Глава десятая
Сентябрьское самоедство Ренни зрелище собой являло не самое приятное
Сентябрьское самоедство Ренни зрелище собой являло не самое приятное — по большей части, ибо хоть она и говорила, что, мол, личность не является ценностью в силу одной только своей уникальности, но я-то чаще всего не получаю удовольствия, усугубляя несчастья ближних, в особенности когда они на самом деле ближние. Гуманизмом здесь и не пахнет: на человечество как общность мне в высшем смысле наплевать, и душевное состояние отдельных знакомых индивидов, ну, скажем, Пегги Ранкин, также нимало меня не волнует. Это просто описание моих реакций — выстраивать аргументацию в защиту данного положения я бы никак не взялся.
Беда, наверное, в том, что, чем больше мы знаем о конкретном человеке, тем труднее становится приписать ему тот или иной характер, который позволил бы в пиковых ситуациях эффективно с ним взаимодействовать. Короче говоря, практиковать Мифотерапию становится все труднее, поскольку закрывать глаза на явную неадекватность предписанных ролей уже не получается. Экзистенция не просто предшествует эссенции: в случае с человеческими существами она скорее бросает эссенции вызов. И едва ты узнаешь человека настолько близко, что можешь составлять о нем противоречивые суждения, Мифотерапия приказывает долго жить и воскресает ненадолго, лишь когда ты не совсем в себе, забыл с утра проснуться.
Бывало и такое, но редко. Заключительная часть описанного выше вечера складывалась следующим образом: когда я наконец отнес Ренни в постель (подивившись, какая она все-таки тяжелая), мне это удалось по той простой причине, что, к худу или к добру, острота и ясность чувств сильно померкли, и оттого я смог драматизировать ситуацию как эпизод в романтической мистерии смыслов. Джо был Разум, или Бытие (в качестве сценической площадки я использовал космос Ренни); я был Иррациональное, или Не-Бытие; и мы сражались не на жизнь, а насмерть за обладание Ренни, как Бог и Сатана за душу Человека. Это чистой воды онтологическое манихейство не выдержало бы, конечно, никакой серьезной критики, зато обладало тремя достоинствами: можно было не наделять Ренни специфической, ей одной — а не всякой Душе Человеческой — присущей эссенцией; можно было попирать законы брака с поистине мефистофельским наслаждением; и, наконец, можно было не задумываться о мотивах, поскольку я осуществлял, так сказать, суть сути, эссенцию эссенции. Не станете же вы требовать, чтобы Сатана анализировал свои поступки?
Что же касается Ренни, она к тому времени была едва ли не в параличе и, кажется, с некоторым даже облегчением позволила мне навязать ей роль Человечества; какая там разыгрывалась драма у нее в душе, я понятия не имею. После я отвез ее домой.
— Не зайдешь на минутку? — деревянным голосом спросила она. Но мое желание играть в мистерию ушло за сексуальным пылом вслед, и я был холоден как овощ.
— Да нет. Как-нибудь в другой раз.
А в общем, я испытывал к Морганам некое расплывчатое чувство жалости, особенно к Ренни. Джо в конечном счете весьма последовательно отстаивал собственную позицию, а это всегда как-то успокаивает, даже если данная позиция не ведет ни к чему иному кроме проигрыша, кроме беды, как в случае с игроком в бридж, когда он блестяще разыгрывает безнадежную партию, или в случае с Отелло, любовь которого лишена мудрости, но все же это любовь, и какая! Но у Ренни-то вообще не было больше никакой позиции, чтобы, отталкиваясь от нее, она могла вести себя последовательно или непоследовательно, а по складу своему, в отличие от меня, в твердой точке опоры она нуждалась для элементарного самосохранения.
Она приходила ко мне три раза в сентябре и один раз в октябре. Первый визит я уже описал. Второй, на следующей неделе, в среду, был совершенно в ином роде: Ренни казалась разгоряченной, сильной, не без толики радостного этакого куража. Мы сразу же, с юным пылом, бухнулись в постель — и она до того распоясалась, что принялась надо мной подтрунивать, мол, почему это муж у нее энергичней в сексе, чем любовник, — а потом выставила принесенную с собой кварту калифорнийского мускателя и оживленнейшим образом монологизировала целый час или около того.
— Бог ты мой, какая я все это время была дура! — смеялась она. — Тоже, развесила сопли, ну прямо как школьница!
— В смысле?
— И с чего это я вообще всю эту бодягу приняла близко к сердцу? Знаешь, что со мной случилось прошлой ночью?
— Нет.
— Я подскочила в три часа утра — сна ни в одном глазу, у меня так каждую ночь, с тех пор как все тут у нас закрутилось. Обычно меня сразу начинает трясти, и я либо сижу до утра в поту и в корчах, или бужу Джо, и мы с ним начинаем по сотому разу перебирать все заново. Ну вот, прошлой ночью я проснулась как обычно, луна сияет, Джо спит — он прямо как подросток, когда спит, — и, черт его знает почему, пока я на него смотрела, он начал во сне ковырять пальцем в носу! — Она хихикнула, а потом рыгнула, нечаянно и тихо, от вина. — Извини, пожалуйста.
— Ничего страшного.
— Ну, и я вспомнила про ту ночь, когда мы подглядывали за ним в окошко гостиной, только тут меня это никак не задело, а, наоборот, показалось смешным, ну прямо до чертиков! Вся эта чертова кутерьма показалась мне смешной до чертиков — и то, как мы ее воспринимаем. Джо показался мне недорослем, который пытается из ничего раздуть трагедию, а ты, ты — просто полным неудачником. Ты сердишься? — Она рассмеялась.
— Нет, конечно.
— А я сама — сопливая девчонка, которая вечно хнычет и позволяет двум придуркам издеваться над собой из-за какой-то чертовой ерунды. У меня возникает похожее чувство, когда я позволяю детям низвести себя до их уровня. Часто бывает: они весь день дерутся и кричат, а я настолько от них устаю, что под конец сама начинаю кричать и плакать, а потом всегда чувствую себя ужасно глупо, и даже становится стыдно — слегка. Как только взрослые люди могут устраивать из-за эдакой малости такой вот балаган? Тем более если у них у самих семья, дети?
— Бедный маленький коитус, — улыбнулся я. Если честно, хорошее настроение Ренни рождало во мне чувства совершенно противоположного порядка: чем счастливее она выглядела, тем больше я мрачнел, и чем явственней она склонялась к легкому, едва ли не легкомысленному восприятию ситуации, тем черней сгущались тучи на личном моем горизонте.
— Это же нонсенс — принимать всерьез такую мелочь! О ней и задумываться-то не стоит, не то что затевать развод! Да я могу переспать хоть с сотней разных мужиков и не стану при этом относиться к Джо ни на каплю иначе!
— Оно конечно, — я сварливо перебил ее гимн свободе, — ничто не серьезно, не важно само по себе, но становится серьезным, если ты сам готов принять его всерьез. И я не вижу особого повода смеяться над чужой серьезностью.
— Да перестань ты, в конце-то концов! — воскликнула Ренни. — Ты прямо как Джо, ничуть не лучше. По-моему, все наши беды оттого, что мы слишком много думаем и слишком много говорим. Говорим, говорим, а получается в результате полная чушь, которая тут же исчезла бы, если бы все попросту заткнулись. — Она опрокинула очередной стакан — уже четвертый или пятый по счету, тогда как я все еще нянчил свой первый. — Знаешь, что я думаю? Я думаю, ничего подобного в жизни бы не случилось, не будь у нас такого количества свободного времени. Правда-правда. Ты вот клянешься и божишься, что понятия не имеешь, как во все это влез, а я вот думаю, ты во все это влез просто от скуки.
— Да брось ты.
— А что, амбиций у тебя никаких, ты не слишком занят, красавцем тебя тоже не назовешь, живешь только для себя. Мне кажется, ты целыми днями сидишь вот так, качаешься в своем этом кресле, подремываешь и придумываешь всякие пакости исключительно потому, что тебе скучно. Мне кажется, ключик-то к тебе элементарный: тебе просто-напросто скучно.
— Я не просто то или се, Ренни, — вяло отозвался я. — Мне, может быть, среди прочего и скучно тоже, но мне никогда не бывает просто скучно. — Ренни, ясное дело, пыталась учинить сеанс любительской Мифотерапии: всякий, кто начинает говорить о людях с точки зрения подбора ключиков, занимается откровенным мифотворчеством, поскольку таинство души человеческой через ключики не объяснить. Но я был слишком мрачен, чтобы расщедриться по поводу ее сюжетослагательских дерзновении на что-нибудь кроме самых поверхностных замечаний.
— А мне кажется, тебе просто скучно; и мне плевать, что ты по этому поводу думаешь. Мне вообще больше нет дела до того, что вы оба думаете обо всем об этом или там обо мне: я вас больше всерьез принимать не намерена. Я даже и думать об этом перестала.
— Весьма неглупо с твоей стороны.
— Что, задело? — рассмеялась она. — Правда ведь, всякий интерес пропадает, если мне больше не будет больно? Ну и черт с тобой! Мне больше не будет больно. Что это ты такой надутый, а? Можно подумать, ты в штанишки наделал или еще чего хуже. — Ей самой стало смешно, и она пьяненько хихикнула. — У Джо сегодня утром вид был точь-в-точь такой же — насупился, что твой пророк библейский. Я испортила вам игру, вот вы теперь и дуетесь. Да перестань ты строить козью морду, и давай мы с тобой напьемся, а нет, так отвези меня домой.
Я докончил стакан и налил себе еще.
— Ты, надеюсь, понимаешь, что я не поверил ни единому твоему слову. Смело, конечно, но не убеждает.
— У тебя просто духу не хватит поверить, — съехидничала Ренни.
— И у меня не хватит, и у тебя не хватит, даже под прицелом.
— Давай мели, — заявила Ренни. — А мне плевать.
— А еще я не думаю, что Джо хоть что-нибудь знает.
— И плевать.
— Он ведь не станет сидеть с мрачным видом. Он хлопнет дверью, и все дела.
— Это тебе так кажется. Мы слишком тесно связаны. Я вообще в толк не возьму, и чего я, собственно, паниковала: да разве такая вот малость может нам с Джо помешать? Для этого нужен кто-нибудь посильнее, чем ты, Джейк. Ты же ничего про нас, про Джо и про меня, не знаешь. Ничегошеньки.
— Я уже говорил тебе в прошлый раз, чтобы ты послала его к черту.
— Я еще, может, вас обоих пошлю к черту.
— Замечательно, девочка моя, но когда будешь приводить приговор в исполнение, не забудь про его коронный хук левой.
Эта моя последняя фраза протрезвила ее стакана на три, не меньше.
— Не думаю, что Джо еще когда-нибудь меня ударит, — серьезно сказала она.
— Тогда скачи скорей домой, пока ты под мухой, щелкни его по носу и скажи, что не станешь больше принимать всерьез всякую чушь вроде вашей с ним половой жизни, — предложил я. — Скажи ему, что все проблемы оттого, что он слишком много думает.
— Джейк, он больше не станет меня бить. Никогда.
— Он свернет тебе к чертовой матери челюсть. Только скажи ему, что он ведет себя как школьник! Он дух из тебя вышибет, и ты это прекрасно знаешь. Ну, давай, я составлю тебе компанию. Если ты права, ка-ак мы все начнем тут хохотать, и фыркать, и утирать друг другу сопли. А потом соединим по-братски руки, и все наши беды прикажут долго жить.
Ренни окончательно протрезвела.
— Я тебя ненавижу, — сказала она. — Ты ведь даже на минуту не дашь мне побыть хоть вполовину, хоть чуточку такой счастливой, как раньше. Даже и притвориться счастливой я не имею права.
И (mirabile dictu) едва она помрачнела, как я был исцелен — ее былая легкость перешла ко мне, и я налил себе еще стакан мускателя.
— Вот теперь ты доволен, да? — почти навзрыд.
— Н-да, хорошо быть извращением. Мне правда очень жаль, Ренни.
— Ты правда счастлив как задница! — сказала она, мотая головой из стороны в сторону.
Но такие случайные приступы бодрости у Ренни и такая ненужная жестокость с моей стороны бывали нечасто. Как второй ее визит не был похож на первый, так и третий (и последний в сентябре) ничего общего не имел со вторым. К этому времени я уже достаточно увлекся образовательным процессом, и причину моих настроений все чаще и чаще следовало искать в аудитории. В тот день, в последнюю пятницу сентября, я был проницателен, изобретателен, остер как бритва просто потому, что с утра у меня была грамматика и объяснял я правила управления падежными формами местоимений: редкостное чувство благоденствия и ясности, если и не прямо-таки просветления, приходит к человеку, когда он может не только сказать вслух, но и понять от и до, что местоименное дополнение ставится при переходном глаголе в родительном падеже при отрицании или при указании на часть предмета, во всех же иных случаях правомерен исключительно винительный падеж. Я поделился данным наблюдением с полной аудиторией юных ученых и торжественно подвел черту.
— «Я могу принять решение, а могу и не принимать никаких решений»! Вопросы есть?
— Эй, послушайте, — раздался вдруг голос нарушителя спокойствия — в заднем ряду, где же еще, тот самый стервец, которого я уже пообещал себе непременно завалить за наглость на первом же зачете, — а что появилось раньше — язык или учебник по грамматике?
— Что вам угодно, Блейксли? — спросил я, отказываясь принять участие в игре по его правилам.
— Ну, у меня такое ощущение, что люди научились говорить куда раньше, чем принялись писать учебники, а задача учебников — объяснить, каким таким образом разговаривают люди. Вот, например, если моему соседу по комнате звонит по телефону приятель, я его потом спрошу: «Чего он хочет?» И любой здесь в аудитории спросит точно так же: «Чего он хочет?» Я готов поспорить, что девяносто процентов населения вообще в этом случае скажут: «Чего ему надо?» И никто, совсем никто не сформулирует вопрос: «Что, собственно говоря, ему угодно?» Спорим, даже и вы так не скажете? Оно ведь и звучит как-то странно, разве не так? — Аудитория осклабилась. — А поскольку предполагается, что у нас демократия, так раз уж никто кроме горстки ученых чудиков никогда не скажет: «Что, собственно говоря, вам угодно?», зачем притворяться, что мы все идем не в ногу, а они — в ногу? Почему не поменять правила?
Вылитый Джо Морган: дорожки следует прокладывать там, где ходят люди. Я возненавидел его всеми фибрами души.
— Мистер Блейксли, вы ведь, должно быть, едите жареного цыпленка руками?
— Чего? Да, конечно. А вы — нет?
Класс, увлеченный дуэлью, захихикал, но после этой его последней откровенно хамской выходки они уже не так однозначно болели за нахала Блейксли.
— Ну а бекон за завтраком? Руками или вилкой, мистер Блейксли?
— Руками, — ответил он с вызовом. — Ну конечно, руки ведь были раньше вилок, так же как язык — раньше всех этих ваших учебников.
— Но позвольте заметить, не ваши руки, — холодно улыбнулся я, — и, бог мне свидетель, не ваш английский язык! — Класс дружными рядами перешел под мои знамена: предписательная грамматика одержала победу. — Все дело в том, — подытожил я, обращаясь уже ко всей аудитории, — что, будь мы до сей поры дикарями, мистер Блейксли имел бы полную волю есть как свинья и не нарушал бы при этом никаких правил, потому что правил не существовало, и он бы мог вопрошать: «Звучит как-то странно, разве не так?» хоть каждые пять минут, и никто бы не обвинил его в безграмотности, поскольку грамотности — правил грамматики — попросту не было. Но как только устанавливается определенная система правил, будь то правила этикета или грамматики, и как только она принимается за норму — имеется в виду некий идеал, а не среднестатистическая норма, — вы получаете свободу нарушать их в том и только в том случае, если согласны, чтобы все прочие смотрели на вас как на дикаря или на совершенно безграмотного человека. И не важно, сколь бы догматическими или противоречащими здравому смыслу ни были эти правила, они — некая всеобщая условность. А в случае с языком есть и еще одна причина следовать любым существующим правилам, даже самым что ни на есть идиотским. Мистер Блейксли, что означает для вас слово лошадь?
Вид у мистера Блейксли был мрачнее некуда, но он ответил:
— Животное. Четвероногое животное.
— Equus caballus, — согласился я, — непарнокопытное травоядное млекопитающее. А что означает алгебраический символ «икс»?
— Икс? Все что угодно. Это неизвестное.
— Прекрасно. В таком случае мы можем приписать символу «икс» любое значение, по нашему с вами усмотрению, при условии, что в данном уравнении его значение останется неизменным. Но ведь лошадь есть точно такой же символ — некий шум, производимый нашим речевым аппаратом, или определенная система черточек на доске. И, теоретически, мы также можем приписать ему любое значение. Ну, предположим, мы с вами условимся, что слово лошадь станет для нас означать учебник по грамматике, тогда мы будем иметь право сказать: «Откройте вашу лошадь на двадцатой странице» или «Вы принесли сегодня на занятия свою лошадь?» И оба прекрасно друг друга поймем, как вы считаете?
— Ну да, конечно. — Всей своей душой мистер Блейксли не хотел со мной соглашаться. Он чувствовал какой-то подвох, но деваться ему было некуда.
— Что вполне естественно. Но больше никто нас понять не сможет — на этом основан любой шифр. И тем не менее в конечном счете нет такой причины, по которой лошадь не могла бы во всех случаях жизни означать учебник по грамматике, а не Equus caballus: значения слов по большей части связаны с формой совершенно условным и сугубо произвольным образом; обычная историческая случайность. Но соглашение о том, что слово лошадь будет означать именно Equus caballus, было достигнуто задолго до того, как мы с вами вообще получили право голоса, и если мы хотим, чтобы наша речь была внятной для достаточно широкого круга людей, мы должны соблюдать соглашения. Нам придется говорить лошадь, когда мы имеем в виду Equus caballus, и учебник по грамматике, когда мы имеем в виду вот этот скромный предмет на моем столе. Вы можете не соблюдать правил, если вам не важно, поймут вас или нет. А вот если это вам все-таки важно, тогда единственный способ стать «свободным» от правил — настолько ими овладеть, чтобы они сделались вашей второй натурой. Есть такой парадокс: в любом сложно организованном сообществе человек обычно свободен в той мере, в которой он освоил существующие правила и нормы. Кто в большей степени свободен в Америке? — спросил я в заключение. — Человек, бунтующий против всех и всяческих установлении, или же человек, который следует им всем настолько автоматически, что никогда о них даже и не задумывается?
Вопрос, конечно, на засыпку, но я, собственно, не собирался никого ни в чем убеждать; я пошел на вы, чтобы спасти предписательную грамматику от грязных лап нечестивого мистера Блейксли и, буде то представится возможным, уничтожить между делом его самого.
— Но, мистер Хорнер, — раздался юношеский голос — само собой, из первого ряда, — разве люди не стараются постоянно делать то или иное все лучше и лучше? А для того чтобы совершенствоваться, обычно приходится менять правила. Если бы никто и никогда не восставал против правил, не было бы никакого прогресса.
Я благосклонным взором оглядел бойкого юного прозелита: в эту почву я могу внести любую дозу конского дерьма, и только плодороднее будет.
— Здесь мы сталкиваемся еще с одним парадоксом, — сказал я ему. — Во все времена бунтарями и радикалами становятся люди, которые не могут не замечать, что правила зачастую являются сугубо произвольными — а в конечном счете все они произвольны, — и которые терпеть не могут произвольных правил. Таковы сторонники свободной любви, таковы женщины, курящие сигары, или те чудики из Гринич-виллидж, которые принципиально не желают стричься, да и вообще любые реформаторы. Но величайшим бунтарем в любой общественной системе является человек, который насквозь видит произвольность норм и социальных установлении, но настолько презирает, настолько ни в грош не ставит окружающее его общество, что с улыбкой принимает всю эту чертову гору чепухи. Величайший бунтарь — тот, кто ни за что на свете не станет менять общественных установлений.
Во как. Бойкий юноша, голову даю на отсечение, не на шутку расстроился, для остальной аудитории это была китайская грамота, я же к достигнутому состоянию остроты и проницательности прибавил еще и легкий привкус улыбчивого парадокса. Состояние продержалось весь день: я вышел из школы этаким Янусом, созерцающим амбивалентность бытия, и, сквозь ласковое равновесие вселенной, сквозь вездесущие полярности стихий, зашагал к дому, туда, где в девять вечера Ренни застала меня в кресле-качалке, и я все еще улыбался другу моему Лаокоону, чья гримаса была — сама красота.
Ренни нервничала, но нервничала тихо. Мы поздоровались, и она еще с минуту неловко постояла среди комнаты, прежде чем сесть. Я понял: достигнута некая новая стадия.
— Что теперь? — спросил я.
Вместо ответа, она дернула щекой, а правой рукой сделала неопределенный жест.
— Как Джо?
— Все так же.
— Ага. А ты?
— Не знаю. Схожу потихоньку с ума.
— Похоже, Джо не слишком тебя доставал, а? Она посмотрела на меня. Отвела взгляд.
— Он Бог, — сказала она. — Он просто Бог, и все.
— Я так и понял.
— Всю эту неделю он был… ну просто лучше некуда. Не сравнить с тем, каким вернулся из Вашингтона, — тогда он был сам на себя не похож. Знаешь, можно подумать, что все забыто, что вообще ничего не было.
— А почему бы и нет? Я сам именно так себя и чувствовал на следующий же день после…
Она вздохнула.
— Ну, я и сказала как-то мимоходом, что мне бы не хотелось сюда больше ездить — что я не вижу в этом смысла.
— Понятно.
— Он не сказал ни слова. Он просто посмотрел на меня, долгим таким взглядом, и мне захотелось умереть прямо там же, на месте. А сегодня ночью он сказал, что уже привык принимать это как часть меня, хотя и не совсем понимает, как оно так получилось, но что он больше станет меня уважать, если я буду последовательна в своих действиях, чем если вздумаю от них отречься. А потом он сказал, что не видит нужды больше говорить об этом, ну, в общем, вот и все.
— Так, господи, а в чем же дело, проблема решена, или я чего-то не понимаю?
— Проблема в том, что я ему не поверила и, даже если поверила, сама себя больше не узнаю.
— Ничего страшного. Со мной так чуть не каждый день.
— Но Джо-то, он всегда узнаваем. И ничего не получится, пока я не смогу стать такой же цельной, как он, и все свои поступки видеть так же ясно, как он видит свои. Джо, он всегда узнаваем.
Я улыбнулся:
— Почти всегда.
— Ты про то, когда мы за ним подглядывали? О, господи Иисусе! — Она качнула головой. — А знаешь что, Джейк? Мне кажется, лучше бы я ослепла, прежде чем посмотрела тогда в окно. С этого все и началось.
Сладостное чувство парадокса.
— Или ты могла бы сказать: на этом все и кончилось. Но начаться либо кончиться оно могло только для человека по фамилии Морган. Для человека по фамилии Хорнер ничего подобного не случилось. В моей вселенной всяк отчасти шимпанзе, в особенности когда он один, и никто особо не удивляется тому, что творят другие шимпанзе.
— Джо не такой.
— А тебе не приходило в голову, что человек, который признает, что все мы попросту валяем дурака, — может быть, он из нас из всех самый трезвый? Сладостное, сладостное чувство парадокса!
— Мы с Джо в этом смысле повторили, по-моему, подвиг Марселя Пруста, — с печалью в голосе сказала Ренни. — Мы рассматривали ситуацию со всех точек зрения, какие только могли придумать. Иногда мне кажется, я ничего так глубоко не понимала в жизни, а иногда — вроде как в прошлый раз, когда я была у тебя, или вот сейчас — до меня вдруг доходит, что я ни сейчас, ни вообще когда бы то ни было ничего, ровным счетом ничего не понимала, не понимаю и, наверное, уже не пойму. Сплошной туман. И меня всю просто наизнанку выворачивает, даже если вроде бы и не от чего.
— А что Джо последнее время обо мне думает?
— Я не знаю. Не думаю, что он все еще тебя ненавидит. Может, ему больше неохота с тобой видеться, только и всего. Он считает, что ты играешь роль, очень на тебя похожую.
— На меня которого? — рассмеялся я. — А как насчет тебя?
— Наверно, я все так же тебя презираю, — спокойно сказала Ренни.
— Всего насквозь?
— Насколько глаз хватает.
Меня пробрало, с головы до пят. До этой фразы Ренни сегодня была мне безразлична, теперь же я вдруг проникся к ней жгучим интересом.
— Это что, с тех самых пор, как мы оказались в одной постели?
— Я уже не знаю, Джейк, что было тогда, а что я придумала потом; сейчас мне кажется, ты мне с самого начала не понравился, но, скорее всего, это не так. Было у меня к тебе странное такое чувство, по крайней мере с тех пор, как мы начали ездить верхом, и, насколько я теперь могу судить, это была неприязнь. Или нет, отвращение, так будет точней. Я не верю в предчувствия, но, клянусь тебе, уже тогда, в августе, мне казалось, что лучше бы ты вовсе не попадался на нашей дороге, хоть я и не могу объяснить почему.
Я почувствовал себя в двух шагах от вершины, я мыслью обнимал миры, и ни облачка на горизонте; стоглазый Аргус был в сравнении со мной подслеповат и темен.
— Спорим, я знаю одну такую точку зрения, до которой вы с Джо не додумались, а, Ренни?
— Мы перепробовали все, — сказала она.
— Но не эту. А по Закону Экономии она куда как хороша, поскольку при минимуме исходных посылок объясняет максимум известных фактов. Проще некуда, Ренни: это был не секс — это была любовь. То, что ты чувствовала и в чем никак не хотела себе признаться — ты в меня влюбилась, Ренни.
— Ты прав, — выдохнула она, подаривши меня злым, едким взглядом.
— Есть же такая вероятность. Я это не из тщеславия говорю. По крайней мере, не только из тщеславия.
— Да нет, я не то имела в виду, — сказала Ренни, и фраза далась ей не без труда. — Я имела в виду… неправда, что я никогда об этом не думала.
Вот теперь у нее в глазах и впрямь читалось отвращение, только неясно, к кому или к чему.
— Черт меня побери совсем!
— Что, среди прочего, меня и довело до ручки, — сказала Ренни. — Мысль о том, что я в тебя влюбилась, никак не идет из головы, и еще всякие мысли: что я тебя презираю и что вообще, по идее, не могу испытывать к тебе каких-либо чувств просто потому, что ты не существуешь. Ты ведь понимаешь, о чем я. Я не знаю, которая из них — правда.
— А если они все вместе именно и есть — правда, а, Ренни? И коли уж на то пошло, может быть, не я не существую, а Джо?
— Нет, — она медленно покачала головой. — Я не знаю.
— Вряд ли стоит бояться мысли, что ты испытываешь ко мне чувство, похожее на любовь. Это же никак не скажется на твоем отношении к Джо, если тебе, конечно, не захочется поиграть в романтику. Да и вообще я не вижу, как и на чем это может сказаться, разве что весь этот сюжет станет чуть менее загадочным, и противности в нем тоже сильно поубавится.
Но Ренни все это явно пришлось не по вкусу.
— Джейк, я не смогу сегодня лечь с тобой в постель.
— Ну и ладно. Давай я отвезу тебя домой.
В машине я наклонился к ней и осторожно ее поцеловал.
— Мне кажется, это просто здорово. Хотя, конечно, смешно до чертиков.
— Вот тут ты, пожалуй, прав.
— А Джо ты об этих своих чувствах не докладывала?
— Нет. — Она потупилась. — И не смогу. В том-то вся и беда, понимаешь, Джейк, — сказала она и посмотрела мне прямо в глаза. — Я все так же его люблю, сильнее, чем он или кто угодно может вобразить, но того, что было раньше, нет. Кончилось. Дальше так нельзя. Даже если на самом деле я тебя и не люблю, сама возможность — то, что я ни в чем не уверена, — убивает все на свете. И это не решает никаких проблем: это и есть проблема. Ты можешь себе представить, что я чувствую, когда он говорит, будто принимает наши с тобой отношения — и пытается жить как ни в чем не бывало? Это ложь, все, насквозь, одна сплошная ложь — с той самой минуты, когда я призналась себе, что в принципе могу в тебя влюбиться.
— Только… Ренни, ничего не нужно ломать.
— А все уже сломалось, все, что у нас с Джо раньше было, и прекрасней этого ничего и никогда еще не бывало между мужчиной и женщиной. Там не может быть места ни для лжи, ни для дозированных чувств. Такое ощущение, будто меня обокрали на миллион долларов, Джейк! Если бы я его застрелила, и то, наверное, было бы легче!
— Хочешь, я войду с тобой вместе? — спросил я.
— Нет.
— А тебе не приходит в голову, что ты просто-напросто откладываешь все на потом?
— Я откладываю на потом все, что только могу, — сказала она, — и чем дальше, тем лучше. Я в полном тупике, и это единственное, на что я сейчас способна.
— Джо тоже мог до этого додуматься, — сказал я. — Он никогда не боялся крайностей.
— Мне это безразлично.
— Я просто не вижу никакого тупика. В моем мире тупиком бы тут и не пахло.
— Меня это не удивляет, — сказала Ренни. Плакала она или нет, я так и не понял, в машине было темно. Должно быть, плакала. Мы еще немного посидели молча, потом она открыла дверцу.
— Господи, Джейк, я понятия не имею, куда все это катится.
— Как, собственно, и Джо, — настроение у меня пошло вверх. — Он сам мне об этом сказал, прямо с порога.
— Только, бога ради, попытайся запомнить одну простую вещь: если я вообще тебя люблю, я не только люблю тебя. Честное слово, я тебя еще и ненавижу, со всеми твоими мерзкими потрохами!
— Я запомню, — сказал я. — Спокойной ночи, Ренни.
Она не ответила, она просто вошла в дверь, а я отправился домой, чтобы покачаться немного и поразмышлять над новой реальностью. Я был польщен сверх всякой меры — я всегда легко и с некоторой даже чрезмерностью откликался на любое проявление добрых чувств со стороны тех людей, которыми восхищался или хотя бы просто за что-то их уважал. Однако… н-да, может показаться, что я слишком вдаюсь в тонкости, но ведь знаток, он по природе буквоед. Дело в том, что даже в тогдашнем моем состоянии ничего особенно парадоксального я в чувствах Ренни не наблюдал, и это мне было обидно. Знаток (каковым я и был примерно с половины десятого утра) от парадокса — если этот парадокс достоин вызвать у него легкую улыбку, что, собственно, и позволяет нам признать в нем знатока, — так вот, от парадокса он ожидает чего-то большего, нежели простой двусмысленности, вызванной нечеткостью тех или иных языковых средств; в идеале парадокс должен представлять собой захватывающее дух противоречие концептов, чья истинная совместимость постигается исключительно посредством тонких и изящных умозаключений. Видимая противоречивость чувств Ренни по отношению ко мне, боюсь, являла собой — как и все мои внезапные, диаметрально противоположные чувства, коими я привык развлекаться на досуге, — всего лишь ложное противоречие, чей корень в языке, а не в скрытых за его символической природой концептах. Я, честно говоря, совершенно уверен, что испытываемые Ренни чувства не были ни противоречивыми, ни даже особо сложными: а были они монолитны и просты, как, впрочем, и любое чувство, но, так же как и любое чувство, носили характер сугубо уникальный и частный, и все беды начинались там и тогда, где она пыталась навесить на них ярлык в виде простенького какого-нибудь существительного вроде любви или отвращения. Вещи можно обозначить через существительные, только если вы согласны игнорировать их исконные друг от дружки отличия; но эти отличия, если почувствовать их достаточно глубоко, именно и заставляют нас ощущать неадекватность существительных и приводят любителя (но не знатока) к убеждению, что он столкнулся с парадоксом, с противоречием, тогда как в действительности речь идет всего лишь об иксах, которые отчасти лошади, а отчасти учебники по грамматике, но ни то и ни другое целиком. Приписывать имена вещам — то же самое, что приписывать людям роли: вы по необходимости искажаете суть вещей, однако искажение это необходимо, если вы хотите справиться с сюжетом; для знатока же, для ценителя это источник чистой радости.
Значит, Ренни любила меня и при том ненавидела! Так давайте скажем, что она привела меня к иксу и что радости ей это не доставило.
За этот месяц я, конечно, несчетное количество раз видел Джо в колледже, хотя общаться мы и не общались. Была бы такая возможность, я бы и вовсе его избегал, и не потому, что стал меньше уважать, восхищаться им или к нему охладел — совсем наоборот, да плюс еще чувство симпатии и сострадания, — а просто потому, что при одном его виде меня тут же охватывали смущение и стыд, вне зависимости от того, что я чувствовал минуту назад. Чтобы не сожалеть о прошлых своих грехах — как это лихо удавалось Джо, — нужно по меньшей мере ощущать себя цельной личностью, а вот это-то у меня, среди прочего, никогда и не получалось. И в самом деле, тот конфликт между различными индивидуальными точками зрения, который Джо считал едва ли не основой своей концепции субъективности, я бы еще развил, поскольку субъективизм предполагает личность, а там, где в одной душе личностей как минимум несколько, вам обеспечен все тот же самый конфликт, только на сугубо внутриведомственном уровне, и каждая из ваших личностей будет претендовать на столь же неопровержимую точку зрения, на какую, по системе Джо, претендуют обыкновенно индивиды и социальные институты. Иными словами, насколько я могу судить из собственного опыта, индивид индивидуален в той же мере, в которой атом при ближайшем рассмотрении оказался атомистичен: его еще можно делить и делить, а субъективизм никак не возможен до тех пор, пока вам не удастся локализовать субъект. И уверяю вас, если бы не это досадное обстоятельство, я обеими руками подписался бы под Моргановой этикой. Но поскольку уж оно имеет место быть, то, если я утверждаю, что иногда согласен с этой этикой, а иногда нет, непоследовательности здесь не больше, чем, скажем, во фразе: «Некоторые люди согласны с Морганом, а некоторые нет». Точно так же, когда я сталкивался с Джо в коридоре, или в кафетерии, или в кабинете, мне становилось очень стыдно за все то горе, которое я ему причинил, — ив глубине души я не только сожалел о совершенном прелюбодеянии, но и отказывался признавать саму возможность такого поступка: я чувствовал, что ни за что на свете не сделал бы того, в чем оказался замешан этот самый Джейкоб Хорнер, и не желал иметь с вышеозначенным придурком ничего общего. Однако из чистого чувства чести (которое кое-кому из всей моей компании Хорнеров все-таки было присуще) я об этом плюрализме помалкивал, опасаясь, что Джо может усмотреть тут очередную увертку.
Только один раз за весь сентябрь у нас вышло что-то вроде разговора. Дело было в самом конце месяца, он просто увидел, что я в кабинете один, и зашел на пару слов. Выглядел он как всегда: свеж, подтянут, умен и остер.
— Мистер Макмэхон жалуется: лошади, мол, набирают лишний вес, — сказал он. — Ты что, окончательно решил поставить на уроках верховой езды крест?
Я покраснел.
— Мне показалось, курс окончен.
— А как насчет продолжить? Их ведь приходится гонять, выгуливать, а у него на это совсем нет времени.
— Да нет, пожалуй. Я вроде как потерял к этому делу интерес, да и Ренни — не думаю, чтобы это доставило ей большое удовольствие.
— Ты серьезно потерял интерес? А почему ты думаешь, что она… Я не смог отследить в его тоне ни намека на злую волю, но отделаться от ощущения, что меня умышленно ставят в идиотское положение, тоже не мог.
— Ты ведь прекрасно знаешь, почему, а, Джо? Как тебе только в голову такое пришло? — Мне вдруг стало обидно за Ренни. — Мне очень неловко читать тебе мораль, но я все в толк не возьму, почему ты с таким упорством давишь ее и давишь, а ведь ей и без того уже несладко, Джо.
Он пихнул очки по переносице вверх.
— Ты за Ренни не переживай.
— В смысле, поздновато я спохватился? Согласен. Вот только я никак не могу понять, зачем ты заставляешь ее приходить ко мне на квартиру, если это, конечно, не хитрый такой способ наказания.
— У меня и в мыслях нет кого бы то ни было наказывать, Джейк; и ты это знаешь. Я просто пытаюсь ее понять, только и всего.
— Ты что, не понимаешь, что она все эти дни — на одних нервах? Я вообще удивляюсь, как она до сих пор держится.
— Она сильная женщина, — улыбнулся Джо. — Тебе, наверное, даже и представить трудно, что в каком-то смысле последние несколько недель у нас с ней были самыми счастливыми за долгий, долгий срок.
— И как вам это удается?
— Ну, во-первых, едва все завертелось, я тут же отложил диссертацию, и мы стали гораздо больше времени проводить вместе. Мы говорим с ней о нас много больше, чем вообще когда-либо говорили, по необходимости — ну, и все такое. У меня просто дух захватило.
— По ней не сказать, чтобы она лопалась от счастья.
— Я о другом счастье, должно быть, не о том, которое ты имеешь в виду. Естественно, о беззаботности и речи быть не может; но разве беззаботность и счастье — одно и то же? Дело в том, что мы очень плотно и безо всякой предвзятости с ней общаемся и пытаемся забраться друг в друга настолько глубоко, насколько это вообще возможно. Здесь у нас все просто замечательно. И гуляем мы теперь подолгу и часто, потому что не собираемся гробить свое здоровье из-за всей этой неразберихи. Мы, должно быть, даже стали с ней ближе, чем раньше, вне зависимости от того, решаются наши проблемы или нет.
— Ты в этом уверен?
— Ну, я уверен, что нам удалось многое прояснить за это время. В первую очередь это касается целого ряда вещей, которые, оказывается, связывают нас, и всерьез, и о которых мы раньше даже понятия не имели, так что, очень может быть, мы не расстанемся с ней, даже если и не все придет в норму. Вряд ли я смогу уважать ее так, как прежде, — было бы странно с моей стороны, согласен? Во всяком случае, я не смогу уважать ее за то, за что привык уважать. Но держится она молодцом. Чертовски сильная — большую часть времени, и я это в ней ценю. А как тебе все эти дни моя подружка Ренни, что ты о ней думаешь?
— Я? — Я и думать не думал, что я там о ней думаю, по крайней мере после ее откровений двухдневной давности. Так что соображать приходилось по ходу дела, и очень быстро. — Ну, не знаю, — я попытался выиграть время.
— У тебя, наверное, было несколько странное представление о нас — раньше. И мне бы очень хотелось знать, что ты думаешь о ней теперь. Тебя не раздражает, что она иногда сама не знает, какие испытывает чувства?
Я откинулся на спинку стула и принялся созерцать кончик красного карандаша, которым правил упражнения по грамматике.
— Честно говоря, — сказал я, — может так оказаться, что я в нее влюблен.
— Правда? — быстро спросил он, и глаза у него загорелись.
— Я бы не удивился. Пару дней назад это была бы чистая правда. Теперь я уже не настолько в этом уверен, но и в обратном я не уверен тоже.
— Это же замечательно! — рассмеялся Джо; мне кажется, он имел в виду: Это очень интересно. — Ты поэтому и полез к ней в постель, тогда, в самый первый раз, да? Что же ты сразу не сказал?
— Нет. Тогда я этого не чувствовал.
— А Ренни об этом знает?
— Нет.
— А как она к тебе относится?
— Какое-то время назад презирала. А вот на прошлой, что ли, неделе, сказала, что ей все равно.
— Она тебя любит? — спросил он, улыбаясь.
Я, конечно, много раз говорил, что Джо работал безо всякой задней мысли, но вот поверить в отсутствие двойного дна в человеке почти невозможно. Великая, наверное, с моей стороны несправедливость, что я не смог поверить открытой улыбке и ясному лику Джо, но, каюсь, не смог.
— Я почти уверен, она до сих пор меня презирает, — ответил я.
Джо вздохнул. Он сидел на вращающемся стуле, со мной рядом; теперь он водрузил ноги на стоявший прямо перед ним стол и закинул руки за голову.
— А тебе никогда не приходило на ум, что винить во всем происшедшем, быть может, стоило бы именно меня? Массу всего можно было бы достовернейшим образом объяснить, если исходить из мысли, что в силу той или иной извращенной логики я сам все взял да и подстроил. Просто возможное объяснение, среди прочих. А, как ты думаешь?
— Извращенность? Ну, не знаю. Если я в чем и вижу извращенность, так это когда ты раз за разом отправляешь ее ко мне.
Он рассмеялся.
— Пожалуй, когда я вас обоих друг к другу подталкивал, это можно было бы и впрямь объяснить извращенностью — теперь, когда мы знаем, что из этого получилось, — но если некая доля извращенности там и была, то неосознанная. Однако ты же это не всерьез: я, мол, заставляю Ренни приходить к тебе сейчас, потому что я извращенец. Я просто ее проверяю, испытываю. Она должна решить раз и навсегда, что она чувствует в отношении тебя, и меня, и себя самой, а ты ведь не хуже моего, наверное, знаешь, что, будь ее воля и не гоняй я ее к тебе, она постаралась бы вычеркнуть все из памяти, и чем быстрее, тем лучше.
— А тебе не кажется, что ты попросту расковыриваешь раны?
— Да, пожалуй. Конечно, именно этим я и занимаюсь. Но в данном случае мы не можем позволить им затянуться, покуда не установим, что это за раны и насколько глубоко повреждена ткань.
— А мне всегда казалось, что единственно правильный метод — это лечить раны, причем любыми средствами.
— Ты чересчур увлекся образом, — улыбнулся Джо. — Это ведь не физическая рана. Если ты прекратишь обращать на нее внимание, она, быть может, и перестанет давать о себе знать, но в отношениях между двумя людьми такого сорта раны не лечатся простым игнорированием факта — и если ты так поступишь, они откроются сами. — Он переменил тему. — Так, значит, ты любишь Ренни?
— Не знаю. Было такое чувство, раз или два.
— А ты бы женился на ней, не будь она за мной замужем?
— Я не знаю. Честно.
— А как бы ты поступил, если бы оказалось, что наилучший выход — некая постоянная связь между тобой и Ренни? Я имею в виду треугольник без всяких там замешанных на тайнах и ревности конфликтов?
— Не думаю, что это выход. Я-то, может, и смог бы так жить, но ты или Ренни — навряд ли. — И заметил не без интереса, что при одном только упоминании о женитьбе и о постоянной связи на меня вдруг накатилась усталость. Нет, все-таки забавно быть извращением! На роль мужа я никак не годился.
— Согласен. А где, в таком случае, выход, а, Джейк? Давай, твоя очередь.
Я покачал головой.
— А может, мне вас обоих застрелить? — осклабился он. — Я уже кольт припас, сорок пятый, и дюжину патронов впридачу. Когда нам с Ренни в первый раз пришла в голову такая мысль — это когда я три дня отлынивал от школы, я раскопал в подвале старенький свой кольт, зарядил его и положил на полочку в чулане, ну, знаешь, в гостиной, на случай если кому-нибудь из нас захочется пострелять — в себя или в кого другого.
Я вдруг страшно встревожился. Н-да, а не в Джо ли Моргана я в конце концов влюбился? Он встал и дружески хлопнул меня по плечу.
— Ответа нету, а?
Я опять же покачал головой.
— Будь я проклят, Джо, если я знаю, что сказать.
— Ну, короче говоря, — сказал он, потягиваясь и направляясь к двери, — он все еще там, в чулане. А вдруг пригодится.
Кольт сорок пятого калибра, принятый на вооружение в армии Соединенных Штатов в качестве личного стрелкового оружия, — пистолет большой, тяжелый и вида весьма устрашающего. Его отдача отбрасывает руку вверх, а толстая свинцовая блямба, которой он стреляет, лупит с такой силой, что сшибает человека с ног. Образ жуткого этого монстра полностью овладел моим воображением дня на три — на четыре, едва только Джо о нем упомянул: я думал о нем, должно быть, параллельно Джо и Ренни, которые тоже думали, как он лежит, как глыбится на чуланной полке, день и ночь, пока они анализируют и разбирают по кусочкам каждую мельчайшую деталь адюльтера, — и ждут кого-нибудь, кто примет, наконец, решение. Немудрено, что Ренни по ночам не спится! Вот и меня одолела бессонница, как только сей механизм эдак походя был вброшен в наш сюжет. Даже в моей собственной комнате он возвещал о себе сгустившимся, едва ли не зримым воплощением Выбора: сам факт его существования, по сути дела, изменил условия игры и придал моим размышлениям на заданную тему тот привкус сиюминутной значимости, который, я в этом уверен, Морганы почувствовали сразу, я же, в силу изолированности — если и не иных каких причин, — был от него до времени свободен.
Этот пистолет снился мне по ночам, и днем он мне грезился тоже. Воображение рисовало его крупным планом, с фотографической точностью, он был тяжелый и плоский и лежал в темноте на полочке в чулане, а сквозь дверцу доносились голоса Джо и Ренни, которые все говорили без остановки, день и ночь. И говорили, говорили, говорили. Я слышал только интонации: Ренни — сдержанность, отчаяние, истерика, поочередно; Джо рассудителен и спокоен, без вариантов, час за часом, пока сама эта спокойная его рассудительность не становилась безумием, ночным кошмаром. Я клянусь: ничто и никогда не заполняло мою голову настолько плотно, как образ этого кольта. Он являлся мне в разнообразии смыслов никак не меньшем, чем Лаокоонова улыбка, но только если каждый помножить на окончательность и неотвратимость. Именно эти, последние, ингредиенты и сообщали кольту жуткую жизнеспособность. Он был со мной всегда и везде.
И когда, немного времени спустя, я столкнулся с этим пистолетом нос к носу, в собственной комнате, в которой он и так уже не первый день обитал на манер проклятого духа, это было похоже на кошмар, ставший явью; по сей причине я и побледнел, и почувствовал слабость в коленях, потому что в принципе я пистолетов не боюсь. Ренни пришла в восемь, а перед тем, примерно за час, позвонила и сказала, что ей необходимо со мной встретиться, и, к немалому моему удивлению, с ней вместе прибыл Джо, а вместе с Джо прибыл кольт, в бумажном пакете. Ренни, должно быть, недавно плакала — щеки бледные и глаза припухли, — но у Джо вид был вполне жизнерадостный. Первое, что он сделал, едва заметив, что я с ним поздоровался, — вынул пистолет из пакета и осторожно положил его на маленький стоячок под пепельницу, каковой, в свою очередь, водрузил в самой середине комнаты.
— А вот, Джейкоб, и наш маленький друг, собственной персоной, — засмеялся он. — Все, что есть в нашем доме — твое.
Я — издалека — оценил пистолет, хихикнул в ответ на плоскую полушутку-полужест и, как уже сказал чуть выше, побледнел. Машинка была что надо, точь-в-точь по мерке моих ночных кошмаров, и вид у нее был — мрачная решимость. Джо следил за моим лицом.
— Как насчет пива? — спросил я. Чем старательнее я пытался скрыть тревогу — меньше всего на свете мне сейчас хотелось чувствовать именно тревогу, — тем явственней различал ее в собственной манере и в голосе.
— Дело хорошее. Ренни? Ты будешь?
— Нет, спасибо, — откликнулась Ренни, и голос у нее был прямо как у меня.
Она присела на заваленный всяким хламом стул у окна, а Джо — на краешек моей чудовищной кровати, так что, когда я открыл бутылки и занял единственное оставшееся пригодное для сидения место, кресло-качалку, мы самым идиотским образом образовали правильный равносторонний треугольник, с пистолетом в центре. Джо заметил это в ту же секунду, что и я: за его усмешку ручаться не стану, но моя-то вышла кривой и безрадостной.
— Итак, что стряслось? — спросил я его.
Джо толкнул очки по переносице и закинул ногу за ногу.
— Ренни беременна, — ровным голосом сказал он.
Если ты спал с женщиной — неважно при каких обстоятельствах, — в подобных новостях всегда есть что-то от удара лошадиного копыта. Пистолет еще подрос в размерах, и мне потребовалось несколько секунд, чтобы собраться и сообразить: мне-то беспокоиться как бы и не о чем.
— Поздравляю!
У Джо на лице висела все та же, отнюдь не ласковая, улыбка, Ренни разглядывала коврик на полу. Минута молчания.
— А в чем, собственно, дело? Что не так? — спросил я, пытаясь выяснить, чего мне бояться.
— Ну, скорее всего, в том, что мы не уверены, кого, собственно, имеет смысл с этим поздравить, — сказал наконец Джо.
— Почему? — я зарделся. — Вы что же, боитесь, что отцом могу оказаться я?
— Я, по большому счету, ничего не боюсь, — сказал Джо. — Но отцом можешь оказаться и ты.
— Фу ты, Джо, поверь мне, тебе тут совершенно не о чем беспокоиться, — и я не без удивления посмотрел на Ренни, которой, на мой взгляд, не стоило бы выдумывать лишние сложности.
— Ты хочешь сказать, что всякий раз предохранялся. Я это знаю. Я знаю даже, сколько раз тебе приходилось это делать и какие именно контрацептивы ты предпочитаешь, Джейкоб.
— Так в чем же дело-то, черт побери?
— Дело в том, что и я тоже всякий раз использовал контрацептивы — и, если уж на то пошло, те же самые.
Я сомлел. Пистолет.
— Следовательно, — продолжил Джо, — ежели, как меня уверяет мой нежный друг Ренни, наш треугольник никогда не был прямоугольником и если не врет ее акушер, когда говорит, что презервативы дают гарантию примерно на восемьдесят процентов, поздравления можно считать взаимными. Фактически, при прочих равных, у нас один шанс из четырех, что отец именно ты.
Ни голос Джо, ни светлое его чело не выдавали, в каком таком свете он эту вероятность рассматривал.
— А ты уверена, что и в самом деле беременна? — спросил я у Ренни. И, к вящей моей печали, голос мой на этой фразе дрогнул.
— У меня… у меня большая задержка, — сказала Ренни, два или три раза прочистив горло. — И последние два дня меня постоянно тошнит.
— Ну, знаешь, тебе не так давно уже казалось, что ты залетела. Она покачала головой.
— Там я сама себя накрутила. — Ей пришлось подождать секунду, прежде чем она смогла сказать что-то еще. — В тот раз я хотела забеременеть.
— Сомневаться особо не стоит, — сказал Джо. — И строить на сомнениях надежды. Если срок в пределах месяца, акушер, конечно, не станет давать гарантий, но Ренни свои симптомы знает.
Я вздохнул — неопределенно, ведь Джо еще даже и намеком не дал понять, что он чувствует.
— Н-да, это несколько усложняет дело…
— Ты так считаешь? И какие ты здесь видишь новые сложности?
— Мне кажется, все от вас зависит, от того, как вы сами на это смотрите.
— Да брось ты. Послушай, Хорнер, тебе придется наконец определиться. Ренни от меня на том же расстоянии, что и от тебя.
— Нам, наверное, нужно было подумать о такой возможности, — рискнул я заметить.
— То есть ты хочешь сказать, что это мне нужно было подумать, прежде чем посылать Ренни к тебе? Я и рассматривал самые разные варианты. Но это вовсе не означает, что я должен быть в восторге, если она беременна твоим ребенком. И мне такая перспектива, да будет тебе известно, ни хрена не нравится, и ничего подобного я не хотел и не ждал. Но вот о возможности этого я думаю прямо с той минуты, когда впервые услышал, что ты ее трахнул. А если вы не думали, то, извините, это ваша собственная дурь.
— Я вообще о таких возможностях стараюсь не думать, — и я улыбнулся печально. — Если все холостяки только об этом станут думать, ох и одинокая у них будет жизнь.
— Боже упаси.
Я пожал плечами. Мне было неясно, насколько я вправе испытывать раздражение: ситуация была уж слишком запутанная. Мы опять помолчали. Джо неторопливо жевал на большом пальце ноготь, Ренни по-прежнему гляделась в коврик, а я все пытался изгнать пистолет из поля зрения и вообще из головы.
— Ну, и что ты предлагаешь, а, Джо?
— Ты мне это перестань, — взвился Джо. — Это не только мой ребенок. Что ты предлагаешь?
— А что я могу предложить, если даже не знаю, собираетесь вы его оставить у себя, или отдать на усыновление, или еще чего. Ты прекрасно знаешь, я оплачу акушера, и клинику, и все такое, и дальше буду помогать, если ты решишь его оставить, а если на усыновление, тоже сделаю все, что в моих силах. Если б я сам мог его вырастить и воспитать, так бы и сделал.
— Но блевать-то ты за Ренни не сможешь, и схватки родовые тоже ведь напополам не разделишь.
— Нет, здесь от меня вряд ли будет толк.
— Ты слишком все упрощаешь, даже когда говоришь, если я, мол, приму решение оставить ребенка. Ты перекладываешь ответственность на одного меня. Обещаешь взять на себя расходы, но дело-то не в этом, и ты это прекрасно знаешь. Перевести проблему в план практический, деньги там, туда-сюда, милый мой, слишком просто. Я был бы тебе весьма признателен, если бы ты просто взял на себя свою долю ответственности. Только не бей себя пяткой в грудь и не тяни все это гребаное одеяло на собственную задницу. Тоже слишком просто.
— И как же это сделать — взять на себя свою долю ответственности? — спросил я. — Объясни, я готов.
— Тогда, бога ради, займи хоть какую-нибудь позицию и держись ее, чтобы мы знали, с кем имеем дело! И не отбрасывай мячик мне. Как тебе кажется, что я должен делать? Скажи Ренни, что ты хочешь, чтобы она сделала, и чего ты хочешь от меня, а потом мы тебе скажем за себя. И вот тогда, с божьей помощью, можно будет наконец взяться за дело всерьез!
— Джо, у меня четких мнений нет, — твердо сказал я. Беда была, конечно, в том, что у меня их было слишком много. Я болел за всех за нас разом.
Джо соскочил с кровати, схватил пистолет и направил его мне в лицо.
— А если я тебе скажу, что спущу курок, будут у тебя мнения по этому поводу? К горлу у меня подкатила тошнота.
— Валяй, жми собачку.
— Зараза; значит, ты вообще никогда и ничего не сможешь решить. — Он положил пистолет назад на подставку. Ренни наблюдала за этой сценой со слезами на глазах, но плакала она не по нам.
— А что ты собираешься делать? — спросил ее Джо достаточно резко, и, когда она покачала в ответ головой, я заметил, что глаза у него тоже подернулись влагой, хотя выражение лица не изменилось. Нет, не было против меня альянсов: всякий плакал о своих печалях.
— Мне все равно, — сказала Ренни. — Делайте что хотите.
— Вашу мать! — заорал Джо, и слезы потекли у него по щекам. — Я не собираюсь думать ни за него, ни за тебя. Думай сама, или я больше знать тебя не знаю! Я не шучу!
— Я не хочу этого ребенка, — сказала ему Ренни.
— Хочешь отдать на усыновление?
Она покачала головой.
— Не выйдет. Если я буду носить его девять месяцев, я все равно его полюблю, а я не хочу его любить. Я не хочу носить его девять месяцев.
— Прекрасно; вот тебе пистолет. Стреляйся.
Ренни посмотрела на него, печально.
— Я так и сделаю, если ты этого хочешь, Джо.
— Какого хрена я хочу!
— Ты считаешь, что нужен аборт, так, Ренни? — спросил я. Ренни кивнула.
— Я хочу избавиться от этого ребенка, я не хочу этого ребенка носить.
— Ну и где, скажите на милость, вы собираетесь в этой чертовой дыре найти врача, который станет делать аборт? — с омерзением в голосе спросил Джо. — Это вам не Нью-Йорк.
— Я не знаю, — ответила Ренни. — Но я не собираюсь вынашивать этого ребенка. Я его не хочу.
— Ну что, пойти опять к доктору Уолшу, как в прошлый раз, и пусть он над тобой поиздевается в свое удовольствие, так что ли? — предложил Джо. — Да он тебя с лестницы спустит! Я вообще не верю, чтобы во всем этом графстве был хотя бы один специалист по абортам.
— Я ничего не знаю, — сказала Ренни. — Я знаю только, что либо сделаю аборт, либо застрелюсь. Джо, я решила.
— Да, звучит, конечно, смело, но, Ренни, если смотреть правде в глаза: ты кого-нибудь здесь знаешь, кто делает аборты?
— Нет.
— Ив Балтиморе никого не знаешь, и в Вашингтоне, и вообще нигде. И знакомых, которым приходилось через это пройти, их ведь у тебя тоже нет, не так ли?
— Нет.
— Прекрасно. Значит, ты говоришь, что сделаешь аборт или застрелишься. Допустим, начать придется с завтрашнего дня: что ты собираешься предпринять, чтобы найти специалиста?
— Я не знаю! — и Ренни разрыдалась.
— Черт тебя побери совсем, если и нужно было когда-нибудь нам всем думать ясно, сейчас самое время, но ты думать ясно не желаешь. Ты только ставишь либо — либо, хотя ни одно из этих «либо» в действительности даже и невыполнимо.
Ренни тихо вскрикнула и бросилась к стоячку, но, поскольку я не хуже Джо понимал, к чему идет дело, я успел ее упредить. И нырнул головой вперед из кресла, пытаясь дотянуться до кольта. Достать я его не достал (физическая координация движений никогда не была моей сильной стороной), но сумел в падении уцепиться кончиками пальцев за стоячок и опрокинул его вместе с пистолетом и со всем на свете на себя. Ренни, по инерции, ударила меня носком туфли по голове, да так, что потемнело в глазах, и тоже бухнулась на колени. Она рванулась было за пистолетом, который шлепнулся мне на левое плечо, а потом сполз куда-то под мышку, но я успел перекатиться на живот, закрыв пистолет от нее, а потом сам до него дотянулся, а ее блокировал спиной и локтями, покуда не встал. Отнять у меня пистолет она не стала даже и пробовать, а просто пошла, села обратно на стул и закрыла лицо руками. Меня била дрожь, я оставил стоячок лежать где лежал, а пистолет придержал при себе.
— Вы, ребята, с ума посходили, — сказал я.
Джо так и не двинулся с места, хотя ему это, судя по всему, далось нелегко.
— Ну-ка, Хорнер, объясни, почему, — он тоже был взвинчен.
— А пошел ты, — сказал я. — Ты что, хочешь, чтобы она себе башку к чертовой матери снесла?
— Я хочу, чтобы она думала сама за себя, — ответил мне Джо. — А у тебя, раз уж ты ее остановил, должно быть, появилось некое мнение. Или ты просто не хотел, чтобы в комнате был бардак? Может быть, ты считаешь, что нам лучше отправиться к себе домой и уж там стрелять сколько влезет, а?
— Ради всего святого, Джо, ты любишь свою жену или нет?
— Это не аргумент. А ты ее любишь? Ты поэтому ее остановил?
— В данный момент я никого не люблю. Я думаю, что вы оба — психи.
— Перестань говорить вещи, в которых мало чего смыслишь. Ты что, с большей охотой заставил бы ее родить ребенка, которого она не хочет?
— Срать я хотел на все ваши дела, но пистолет я вам не отдам.
— Ты городишь полную чушь, — со злостью сказал Джо. — Ты отказываешься думать. Ты продолжаешь говорить про всех нас. хотя прекрасно знаешь, что это натяжка. Ты говоришь, что тебе нет дела, что и как будет с Ренни, но при этом отнимаешь у нее возможность выбора. Ты изо всех сил мешаешь внести ясность.
— Да ты-то, черт тебя подери, чего хочешь? — заорал я.
— Я хочу, чтобы ты четко себе представил, что относится к делу и что к делу не относится! — яростно отчеканил Джо. — Люди действуют, когда готовы действовать, независимо от того, насколько ясно они мыслят, и если мне вздумается пришить тебя, Хорнер, я знаю, за что я тебя пришью: ты настолько умудряешься все запутать, что нам приходится сначала действовать, а потом уже рассуждать, — да еще за то, что в такой сложной ситуации исключаешь свободу выбора.
— А что в таком случае не относится к делу?
— Твое дурацкое стремление все упрощать не относится к делу, это во-первых; вопросы ко мне как к мужу по поводу моей позиции; обращение к нам с Ренни как единому целому, будто мы тут заговор против тебя затеяли; то, что ты мешаешь ей действовать; несешь какую-то чушь об извращенцах и психах.
— Мама родная, Джо, да если бы я не прыгнул, она была бы сейчас .мертвая'. Ты этого, что ли, добивался?
— А мы тут, Джейк, не в игрушки играем! Забудь все фильмы, которые ты видел, и все романы, которые ты читал. Все забудь, кроме этой самой проблемы. От всего от прочего только муть и ни хрена не видно. И перестань пялиться на меня, точно я какое-то чудовище! — он окончательно вышел из себя и кричал уже в голос. — Если есть на свете человек, который просто и ясно обо всем этом думал, так это я! Могу тебе сообщить, если тебе это интересно, что, пусти Ренни пулю в лоб, мы с тобой тоже могли бы сейчас быть мертвы, оба; но я все равно останавливать ее не стал и не стану. Ты вообще до сих пор не встречал человека, который любил, который мог бы любить человеческое существо женского пола, Хорнер: все, кого ты знал, любят только красивые картинки в собственных дурацких башках. Если бы я не любил Ренни, думаешь, я сидел бы вот так и глядел, как она рванула к пистолету? Христа ради, Хорнер, разуй глаза\ Один-единственный раз в жизни разуй ты свои чертовы глаза и постарайся понять другого человека!
— Ты хочешь, чтобы я положил пистолет обратно?
— Прекрати спрашивать меня, чего я хочу!
Я не знал, что и делать.
— На, — сказал я и вручил пистолет Джо. — Если ты такой задвинутый на своих идеях, давай, клади его на место сам.
Джо взял кольт и недрогнувшей рукой протянул его Ренни.
— Вот, — сказал он мягко, ухватившись за спинку ее стула. — Он тебе нужен?
Ренни покачала головой, даже не посмотрев в его сторону.
— А может, она хочет, чтобы ты ей оказал эту маленькую услугу? — спросил я, и яду не пожалел, но так при этом разволновался, что даже голова закружилась. Джо глянул на меня.
— Ты хочешь, чтобы я тебя застрелил, а, Ренни? — саркастически спросил он. Она опять покачала головой. Джо поднял с пола стоячок, положил на него пистолет и вернулся назад, на кровать.
— Итак, Джейк, ты решил, что ребенка мы оставляем. Будут еще какие мнения? Говорить я не мог. И только покачал, как Ренни, головой. Когда имеешь дело с человеком, который безоглядно воспринимает следствия своих идей и готов идти вдоль намеченных линий до конца, до последних пределов, это деморализует.
— Судя по всему, мнений больше нет, — презрительно бросил Джо. Он встал и принялся надевать плащ. — Ты домой поедешь? — обратился он к Ренни.
— Послушай, Джо, — спохватился я, когда они были уже в дверях. — А если бы у Ренни получилось найти специалиста, что бы ты тогда сказал?
— О чем ты? Какая разница, что бы я там ни сказал?
— Я имею в виду, как бы ты отнесся к мысли о том, что она и вправду может сделать аборт?
— Мне это не нравится, — Джо был прям как стрела. — Если бы это была действительно профессиональная операция в хорошей клинике и если бы выполнил ее квалифицированный специалист, тогда никаких возражений, но так не бывает. У Ренни прекрасное здоровье, а в этом городе она сможет найти разве что какого-нибудь полудурка, у которого руки растут из задницы и который изуродует ее на всю оставшуюся жизнь. — И он повернулся, чтобы уйти.
— Я попробую найти специалиста, — сказал я, — и если специалист будет и в самом деле хороший, за операцию плачу тоже я.
— Чушь собачья, — сказал Джо.