Книга: Иероглиф судьбы или нежная попа комсомолки. Часть 1
Назад: Глава 10 Любовь и разлука
Дальше: Глава 12 Пынь Фу и Сам Сунь

Глава 11
Говночист, заклинатель говна, нужен людям во все времена )))

Январь 1938 года. Чкаловское — Оренбург — Караганда — Урумчи.
Перелёт из Алма-Аты в Урумчи оказался совсем не тем лёгким перегоном, каким он казался на карте. Лёха сидел в кабине, вцепившись в штурвал и сквозь стекло фонаря смотрел на бесконечный поток гор, вытянувшихся под крыльями.
Сначала всё было красиво и страшно — заснеженные пики Тянь-Шаня, переливавшиеся на солнце холодным блеском, словно тысячи застывших кристаллов, и глубокие тени в ущельях, настолько тёмные, что казались провалами в иной мир.
Моторы рычали ровно, трёхлопастные винты резали разреженный воздух, и Лёха ощущал, как самолёт буквально карабкается вверх над гребнями. Воздух становился жёстче, холоднее, и несмотря на дохлый подогрев кабины, от металлических деталей шло буквально ледяное дыхание. Штурман, Александр Хватов, в передней кабине что-то чертил в планшете, время от времени наклоняясь к остеклению в носовой части.
Лёха снова глянул вниз и направо, на белые гребни, что тянулись до самого горизонта.
— Пять градусов вправо, — прозвучало в наушниках.
Лёха почти машинально начал подруливать, руки уверенно сжали штурвал, и вдруг его кольнуло — там же горы! Ещё немного вправо, и они полезут прямо в склоны.
— Штурман, Хватов! Ты там с ума не сошёл? Куда вправо то! — как можно спокойнее поинтересовался наш герой.
— А я вообще молчал. Это не я. — удивлённо отозвался слегка хрипящий голос Хватова в шлемофонах.
— А кто тогда говорил? — Лёха удивлённо замер, вцепившись в штурвал, и с недоумением уставился в приборы. — Барабашка на борту завёлся?
— Ну это я сказал, командир, — донёсся спокойный голос стрелка из хвоста.
Лёха ошарашенно снова глянул сквозь фонарь кабины, на каменные стены гор, что старательно подбирались всё ближе.
— Валентин, — он сделал паузу, чтобы не высказать всё, что думает, — Андреевич. А зачем вам вправо надо?
— Да солнце в глаза било, — спокойно пояснил стрелок-радист с расширенным техническим образованием. — А так было бы в самый раз.
В кабине бомбардировщика повисла короткая тишина. Лёха тяжело выдохнул, едва не ругаясь.
— Валентин. Бл**ть, Андреевич. Вы в следующий раз, — сказал он, давя смех и злость одновременно, — будьте любезны посмотреть сначала сквозь свой стеклянный шарик, где горы и где солнце.
— А то так можно и лишишься авиабилета «Москва — жопа мира — Урумчи», без комфорта, с пересадкой через Тянь-Шань, — высказался наш попаданец, забыв отщелкнуть тумблер СПУ.
Местный ал-инклюзив. В наборе холод в кабине, как в морозильнике, шум моторов, пробивающий уши, и турбулентность в подарок, чтоб не скучали.
Он усмехнулся самому себе. Ещё бы чай в термосе с печенькой — и совсем курорт.
Воздушные потоки легко дёрнули машину, и Лёха снова отработал штурвалом.
Ага, курорт… Только тут, если что, внизу не пляж, а камни, на которые тебя размажет, как масло по бутерброду.
Под крылом проплывали озёра, закованные в ледяные панцири, а за ними снова тянулись перевалы.
Сначала они шли вдоль белых гребней Тянь-Шаня. Потом пики начали редеть, снеговые вершины остались позади и сбоку, а впереди раскаталась бескрайняя Джунгарская равнина. Воздух словно стал мягче, потоки ровнее, мотор зазвучал спокойнее. На горизонте, в пыльной дымке, лежал Урумчи — город у подножия гор, словно застрявший между каменными зубьями и степным простором.
Лёха шумно выдохнул, выровнял машину и поймал себя на том, что улыбается. Пусть позади эта непонятная Надя, впереди Китай, война, чужая земля и неизвестно что ещё — но сейчас, когда крылья пересекли Тянь-Шань и вытащили их из каменной пасти гор, казалось, что возможно всё.
Январь 1938 года. Лётное поле транзитного аэродрома, окрестности города Урумчи.
Лёха прошёл вдоль полосы, глянул вниз — и сердце неприятно кольнуло. По самой середине, как назло, тащилась растянутая вереница людей. Завидев заходящие на посадку «СБшки», они метнулись к краю поосы, будто стадо, разогнанное пастухами. Лёха хмыкнул, взял штурвал на себя и, не рискуя, пошёл на второй круг.
Они спокойно коснулись колесами грунта, попрыгали по камням и зарулили на стоянку следуя командам флажками. Лёха вылез, вдохнул морозный, сухой воздух, и тут же боковым зрением заметил странную картину. В стороне от самолётов гнали группу людей — человек пятьдесят, не меньше. Одежда на них висела обрывками, халаты и какие-то короткие куртки были в грязи, сверкали чёрные от пыли пятки. Двое постарше и потолще размахивали бамбуковыми палками, подталкивая отстающих.
— Ты глянь, — штурман свистнул сквозь зубы, — прямо как овец гонят.
— Овцам-то лучше, — буркнул зампотех, сжимая кулаки. — Я бы этой палкой самого пастуха угостил.
— Остынь, — тихо сказал Лёха, хотя сам едва сдерживался. — Нам чётко сказали — не лезть в чужие порядки.
К самолёту подбежала пара китайцев. Один из них, оказался переводчиком, улыбался во весь рот и старательно выговаривал по-русски.
— Моя Ли Сян! Перевосик! Это Сунь Хуэйцай! Большой насяльника тут! Нася осень лада! Холосё! — выкрикнул он, распахивая руки, будто хотел обнять весь экипаж. — Туда хадить нада, кусить.
Лёха автоматически подал руки и ответил:
— Сам сунь!
Затем он ткнул пальцев в группу оборванцев и спросил:
— Ни Хао! Тюрьма? Разбойники?
Китаец заулыбался и произнес:
— Нет тюльма, дологой Сам Сунь! Нет, делевня тут, местный, камни с элодлом убилать.
— Чужие нравы, чужие порядки… Товарищ Сам Сунь! — заулыбался стрелок, косясь на палку в руках одного из надсмотрщиков. — Вот бы эту чужую палку ему в задницу засунуть.
— И провернуть! Да, товарищ Сам Сунь! — выдохнул штурман, поддержав новым псевдоним командира. — Не зря этого Кай Ши в Крокодиле пропесочивали!
— Сам Сунь! Ваша туда ходить! Кусить! Да-фай, да-фай! — Во время влез переводчик, видя странное настроение советских лётчиков.
Январь 1938 года. Аэродром Ланьчжоу, основная тыловая база советских «добровольцев».
Лётчики, как и женщины, слишком уж правильных не любят. Правильные удобны, надёжны, предсказуемы и потому смертельно скучны. А сердце всегда тянется к тем, кто не вписывается в рамки, к тем самым придуркам, что живут как дышат, без оглядки и без разрешения. Они то ли гениальны, то ли безумны, но каждый их шаг несёт в себе неповторимость и риск. С неправильными всегда интересно, они раздражают, выбивают из колеи, но именно это притягивает сильнее всего.
В них есть то, что у большинства запрятано глубоко и навсегда, способность сопротивляться любому диктату, ломать законы и плевать на мораль и этику. Мы тайком завидуем таким людям, потому что они позволяют себе то, чего нам никогда не позволят собственные страхи. Они будто играют с жизнью, могут выдать марш, могут загнать в тоску, а могут вдруг заставить танцевать весь зал. И от этого их непредсказуемость становится чем-то вроде глотка воздуха, резкого, холодного, но такого необходимого.
* * *
Лёха сидел на краю кровати в номере гостиницы при аэродроме Ланьчжоу, рассчитанном на пятьдесят китайцев или на четверых советских лётчиков. Ну как гостиницы. По местным китайским меркам однозначно гостиницы, а так… скорее сарай с нарами. Его любимый аккордеон Hohner жалобно стонал, отвечая настроению хозяина. Он пел про любовь и нежность, про встречи и разлуки, про верность, и незатейливая мелодия со словами сами лились в окружающее пространство, вызывая отклик в сердцах и душах, окруживших его лётчиков.
Го-вно-воз! Го-вно-воз! Го-вно-воз!
Не отмоешь говна от ко-о-лес!
Если даже духами обда-а-ть,
Всё равно продолжает воня-а-ать.
Его голос дрожал, ноты брели по комнате и страдали, тонким эхом отражаясь в углах. Песня была не про подвиги и не про войну. Она про высохшую тоску, про одиночество, про любимую, что осталась где-то далеко и стала только роднее, и про боль, которую уже нечем унять.
И он пел, как плачущий в ночи воин, чью пулю ещё не отлили, чьё сердце страдает и плачет.
Го-вно-чист, го-вно-чист, го-вно-чист.
Должен быть зака-ален и плечи-ист.
Го-вно-чист — заклинатель говна,
Нужен лю-юдям во все времена-а-а.
А потом, когда песня кончилась, он уставился на соратников, будто впервые осознав тяжесть слов.
Вот и всё, и ни песня, ни аккордеон не спасут советских лётчиков от ностальгии, когда сердце стынет, но всё так же ждёт, как капля воды зимой ждёт весну.
Наш герой произнёс какую-то странную фразу — «Да простит меня Владимир Семёнович».
Он поднял взгляд — и уткнулся прямо в ухмыляющуюся рожу, появившуюся в проёме двери. Ветер из коридора занёс внутрь запах керосина и пыли, хлопнул незакрытым окном, а вместе со сквозняком вошёл и он. Невысокий, крепкий, с лицом, будто вырубленным из одного куска гранита, и с той самой ухмылкой, за которой скрывался и дружеский огонь, и начальственный прищур.
— Опля! Паша! — автоматически произнёс Лёха, заставив собравшихся лётчиков замереть от такого панибратства.
Лёха замер, а аккордеон жалобно вздохнул, словно тоже узнал, кто пришёл. Павел Рычагов стоял в проёме, заложив руки за спину и явно наслаждался эффектом.
— А я, значит, ещё из коридора слушаю, — ехидно протянул он, переступая порог. — Думаю, кто это тут на гармошке душу выворачивает? А потом слова до меня долетели — чуть не сдох! Захожу — и точно. Собственной персоной товарищ Хренов наяривает!
Он шагнул внутрь, тяжёлые сапоги гулко отозвались на дощатом полу. За его спиной с интересом заглядывали сопровождающие — кто с усмешкой, кто с недоумением, что это за песни такие странные, явно не утверждённые политотделом.
— Павел! — Лёха, сбросив оцепенение, вскочил, расплывшись в идиотской улыбке.
— Ну что, морячок Хренов, — Рычагов ткнул его кулаком в плечо, прищурился и полез обниматься. — С Надькой своей небось поцапался⁈
Лёха дёрнулся, будто его ударили чем-то больнее, чем кулаком.
— Откуда ты… А… Расстались мы, в общем. Прямо перед вылетом сюда, — мрачно произнёс наш герой.
Рычагов снова хмыкнул, окинул его взглядом с головы до ног и покачал головой.
— От ты, Хренов… Вот дурной так дурной. Сколько я тебя знаю — каждый раз одно и то же. Увижу где-нибудь — и сразу понятно, всем срочно готовиться к приключениям.
Он говорил с усмешкой, но глаза у него были серьёзные, без насмешки, с тем вниманием, каким начальники глядят на тех, кто дорог и одновременно тревожит больше всех остальных.
— Давай, рассказывай, как ты дошёл до такой жизни, товарищ Сам Сунь! Да знаю, доложили первым делом! — заржал Рычагов.
— Да чего тут рассказывать… — протянул Лёха.
Январь 1938 года. Аэродром Ланьчжоу, основная тыловая база советских «добровольцев».
Позже, выйдя покурить и оставшись наедине, они сперва погрузились в воспоминания, перебросились парой фраз о знакомых и о давних полётах, а потом сами собой перешли к войне в Китае.
Лёха, заметив пару прямоугольничков в петлицах, прищурился и не удержался от ехидства.
— Уже майор! Широко шагаешь, шаровары береги, а то по швам разойдутся!
Рычагов остановился, глянул в упор и ухмыльнулся в ответ.
— Видел я твои машины, Лёша. Ты, как всегда, лучше всех устроился. Машины новой серии! Говорят, ещё и рации есть.
— Есть, — кивнул Лёха, делая вид, что речь идёт о чём-то обыденном. — Только с аэродромами частоты согласовать надо.
— А на аэродромах пока этих частот нет, нет радиостанций на аэродроме вообще, — хмыкнул Рычагов. — Так что будем у тебя машины экспроприировать!
Лёха фыркнул, покачал головой и протянул с насмешкой:
— Экспроприация флотских экспроприаторов… Паша! Весь вопрос в том, что у тебя нет детей!
— А это при чём? — подозрительно уставился на него командующий всей авиацией в Китае и давний друг. — Мы с Машей трудимся над этим, — улыбнулся Рычагов, когда понял, что над ним смеются.
— Потому что ты не читал новую книгу Алексея Толстого про Буратино! А там прямо ясно сказано — ищи дурака!
— Удивительный ты человек, Лёха Хренов. Всегда попадаешь в самые нужные моменты! — рассмеялся Рычагов, хлопнув его ладонью по плечу. — Прямо с корабля на бал!
Он наклонился вперёд, и в голосе уже не было шутки, а слышалась суровая серьёзность.
— Завтра бери своих орлов и двигаемся прямо в Ханькоу. Там группа формируется под командованием Фёдора Полынина. Как раз успеваем. Заправитесь, приведёте машины в порядок, день отдыха — и вместе с ними идёте на Тайвань.
Лёха выпрямился, мотнул головой и поймал взгляд Рычагова. В этих глазах читалась и вера, и требовательность, и та самая тень усталости, которую командир прятал за ухмылкой.
— Понял, Паша, — произнёс он, стараясь звучать так же уверенно. — В Ханькоу так в Ханькоу. Но там до Тайваня два лаптя по карте! Пол-Китая, если не больше!
— Не ссы, товарищ Сам Сунь! Всё продумано, — отрезал Рычагов. — Там японцы получили массу техники, по сведениям, аэродром набит, как автобус в час пик. Надо бить. Необходимо уничтожить!
— Ясно… — тихо пробормотал себе под нос наш попаданец. — В командовании не дураки сидят. На Солнце мы полетим ночью!
Февраль 1938 года. Бордель в центре города Тайхоку (нынешний Тайбэй), недалеко от базы авиации Мацуйяма императорского флота Японии.
Садаки Акамацу развалился на обтянутом шёлком ложе, пахнущем прелой соломой и чужими телами, и с наслаждением втянул очередную порцию сакэ, поданную новенькой китаянкой. Девчонка зажмурилась, стиснула зубы и покорно терпела, позволяя ему вытворять с ней всё, что взбредёт в голову. Садаки хмыкнул, погладил её по щеке и мысленно поблагодарил Атамасу за то, что судьба вывела его в небо, а не оставила гнить где-нибудь в доках Нагасаки.
Память упрямо возвращала его в Омура. Полторы тысячи мальчишек, толпа в разноцветным одеждах, полные надежды и дури в глазах. Отобрали семьдесят пять. Всего семьдесят пять. А выпустили сорок. Он был среди них — не потому что был умнее или сильнее, а потому что держался дольше. Он всегда держался дольше.
— Повиси ещё минуту, Акамацу, — орал инструктор снизу, лупя бамбуковой палкой по полу спортзала. Металлический шест, гладкий, десять метров высотой, ладони горят, мышцы вывернуты. Минуту. Потом ещё. Сорвёшься — палка найдёт твою спину. И никто не пожалеет.
Он усмехнулся, отпил сакэ и снова посмотрел на китаянку. Та смотрела в сторону, будто хотела исчезнуть.
— Эй, Сина-Онна, — пробормотал он. Он не мучал свой мозг запоминанием их имён, просто звал их «сина-онна» — эй, ты, китаянка. — Ты хоть знаешь, что мне приходилось делать, чтобы до этого дожить?
Сальто, двойное, тройное. Сначала в воду. Потом на землю, без матов. Тела ломались, иногда хлестала и кровь, но программа есть программа. Кто падал, того не жалели. Так же учили плавать — не умеешь, тебя привяжут верёвкой и выбросят за борт лодки. Не сумеешь — вытащат, дадут отдышаться и снова выбросят за борт.
А рукопашка. Каждый день. Пока не победишь. А если не победил — остаёшься на ковре и дерись дальше, пока не сможешь встать. И ты всё равно встанешь.
В борделе стояла духота. Акамацу хохотнул и запрокинул голову.
— А как мы мух ловили, — сказал он себе вполголоса. — Сначала руками, потом двумя пальцами. Один чудик научился ловить их палочками для еды… Вот тогда я понял, что мы все уже не люди, мы хищники.
А может, и хорошо, что меня с «Кага» сюда пихнули, — лениво подумал Акамацу, развалившись на полу борделя и глядя в потолок. — Где бы я ещё разом нашёл столько баб, столько сакэ и столько китайских самолётов, которые сами лезут под прицел? Пусть и лететь приходится через пролив.
Он ухмыльнулся, глотнул ещё и откинулся на спину, положив руку на её бедро. Девчонка дёрнулась, но не посмела отодвинуться. А он закрыл глаза и позволил памяти снова утащить его в небо.
Акамацу ухмыльнулся ещё шире — всё равно ведь завтра будет новый день, новая выпивка и новая охота в небе.
Назад: Глава 10 Любовь и разлука
Дальше: Глава 12 Пынь Фу и Сам Сунь