крутой левый вираж. Машину ощутимо качнуло, но зато стрелку открылся простор — японский истребитель, наседавший сзади, словно сам вывалился прямо в прицел.
И тут же сзади истошно зашёлся ШКАС. Автоматическая дробь застучала по фюзеляжу, выплёвывая изрядное количество мелких, но злых пуль каждую секунду. Валентин Андреевич, тридцатипятилетний мужик с квадратными плечами и усталыми глазами, бывший зампотех разведывательной эскадрильи, которого начальство пристроило в эту командировку подальше от зорких глаз чекистов, не упустил момента.
— Эх, крупняк бы сюда! — в который раз зло мысленно сплюнул Лёха, чувствуя, как через парашют и штурвал самолёта стрельба хвостовой точки отдаётся вибрацией и болью в ноге.
Очередь ушла вниз и влево, и, судя по тому, как наседавший японец дёрнулся и стал заваливаться на крыло, разворачиваясь, всё же зацепила цель. В наушниках шлемофона, сквозь визг моторов и треск помех, прорезался разухабистый, ревущий голос крупного стрелка-радиста:
— И летели нах**й самураи, под напором стали и огня!..
Голос гремел так, будто это была не кабина бомбардировщика, а оперная сцена в Большом театре. Видимо, Андреич не отщёлкнул вовремя тумблер, и теперь весь экипаж наслаждался адаптированной версией песни. Лёха усмехнулся, держа машину в виражах, и подумал, что вот так — с матюгом и песней — и есть настоящая сила, умение ржать и петь, когда вокруг рвётся ад.
Честно говоря, саму песню Лёха толком не помнил. Ну как — помнил он один куплет, и то явно не в оригинальном варианте:
На границе тучи ходят хмуро,
Край суровый тишиной объят,
В сорока вёрстах от Хиросимы
Часовые Родины стоят!
Тут нашего героя взяло сомнение: Израиль он помнил, появился уже после войны, а значит никакого Тель-Авива в помине ещё не было. Не сомневаясь, он переиначил местонахождение красноармейцев в честь приснопамятного ему танкера «Хиросима». А дальше исполнил даже не куплет, а всего-то половинку:
И летели нах**й самураи,
получив по заднице пинка…
И тут наш герой был огорошен вопросом, кто автор песни и не сам ли он её придумал. Оказывается, не было ещё «Трёх танкистов», что, в общем-то, и не удивительно, так как не было ещё и Халхин-Гола.
Слова народные, музыка классическая, ухмыльнулся он и ушёл в несознанку.
«Надо будет товарищу Сталину написать про Халхин-Гол и про двадцать второе июня… Вернусь — напишу обязательно», — решил наш герой.
— Командир! Влево двадцать, если мы хотим найти это поле в Фучжоу! — прорезался голос штурмана.